14639636_1133776520033587_4307000627453397835_n

Александр Сафонов
(Бор)

«…Эх, а вот постараться бы и дожить до такой умной старости, когда в любом сарае с крестом на крыше и престолом внутри было бы спокойно и хорошо молиться, и уходить из него совершенно не хотелось бы. А уж софрино там картонное на стенах висит или византийского письма потемневшие образы, партес там на клиросе грохочет в двадцать глоток или полтора певчего крюками из угла скулит — всё это, в общем-то, до лампочки. Главное, чтобы спокойно и хорошо».
Стихи Александра в ФИНБАНЕ

facebook


.
399-800x705

картина: Дмитрий Иконников


.
***
Ко мне часто подходят на Трех вокзалах ребята. Один вот только что подошел, трое — на той неделе приходили. Не спитые, не ворюги: я вижу. Обыкновенные мужики, которым жена сказала: «твои вона, бездельник, все заплечные на москве, а у меня — уёбище в кровати! Не дам!!» И он, и они поехали.
Подходит. Не спитой: я хуже выгляжу со своими пункерскими замутами, подходит, руку пожимает. Я наушник из уха вынул, где Нина Симон, и услышал. Я с села Преображенское/Воздвиженка/Лисий хер, я вижу, ты тут уже полгода мимо ходишь! Возьми шнырем хотяб!» Да как я могу? Смотрю: правда путевый мужик, какой он шнырь? В шныри белок берут. Потряс ему руку, говорю: брат, какой ты шнырь? Давно из дома? Оказалось три оттянул себе за кражу из местного сельпо: наудачу участковый ехал на тарацикле с коляской, а он водку уворовал ящик. Участковый милостивый, дал допить всем тем мужикам, а потом забрал этого чувачка.
И вот до слез настоящих жаль: рабочий мужик, не по синьке, не по вене двигается, говна не нюхает — видно! Он говорит: возьми меня, шнырем буду! Да был бы я кто… Обещал спросить, да сердце кроаью обливается. Вон у меня тесть такой же с виду. Ну, ему повезло, он бурильщик, там платят. А сотни мужиков, не пьяниц, не наркотов, ходят и ищут работу… и говорят корректорам: возьми! Возьми шнырем!
Как грустно. Я бы взял его корректором, но он не различает «не» и «ни». Это ничего страшного, правда. Просто у меня за них душа болит. Очень. Будь я рокфеллер, я бы их всех нанял: проституток, мужиков, бомжей, всех. Дал бы им какое-нибудь задание: Молитесь за меня Богу. А я — за вас. И стали бы мы с проститутками молиться вечно и вечно, вечно и вечно, вечно и вечно. И тогда нас всех спасет Бог. Всех. Это я, Саша Сафонов, вам очен ь обещаю. … Очень.


.
В конце концов тараканы Мишу чем-то сильно расстроили, не знаю, чай его испоганили или весь сахар съели, он обозлился, пошёл в хозяйственный магазин и купил ядовитый мелок. Купил и написал на стене в своей комнате огромными буквами: «На ложь, на подлость, на обман — на всё способен таракан!». И знаете что? Тараканы ползли по обыкновению по этой самой стене по своим буднишным делам, доходили до этой надписи, читали её внимательно и падали замертво! Вот тогда я и решил, что стану писателем. Сила слова, мда…


.
…Утром я побежал к нашему автобусному водителю, православному арабу Саиду, палестинцу и крайне весёлому человеку, хорошему и настоящему, совершенно целостному. Прибежал я и, запыхавшись, на чудовищном английском спросил: «А что, Саид, будет если христиане начнут с колоколен, как муэдзины по ночам «Христос воскресе!» в мегафоны вопить?». Он весело рассмеялся, оторвался от этого своего непременного кофе и на чудовищном русском ответил «Зарэжут»


.
Однажды я плакал так, как плачут только покинутые дети. В моих слезах хрустели снежинки. Никто мне не был нужен, а только бы кружиться. В воздухе. Я хотел полететь с сосны и хрустеть снежимками в глазах. Снежимками. А моя прабабушка Мария Феодоровна меня вдруг поймала. Я рассыпался нахер блях, от меня не оставалась НИЧЕГО ВООБЩЕ, а она меня поймала.
И рассказала историю.
Представь, внизу, у Северной Двины, приехали инопланетяне. «Кто?» — «Инопланетные!» — «Баушк, брось !» — «Тебя искали!» — «А маму?» — «Не! Тебя» — «Я-то на что!?» — «Впрягут в колесницу, поедешь!» — «Ба! Я!?» — «Ты!» — «На что!?» — «Корабль им будешь двигать космический!» — «Ёлки ж! Бабушка, Марь-Фёд!»
И показывает пальцем. А там с Северной Двины с поворота Николай Николаич едет, куркуль местный, наш. На таратайке. А у таратайки колёса пижжены. И любой дурка догадается, а он их перекрасил. Колёса размером с трактор, а он едет.
Я прабабушке говорю: «Это ж что!?». А Бабушка отвечает: «Фаэтон».
Вот так в фаэтоне я до сих пор и живу.


.
***
Родился я в 1974 году. Странно, но почему-то в г. Москве. Мама моя совсем северная, Архангельская, оттуда ее корни, но война занесла деда, то есть ее папу, в Оренбургское летное училище, где он и учил курсантиков летать и немцев стрелять. Его отец, то есть мой прадед – священномученик диакон Иоанн. Иван Иванов. Когда к нам на север пришла Советская власть, священника сразу расстреляли, на месте, а он, дедушка, дьякон, за одну ночь написал от руки огромный красный плакат. И написал на нем: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его!». И прибил над воротами храма. «Убирай плакат!» — «Не уберу никогда!» И тогда его схватили. Конечно же, его арестовали, отправили в воркутинские лагеря, впрочем это не так далеко оттуда, а в лагерях он умер от туберкулеза, уголовников или, возможно, его расстреляли.

Поэтому мой дедушка, сын-беспризорник отца Ивана, рос на улице: ведь они одни остались. Трое. А жена же священномученика диакона Иоанна, «матушка», моя прабабка Анна, сразу сбежала. Самый старший, то есть родной мой дед, в шесть лет так и пошел по улице с гармошкой. На то и вырастил Мишу-брата, которому было около трех и сестру Лиду – которой было два.

Наступила война, и он оказался в Оренбурге. А бабушка – в Архангельском мед.институте. Но встретились все-таки. Моя бабушка, Ангелина Ивановна, северная, невероятно красивая и строгая женщина, всю войну спасала морячков. А потом, когда война закончилась просто бросила все и поехала «к Вале». Валентин Иванович, так звали моего дедушку. Причем до этого они виделись только в последних классах в школе перед войной и потом даже не переписывались! Это не к знакомому в гости! Ей сказали, что он в Оренбурге, и она поехала.

Поэтому моя мама из Оренбурга, но Архангельская. Просто, с моим папой они встретились уже тут, в Москве, в МГУ. В 16 лет моя мама выкрала паспорт и с подругой тайком уехала в Москву поступать в Университет. И поступила. На физфак!

Мой папа, боевой офицер, военный летчик, воевавший в Афганистане, Камбоджи, Анголе, Мозамбике и Вьетнаме тоже из семьи священников. Мой прадед по отцовской линии, то есть его, моего отца, дедушка был исповедником. Он настоятельствовал в Черкизовском храме Илии Пророка. Он и сейчас там, в Черкизове, на прудах, в могилке за алтарем. Его прямо вместе с матушкой Анной сослали копать Каракумский канал, оставив в Москве без всего всех их деток. Самой старшей, Зине, не считая погибших на фронте, было 15-ть.

Было так: когда на Ленинградской бойне убило Сергея – среднего сына из пяти детей, отец Алексий как раз отслужил литургию только-только. И вдруг что-то его потянуло, он вышел прямо в облачении на улицу и смотрит: Сереженька идет! В шинели, с винтовкой. Это посреди войны в Москве! Отец Алексий кинулся, прям как был, расцеловал его: «Сыночек, сыночек». А тот поулыбался, поклонился, поцеловался и ушел. Это не «глюки» и не «церковное сумасшествие»! Это был мой прадед, отец протоиерей Алексей Соколов – друг «школярский» по семинарии и академии (МДАиС) Патриарха Московского и всея Руси Алексия I (Симанского), далеко не экзальтированный по жизни человек. Патриарх бывал у нас дома, они с отцом Алексием пропускали «по кагорчику», а молоденькой моей бабушке Зине Патриарх целовал обязательно ручку и говорил, что она невероятная красавица.

Дедушка по отцовской линии один-в-один тот самый «Макарыч» из «В бой идут одни старики». Он бомбил Берлин на Ту-2. Потом, к концу войны, его списали, и он стал, как Макарыч, на земле. Он был толстый видавший все мыслимые и немыслимые виды человек. Когда он вернулся с войны, то за этой маленькой Зиной и стал ухлестывать. Но он был летчик, а дядя Сима – брат моей бабушки – инфанта! И он с сорок первого до сорок пятого ногами это прошел. И он летчиков, в общем, ненавидел. Потому что они летали с пушками в железных птицах, а он, солдат, лежал в самой глубокой черной страшной луже и в самом глубоком говне в совестком союзе.

Я его застал в живых. Он потом, вернувшись с войны, до смерти работал в Московской Патриархии. Он наступил на мину в 44-ом. Это мина пехотная, осколочная. Он был весь синий. Как его вытатуировали всего. Осколочки, которые выходили из его лица, тела, рук, ладоней, я складывал в рюмочку.

Но к чему речь: он не мог переносить летчиков. А вернувшись с этой дикой бойни он засёк сестру – мою бабушку, – с летчиком! Минутку, послушайте! Он, синий от осколков пехотинец, которых много миллионов погибло, а он прошел, выжил, выстоял, черт побери!

И он, из госпиталя вернувшись, стал кидаться в него грязью! «Ты летчик? На от пехоты!»

Пока он был жив, он рассказал, как они спали. Спали ор, когда шли. Менялись раз в часть. Пристроятся к телеге, и если один упадет, то остальные его к телеге подтянут.Четыре года!

А я родился в моем мире, в дорогой моей СССР. Я думаю, что это самая лучшая страна в мире, потому что это моя милая-милая РОДИНА, когда я был маленьким. Я мог стрельнуть на улице две копейки и быть уверенным, что мне их дадут.

Окончил школу. Бандитскую школу, на самой-самой окраине: большинство моих друзей так и сидит по лагерям. Ну, а я жил летом больше на севере. Работал там пастухом. По окончании школы, нет, раньше, стал хиппи. Но хиппи – они скушные со своей нескончаемой Умкой.., зато на Арбате… ОЙ, что только не происходило!

Воцерковился же я в конце 80-ых. Сначала-то я пошел к баптистам. Но эти тётки так много, больно, истово и страшно целовались, что я этого не вынес: не мог. Но занесло меня к Меньшиковой башне в Антиохийское подворье. И именно Антиохия и отец Нифонт сделали меня православным человеком. Хотя отца Нифонта семинаристы прозвали «черный ворон». Он однажды ворвался на литургию, кажется уже на Херувимов, в храм Феодора Стратилата и заорал: «Молчать! Дьякон, ты за штат, остальные стоять и даже не моргать от страха!» Поэтому и черный ворон.

Книжек-то не было, кроме как в этих наших уездных книжных магазинах о рабочих и колхозниц. Ходили по рукам бумажки: «Хоба-хоба! Но вернешь в среду!» Ну стану я в среду возвращать!..

Закончил я институт, Московский инженерно-строительный институт имени В.В. Куйбышева, поступил в аспирантуру… Потом стал журналистом, хоть и дурацким. Всего около 300 публикаций.

Потом меня сильно закрутило. Но монахи уговорили пойти в богословский институт. В Лавре как раз. И я пошел.

Закончил РПИ Иоанна Богослова с красным дипломом.

Сейчас: катехизатор храма Адриана и Наталии на должности совместителя и кто-то там в гимназии. Но меня, видимо, уволят: я им «не форматный».

Цель жизни: расплакаться. Поклон.


.
*сегодня утром. бытовое*
В электричке случайно услышал перебранку между лохматым старым мужиком и тоненькой девочкой в белой вязаной шапке. Когда она заходила в тамбур — а народищу-то полно, ну натурально: кильки в банке — не продохнуть! — то в дверях едва-едва, чтобы не выпасть наружу, стоял старый лохматый мужик. Девочка пихнула его хрупким плечом и заголосила: «Хоть бы подвинулся, дай влезть! Стоишь тут как баран!». И влезла в какую-то дырочку между людьми. Лохматый мужик выдохнул: «Ах ты…». На что девица в белой шапочке тотчас сказала, что он козёл. Весь тамбур замер, я закрыл глаза. «Мало вас резали…», — пробормотал лохматый старый мужик и повернулся к окну дальше ехать. «Кого нас, кого нас!?» — завизжала девочка на весь вагон, даже вся аж покраснела.
А тут рядышком стоит тётенька пожилая, добрая такая. В форме железнодорожника – контроллер, наверное, или билетер. И она так тихо, что очень громко в наступившей в тамбуре вдруг тишине сказала ей: «Коз…».
Я открыл глаза, а тамбур захохотал.


.
14212840_1061022300642343_8697149417891199345_nЗавтра, но только в 2008 умрет мой отец. Я примчусь к маме с папой, но я всё напортил. Я вставил не тот ключ в замочную скважину, и его заклинило. Папа лежит на полу, а с той стороны двери медики и милиция. А я ничего сделать не могу. В конечном итоге мы по телефону вызвали взломщиков, и они болгаркой вырезали замок.
Мой папа был боевой офицер. Он воевал в Эфиопии, во Вьетнаме, в Афганистане. Однажды он нам, детям, принес два шлема с подбитых американцев. Это было так круто, что до сих пор я не могу найти подходящих слов об этом. Американца сбили на границе, а шлемофоны достались нам, детям. Я целый месяц был в фаворе в школе.
Папа мой был пьющим, но я его всегда навещал, каждый день. Так принято обращаться с папами. Теперь я утратил мысль, что и меня будут навещать мои дети. Ну и ладно, пусть так: заслужил.
Когда папа умер, он лежал в ванной: маме стоило невероятных трудов его оттуда достать. Тогда она позвонила мне, и я примчался на велосипеде

09.09.16


.
*ах, что со мной бывало-то по-настоящему*
Однажды мой отец с сослуживцами перекантовывался по военным делам в Мозамбике. Шли годы застойные, всё у Советского Союза было хорошо, хоть и шла война. Они, лётчики, выпили вкусной местной самогонки, и тут дядя Гриша решил купаться. Местные на ломаном французском его отговаривали, наши заламывали ему руки, но он вырвался, но он залез в воду и поплыл купаться. Ровно через пять минут его съел крокодил. Натурально и полностью съел.

Потом в части, уже у нас, тут, на подмосковном аэродроме, отпевали всею частью часть ремня. Отпели и положили во гроб. Даже в небо пульками стреляли три раза.

А жена: я её помню, я запомнил: она красивая такая женщина. Она плакала даже не из-за того, что муж ее погиб, она плакала: «Как же я людям скажу!?… Спросят: а что с мужем-то!? А я что отвечу: «Да, крокодил съел…»?!»

Смерть во рту крокодила не очень замечательная смерть, я так думаю. Я бы хотел бы помереть во рту жирафов. Они красивые и в пятнышко оба.

Однажды моего отца в Афганистане никак не забирал вертолет. Ну, блин, ну «вот же ж я»! А вертолетов (специально не пишу «вертушек»: нахер это надо) не летит и не летит.

И он, сбитый, ПэЭмом офицерским пуляет во все стороны за каким-то там дурацким камушком и реально думает: «Конец, мне, ребята».

А мы в это время в СССР с двумя братьями в школу ходим, у нас зима, и мы ходим-смеемся и кушаем мамой испеченную шарлотку. Чего-чего, а яблок было тогда – как грязи.
А потом вдруг к отцу с какого-то перепуга из-за левой зеленки примчался Олег Шаховой. Заслуженный до покраснения всех на свете глаз летчик: «Боевой славы» у него так ни одной и не было: груди бы никакой не хватило, да и хулиган он был. Он мотнулся за моим отцом на двушке, на Ми-2. И пока там мой отец пулькал из пистолета, этот Олег прижался к земле и отца подобрал, и они съеб… и они, в общем, сбежали.

Так мой отец остался жив.

Это почему я вспомнил? Потому что в первый путч, в 91 году, я как раз летел на военно-транспорте из Москвы в Куйбышев. И пилотом у нас был тот самый Олег Шаховой. Они с моим батей тотчас набухались в катманду: буквально им хватило минут пять-шесть. И вот самолет летит, на земле путч, летчики валяются в проходе, и всё у меня под контролем. Я даже самолет посадил.

Это настоящие истории из моей всамделишной жизни, не ругайтесь на меня. Поклон вам, ребята.


.
Господи! Награди меня мозгом! Всё остальное может отнять милиция.
Здравствуйте, дорогие мои ребята, с вами снова долгожданная Пионерская зорька. Во-первых, я тут случайно заметил, что Бога от человека отличает одна закономерность: у Бога всегда есть время для человека, а у человека для Бога – не находится. И ты машешь своими этими тремя глупыми человеческими черными пятками перед Богом, танцуя на черном от слез полу, а Он — всегда рядом тутошки с тобой. Он — гораздо ближе, чем это может понять наш с вами, ребят, мурзик, брат, открой очки! У Него всегда есть на тебя время. А ты, дурило? — есть у тебя время на Бога? Вот то-то и оно, что ты его прогаживаешь.
Один старый больной алкоголизмом панк, который каждое утро встречает с ужасом, он поверил в Бога. Ну и в вас. Ребят, в вас. Несите на ваших ленточках что угодно: белые, желто-голубые, черно-красные, хоть фиолетовые. Но никогда не забывайте, что Бог — это ближе, чем обычно. Это то, о чём ты плачешь в свою подушку.
Ладно. Самому душу разодрало.


.
***
Ну, и конечно же был на Пасхальной службе. Как всегда мне повезло: который год, как прямо передо мной встает какой-нибудь мужик высотой под три метра и столько же метра в обхвате. Вот и на этот раз провел я всю службу за эдакой горой, уткнувшись ей в поясницу: и не выглянуть даже! Но ничего, мне и на слух было как всегда здоровско. Только вот с каждым, получается, годом ногам стоять всё тяжелее, а башке – всё легче. И ещё мне отчего-то на этот раз было грустно, ненормальный я какой-то. У всех пасхальная радость, а у меня пасхальная грусть. Когда потом глубокой ночью я шел обратно домой, дождь еще лил холодный-прехолодный, и я стучал зубами друг о дружку, я много об этом думал. Ещё же ноги после стояния едва сгибались: одеревенели совершенно, и в них ежи какие-то принялись бегать внутри туда-сюда – в общем, дооооолго шел и всё-то думал. Мне было по пасхальному грустно, что дети мои уже наверняка выросли. Мне было по пасхальному неловко, что я вот иду совершенно один недалеко от черной в темноте немой станции, а ноги совершенно не гнутся. Мне было по пасхальному страшно, что меня сейчас арестуют, поскольку в отдалении за мной то и дело шпионил их бобик. Петь пасхальное совершенно не хотелось, и я обычное своё правило читал как-всегдашное, только вот вспомню, что Христос воскрес, так и улыбнусь, вспомню – и улыбнусь, вспомню – и улыбнусь… У подъезда суетилась незнакомая откуда-то собака. Она всё пи́сала и пи́сала на чью-то машину высокую: отбежит и попи́сает, отбежит и попи́сает. Я ей сказал: «Эй, слышь, собака! Христос-то воскрес!» А мне из-под машины ответило: «Во истину воскрес Христос!». Там, оказывается, нищий спал. Такие дела.


.

Вдруг возле дома, где я теперь живу, увидел восхитительную картину: мне навстречу идёт совершеннейший бродяга, в ватнике с полуоторванным рукавом, закутанный в какие-то выцветшие и от грязи сравнявшиеся по окраске платки, шапки, штаны. Глаза – ярко синие. Под одним – жизнеутверждающий бланш. А в руках, в руках – я специально присмотрелся, плюнув на снег в глаза, который как песок сыплет: распахнул глаза! – в руках у чувачка: «Чудо-йогурт с клубникой». И он идет, влекомый метелью-вьюгой мимо меня, плывет по бесконечному наметенному за сутки сугробу эдакой списанной баржой со ржавчиной по бортам, по килю и на корме и пьет этот йогурт «Чудо». Я почему-то сразу вспомнил, как где-то вычитал цитату Билли Айдола: «Суть панк-рока – это быть самим собой». (Billy Idol). Подумал и мне захотелось морской капусты. Я вдруг захотел до мурашек на бритом затылке под капюшоном кенгурухи купить банку морской капусты, идти против вьюги (или даже метели) и есть из банки эту морскую капусту, и пусть все смотрят: пофигу.

Пошел и купил на предпоследние деньги банку капусты, открыл и пошел, подхваченный сегодняшней ощетинившейся стихией со снегом, мимо подъезда, мимо дома, туда, в темноту, к лесу. Шел… Ой, то есть летел и жрал руками из банки морскую капусту! Ах, мне было здорово, мне было замечательно.


.
*немножко ерундового*

Ходил гулять в лес, а там!.. Попилили старые дубы с дырками в середине, они просто огромные: было я на одну чурочку присел, дак ноги до земли не доставали. Потом я встретил какую-то сороку: очень шебутное животное, но мне даже нравится. А потом нарвался на гопников из моего детства – сейчас меня тронуть проблематично, а вот в детстве я огребал по полной. Они стояли и клянчили деньги у магазина. Подал им что из мелочи, а сам всё удивлялся: вот ведь судьба какая: сначала они меня били, а теперь я им сам подаю. Потом пошел, навестил школу – никогда её не любил, хоть и был отличником. Так она с тех пор там и торчит. Ну и пошел обратно в лес, благо, тут лес рядом. И неожиданно вспомнил интересный случай: как-то в начале 90-х пошли мы с моим другом К. в лес: ну просто пройтись, погулять. И в какой-то момент не сговариваясь свернули с дорожки, подняли бревно, а под ним – нычка портвейна там было бутылок пять. Ну и мы принялись за портвейн, там, в лесу, потом и попадали, и спали до утра. Интересно, что это была реально чья-то нычка, и мы ее случайно нашли. А потом я ходил туда за березовым соком – тоже дело. Это мой друг Д. предложил нам по утрам перед школой бегать. Напряжное мероприятие во всех смыслах, но мы даже одно время бегали и тырили, если попадался, березовый сок у браконьеров, потому что дело-то варварское, мне всегда деревьев жаль. Вот такие дела. Поклон вам, ребята!


.
у меня опять ночью умер друг, кроме Вадима. я не поехал на похороны, потому что друг я плохой, и там вдруг надерусь. А что я? А там скипидаровки по самые ноздри. бедный, бедный я человек, сколько же мне мне хоронить, а самого, сука, не хоронят: устал уже просить. Димку звали Димка, Димастый. Это был человек, который делал слово мясом. Бандюган с 80-х, но не убил НИ ОДНОГО: лично — ни одного, Димастый был классным человеком, и я всегда знал, что он меня поддержит. То есть в случае тёрок я мог позвонить Димастому… Теперь в случае тёрок я лягу, свернусь калачиком-кошкой и там же в углу умру .Димастый был толковым, «правильным», настоящим бандитом, он никогда не делал подлостей, но впрягался всегда сразу. Господи, Иисусе Христе, помилуй моего Димку, я сижу сейчас, слезами обкапанный, и мне так тяжело, что я так, как Димка, не умею быть добрым. за это я отвечу Богу, именно за это.


.
***
Когда я был еще только-только начинающим христианином, мне и повезло, и не повезло одновременно. Первую исповедь свою я провел весь в таких длинных соплях и обильных слезах, что до сих пор помню каждое слово, что я тогда говорил почти дословно. Старенький отец М. под конец сам расплакался, схватил, пригнул мою голову со всей силой к аналою, стукнул лбом и прочитал разрешительную молитву. Но уже через месяц он отошел ко Господу, а меня с другом, таким же как я, кинуло в неофитском поиске «духовника» во все тяжкие.
Протоиерей о. А, духовник одного небольшого монастыря, сказав мне лично: «В следующий раз самым смелым образом расскажешь мне, как ты понимаешь «Отче наш»», тоже вскоре умер. Думаю, в следующий раз – это когда и я помру, и мы встретимся.
Его, покойного отца А., сменил тишайший молодой иеромонах отец С. Он всегда молчал и никогда не давал наставлений, никогда! Иногда молча плакал. Чтобы он сказал что-то вслух – должен был быть случай экстраординарный. И вот у него на исповеди со мной произошло смешное. Я же был «неформал», «панк с Арбата», и мы иногда курили траву. Даже чаще, чем «иногда». И вот каюсь я отцу С. и, в том числе, говорю: «Отче, грешен! Друга одного совратил…» Но не успел договорить, как у бедного худенького иеромонаха глаза сделались огромными и блестящими: «Что? Гомосексуализм?» Теперь глаза округлились и стали блестящими от ужаса у меня: «Нет, отче!!!!! Что Вы!? Травку курить научил!» – «Ну, слава Богу!» – вздохнул отец с очень явным облегчением.
Но и его перевели, потому что в начале перестройки, особенно в женские монастыри, да и в мужские, брали без особой оглядки. А тут молодой иеромонах, красивый и молчит всегда. Не о разврате речь, нет, не дай Бог! Просто сестры его так полюбили именно сестринской своей любовью, что просто постоянно ходили за ним всем скопом по-пятам, жужжали вокруг него как пчёлы, и он не мог, простите, даже в туалет нормально сходить. Наверное, попросился перевода.
После этого, делать нечего, поехал в огромное паломничество. Первой была Оптина, отец игумен С., тогда еще иеромонах. В очереди к нему я стоял со всей своей (нашей) рок-группой. Соло-гитарист долго у него шептался, а потом отец С. громко спросил: «А это кто?», указывая на меня и за мной. «А это ритм-гитарист и вокал стоит, — ответил мой друг, — а за ним барабаны и перкуссия…»
Но в Оптиной мне попался и отец З., который на исповеди (второй раз за мою «практику» такое случилось) колотил меня головой по аналою, но на этот раз достаточно безлюбовно, и кричал, и сказал, что если я не брошу курить, он отлучит меня от причастия. Было и страшно, и смутительно, и, в общем, грустно, обидно и бесцельно. Нас, таких курящих трудников, а мы там на сенокосе еще сена покидали вилами, оказалось двое: я, похожий на девушку с волосами по пояс и толстый добрый дяденька. Мы вышли с ним за ворота, сели на бордюрчик и закурили. А потом пошли на станцию нафиг отсюда ехать, оно все равно по пути…
На остров Залиту к отцу Н. я так и не доехал: наверное, просто не надо было мне туда попадать. Я поехал стопом, но попал на гопников, и только незримая молитва отца Н. залитского спасла меня от смертоубийства. Но к нему я так и не попал.
Потом был отец Г. Он орал на меня, чтобы я убрал руки из-за спины, когда исповедуюсь. А я от волнения всякий раз их заводил, как тот учитель. Его это просто бесило. Наступил период «голодовок», ночных бдений и монашеских келейных правил. Это встревожило моего папу, тогда еще живого, родного, и он отправился к отцу Г. Во время всего разговора отец Г, ел отварную курицу руками. Мой папа был очень разочарован, очень.
Потом был отец Н. Он тоже на меня орал, но мне было уже не так страшно. Он был моложе меня, с жидкой бородкой и замашками на апостольские правила первых христиан.
Зато старенький-старенький отец А., отслуживший почти полвека где-то в Китае в русской миссии и, в конце концов, поставленный настоятелем одного из московских храмов, увидев меня с друзьями, обнял каждого, расцеловал и очень просил приходит когда угодно, в службу или не в службу…
Потом был отец А., старенький тоже протоиерей, который ходил в старомодной советской шляпе и столетнем костюмчике. Я тогда стал увлекаться Лествичником и Сириным, и однажды совершенно случайно мы столкнулись с ним на улице. Он в своей этой шляпе и коричневом костюме с вытертыми локтями благословил меня, а потом порылся в целофановом пакете без одной ручки и достал оттуда «Библию для самых маленьких», вручил мне её и очень радостно и по-доброму подмигнул. Я прямо на первой лавочке опустился, открыл и первое, что прочитал, было: «»А» — Ангелы. Ангелы – они хорошие»»
Он тоже умер, хотя служил до самого последнего.
Еще был отец протоиерей В., которому под конец жизни отняли ногу: он был очень большой шутник. Когда он меня видел, а я носил волосы до попы, он высовывал свой седой хвостик волос, и смеясь, кричал: «А у тебя длиннее! А у тебя длиннее!» Однажды, идя по делам своим настоятельским, он увидел моего друга, который в те времена работал в храме сторожем, который сонно – шесть утра! – откалывает ломом лед с лестницы храма: стояла зима, да еще и мороз. Мы не высыпались: я приходил к нему, к другу, в сторжку ночами писать диплом в институт. И вот старенький отец В. вдруг остановился и говорит: «Чего ты его колешь, Сашенька? Ты горячей водой полей!» И Сашенька полил. Это мой друг, да, мы с ним тёзки. Бабушек потом вывозили по травматическим отделениям всего города!
Еще со стареньким отцом В., нашим настоятелем тогда, вышло смешно, когда он вдруг утром приходит в сторожку к Сашеньке и говорит: «Сашенька, меня благочинный вызывает. Зачем ты написал в приходском журнале: «Пилили деревья, погибла ворона»???» Мой друг высокий худой армянин с огромными коричневыми глазами ответил: «Ну, она же погибла!» — «Ладно, Саша, я поехал», — вздохнул отец настоятель…
А еще был архимандрит В., который когда елеопомазывал братию и прихожан, всех нормально помазывал, а меня, когда увидел – по спиральке: опппа! И точку на носу поставил, на самом кончике носа…
Был игумен отец Е. Он когда слушал мою исповедь, то охал и тихим голосом говорил: «Погоди! Я еще и не то как-то натворил!»
Был игумен отец С. Он очень добрый, и говорил мне: «Брат, как ты думаешь, можно выкинуть мусор за гаражи, а не нести три километра до мусорку?», сжимая в руке огромный мешок мусора. Когда я говорил: «Ну-у-у-у, брат…», он говорил тотчас: «Я и сам понимаю! Я просто тебя проверял!» И это было бы обидно, если бы не его задорный, какой-то замечательный смех! Однажды мы с ним травили сектанта – ой это вообще история отдельная! (Кстати, мусор он обратно тогда приволок. Проверяльщик).
А как он меня в стихарь благословил!? А как на амвон проповедь вытолкал говорить! Я был похож, простите, на обосравшуюся сову!..
Поверьте, я еще очень много могу рассказывать про моих хороших отцов! Но!
Почему я в начале в самом написал, что мне «и повезло, и не повезло»? Не повезло, потому что это не был один человек, и никто из них так и не стал мне духовником в настоящем смысле слова: слишком быстро они приходили и уходили.
А повезло, что пройдя всё это, всех этих достойных пастырей и отцов, духовника я нашел себе прямо под боком, просто устав душой и просто однажды столкнувшись лоб в лоб с одним батюшкой. Оказывается, он меня также боялся, как и я его! Это случилось на соседней улице в храме, в двух минутах ходьбы от моего дома. Но ведь встретил замечательного, настоящего, глубоко духовного. Отца. Хоть и хитрого…)
В общем, когда ищешь не экзальтированного и экстравагантного, а настоящего лучшего, то ноги всегда приводят к дому. Поклон.


.
*на парах от огласительных*
Когда ко мне на огласительные беседы приходят те, кто хочет венчаться, я обычно привожу им, на мой взгляд, восхитительное сравнение. Его автор – схимник-афонит, но я уже не помню, говорил ли он это мне устно, или я просто читал. И вот я молодым это сравнение рассказываю. Видели бы вы их лица! А штука в следующем. Когда человек приходит в монастырь послушником, то он трудится-трудится-трудится, но в любой момент может его, свой монастырь, покинуть. Сказать: «Елки зеленые! Да сколько можно!?» И уйти. И это ничего.
Так и муж с женой объявляют помолвку. Не захотела? Разонравился? Ю а велкам. Но в помолвке надо вкалывать как тот послушник: не разгибая спины!
Потом послушника постригают малой схимой. А у мужа с женой – это обручение. Теперь всё, неси свою ношу. И монахи вкалывают где угодно: в курятнике говно выскребают, двор метут, книжки реставрируют. Потому что это – служение Богу. Так и обрученные муж с женою: работают во имя друг дружки и семьи – Малой Церкви.
Но есть великая схима. Это схимники. Они не выполняют послушаний, кроме службы в алтаре. Они уже не служат Богу, они обоживаются! Так и муж с женой получают венец – венчание! Тогда уже никто никому не служит, потому что: «Потому оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене своей; и будут одна плоть». (Быт. 2, 24).
И это единение – и есть цель венчания, то есть брака. А не служение друг дружке, как «попка-дурак».
Потом я им, кто хочет венчаться и ко мне пришел, рассказываю, на мой взгляд, непостижимое чудо: «И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их». (Быт. 1, 27).
Не «мужчину или женщину», а «мужчину и женщину сотворил их». Вот это и есть человек…
Что-то меня несёт после огласительных бесед, простите меня, мои хорошие. Всё, я умолкаю. Поклон вам всем без разбору, спаси вас Бог!


.
*просто так, всякая чушь*
В те стародавние времена, когда можно было стоять у будки с телефоном-автоматом и спрашивать у прохожих: «У вас двух копеек не найдется?» — и находились они по карманам у случайных дяденек и тетенек, эти две копейки, и отдавались они ими запросто; а когда, ведь, десять прохожих давали по двушке, то можно было купить эскимо по двадцать копеек на вкусной плоской деревянной палочке (я её потом разгрызал — вкусно!) , а с одиннадцатого прохожего уже позвонить маме и сказать, что всё, мол, хорошо, киносеанс только что закончился, фильм очень понравился, иду домой! — в те-то стародавние времена, я сегодня вдруг у станции подумал, жизнь и мир казались вогнутыми, как та линза, как большущая воронка от снаряда или как, не знаю, кратер вулкана. Тогда вполне себе верилось, что весь мир – это суповая тарелка, которая снизу покоится на трех китах, а те – покоятся на трех черепахах, а те, последние, плавают в мировом эфире, с ленцой шевеля ластами.

Потом мы росли, и мир всё больше приобретал форму шара. Ну, в юности этот шар был просто огромный! Больше тысячи солнц! Такой совершенно необъятный шар размером чуть меньше вселенной (если бы он был чуть больше, то что-то тогда бы не сходилось): и Крым, и Ленинград, и Джубга, и Ярославль, и Калуга, и Архангельск, и Резекне с Вильнюсом, и Северодвинск, а где-то там есть еще и Хабаровск с Владивостоком! — да мамочки мои! Неизмеримый не помещающийся в сознание шар: одна Москва чего стоила: из конца в конец поехать в гости — приключений до жопы!

Потом появились жены, семьи и дети, и мир сдулся, он превратился в мир, точно таким размером: где-то с выставочный глобус: бывают такие огромные глобусы зевакам и школьным экскурсиям «на посмотреть», как в планетарии, там еще города диодиками светятся.

Но он не остановился: он, мир, продолжал без ускорения, но уменьшаться. Сейчас мне 41, и мой мир уже размером с шар, на котором танцует девочка на известной картине. Да он и у всех моих сверстников в разы меньше, чем в юности, не говоря уже о детстве, ведь так, ребята?

И с каждым годом он, этот наш шар, уменьшается. И когда он станет размером с кулак… нет, меньше! — размером с теннисный мячик… нет, меньше! — размером с пластмассовый такой, белый, от пинг-понга шарик — вот тогда мы положим его себе в карман, ляжем на кровать и умрём.

Вот о чем я думал сегодня утром. Это у физиков вселенная «расширяется». У нас, ребята, она сужается по-жизни. И это, признаться, хорошо. Это успокаивает… Всё будет хорошо. А нашими белыми шариками мы еще сыграем в пинг-понг на том свете, в Царстве Небесном, ой сыграем! Кстати, я был чемпионом двора по пинг-понгу пару месяцев подряд в детстве: бойтесь меня!


.
Однажды я ездил с попами на море. Это было замечательное путешествие, полное преград и всевозможных опасностей. Со мною в машине поместились целый игумен и еще один замечательный иеромонах. На море нам было здорово. Но отец-игумен меня постоянно подкалывал, что я толстый. Нет-нет, но уколет. Он говорил так: «Препоясайся продуктовой плёнкой и бегай вокруг лимана!». Я, конечно, этого не делал. Зато я подружился с группой олигофренов из дома инвалида. Это такие замечательные ребята были! Я их чуть на руках не носил! У каждого возраст по возрасту – лет по пять-шесть. А так – они большие, под сороковник каждому. Но они же взрослые дети. Именно такими должны быть христиане. Я ходил по дорожке молиться, а за мной они шагали! Да какая тут молитва? Одни слёзы! Утром я иду, вспоминаю слова, а они за мной гуськом! Эх. И вот утром однажды вдруг меня отец-игумен благословляет в стихарь! Мамочки мои! Я вообще в алтаре был только однажды, в начале 70-х и тайком! Ёлки! А он мне пальцы сунул, как кадило подавать, и началась литургия. А храм-то палаточный, брезентовый! Из всех щелей солнце бьет! Олигофрены стоят, милые мои, дорогие. Иеромонах за хор стоит, а служит отец-игумен. И я в стихаре! Ох и литургия была! А особенно как он меня на амвон вытолкал-то, отец игумен С.! И, главное, говорит: «Ой, чуть тебя не забыл!» И вытолкал. Вышел я на амвон, на меня ребята смотрят олигофрены, медсестры с ними. А как раз апостол был «Друг друга тяготы носите, и тако исполните закон Христов». И я им и говорю: «Мои хорошие, ребята мои! Так ведь наши тяготы нам и носить! Ты одну тяготу взял, а у тебя две отобрали! Хорошие мои, давайте вы курить бросите? (это меня медсестра попросила сказать). Я такой проповеди никогда не забуду. Потому что у них тяготы – жестокость! Они Богом поцелованы. Мне Сережа и Света (не удивляйтесь, я их поименно каждый день поминаю) говорят: прямо на литургии: мы любим друг друга, а детей нам не дают: выскабливают». Оба стоят детки и глазами хлопают.
И вот поехали мы с попами обратно. А отец-игумен всё меня подкалывает: «Толстый ты человек, толстый!» И вдруг иномарка нас подрезала, а там – бандюги. Тогда отец С. так мне подмигнул: «Выходи! Твоё время!» Вышел я, а они все уехали. Видимо я совсем страшный.


.
Сегодня все пишут о том, как вдруг «сносят Москву», как «наши ларьки сносят»! Просите, это ВАШИ ларьки!? Это наши, раб.класса ларьки: хотим – поставим, хотим – снесем. Но если так, просто, вот снесли: ну и что же такого? Когда, например, снесли все лабазы, в которых можно было брать ночью «Маккормика» и «Белого орла», то никто из вас, ребята, не жужжал. Когда снесли ларьки с остальным пивом и прочими коктейлями – тоже никто даже не кукарекнул. Когда уничтожили вообще любую остроту ночную, всё нахер вытерли, все либералы сидели и пукали в своих двухэтажных коммуналках-«студиях». Зато почему-то теперь они вдруг как по команде взвыли. Заохали и заахали. Вам-то что, эй, ребята? Вас это вообще никак не касается! Вам кремлёвские пайки как возили, так и будут возить, только название поменялось: с «кремлёвских» на «антикремлёвские». Сидят, вот ведь, и пердят в ненависти к кому угодно у плоских своих мониторов. Ну и снесли эти, к слову, союзпечати, ну и что? Вы что ли в них ходили? Или вы за лишним билетиком к той театральной кассе в миллиардной очереди стояли? Фигу! Вы те самые суки, что орали: «Снести лабазы, чтоб алкаши все с похмелья перемёрли московские!». Ну вот, теперь всё снесли. И снова вам скучно стало, вы снова взвыли: «Москву сносят»! Запомните, пердульки: Москву вы же сами собственными руками и убили: с нашими винными отделами, с пивняками и с сосками, с пирожковыми и рюмочными, с чебуречными, со столовыми, со стояками, с ночными, и подворотни вы все убили! И вот не верю я вам теперь, не верю, ребята.
——


.
Прочитал тут статью о Гробощенкове. Глупый он человек, всё таки. Бутафорный. Это стало ясно, когда он стал вдруг буддизмом увлекаться, давно еще. Но ведь дело в том, что буддизм – это самая страшная на свете религия. Поток дхарм, поток пустоты! Страшно до пяток! Буддизм говорит: нету ничего, что брахма ваша, что дхарма. Что снаружи шарик, что внутри. Зябкая страшная пустота. Листочек с дерева. Он летит пока ветер дует. А ветер – это поток ничего, пустоты. Фиг с ним, с буддизмом, ну увлекся человек, бывает. Но ты дунь в ладошку. Чувствуешь? Это называется жизнью.
Больше всего люблю даже нет, не Саш-баша, даже не Дягилеву. А старого Майка. А еще ДК Жарикова. Он умница и молодец.
Простите, если кого обидел за Гробощенкова, бывает, вылетело. Еще Мамонов, Звуки Му. Когда я лежал в 20-ке с амнезией, то единственное, что я помнил и пел, это «Муха источник заразы, сказал мне один чувак».
У Летова есть песня «Здравствуй, черный понедельник»
Но самый цимес – это Бигимот. Вы когда-нибудь слышали Бигимота «Радость дарить»? Это самая православная панк-группа на свете. Потому что продерает до самого края, до слез. Он пел так, что православные попы жаловались, попы! что ходят и матюкаются. На Малом Вознесении. Эх вы. А вы говорите «Гробощенков».
А еще был Рома Зеленый. Он придумал одну всего песню, одну. Я купил её за батончик «Марса».


.
*Тихо-тихо, ребят! Это просто мысли!*

Милый мой Боже! В этой вечерней, то есть уже ночной темноте, совершенно-совершенно черной, что я сижу на кухне один у окна на табурете, и света, заметь, не зажигаю, сию секунду я прошу Тебя ни о счастье, ни о любви, ни о богатствах и деньгах многомиллионных. Я прошу: умири мою душу. Смири её. Она у меня разорвана в полное безобразие и клочки, метается как ненормальная макака на поводке. Я устал с ней жить. Забери, Господи!

Однажды, в школе еще, один хулиган по прозвищу «Компот» настолько сильно меня достал: он постоянно меня бил, тыркал, шмыркал, фигиркал и высмеивал перед нашими классными девочками, в одну из которых я был очень бесконечно влюблен, в Юлю за соседней партой, напротив, он меня так достал этим, что я – шкандыбарик очкастый – схватил школьный стул, а кто помнит – он достаточно травмоопасен и тяжел – и гонял Компота по школе со стулом наперевес. Он был так удивлен моим поступком, что предложил мне дружбу.

Я эту херотню не принял, дрался с ним за школой до первой крови, но Юля так и не подмигнула мне с соседней парты. А я ж тогда раздобыл себе морской бушлат – цимес! — уже носил шейный платок и слушал Акадаки, ранние, Кримсонов, Гонг, Кэн и ЭлЗэ, помните ведь у Майка: «На плече я ношу сумку, с надписью Эй-си-ди-си»…

Юлю я, кстати, до сих пор люблю и вспоминаю. Она, конечно, дурочка была, свистулька, но очень милая и очень нежная. Пишу серьезно. За таких пушкины дантесов хлопают…

Милый мой Боже! В этой вечерней, то есть уже ночной темноте, совершенно-совершенно черной, что я сижу на кухне один у окна на табурете, и света, заметь, не зажигаю, сию секунду я прошу Тебя ни о счастье, ни о любви, ни о богатствах и деньгах многомиллионных. Я прошу: умири мою душу. Смири её.


.

Вот я вам сейчас рассказ расскажу один. Он – всамделишний, взаправду был такой случай.

Ехал мужичок, Советский Союз еще на дворе стоял, автобусы набитые ходили – всем на работу в контору надо, и мужичку в контору надо. Но не влез: бабы локтями его обратно выпихнули в коричневый от соли и песка сугроб, и ЛиАЗик уехал. А мужичок поднялся, портфель отряхнул, ноги-руки целы – и то хорошо! Стал следующего ждать. А тут к ноге бумажка прилетела, охватила его «Скороход» из войлока и трепещет на ветру на ноябрьском.

Он её пальцами снизу подцепил, смотрит, а это страничка из Евангелия вырвана: кто-то ею, простите, подтерся, когда большую нужду за остановкой правил. В общем, всё там явно: и текст, и пятно от жопы этого чувачка, что гадил за остановкой.

А мужичок тот пошел к Яузе, спустился вниз — плевать, что на работу опоздал! Всё равно уже опоздал! — отмыл листочек от говна, сел на остановке и прочитал. Евангелие от Иоанна, где-то в серединке: «Верьте Мне, что Я в Отце и Отец во Мне; а если не так, то верьте Мне по самым делам. Истинно, истинно говорю вам: верующий в Меня, дела, которые творю Я, и он сотворит, и больше сих сотворит, потому что Я к Отцу Моему иду. И если чего попросите у Отца во имя Мое, то сделаю, да прославится Отец в Сыне. Если чего попросите во имя Мое, Я то сделаю. Если любите Меня, соблюдите Мои заповеди. И Я умолю Отца, и даст вам другого Утешителя, да пребудет с вами вовек, Духа истины, Которого мир не может принять, потому что не видит Его и не знает Его; а вы знаете Его, ибо Он с вами пребывает и в вас будет. Не оставлю вас сиротами; приду к вам. Еще немного, и мир уже не увидит Меня; а вы увидите Меня, ибо Я живу, и вы будете жить. В тот день узнаете вы, что Я в Отце Моем, и вы во Мне, и Я в вас. Кто имеет заповеди Мои и соблюдает их, тот любит Меня; а кто любит Меня, тот возлюблен будет Отцем Моим; и Я возлюблю его и явлюсь ему Сам» (Ин. 14, 21).

Почесал мужик голову с залысинами, поехал на Три вокзала, приехал в Загорск и подал прошение в Семинарию поступать. А там «собеседование» же. Заходит он, а там на него попы смотрят: взрослые, страшные, седые. «Чего?» — говорят. А он всё рассказал, как было: что бумажку обосранную нашел, а это – страничка из Евангелия, прочитал он её, и … поверил. И вот комиссия МДАиС — седые отцы-протоиереи, епископ, куча архимандритов! — его приняла на первый курс в семинарии!

Сейчас он уже заслуженнейший на свете протоиерей, посмеивается над собою, но вот такое бывает, да. А какой-то гамадрил мою «Слава Богу» снял! Куда мне теперь деваться!? На лбу фломастером разве что написать несмываемым. Так мне проще жить будет… Такие дела, ребята.


.
*всякая чушь, ерунда и прочее»
Моя милая радость ушла. Она случайно утекла, унеслась с ручьями в водостоки Мирового океана. Это как раньше, в детстве еще, после школы горелую спичку отыскал такой ты под крылечком трудовика-михал-анатолича — он курил много, мы у него даже в седьмом классе сигареты таскали для интереса — и пускаешься ею, спичкой, в ручье, подобранной пускаешься спичкой, наперегонки с чортовыми одноклассниками: чья первая придет до угла-поворота, тот вообще выиграл. Такая радость! Приза-то толком никакого не было: был советский «заварной крем» в пакетике по 20 копеек пакет. Мы его ели тотчас, на лестнице универсама всухую. Было вкусно и очень удивительно… И вот их-то всех, одноклассников-пацанов, проскочили спички «вот! опасный поворот и мотор ревёт!» и так далее, и тому подобное, а твоя — дура горелая, в слив, в решетку, в водосток ухнула-ухнула чёрною горелой своею повесой-головою вниз. И поминай её, как звали.
Вот так и моя радость: радость-спичка: сгинула она к трем часам ночи в водостоке Жестокого вашего, ребята, скучного Мира, канула туда вниз — ууух! — и свисти — не свисти: не вернётся она уже, ей там лучше.
Сделалось мне непроходимо больно везде. Радости нету, канула она, радость, расторгла со мной отношения. А и жизни – жизни тоже, получается, нету. Вы вот можете представить себе жизнь без радости? Нет? А я вам сейчас опишу! Ну, попробую.
«Бога рядом нет – и никогда больше уже не будет! Радости нет никакой: как и не было, так и не будет теперь впредь! Ты, Саша, глупейшее и противнейшее существо на земле, говно с очками, глупый картонный человечек, мармышка на пальце у Бога. В лунке холодно, обжигает водой этой подделку под зелено-золотистого жучка выкрашенную дробину с крючком из поддельной дробининой жопы, ходит этот «жучок, туда-сюда, лед нехотя так над леской расходится… пока не клюнет какой-нибудь рыба-идиот…».
Радость моя пропала, ушла, нету её. Без радости — хоть на луну вой воем грустным и печальным.
Был такой, кстати, ребята, фильм, не помню, как его называли тогда люди. Но не о том речь: найдете, если надо.
Сидит такой дяденька, в штанах, приличный, профессор университета. Полный такой, кушать любит, большой, с расстегнутыми уже даже после некоторого ланча штанами на ту самую верхнюю пуговицу, но с некоторою постоянно звенящей настоящей заподлицой в левом ядовитом прищуренном глазу. Ну, точно как любимый мой Володя Богомяков, тоже профессор.
И он там выкаблучивает одну забавную штучку перед первокурсницами-второкурсницами, англо- и испаноговорящими студентками, то есть девочками совсем в беретиках, времени где-то: начало второго семестра, и пишет размашисто, путая церк.-слав. на доске разноцветными мелками, то красными, то синими, то зелеными, пишет по-русски: «Достоевский Ф. М. Вот, что вам, бляди, надо читать!».
Те, конечно, девочки, зашуршали словарями, заслюнявили со вздохом свои пальцы, листают-листают-листают.
А тот профессор вышел на улицу и лёг головой – кудрявая голова, профессорская седая, это вам не мой «бобрик» — и лёг головою в сливную канализацию в решетку. И лежит. И всё ему совершенно остопиздело.
Я, когда видел этот фильм – он короткометражка – я сначала был в таком удивительном настроении от него: это же точь-в-точь, что я хочу!..
И вот, лежит это профессор головой в сливной канализации, думает о Достоевском, а тут слышит, к нему кто-то подошел. Он голову на локоток эдак приподнял, смотрит: а там чудило такое – с Нижнего Тагила! — клерк обанкротившийся офисный: в глазах красных печаль, руки сцеплены замочком, голос дрожит. И он, клерк, у нашего профессора спрашивает… А! Да! У клерка на шее веревка с камнем надета, топиться идет человек… И он, клерк, спрашивает: «Как пройти к Бруклинскому мосту, вы мне не подскажите?». Профессор же лежит головой в очистках картофеля, плевках чернокожих афроамериканцев, в пустых банках и использованных тампонах, лежит в какой-то однородной вонючей субстанции головой. Он, профессор Русской Литературы, приподнявшись на локте, говорит: «Аэм… Хммм. Щассс… Ща!.. Нет!.. Давайте-ка, я вас щас провожу!» .
И они уходят вместе, держа друг друга под руки…
Боже-Боже! Верни мне радость! Без радости я жить не могу! Впрочем, Богу виднее. Поклон вам, ребята, не обижайте никого из ближних: им вдвое больно! Такие дела…


.
*всякая глупота*
Милый мой Господи! Ноябрь давит и давит свои педали, тянет и тянет на себя свои подлые рычаги. Невообразимо больно просыпаться в четыре утра в духоте внутренних, замурованных женою наглухо комнат, замотанным просыпаться в мокрые от пота и слёз простыни и наволочку от подушки замотанным: как та египетская лумумба. Ты же как птичка бьешься наверх, а сырые простыни тебя не пускают: спеленали почти всего, скрутили…

Был такой случай смешной: мы с Ваней с маленьким ещё тогда чего-то играли, смотрели мультики, ели питание, ползали как змеи на животе, собирали корабль из лего, ну, то есть я собирал, а ему наскучило минуты через три, и, в общем, он стал себя вести как натуральная задница. Вопит, орет, ничего ему не надо, катается по полу и «отойди от меня, гадина-папа»!

Я с ним и так, и эдак, и приплясывал, забив на работу – он ни в какую! Он стал истерику включать. А вы же, кстати, знаете, ребята, что такое истерика? «Истери́я (от др.-греч. ὑστέρα — «матка»); «бе́шенство ма́тки» — устаревший медицинский диагноз, на данный момент частично соответствующий ряду психических расстройств лёгкой и средней степени тяжести. Использовался для описания специфических расстройств самочувствия и поведения у женщин, причиной которых долгое время считалось блуждание матки по организму (откуда и название).

Древние греки считали, что матка начинает изнутри поедать внутренности женщины, поскольку она, матка, долго была без плода, и вот тогда с женщинами случалась «истерика».

К проявлениям истерии относили демонстративные эмоциональные реакции (слёзы, смех, крики), судороги, параличи, потерю чувствительности, глухоту, слепоту, помрачения сознания, повышенную сексуальную активность и некоторое другое…».

И вот, значит, я Ваню спеленал. Взял его, ревущего оленем, положил на стол и туго спеленал. Он тотчас успокоился и такой говорит: «Вы всегда так делали?» (Имея в виду родителей, то есть меня, нас с женою). «Нет, — ответил ему я, — мы тебя никогда не пеленали, но, думается мне, что иногда это было всё-таки нужно…»

Он еще задумался, маленький Ваня, и потом, когда я его из жалости распеленал, он тотчас полез обниматься ко мне и целоваться: «Спасибо, спасибо, папочка!».

В общем, всё – не просто так, всё надо, просто не всё полезно, как писал апостол Павел: (1Кор. 6, 12): «Все мне позволительно, но не все полезно»…

Ну и буду, в общем, работать дальше. Поклон.


.
Это простые размышления, не обращайте внимания, я только пришел*
Завтра Троица, завтра праздник. Завтра в некоторых храмах некоторые старушки будут подбирать с пола траву, чтобы потом в минуту духовной слабости или отчаяния — съесть ее. Серьезно. Я где-то читал, один батюшка говорил: «А у меня мои прихожанки уже перешли во вторую, «оральную» стадию существования: раньше они просто всего боялись и из-за всего плакали, а сейчас начали всё есть: вербу в Вербное воскресенье, в Крещение лед собирали с иордани, в Троицу вот траву едят…». Как человек, в некоторой степени сталкивающийся с народными веяниями, скажу, что разделяю оптимизм и задорную веселость этого батюшки. После «орального» периода у них наверняка наступит период «странствий по святыням», мы все всё это проходили когда-то, давным-давно. А потом — потом они вернутся к мужьям или женам и станут хорошими прихожанами. Вот, кстати, о пользе крещения во младенчестве: тогда христиане, развиваясь параллельно самому себе, одновременно со своим собственным внешним развитием вовремя тянут в рот, что плохо лежит, ну, или отправляются в путешествие по святым местам….


.
Вот, о чем я думаю. «На севере нашей родины, в Архангельской области, где у меня прошло детство, где я залезал на высоченную березу в углу у самого забора, смотрел на далекую, сверкающую белым песком, Северную Двину и ждал очередным почтовым Ан-2 мою маму — вот где я сейчас хочу оказаться! Жить там с босыми ногами, бегать тайком от взрослых в дикую тайгу в папиных сапогах и пасти телят за 15 рублей в месяц. И еще съедать верхнюю корочку у хлеба, поджарую самую. И переживать, что дед выпорет за разбитую банку кабачковой икры: не уберег ведь я тогда, грохнул, дурилка, доигрался: сетка сама из рук выскочила!»


.
«на свой дебильный страх и риск».

Я, ребят, в электричке начал писать небольшой рассказ. А, это ерунда, это осталось с позавчера. Я приезжаю и начинаю вбивать некоторые буквы. У меня мильон открыто файлов в ворде: около десяти, и меня это ничуть не расстраивает. Пишу-пишу, как дурак, а потом это снова оказывается позавчера.
Кому бы я правда кинулся в ноги, так это к профессору Б. Профессор Б., я, ребят, не стебусь, он умеет птичку-свиристичку случайно поймать за хвостик и шмякнуть об землю. И, главное, что самое-то главное, он стоит потом над нашей всей пиздобратией, он – и сразу гурьбой, он стоит всей этой гурьбой, а эти, наши, над свиристичкой, стягивают свои бедные шапки!
Кстати, они, бедные шапки, назывались раньше «пидорки». Этот профессор – он человек-анти-мишень. Если ты в него пуляешь какашками, то, что самое удивительное, в ответ летят не заварные пирожные. Нет. Летят смело отмётанные навстречу тоже какашки. Но уже со вкусом лимона. Он молодец. … ну что я снова начинаю. А есть профессор Л. Он мне очень дорог, правда, потому что нехуй вам тут знать, почему. С ним меня однажды связало очень длинное пятичасовое-утреннее утро. Я мёл ему там тогда жуткую предрассветную пиздосрань: я хотел ему понравиться. И не было никакого «а потом». Профессор А.— только что! — сказал в телефон, что его заключили в Серпуховском монастыре и просят золото. Вот я тут сижу, блядь, в трусах перед тоже таким же разутым ноутбуком, а мне звонит профессор, которого держат за деньги в Серпуховском монастыре. Заберите меня туда, ну что вам стоит?
Нельзя бесить не очень образованного человека. Он умеет ответить так, в отличие от образованного, что ты, сука, потом двести пятнадцать с пригорошней лет со внуками и с праправнуками будешь ходить по истлевающему монастырю, этим, сука, микро-осалком свечи подожженному, сидеть, и век думать: думать «а что бля не так»? А всё не так, барышня.
Когда моего прадеда сослали — протоиерея со всей семьей: папой, мамой, старшими братьями, — то моя бабушка осталась 15-летней девочкой на Черкизове. С трехлетнем пацаном Симой. Знаете, пидарасы, что значит быть 15-летней девочкой на Черкизовской горке? На Сокольниках, а? Она только через пять с лишним лет свою ДЕВСТВЕННОСТЬ принесла мужу, деду моему. А ну-ка, давай, попробуй.
Она Симку подняла так, что мурашки. Так брата подняла…
А, да ну что вам говорить. Нужно жить ИДЕЕЙ. То есть БОГОМ. Не идеей и Богом, а ИДЕЕЙ И БОГОМ. Чтобы от одного имени хрустело за ушами. Не от страха, от восхищения. Моей бабушке целовал ручку патриарх Симанский Алексий. А мы всё занимаемся какой-то, простите, херней.


.
Монинские электрички – они как такие тесные льдины, на которых со всей силы жмутся друг к дружке, чтобы не свалиться в холодный океан, миллионы пингвинов. Многие держат ногами яйца.

Вот такая мысль меня посетила сегодня в монинской электричке. Сто пятьдесят пять раз я зарекался, как ворона (есть такая северная поговорка, еще моя прабабушка ею часто очень метко пользовалась по конкретным случаям: «зарекалась ворона говна не клевать, она идёт, а их два лежит»), зарекался я ездить этим направлением до Москвы. Там же народу – пропасть! Еще семи утра нет, посадские полупустые идут, пушкинские и вовсе того, прозрачные насквозь: нет там народу, но что ни монинская – кильки в томате!

И вот, что удивительно: в 80 из 100 случаев, во сколько бы я ни пришел на перрон моей станции, чтобы ехать до Москвы на работу, первой придёт она, родимая. Монинская. В высшей степени набитая вполне, кстати, уважаемыми и красивыми людьми. Не то, что б она паноптикум перевозила (как сборище чего-то невероятного, жуткого: см. Толковый словарь Ефремовой) — а такие электрички тоже бывают, правда, не на нашем Ярославском направлении — вполне себе красивые люди в них ездят, в монинских-то. Но количество — поистине пингвинье.

Выводов здесь может быть, думаю, два: либо им действительно холодно даже глубоким летом, либо дух товарищества и взаимовыручки в них, в монинцах, таков, что даже на работу они ездят плотной толпой, прижавшись друг к дружке, наперекор судьбе, и все трудности переживают вместе. Эдакая дружная семья-электричка.

В остальном, всё несколько грустно. Меня что-то серьёзное тяготит внутри души, в самой её сердцевине – будто осколок застрял и звенит в магнитных воротцах таможенного пропуска. Я уже, кажется, несколько раз писал вам, ребята, про моего дядю Симу, Серафима. «Дядя» — он брат моей бабушки, но так как все при нас, детях, его называли «дядя Сима», то и мы его называли «дядя», хотя он нам — дедушка.

Так вот, он был из инфантерии, что ни на есть самой низшей категории рядовой пехоты. Двадцати не было, даже, кажется, семнадцати – а уже на фронте. Он своими собственными ногами из Черкизово с военкомата дошел с винтовкой-трехлинейкой до Вены. Там его и настигла победа. Так вот, он где-то в 42-ом наступил на пехотную мину. Ноги-руки не пообрывало, но всё его тело было как в одной огромной татуировке: лицо, руки, ноги, везде, что видно было сверху из-под майки — всё было синее от «татуировки». Это мельчайшие осколочки железа. Или из чего там у немцев мины были сделаны?

Дядя Сима работал потом всю оставшуюся жизнь в Патриархии в мастерских, уважаемый был человек отцами, хотя и пил. И был почти весь «синий». Осколочки эти микроскопические от мины всё время выходили обратно, бабушка моя — его, дядь-Симы сестра — обязательно собирала их и с таким характерным звяньканьем кидала в отдельную рюмочку в комоде. Рюмочка наполнялась. Я это помню: рюмочка в комоде стоит у бабушки дома, и почти на треть – что-то черно-сизое, такое мелкое в ней лежит…

Дядя Сима, конечно же, звенел бы сейчас во всех этих «рамках», но он не дожил. И, может, и слава Богу.

Я уже вспоминал, но всё равно напишу еще раз. Дядя Сима пришел с войны весь синий от осколков, а сестра, моя бабушка, всё это время была в Москве, тушила зажигательные бомбы и всё такое. Но она как раз к концу войны познакомилась с лётчиком — это мой дедушка — дальняя авиация, такой замечательный лётчик! Причем, боевых вылетов, налёта часов — ахнешь! Сам лично видел летную тетрадь! А дядя Сима — пехотинец. Помню, он рассказывал, как они в наступлении спали: менялись по очереди раз в два или три часа: все идут, но один подходил к телеге, клал голову на по-ученически положенные узелком локти и руки и шел за телегой ногами — и спал…

Да еще и мина: всё лицо раскурочило: «синий человек», рябой весь стал.
А тут лётчик у сестры! Оба-на! И пошел дядя Сима с моим дедом в конфронтацию. В чем она заключалась? Придет лётчик к сестре: в парадной форме, с цветами — лычки голубые, три красных звезды на груди… а дядя Сима наберет грязи из всех луж в Черкизово, и швыряет в лётчика. И кричит: «Что, лётчик? Не по душе? А я её пять лет ртом жрал, пока ты по небу на самолетиках катался!»…

Но всё кончилось благополучно, поскольку вы ж меня читаете: значит, я есть. А раз я есть, значит пехота всё-таки помирилась с авиацией.
И потом была доооолгая история их дружбы: моего деда-летчика и простого рядового инфантерии, синего от осколков. Оба они были глубоко верующими людьми, и именно Христос и Его Церковь их примирила. И в итоге через бабушку появился я…) Это ли не чудо?

Поклон вам, ребята, всё будет хорошо!


.
Полнейшая тишина, в храме реально всего два человека: я и староста. Староста на меня ругается по чем свет стоит, а я от нее убежал. Схватил ключи от колокольни, и уфигачил. Сижу под шпилем и что же? Отец настоятель! Благо он добрый и старый очень сильно. Говорит: мне твоя физия знакомая, а ну-тка подойди! Подхожу, благословляюсь, что ж делать. А он всю войну разведчик был, он меня за шиворот прихватил и говорит: Сашка! Ты че думешь? Я тебя не узнал!? Я ему бух в коленки. А он: старосту видал? Да, говорю, видал. Тогда меня не сдавай! Я на колокольне отосплюсь!


.
Сегодня в пять утра у меня хороший друг умер. Православные, помолитесь о новопреставленном Вадиме, что вам стоит? А Вадиму вы реально поможете своей молитвой.

Вы знаете, я снова вот уже несколько дней как начал писать стихи. Снова, ёлки. И это кажется мне очень тревожным звоночком. Как говорит моя замечательная питерская знакомая Юлия Джулия, ушедшая от меня на время в католичество: «Если Саша Бор начал писать стихи – это очень тревожный звоночек». Но мне просто захотелось неземной красоты. Вы же все прекрасно, ребята, знаете, то такое неземная красота, а я вот — болван — вырос болваном, придурок эдакий, да так, видимо и помру, и ничего такого не узнаю. Вот какая она, эта ваша красота? Красивая? Ведь красивая же! А что при этом поют? Наверное, что-то афонское, но не пантелеимонское в три гортани, а старческое, чтобы непременно такими чуть-чуть надтреснутыми голосами. Вот вы не знаете, живете себе в жополизных мегаполисах, а в Дионисиате между тем живут старички, это у них Дионисиат за дом престарелых.

Они уже не рыпаются никуда, ни в Кивот, ни на небо, они просто приходят в своих выгоревших белых от солнца подрясниках из заплаток из клеенки — клеенки! — на службу и начинают петь старческими голосами литургию. И у меня мгновенно от этого сводит живот. Вы себе, ребят, представить не можете, как это жарит по мозгам! Если бы все знали про Афон: в мире не осталось бы ни одного наркомана. Да дело даже не в этом. Старик так не может любить, у него было всякое: он уже все перелюбил, а ребята-старички своими дребезжащими голосами зажигают во мне веру в Бога, и нет такого дебила на земле, который попробует мне в этом помешать. Если вы, ребята, будете на Афоне: сходите! Помолитесь! Я знаю, о чем говорю. Девушек жалко, конечно, но они там кустарно шлёпают компакты: старики же немощные: одному памперсы нужны, другому зубы вставные….

А Вадим, что умер сегодня, был классным человеком: не из тех, кто кривляется и заявляет, что он никогда на свете не грешил, а тот, который умеет каяться. Когда я четыре года назад случайно забухал, он вдруг приехал ко мне домой, сел среди ночи на мой диван, сел, в общем, и выпорол меня словами так, что я утром даже не думал думать о том, что бывает шампанское. Причем он был сильно зол на меня и сильно обижен. Не потому что я вот такая свинья, а потому что он знает, как это — быть свиньей всякий умеет, но подняться — умеют только отъявленные но прощенные Богом негодяи, как мой милый друг Вадим и я, дебилище.


.
Я так быстро ехал домой! Велик из-под задницы прямо вылетал на проезжую часть, вилял подо мной. вырывался! Я ехал домой так быстро, как умеют ездить только отцы, у которых есть дети. Я так мчался, что в глазах слёзы стыли. Приехал, а никого дома нет, я один. Зря я спешил. Только монах может любить детей так, что зажмуришься, а повторить его любовь не получится. Только тот, кто не знал женщины, определенно точно знает, за что её можно любить. Вот вы смеетесь, а это правда. Когда дома тебя ждет только холодильник, а дети – это всего лишь фотокарточки, тогда только ты и начинаешь понимать, что это за подвиг: быть без них. Я попов много знаю: белых, черных, монахов, игуменов, архимандритов. И я вам скажу: только поп умеет любить человека за то, что человек чего-то случайно накосячил. Мы, в миру, любим за что? За правду и за нашу правду, за наши устои. Нам девушку подавай, которая не просто так, а которая никогда никому не врала, юношу – чтобы денег вагон носил и тоже никому не врал. А попы любят нас за то, что когда ты уже устал строить из себя мальчика-колокольчика из города дзинь-дзинь, ты приходишь к нему: служба уже давно закончилась, треб нету, он сел под звонницей, а ты приходишь и хлопаешь ему по коленке: бать, батинька, прими засранца. Я знал одного игумена. Который был чище младенца. Дай ему волю: он гулить будет с амвона. И когда он тебя исповедует, то только горькие-прегорькие слезы из всех на свете глаз – целые реки текут! Наши попы умеют нас любить. Вот ругают Церковь: такая-сякая. А они нас — все равно любят. Пусть они и с припездью — всякое, конечно, бывает. Я лично знал одного батюшку, который исповедовал, вытирая руки о подрясник от жареной курицы. Прямо за столом. А еще одного батюшку знал – оооо, ребята! Это был старый 80-летний поп, в его глазах плескались океаны. Однажды, в самом конце 80-ых к нему прислали молодого семинариста, и тот его стал у престола мучить: «Ну, кто так служит!? Ну, опять вы сокращаете! Вы вообще не поп!» А отец А. — был под старость Святейшим вызван из Китая. Из КИТАЯ! Он чуть не Иоанна Шанхайского лично знал. И он, старый отец А. говорит этому чувачку: «Брат! Оставь меня. Иначе я тебя стукну». — «Как так стукнете!? ВОЗЛЕ ПРЕСТОЛА!?» — «Бумц!» И слышу, как раз до оглашенных отец А. кричит из алтаря алтарничкам-пацанам: «Ау, ребят! Выносите этого!» И вышел потом на проповедь. А я стою – хиппи из 90-ых, а он обнял меня и говорит: «Приходите, ребят, в храм ко мне! Приходите обязательно!» Обнимает и плачет сам. Он умер потом, его отпевали такие дремучие старцы – вы не представляете! Схимники откуда-то пришли!
Это очень трудно понять. Почти невозможно. Но они нас любят. Поэтому и не спасаются. Почитайте Иоанна Лествичника. Вы готовы мчатся во весь опор на велике с работы, зная, что вас никто дома не ждет? А они – попы – мчатся! Пусть у них иногда не все дома, но они – люди, которые жертвуют своим спасением ради вас. Ради нас.
Старый 90-летний отец Н.: ему запретили из викариатства — указом! — ездить на велосипеде. Он ездил в облачении на велике. Я пришел к нему на исповедь, рыдал, уткнувшись в епитрахиль, он поднял мою голову, посмотрел на меня и сказал: «Лучше, Саш, конфетку сьесть? Да?» Весь Белорусский фронт прошел, разведка. А конфетка лучше!
Отец Вл. старенький был вообще. Выбежал однажды ко мне и как закричит: «Христос воскресе!» Я чуть от страха не обделался.
Отец-игумен Е. 78-лет. Сразу положил мою голову под епитрахиль и говорит оттуда, сверху: брат, Сашкин! Как я грешен! И мне рассказывает свои грехи! Я из под епитрахили чуть не рыдаю: отец! Я виноват! Нет я! Нет я! Нет я!
Я даже разозлился! Выныриваю оттуда, а он — от ужаса плачет, что он там у кого-то записочку не ту взял. Ё-моё!
Жалко, что я не могу стать попом. Я бы точно отдал свою эту уродскую жизнь хотя бы за одного бандита.
А! Вот я вам напоследок! Грузинский священник отец А.! Он вышел на балкон в общаге часа в три-четыре утра. И спел «Святый Боже» на грузинском. Вышли все. Вся общага. Никто не поймет, в чем дело: все плачут. А сверху отец А. Стоит и поет.


.
*так, думаю всякое. просто так*
Знаете, настоящее лето наступает — и это очень хорошо. Мой папа покойный, Владимир Викторович, тоже к концу жизни лето полюбил: всё-то я ему удивлялся. Ну, потому что я-то всегда холод больше любил терпеть, чем жарищу — эту совсем не мог! Это раньше, когда я молодой был и был полон всяческих жизненных сил. И папа мой тогда тоже морозы легче терпел. А потом, за несколько лет до смерти, он вдруг полюбил лето. Точнее же — перед летом весну. Он тогда ходил и радовался, как весна наступала. И мне всегда говорил: «Сынка, смотри как хорошо! Весна же!» Вот и я теперь заметил, что мне от лета стало хорошо делаться, от его наступления.

Тем временем, как вчера было написано в новостях, Ирландия «решила вопрос защиты прав человека» тем, что через народный референдум разрешила однополые браки. Бедные, бедные глупые ирландцы, бедный глупый Пан Ги Мун. Он же сразу же и заявил нам, простым смертным, что «результаты волеизъявления (народа Ирландии) стали важным посланием для мирового сообщества. Все люди, вне зависимости от того, кто они и кого они любят, являются равными».

Бедные глупые ребята. И вопрос-то у них глупый, и решают они его через жопу.

Надо человека любить, потому что в нём Бог, и Бога, потому что Он — Бог, а стал человеком. Афанасий вот Великий сказал: «Бог стал человеком для того, чтобы человек стал богом». И Бог в полном смысле слова стал человеком. Причем, не на время стал, а стал навсегда! Вот это вот и надо защищать! Надо защищать Бога в человеке.

А они права защищают — всякую фигню! Да еще и однополыми браками! — это ведь посмотрите, что такое! Обычно вспоминают про права человека, когда им лень в воскресенье в храм ходить, причем сами-то они прекрасно понимают, что это лень. Или когда им с голыми сиськами чужие кресты бензопилой срезать мешают. А ты его втыкала, чтобы срезать?

Вот Пан Ги Мун не так сказал. Я бы, честно говоря, сократил бы его фразу. Я бы сказал: «Все люди, вне зависимости от того». И на этом бы поставил точку.


.
***
Очень невыносимо вчера подскользнулся и убился в пух и прах. Даже присутствующий при этом Ваничка горько всплеснул руками и от неожиданности ахнул. А мужик какой-то кинулся меня собирать обратно с огромного, раскатанного подростками льда-ползунка: подростки катаются на ногах – вот такенная ледяная дорожка выходит, скользкая – страсть! А снег же прошел, присыпал, так мне и не видать, что там под снегом лед самый настоящий! А торт вообще улетел обратно в магазин, в дверь магазина аккуратно влетел – я ж торт купил!

Ну, и отбил себе всю жопу – болит она теперь неимоверно, и правую ладонь отбил: ладонь вся синяя и не сгибается ни в одну из известных сторон. Опухла. Всё теперь приходится делать левой. Впрочем, я переученный левша: в Советском Союзе, когда я там жил, считалось, что леворукость – это болезнь какая-то дикая, поэтому ещё с садика меня и остальных ребят переучивали на правую сторону всё делать. Вот я и привык.

Но вообще-то я особо разницы-то не чувствую: что правой, что левой зубы чистить или, там, поздравительные открытки подписывать. Я поэтому даже раньше, в прошлой жизни, очень хорошо на гитаре играл. Я и сейчас играю, но уже далеко не очень хорошо…

И вот как же я, ребята, вчера пиз…анулся о землю! Аж звездочки у меня в небе задрожали, хорошие мои. Они смотрели на меня сверху, дрожали и дрожали, торт всё влетал и влетал обратно в магазин, Ваничка всё всплескивал и всплескивал своими милыми руками, а я всё лежал на льду и лежал, и всё никак и никак не мог понять, что в следующий раз, увы, я точно убьюсь. Совершенно точно. Это пока так, репетиция была. А вот в следующий раз – точно убьюсь насмерть.

Это не шутки. Когда старенький дедушка игумен Никон (Воробьев) прочитал Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ», он сказал: «Так, ёлки-палки, у них там вообще курорт был!» Это ж как у отца Никона было, если ему Солженицын – курорт? А я, кстати, давно подозревал, что все эти «жертвы режима» там, на режиме, и паслись. А людей, между тем, так мучили, что даже плакать потом устанешь – выдохнешься плакать.

Вспоминается мне священномученик отец Серафим (Звездинский). Сейчас я вам, ребята, его фотокарточку покажу, если найду. Сейчас…

Вот!

280px-Серафим_(Звездинский)

Его ж урки – как же мучали! Боже, Господи! А он написал в это время на каких-то бумажках обосранных из клозета такие невероятные каноны и акафисты, такие чистые и такие удивительные, что одному моему знакомому отцу-иеромонаху заслуженный его духовник благословил вместо ночного правила эти каноны вычитывать, вместо монашеских трынь-брынь-балалайка.

Я знаю, я сам их читал. Это – невероятно. Потом, когда он, священномученик Серафим, стоял на рассвете в углу у параши, потому что урки несколько месяцев не давали ему ложиться, а кругом витал огромный тяжелый синий дым от махорки, к нему вдруг пришел Христос. Они поздоровались, а через пару часов его расстреляли.

Ну, а то, что убился я вчера об лед – так и Бог бы с ним! Со мной, то есть. Люди какие страдают! А я – так себе человек, я перенесу.

Надо что-то что ли хорошее написать, а то всё грустно как-то у меня выходит. Вот, анекдот вспомнил. Правда, он нехороший. Это его, кажется, наш преподаватель по Догматике рассказывал. А может и не он. Так вот. Попадает человек в рай. Водит его Ангел, показывает всякие сказочно красивые кущи: «Это вот тут – протестанты живут, а вот тут – лютеране, а вот это – католики приземлились, видите домики пряничные? Да… а вот это – адвентисты седьмого дня поселились в палатках…» – «А это – что?» – спрашивает человек и указывает за забор, обнесенный суровой колючей проволокой. А за забором – люди стонут, рыдают, худые все, грустные, Бога зовут и сами себя плётками хлещут. «А, это? – говорит Ангел, – Это православные…» – «А чего же они так мучаются-то!?» – «Дак, они так привыкли, что ж теперь?..»

Поклон вам, ребята, поклон.


.
Ёлки ж, палки! Сейчас по работе вспоминал одну из самых моих любимых святых мучениц — Анисию. Она мне очень-очень близка и любима именно за то, что за ней нету, не стоит за ней этого агиографического и, это часто бывает, сомнительного багажа, как, мол, «рвали ей сосцы крючьями», «варили в раскаленной медной корове» или «выклевывали очи чижами и воронами».

Анисья просто шла себе однажды утром в храм, и ей, конечно же, по дороге попался мудак-солдат. Как же это знакомо! Точь-в-точь со мной такое бывает, когда я в храм иду! Ну, он, солдат этот, конечно, схватил её и попытался сорвать платок с головы, потому что если бы она такая молодая без сопровождения папы-мамы и с непокрытой головой куда-то там шла, то по тем временам она — блудная девка, и можно с ней что хочешь делать, и прочее.

А наша милая отважная Анисия просто плюнула этому солдату в глаза и перекрестилась. А этот козел выхватил свой меч и тотчас её, хорошую, проткнул и зарезал. Как же это знакомо! У меня знакомого друга вот также как-то, когда он на раннюю шел, ножиком пырнули. Нет тут пафоса и фанфар всяких. Умница эта Анисия, храбрая и замечательная христианка.

И что же я тут ниже в житии читаю?

«На Анисью-желудочницу, 12 января, варят свиные желудки и режут гусей. По внутренностям, печени и селезёнке гадают о зиме». Сами вы, сука, желудочники! Гусей они там режут. Эх, сплошное же расстройство…


.
Сейчас я вам, ребята, расскажу одну самую настоящую историю. Она действительно произошла в нашем прошлом веке.

Приехали куда-то в самую жопу Африки католические миссионеры. Мужик с женой и падре там один. Они сначала одну негру убедили, потом две, – а те ж из диких! – ну, а потом и весь поселок уверовал. Стали мессы править, мужик с женою ходят по джунглям, птичек благословляют, падре негров дрессирует: «Самая лучшая смерть на свете – мученическая смерть! Мученики Христовы, за веру пострадавшие – сразу ко Престолу Божьему попадают! Лютые муки принимали наши подвижники без писку, без шума, без пыли…»

Послушали-послушали наши эти негры своих миссионеров, и, предав лютым мучениям – кожу с живых всю снимали, органы отрезали с хохотом, – сожрали всех троих всем племенем.

А когда приехала комиссия разбираться, ментов понаехало со всей Африки, прокуроров всяких, они смотрят: а негры тех ребят портреты в рамочки оформили и молятся им раз в день обязательно.

Менты ж с прокурорами вот и спрашивают: «Это как же так-то!?» А самая старая негра, вся в перьях такая, им и отвечает: «Так они нам проповедовали, что самая славная, славная хорошая и спасительная смерть для христианина – это мученическая смерть, это когда его умучают, ага! И мы ж всем сельсоветом долго не соглашались на сходке-то, не хотели их мучить, дак ведь любим их! – что ж поделать!?

Ну, и потом любовь наша к ребятам, учителям, превозмогла все эти наши прошлые земные интересы: и мы их очень сурово и с радостью умучили. Баба – та вообще мучилась дольше всех: почти три дня без кожи провисела на кресте деревянном, всё-то вздыхала – но женщинам же, мы же знаем, католичество наше велит: женщинам надо гораздо больше времени для их покаяния…»

А потом съели они этих замученных христиан, даже сфинктера завалящего не осталось – кости одни.

Но съели-то они из-за любви к Богу! Они хотели своим учителям вот этим, апостолам-то нового времени, они хотели им самого настоящего счастья! Они, выходит, отправили их в Царствие Небесное, что ли так, да?

Такие дела. Поклон.


.
***
Давайте, ребята, чуть-чуть с вами поговорим о смерти. Отвел я Ваничку в школу, иду: ночь совершенно, только фонари и светят, только они. И подумалось мне о смерти. Понимаете, ребята, как мы все думаем? «Вот, я сделаю изобретение, или картину великолепную напишу, или краковяк на семь четвертей станцую с завязанными глазами, а потом на великолепном щите в окружении прапраправнуков почну среди лаврового листа в венках и слез всех этих своих десяти тысяч женщин…».

Но всё бывает по-другому. Божий замысел о нас бывает настолько другим, чем мы себе это представляем, что впору хлопнуть себя по лбу и сказать в последнюю секунду: «Мамочки мои!»

Вот я ж вам уже тут рассказывал об одном архиерее, который, умирая, вдруг закричал: «Ой! Всё не так! Всё не так!» Или, вот, например, о некоторой крестьянке – ведь тоже рассказывал, которая пришла к Амвросию Оптинскому, а там народищу – тьма! А Амвросий на крылечко вышел и манит её поверх голов. Она к нему: «У меня гуси мрут, отче, мрут и мрут!..» А народ ропщет: «Вот! Пришла со своими гусями! Тут судьбы рушатся, а она за гусей пришла!» А Амвросий Оптинский посмотрел на них строго и говорит: «Эх вы! Да у неё же вся жизнь в гусях!..»

Я когда молоденький был, думал, что фишка в этом рассказе в слове «гуси». А оказалось – в слове «жизнь».

Живет человек, думает: вот щас я ка-а-ак в космос-то полечу! А потом вдруг чихнул в рейсовом автобусе и помер. Ради чего ж жил? А Бог – знает! Может, он этим чихом подростка заразил соседнего по креслу, а тот переболел гриппом, да и стал микробиологом, и вакцину о СПИДа навсегдашнюю изобрел?

В конце 80-ых была такая история, сам по телевизору видел, в передаче «Добрый вечер, Москва»: девочка маленькая трех лет свалилась в колодец в трубу коллекторную, а там, как назло, кипятком прорвало. Пока мамаша себя по ляжкам била и вхолостую волосы рвала, пока пожарных вызывали – сварилась девочка заживо. Помню, как багром её подцепили за капюшон от курточки, и достали. Курточка-то красная у неё была, а капюшон – в такой лже-меховой оборочке, типа наших «алясок», ага… Мама-то потом всё убивалась по телевизору, что настоящего меха ребенку не купила, вот же ж дурочка.

Наш владыка по Литургике нас так и спрашивал: «Почему дети умирают?» Да разве ж мы можем знать? У нас всё гуси-гуси-гуси, мы носимся со своим знанием о смерти: «Вот я стану Великой Годзиллой, потом дом построю, Экспоцентр, потом дерево воткну, чтобы земной шар треснул, потом с Анжелиной Джоли сына придумаю с емью руками и семью руками, ну а потом – вот тогда-то и умру запросто, счастливый и радостный…»

А, может, вы, ребята, и нужны только для того, чтобы в троллейбусе чихнуть? Ну, или в автобусе?

Я про себя иллюзий не таю: я точно знаю, что я ширпотребный, с меня спросу, как с того галстука в полосочку. Но есть одна очень удивительная история про Серафима Саровского. Однажды, – да я ж вам, ребята сто раз рассказывал! – однажды к нему пришел наш с вами очень набожный мужчина. Волосы напомажены воском, полгода вообще не мылся, вычитывал правило два раза подряд по Синайскому уставу каждый день. Спал только в сортире, когда гадил. Ел – сырую картошку и свёклу, не чистя ни того, ни другого.

И пришел за назиданием к преподобному Серафиму. А Серафим-то Саровский на него поглядел и говорит: «А умрёшь ты, братец, под забором!» — «Да что вы, отче! Я даже йод перед употреблением кипячу!» — «А умрёшь, спившись!» — «За что же, отче!? Я акафистов – как грязи читаю каждые полчаса!» — «А тебе лучше под забором сдохнуть, чем в этой своей гордыне с лаврами умереть!»

И пошел человек, и помер под забором, наверное. Ну, я бы так и поступил, да.

Всё не то, всё не так! Церковная жизнь, которая о внешней политике, нас беспокоит больше, чем «сяду, лягу и умру». Ну, и сдались вам эти наши архиереи? Они так спасаются, а мы – так. Те – эдак, а вот те – совершенно по-другому! У каждого – свой путь: один пишет «в назидание монашествующим», а другой – что-то чихнул в троллейбусе, да и издох потом.

Богу виднее, Богу виднее…. Мы все, ребята, важны. Только б скорее уже – устал чего-то.

Такие дела.


.
Из дикого.
Вчера пришла на огласительные беседы женщина. Ладно, чуть за шестьдесят, заплаканная, с большими умными глазами, как у спаниеля. Ладно, её отцы ко мне отфутболили: на неё вдруг спустилось что-то, и она вспомнила, что крестил её в детстве никакой не поп, а бабки знакомая знахарка тётя Галя. Ну, тут, в общем, вопросов и нет, однозначно надо теперь креститься по-человечески. А тут она умоляюще мне говорит: «Надо поговорить». Я спрашиваю, чтобы как-нибудь отложить все эти разговоры: «Личное?» – ведь люди за партами у меня сидят – человек 15 или 20. «Я не знаю. А как вы думаете?» Ну, в общем, хрумкнул в горле, не стал с ней спорить, подошел к ней вплотную, спрашиваю: «Ну, что случилось?» И она говорит: «Я мучаюсь, я проклинаю себя! Я мучаю себя, я в отчаянии: как я могла! Это ужасно, батюшка…» – «Я не батюшка!» – «…Это ужасно! Я до сих пор не знаю, была та вода святой или не была! Когда у нас в хате [она украинка] дочку мою крестили, поп пришел, все по-настоящему! А я ту воду вылила под яблони! Это ужасно!!! Прошло уже 18 лет, а я каждый день мучаюсь, я не знаю, была та вода святой или не была!? Я спать не могу!..» И плачет крокодиловыми слезами размером с мою ладонь. Говорю: «Святая вода или не святая – зависит только от одного!» – и показываю ей на её голову прямо в лоб. «Вот тут она «святая» или не «святая»! Перестаньте немедленно заниматься ерундой, тем более – восемнадцать лет подряд! Мы – христиане, и мы верим в Господа нашего Иисуса Христа, а не в «святую воду»! Вот, – говорю, – на Крещение считается, что вся вода в мире освящается. И в туалетном бачке – тоже. И что, простите, вы за собой смывать не будете целый день?» Успокоилась, даже улыбнулась. Отошла. Ну, думаю, слава Богу. А аудитория таких же двадцать душ сидит, внемлет. Только воздуху вобрал подытожить занятие: бежит обратно моя тётка, сияет: слезы просохли. Тянет за руку за собой замечательную красивую девушку тоненькую. Очень красивая девочка. Та вся пунцовая от смущения, стыда, а спаниель тянет ко мне. «Вот! А это дочка моя! Скажите, мы не знаем, крещеная она или нет. Ну, то есть состоялось ли крещение – ее крестили по-настоящему, поп в хату пришел. Но мы не знаем, состоялось ли крещение, потому что мы ничего не поняли, вроде поп настоящий пришел, из церкви, но он что-то такое читал-пел – мы не поняли, и её не окунал никуда, а воду, что я под яблони потом пустила, лил на голову – мы ничего не поняли! Давайте, мы её тоже вместе со мной покрестим?».. И только хорошее настроение помешало мне сказать во всех красках, что я думаю об этой ситуации. Девушке только, глядя в ее большие смущенные глаза над головой подпрыгивающей в крестильном возбуждении мамки, сказал: «Успокойтесь, милая девушка, вы крещеная! Это совершенно точно!»

Так и живем.


.
В один действительно длинный день, когда солнце не встает, а выползает, когда даже коричневые дурацкие воробьи не скачут, а ходят ногами, когда брошенный в урну окурок не летит, а едва-едва кружится и приземляется, когда ветер, который кусает девушек за голые летние пятки, не кусает – не успевает, когда в мире что-то такое жужжит, словно моторчик из детства с батарейкой «Varta», большой и квадратной, когда в этом остановившемся мире наступают каникулы – вот в этот один незапамятно длинный день я и устроил всю эту катавасию. Я решил лечь на площади Трех вокзалов и отдать Богу душу. Совсем не потому, что я не могу умереть дома: нет-нет, дома вполне комфортно помереть. Просто я влюблен в небо над Тремя вокзалами: такого больше нет нигде. Я бывал в Бен-Гурионе и в аэропорту в Салониках, бывал в Турции, бывал, конечно, на всяком севере, но именно вот это мое небо над Тремя вокзалами — обязано меня укрыть. А ко мне вдруг подошла маленькая девочка и обняла за ногу. Маман там чем-то щёлкала, закрутилась, а девочка ускользнула и обняла меня за ногу. И я передумал помирать. Потому что непередаваемо, как хочется быть этим слоном, которого обнимает потерявшаяся девочка. Баобабом, столбом. Что толку, что я лягу и сдохну под этим восхитительным небом над Тремя вокзалами? Никто ведь не придет обниматься с твоим памятником на могилку. А быть живым и чувствовать, что где-то далеко внизу одна крохотная девочка обняла тебя за ногу, потому что потерялась — это, наверное, и есть то самое мое небо. У каждого оно свое. Христос недаром стал человеком: если ты с нею на руках орешь на весь перрон: «Мамочка! Мамочка! Окстись! Я ведь через пять минут уже не смогу дочку-то вернуть: не оторвать будет!» И прибегает эта дурочка, начинает хлопать руками по бедрам, целовать эту малышку, а ты понимаешь, что Христос — это они! Они! Значит, всё недаром.


.
«Слава Богу!» — это верёвочка на небо, путь с завязанными для передышки узелками на наше синее небо. Когда наступает самая настоящая лютая жопа, когда за окном не рассветёт уже никогда, когда ты чувствуешь, что ты настолько один перед Богом, что выпавший из кармана билетик на электричку расценивается как вторжение инопланетян, когда на дне мирового чайника ты упал даже ниже накипи, когда ты под нею, под накипью: ниже дна мирового чайника на пару миллиметров, тогда ухвати её, эту верёвочку, зубами, и цеди, и цеди: «Слава Богу за всё! Слава Богу!». И зубами перехватывай узелок за узелком, узелок за узелком. И не забывай отдыхать.

Если умер самый близкий тебе человек, скажи: «Слава Богу!». Что? Не скажешь? Противоречия рвут лёгкие на половинки и заставляют вздыхать и глухо материться? Или если тебя убили, ограбили и изнасиловали, скажи же, наконец: «Слава Богу!». Вот это и есть настоящая «тьяга» — жертва ради этой жертвы. «Твоя от Твоих Тебе приносяще о всех и за вся». Все на свете империи, от Китайской до Византийской, пали и превратились в мухосранские райцентры, потому что потеряли тьягу. У них наступил «товаро-денежный обмен». А надо: отдай — не потому, что тебе много, а потому что надо это отдать. Отдать то, чем ты весь живешь, что самое для тебя важное и самое нужное, лучшее…. Исаака! Вот иди и отдай Исаака! Как, сможешь?

«Слава Богу!» — это как выстрел из лазера Гарина в самое синее небо, в самую его сердцевину. Совсем, совсем не то, что эти наши безвредные перья одуванчика: «Господи, помилуй!», да, «Господи, помилуй!». «Слава Богу» пронзает вселенную сверху донизу, и обратно: от пяток до макушки, как будто эдакой шпагой, острее которой не бывает. Да что там про шпагу говорить: наш Бог был распят — и слава Богу!

Что бы там не приключилось, какие бы лепры не вцепились в мою старую задницу, как бы ни виляло хвостом наше солнце, выбегая из горизонта и снова убегая туда, чтобы не случилось в этом нашем мире, самое главное: «Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!» Попробуйте так жить. Это сложно, но очень увлекательно, очень увлекательно. Такие дела.


.
Вчера я закопал пятого своего друга. И это совсем не тот случай, когда бы мы все под столом хихикали бы босыми ногами, а они — они бы оказались бы эдакие — хоба! — безмозглые поросята: ниф-ниф, наф-наф и нуф-нуф.
Я правда, без всякой заоблочной пизды, на самом на свете натуральном реале, любил Вадима. А он — первый парень на селе, — единственный, чье мнение было для меня авторитетом. Я мог поступить иначе, по-другому, и так и делал часто, но к Вадиму я всегда прислушивался. А в результате: что вышло?
Что мы с ним поспорили, кто первее в песок? Думаете он? Нет, вчера на кладбище я вдруг, де не я, меня вдруг нахлобучило: он прав. Потому что ты, блядь, Саша, ты сучок — песок и грязь. И дорога тебе туда одна. А Вадим спасся. И в этом я совершенно уверен.


.
Ну, что? Снова я на работе, снова-корова сижу тут пока что совсем один, сибирские наши авторы все, оказывается, в отпуске, поэтому утром ничего нет: ни публикаций, ни новостей, ничего. Да и настроение мое странное какое-то этим утром. Во-первых, конечно, вот что: многие, очень многие люди мне говорят, что когда я начинаю писать стишки, то они пугаются: со мной «снова что-то не так». Да и, вроде, дурацкий совершенно получился стишок, но всё равно мне передается их перманентное беспокойство и недетское волнение. Лучше б я трактористом был: за тракториста чего переживать? Волнений жены за него может собираться в нижних слоях атмосферы только два раза в месяц: в получку и в аванс. Но, даже если и так, то, например, «Беларусь» — старый еще тот, наш, синенький, колёсный — это ж был тракторам трактор, совсем никакие не популярные у всех до сих пор жигули! Даже если тракторист уснет вдруг, случай, за рулем в поле, то, конечно, руль будет биться как извлеченный из реки лосось, и его, тракториста, станет будить, да и трактор, в общем, никуда не денется, если только оврага впереди нет или речки, случай. Лучше б я стал трактористом.

Когда я был маленький, то у нас постоянно трактора ездили мимо дома: и колесные, и гусеничные. МТС тогда еще во всю работали: проблем не было. Хуле ж: Брежнев был.

(Для юной моей молодежи: вообще-то всегда, раньше, до вас, «МТС» значило: «Машинно-тракторная станция», там работали многие папы наших пап, очень многие. Когда началась «Перестройка», то МТС еще немного покукарекали пару-тройку лет, а потом и схлопнулись, и сломились тотчас, как тростинка на ветру. И вот когда появился оператор связи «МТС» — я еще года два при всяком случае вздрагивал: всё-то случайно думал, что речь идет о какой-то большой Машинно-тракторной станции).

Так вот. Гусеничный – это вообще всей детворе ликование! Это ж настоящий танк! Увидим издалека: идет гусеничный! И мы залегали на одном там довольно резком повороте дороги, возле наших соседей, возле их дома пыльная наша дорога давала крепкий поворот, крутой такой — там-то мы и залегали в траве с деревянными гранатами. Причем, гранаты по сараям мы выпиливали, бывало, по весь день, дрова переводили…

И вот идет гусеничный: ой, страшно, ребята! Он же поворачивает на месте рычагами, а не как машина с рулем по дуге. Вот он надвигается-надвигается-надвигается: лязг стоит, траки стучат, мотор воет, клубы дыма, а ты в траве с гранатой. Пусть и деревянной. И остается буквально меньше метра, меньше метра: и он вдруг – хоба! – и разворачивается на 90 градусов, и едет дальше. Вот эти вот подвиги с войны, чтобы под танк лечь: я сам на себе с детства испытал. Страшно так, что обоссышься в первый раз по полной программе, и никто, причем, не засмеется…

И мы потом, поднявшись из травы, швыряли в тракториста деревянными гранатами, как только он отвернет по дороге. И странное дело… хотя нет, нормальное… ни один — ни один! — тракторист нас даже матом не покрыл, даже не обиделся. Они ж все с войны были, наши трактористы, думаю, что танкисты, в основном. Понимали.

Так что стишки вот все эти – это ерунда. Лучше б был я трактористом. Детишек бы с деревянными гранатами прощал… Эх.


.
«Милый мой Бог, милый мой Дух, милое моё То, что меня создало! Держи меня под Своими мышками, чтобы я снова не наворотил дел!», — так думал и лежал в многоэтажке мужичок, которого выгнала в Воронежской области из дома жена со своим прихвостнем, и он поехал в Москву «на удачу».
Лежал и так и думал.
Звали его Женька. Это тот самый мой родной бомжик, которого нашли тем Великим постом умершим в высокоэтажке между этажами.
А история будет о красивом.
Мы однажды с ним на пару сели на лавочке и выпили вина. Никакой водки! Даже не думайте! Я водку ненавижу даже нюхать, это честно и очень давно.
И сидим мы с ним, с Женькой, на лавке у подъезда, а я вина купил хорошего, дорогого, белого Шардоне, как я люблю.
А Женька мне говорит, пьет со мной и говорит: поехали, Саш, ко мне в Воронеж! Бабу мою уже не выгнать с хахолем, но там у меня поп же добрый в селе.
«Что за поп?», — спрашиваю, потому что интерес почти профессиональный.
И Женька мой рассказывает.
Священник по всем углам, по всей своей тму-тараканей собирает урок, зеков, бомжиков, бичев. Любит их так, что на литургии за Царскими вратами о них плачет.
Но спуску тоже не дает. Выпил? — ну, лежи у ворот. Ну, укроет одеялом – из дома своего вынесет плед: лежи!
Но дело всё не в этом. Дело в том, что звали его: отец Олег, и однажды он тоже нажрался. Дал жару.
Пил так, как птицы свистят.
Там всё потухло, и день, и луна. Зажарил отец Олег себе «за штат».
Бомжики-то за ним тянутся, а он и сам уже такой же. Матушка с детьми съехала, владыка даже имени уже слышать не хочет, приход разбежался, всё!


.
*лирики?*
Как больно, как нестрерпимо больно, когда мой младший брат мне говорит, что ты мудак – младший брат! – а ты ведь и действительно и действительно мудак. Нет ничего на свете, нет никого на свете, нет нихера на свете, чтобы я, упав мордой в стол сказал: «Да, я Мудак!» .
Ну просто я так не могу. Когда я работал пастухом, то доярки мне для смеха подослали быка. Бык производил, да. И вот я стою перед ним, и каждая его точечка на каждом из двух его рогов говорит мне: «Пиздец тебе, Саша». Огромный взбесившийся бык, потому что там тёлок течных 30-ьт душ, а хер у него один . И тут я. Мне страшно – до усрачки, но никто кроме меня. «Боря, Боря» — говорю ему я и хватаю его за рога. Вот этот череп, я вам скажу, вы когда-нибудь пробовали пнуть ведро с застывшем цементом?
А тёлочки мои за меня, сопельки, спрятались: им ебаться с таким крокодилом и вовсе не хочется.
Бык как заорет! А я держу. Пальцы будто песочные стали, сыпятся. Но я тёлок своих, что пас все лето, ни одной этому кабану не дам. А там у меня хорошая была, Рыжка. Мы с ней дружили очень. Рогов еще не наросло, а ресницы рыжие. Обычно она ко мне подойдет, руку возьмет вместо титьки и сосет. А если в глаза посмотреть: маму видит. Я её, ребята, только не смейтейсь, очень любил, до слез. И тут она.
Бычара уже не знает, как ему быть: рога, вроде, в плену, а тело на воле! И он, пидарас, на мою Рыжку киданулся! Я человек против быка слабый, у меня его рога только так вылетели! Он вырвался рогами из рук-то, а я ему в горло ногами в резиновых сапогах бью. Бью и бью. Плачу сам вдрызг: ну а как я еще могу тёлочку от быка защитить? А у того яйца размером с грейпфрут, розовые-розовые, даже до неудобного розовые — мне даже стыдно писать об этом сейчас стало.
И влез этот козлина на мою Рыжку. Тут я уже, ребята, голову потерял, выломал дрын с изгороди, — у нас на севере изгородь из жердей, из дрнов, — и как дал ему по яйцам. Он аж взвыл, а я ему между рогов снова треснул, да так что дрын поломался.
Убежал бычара к ручью муди остужать, а Рыжка подошла и меня поцеловала. Не смейтесь-не смейтесь! у неё один глаз размером с яблоко. Она посмотрела и меня поцеловала шершавым-шершавым языком.
А однажды с рыжкой дурь случилась, я понимая что я быка ей не давал, но она мне просто очень симпатичная была. Как дала галопа! Хвост по ветру! А у меня ж другие тёлочки и бычки, что ж я буду за одной по всему заливному лугу гонять? И как я гаркнул! У меня голос хороший, я даже в хоре пел, а тут ка-ак гаркнул: «Стоять, бляха!» Рыжка даже не сообразила, что ее самый добрый пастух зовет. Отвел я её, стреножил. А тут и Боря. Бедная Рыжка, она уже и не знала куда глаза девать.
Потом народились рыжие поросята. С рогами.
Я это к чему вам пишу, вы должны, ребята, знать: любить можно всё: телочку, кошечку, даже скоробея-паука, любить можно даже вшу. Но люди любят людей. И из моей рыжки консерву накрутили банок семь! А то восемь. И ел мою милую Рыжку в шляпе с осоловелом глазом и в брылях завхоза с ма-ка-ро-на-ми. Сука, убью.

Выходит, что любовь это так, это мальчик с девочкой пошли в кусты и трахнулись? Эх вы, я вам больше расскажу. Тогда была начала перестройки, 85-ый, я шел по Карла-Марле — вверх до Пушки гулял. Вдруг из машины выбросили девочку. Голую-преголую. Мне так стало страшно за неё! Я снял с себя штаны, трусы , носки, куртку и шапку…. А она была очумевшая, она даже одеваться не могла. Я надел ей трусы прямо на асфальте, носки, штаны, ботинки свои снял, а ботинки были кубинские-советские! Отвел я ее в подъезд, а меня за голый вид арестовали.
Менты меня одели, побили-побили, и отпустили. А я честно сказать, влюбился в эту девушку, которая безо всего. И срал я пригорком, что её из машины выкинули, и плевать мне было, что она чья-то там проститутка… Просто она была очень красивая. Очень. Прошло лет восемь или десять. Я иду по Твербулю, в костюме и в галстуке, как корреппондент. И вдруг с лавочки кто-то бросается мне наперерез. И целует меня в губы. И обратно ушла.. А я сидел в квадратике песочницы и никак не мог поверить «Она, что ли?» или «не Она».

08.04.16




.
В жизни Саши Сафонова произошла гигантская трещина. Он сразу, за один раз и навсегда потерял жену, дочку, другую дочку и сына. Он ходил расстроенный до утра и выл на деревья, которые были немного похожи на его родных. А утром на дэу-матис примчался отец N. с приятелем Сергеем, и они увезли меня «на разговор». Я молчал: что я могу еще сказать? Я молчал, а в сердце что-то плакало . А Сергей кричал: «Мне не нравится, что ты молчишь!» А я сидел, молчал, смотрел на дно кружки с чаем и говорил про себя «Господи! Господи! Господи! Господи!»

Тогда отец N. и Сергей решили увезти меня в монастырь. Дело в том, дорогие мои ребята, что если я заеду в монастырь, я там и останусь – у меня мечта с детства в монастырь заехать. Ну дак а как же Соничка, как же Ваничка?
И тогда Сергей вдруг сказал, что у меня левый глаз очень красный. В зеркале я пошел-посмотрел – краснющий глаз. Я тер его и трепал, но потом подумал вот так: если я потерял жену, двух дочек, и сына, то и глаз мне и вовсе не за чем.
Я заклеил его изолентой крест-накрест закрасил черным фломастером пару зубов и пошел сдаваться в монастырь. Конечно меня никто туда не пустил. Меня побили и вышвырнули за ограду: «У нас столичный монастырь!».
Любовь – это когда за кого-то сердце щемит. А за меня одно сердце уже отболело, уже там.
Нет-нет, не думайте, я пойду в монастырь.
Просто грустно, потому что я хотел, чтобы было как лучше.
Я поеду на север. Две руки есть, две ноги, один глаз. Встретите одноглазого монаха – это я: плюньте мне в спину.
Осталось три дня.
Однажды я отдыхал на море в палатке, но на соседнем пригорке поселился судья. Настоящий. Квадратную только эту фигню не надевал. А он, видимо, дед. И была с ним внучка. Настоящий лучик. Такая знаете – звенит! И это чмо юридическое ее будило в шесть утра – палатки же, все слышно. Иди в море! Иди в Море! Загонял девочку в море и орал: «Соси носом воду!» Я однажды встретил ее на тропинке одну, я остановил ее и сказал ей: миленькая! я все знаю, я молюсь за тебя. Как она расплакалась мне в руки.. Малыш совсем, лет 8-мь.
Тогда я решил судью убить нахер. А милиции сказать, что его дельфины обглодали. Заготовил палку, лег спать, а ночью мне снится моя бабушка – та самая, чье сердечко закокопано. И говорит: «Санюшка! Не надо! Лучше морду набей»
И вот я я услышал «Иди море соси!» И вспрыгнул – палатку изорвал и пошел судью быть. Но видимо у меня было настроение грустное, потому что со мной увязались панки. Причем не «панки», а самые настоящие панки. Они говорят: «Ты куда? Я: «Судью бить». А Они «о! и мы с тобой!» А там Куба панк был, варил, он мне говорит: Ты молочка припей, и пойдем судью пиздить.
Я выпил молока и увидел длинную немецкую деревню. Домики-старушки. Всё аккуратно. Я лёг на дно моря – панки вытаскивали, и смотрел на небо. А там девчата голышом купались ночью. А звезды – это фонарики пионеров, чтобы подсматривать.
А однажды на трассе мне попался мужик-мудак. А со мной были две девушки. И мужик мудак решил, что он может забрать у меня девок. Тогда я дал ему в лоб. Со всей пионерской силой, а девок задвинул за себя. Он поднялся, и я подумал, что мне пиздец. Но я ему сурово двинул, он минут пять переминался. Потом говорит: «Твоя справа, моя слева».
А тут и вокзал Новгород Великий.
И тут как ливанули у меня слёзы. Вырвал я кресло рыжее на вокзале Новгород Великий и треснул ему по башке. Он ахнул и осел. Девочки плачут. Милиция конечно приближала. Я сказал: я – не мальчик первой, я – не мальчик второй. Просто мне сказали: «Довези». Если вы их до Питера довезете гарантированно – готов сесть. Отпустили.
Однажды в Питере я прогадил всё, что можно, включая шмотник. И стою у Мосбана, а ноябрь, меня колотит, тут бомжик ко мне: «Как звать? Сашкой». Пойдем, завел меня в глубины, там игровые аппараты. Дай десять рублей – уедешь в Москву. Да я говорю у меня только три. Давай. И Начал он кнопки жать – льются рекой деньги. Взяли напиток «Вечерний» — мерзкая дрянь, по вкусу как кофе наоборот.
И тут и мой шестьсот веселый. Хороший бомжик оказался, Юра. Он меня вписал положил на третью полку, проводнику десятку дал, и я вовсе сознание потерял.
Шел я вдоль путей у насыпи и думал: надо мне в монастырь: я некрасивый, очкастый, нестильный, дурило, в общем.
А начинал я пастухом, я пастух. Только коровы огромные, коровы и быки страшные, я телят пас. Подойдет ко мне теленок, вместо рогов две шишечки, возьмет губами аккуратно мою руку, губами и сосет. А я их обнимаю, обнимаю за шею, обнимаю, хоть они и обосранные, кормил их… всё теперь тушенка. Арменаки акопяны сожрали.
Давайте еще историю рассажу, как в живую меня убивали.
Это было на платформе Северянин, я был панк, и у меня на голове была стрижка «таблетка». А поймали меня какие-то блядь сибиряки. И молча стали бить. Били больно очень. А я руку поднял и фак им показываю. Они били-били, потом один самый горилообразный меня схватил за грудки: «Ты че, мы же тебя досмерти же забьем! Убери фак!» — «Не-а, говорю». Как он мне врезал, на черепе трещинка осталась. Ну и валяйся тут! И ушли.

Однажды я спас лошадь. Лошадь звали Цыганкой. Она была дурной кобылой, и когда меня на неё усадили, она понесла меня как автоматический пылесос. Я думал, что я умру. Единственное, что я мог делать,, я шептал ей на ухо: «Цыганка, цыганочка, акстись». И вдруг она упала в овраг, спиной упала: копыта кверху. А мне 12 лет… но я ее вытянул, за копыта. И знаете, когда она поднялась на ноги, она меня лизнула. Языком.

У меня больше не будет ни жены, ни дочек, ни сына…. Плачу…..
А смешного хотите?
Я раньше толстым не был, я раньше был струночкой и веточкой. Думаю, что красивый. И была девочка, замечательная, красивая, у неё такая ещё стрижка ёжиком, очень хорошая девочка. А я панк. Нажрался портвейна упал в прихожей и лежу. А она мне в штаны ручку запустила, и говорит: «Ты не расстраивайся, ты не расстраивайся».

Помните ли вы Моню Цацкеса Знаменосца? «Солдатик, солдатик, трахни меня!»

10.04.16


.
Я алкаш, и меня этим угрызают разные сволочи. И вот: Я хотел бы написать книгу про «Лесин и волка», Где страшные волки убегают от Лесина, постольку что и он правда опасен и агрессивен. Жаль нет денег на портвейн: меня вчера – вы знаете? – обкрали. Утащиил кошелек и мобильный. Поэтому нет денег на портвкйн.
Вот я вам воща истрию напишу! Была девушка. Она была очень красивой! Меня, журиллцу любила, милая девочка.
А я оказался мудилой.
И вот прижало меня синей уточкой. Помчался к ней домой и говорю: дай похмелиться хоть сколдил ест. А она, ласточка заспанная в ночнушке – жаль мне А я прошу: дай хоть пять рублей.
И она такая ща! Ущла, оделась И говорит: «Ну побежали, хули?» И мы побежали. А там у нас шоссе.
И я бегу-бегу, вижу бетонный заборчик ….. и я думаю: дай перемахну…. оказался это подземный переход – с самой, блин, верхотуры. Я когда летел, я всё о ней, о девочке думал. Она красивая такая, я и ее все таки любил.
Ну, а потом я ёбнулся с некрасивым хрустом на ступеньки. А там какая-то как раз дамочка выходила, я ее увидел в полете, с сиреневыми волосами, ухоженную — что говорить, мальвина. Ввскочил и как говорю: «Дамочка, я черный плащ». Она со страху описалась.
Дама, а описалась. Потом мы пошли за эшвудом. Но я никак не мог понять Такая замеччательная девочка… До сих пор об этом жале.

14/04/2016


.
*ой, немножко*
«Какое самое главное событие в моей жизни?» – «Главное событие вашей жизни у вас впереди!» Как бы плохо мы не относились к этому киношному диалогу, но он смотрит в самую точку. У всех у нас самое главное событие нашей жизни – впереди. Мы все умрём. И Летов вот взял, и умер, и Майк умер, и Ельцин умер, и даже Березовский удавился. За наши отмеренные часы нам надо научиться жить с мыслью, что мы все умрём. Это трудно, но можно. Главное: четко отдавать себе отчет в том, что смерть состоится, но она не страшнее хулиганов у ночного: один попс. Главное, что Христос ведь смерть уже победил, сломал вот эти вот ворота и стоит на них. Так что умирать совсем не страшно. Страшно её ожидать. Мы, пустоголовые люди, боимся не событий, а ожидания их. Мы их ждем-ждем-ждем-ждем, мы всю жизнь чего-то ждем. С самого детства. И наши ожидания рано или поздно, увы, но сбываются. Так будет и со смертью. Она за нами придёт – это несомненно. Зато как мы её встретим! Смерть, как и диавол, гордые, поэтому как любой гордый они боятся шуток над ними. Давайте шутить перед смертью, давайте хотя бы улыбаться: ведь так или иначе, но пришли за нами, и мы уже ничего не можем поделать. Разве что священник рядом. Тогда если успеешь – выговори ему всё, что на душе, стань прозрачным стеклышком, тогда смерти скучно будет тебя забирать. Есть и еще более крутое мнение, я читал у одного старца – хоть убейте, не помню, кто это был, помню: грек, и всё! – если приходят твои последние минуты на земле, вспомни, как ты последний раз причащался: Христос всё равно в тебе и с тобой! Вспомни под колесами автомобиля или под поездом, вспомни: тебя посещал Христос, и Он ещё не ушел, нет! Это тебе только кажется, что Он ушел! А Он тут, в тебе, рядом. В своей колючей жизни я схоронил огромное количество друзей, мой синодик в голове скоро лопнет, по швам треснет: столько друзей и подруг я похоронил. Но о каждом из них я вспоминаю: «О! Так он же/она же – причащались вот тогда-то и тогда-то!» Хех, сука-диавол, попробуй теперь отними у них то, что они приняли своим желанием!.. Вот так я думаю. Смерти я совершенно не боюсь, фиг с ней, я боюсь умереть нераскаянным. Великомученица Варвара – вот к ней надо молиться, чтобы не помереть без покаяния и причастия. Был такой случай во время войны: лежит мужик, солдат, раненый в живот, и ему очень, очень, очень хочется пить. И вдруг видит – какая-то женщина ходит по рядам раненых и каждого из ложечки поит. Мужик как заорёт: «Мне! Мне! Сестра – щас подохну!» А она мимо прошла с чашкой, из которой поила, а ему, обернувшись, сказала: ты беги пока, поссикай во двор, ты ж хочешь! Мужик подхватил брюхо и пошел на улицу ссать. Стоит, ссыт, а тут вдруг – хоба! – и прилетела немецкая бомба. И от церкви, в которой был открыт лазарет, осталась только труха – пальцами перебирать. Мужик тот дописал, штаны застегнул и стоит, глаза трёт… Пошел, вписали его в избу, он рассказал про бабу, которая всех из ложечки поила, а ему старики говорят: «Так это была великомученица Варвара! И храм в честь неё был!»
Так или не так было – не знаю. Но умирать всё-таки не страшно, ребята, и вы не бойтесь! Страшно ожидать вот это, дооооолго ждать. Шло бы оно всё на хер! Умрем, ну и умрем, ну и фиг с ним… С нами Бог! Вот такие меня сегодня мысли мучат.


.
.
*правду вам*
«Любовь сама по себе есть величайшее счастье изо всех доступных человеку, но сама по себе она не наслаждение, не удовольствие, не успокоение, а величайшее из обязательств человека, мобилизующее все его мировые задачи как существа посреди мира. Сама о себе любовь говорит: «Приближающийся ко мне приближается к огню; но тот, кто уходит от меня, не достоин жизни».Перифраз этого таков: я — огонь; приближающийся ко мне должен помнить, что может быть опален; но тот, кто, из страха быть опаленным, отдаляется от меня, утрачивает источник жизни. Это древнеалександрийский текст, когда-то меня особенно поразивший лапидарным выражением величайшей правды о том, чем мы живем и чем жив человек. Истинная радость, и счастье, и смысл бытия для человека только в любви; но она страшна, ибо страшно обязывает, как никакая другая из сил мира, и из трусости пред ее обязательствами, велящими умереть за любимых, люди придумывают себе приличные мотивы, чтоб отойти на покой, а любовь заменяют суррогатами, по возможности не обязывающими ни к чему. Придумываются чудодейственные программы с расчетом на фокус, чтобы как-нибудь само собою далось человечеству то, что по существу достижимо лишь силами любви!» (А. А. Ухтомский, 1928 г.)
Это слова, повторю, нейрофизиолога Алексея Алексеевича Ухтомского (1875—1942). Ну и как мы с вами теперь будем жить, ребята?..

 


.
.Стоял возле бойлерной, зажмурившись. Я очень люблю в сумерках, когда у панельных домов на кухнях у некоторых граждан свет горит, очень я тогда люблю стоять и смотреть в окна, на эти рабочие панельные дома. Свет у них, у некоторых, горит разноцветный, красивый, даже веселый. Мне как-то мой бомжик, Женя, который уже помер, говорил, что он вместо елки на Рождество – куда ж бомжу елка? – вместо елки смотрел на эти окошки в панельных пятиэтажках и в наших, в девятиэтажках: наши вообще до неба сверкают разноцветными огоньками и лампочками! Ведь, у кого занавески зеленые, а у кого – синие, а у кого – красные, а у кого – в крапинку! Нарядно же и красиво.

Однажды я общался с олигофренами-ребятами: так получилось. Они очень хорошие и, в общем-то, маленькие были, как мои родные дети. Очень хорошие. Хоть им и под сорок лет всем, но они как пятилетние дети живут. Только курить за ворота интерната бегают. Прячутся от нянечки, а та: «У-ух! Вот я вас ща тряпкой!» И те – врассыпную! А сама-то та нянечка: в два раза их моложе.

И вот поставили меня вечером, отец игумен С. поставил, говорить речь о вреде курения. Это всё равно, что поставить меня (или любого из вас, ребята) посреди детского сада с кучей насельников-деток в колготках и заставить рассказать им лекцию о кромешном вреде шоколада, мороженого, эклеров, воздушных змеев, мамы, бабушки, потом: папы, игрушек, мультиков, ледяных горок… ну и, конечно, конфет.

И вот я, ребята, начал говорить. А что ж говорить, если я только вот-вот пару лет назад сам только бросил!?

Вот я начал плести: «Знаете, ребят [а мы с отцами и персоналом их всех
«ребятами» называли, потому что они и правда дети], что такое свечка, которую вы поставили Богу?» – «Не-е-ет», – замычали ребята и придвинулись ко мне поближе на своих скамейках. – «Ненужно нашему Богу наших свечек просто так, как они вот такие есть, Ему слез наших нужно о ребятах близких, о себе, возле наших же огоньков. Царь Давид говорил вот что: «Жертва Богу дух сокрушен, сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит». Богу нужно наше сокрушенное сердце, а не палочка воска с огоньком. Поэтому-то и ставят свечи в храме: это не обряд, не магия, не «приношение» – это мы Богу как в телевизоре показываем, когда свечку зажгли: «Смотри, Боже мой хороший! Я всем сердцем к Тебе стучусь: прости меня, дурака! Я столько наделал!» Вот поэтому мы и зажигаем свечи». – «А курить-то здесь причем?» – спросил Петя, самый «взрослый» из них. – «А ни при чем. Главное: с какой мыслью курить. Если во славу Божию, если в покаяние курить, если ваша душа этим дышит: ну, курите, чего уж там? Вам досталось по самые гланды в этой жизни. Но вы, зажигая сигаретку, сбежав за ограду Дома инвалида, перед тем, как затянуться, прошепчите, прошу вас, ребят: «Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!» А Бог – все управит…»

Ох и отругали меня потом слышавшие это всё дело монахи! 🙂)) Получил я по соплям…