Виталий Кальпиди

By , in чирикают on .

Виталий Кальпиди

1957, Челябинск,  автор Кодекса провинциального поэта и фактический создатель «уральской поэтической школы».

wiki



Из книги стихотворений с авторскими комментариями «Воздух».

              # # #

1	Дочитаны "Другие берега".
	"Пора на боковую", - в каламбуре
	свернулось тело. Словно мелюзга
	пчелиных жал зудит в мускулатуре
5	руки, заброшенной за голову. Ночник,
	по прозвищу кин-чон, корейской бровью
	дуги вольфрамовой советует: начни
	другую книгу. Я беру с любовью
9	Платона (вышел только первый том,
	а остальные - ни гугу). Читаю.
	Хруст переплёта. Так хрустел батон,
	когда мне было года три. Кусаю
13	(читай: читаю). Вякают часы.
	Идёт вторая половина ночи.
	Запаянная плотность пустоты -
	дым плоти, что вцепился в позвоночник,
17	желает спать. А я желаю пить?
	На кухне кран развыпрямляет воду...
	ну, скажем, в нить
			 (с большой натяжкой нить
	вам может по длине напомнить оду
21	Михайлы Ломоносова, хотя
	навряд ли). Опускаю три минуты,
	истлевшие, по-видимому, зря
	под вспышки никотиновой цикуты.
25	Мерцает март за рамою: весны
	сквожение. Таилище стыдобы
	меня изнанкой истин прописных
	подзуживает к таинству свободы,
29	готовой смыть слезой мои зрачки,
 
	подняв меня с горизонтали зренья
	в мир, где развоплощённые смычки
	не разыграют гаммы повторенья.
33	О перламутровый мой стыд, стыдок,
	весенний шанс прямой дороги к дому...
	хотя луны надраенный курок
	навряд допустит быть туда влекому.
37	Тьма воскресает, добывая свет
	с изнанки ночи (ей, наверно, больно),
	и лишь потом сомнительный рассвет
	себе присвоит славу своевольно.
41	И всё-таки светает, божежмой!
	Светают мусор, дерево, качели,
	и с кровель свет стекает проливной
	(простим меня за преувеличенье).
45	Я вспоминаю дочь, а рядом с ней
	её уже умершую собаку,
	и можете не верить, но сильней
	всего они светают. Видно, мраку
49	пришла пора окуклиться и стать
	из гусеницы влажным махаоном
	и даже не летать, а трепетать -
	вот как теперь он над моим балконом
53	вибрирует, расслаивая ночь
	на свет и то, что снова станет мгою.
	Я не могу пока ему помочь,
	т.к. повязан телом и судьбою...
Предварительного замысла текст не имел. Работа над ним началась спонтанно. Ритм выбран, по-видимому, случайно и зависел, скорей всего, от желания «уложить» в рит-ми-ческое пространство название романа В. Набокова «Другие берега». Причин для наименования текста не возникло. Стихи 1 — 24 можно считать периферийными. А.Чехов говаривал о том, что у своих рассказов он вычёркивает начало, намекая, что обычно именно оно выглядит нарочитым. В литератур-ном тексте две априорно слабые точки: начало=рождение (крик) и финал=смерть (похороны). Избежав истерики в первом случае и кривляния во втором, проблему, конечно, не решишь, как не решает её и чеховская ампутация, но и идиотом выглядеть не будешь. Любое стихотворение — это пародия на творение в той степени, в какой художник — пародия на Творца. Поэтому стихи — всегда уродливый, не-живой (здесь возможна дискуссия) организм, и хотя пульс в нём может прослушиваться, но сердце находится далеко за текстом.
6. Кин-чон — зеркальная запись слова «ночник».

10-12. Образ, соединяющий треск переплёта книги с хрустом батона, принадлежит к «домашним заготовкам» (примитивная и единственная форма собирания и первичного оформления стихотворной материи, которая никогда не бывает основой текста, но может послужить поводом — не причиной — для его написания). Отождествление процессов чтения и поедания хлеба вряд ли можно назвать оригинальным; это решение лежало на поверхности, им я по неразборчивости и воспользовался (правильней будет сказать: оно воспользовалось моей неразборчивостью).

15-17. Алогичное объявление плоти пустотой не метафорическая безответственность, а принципиальная де-кларация. Плоть, с т.з. материализма, есть нечто, а с моей — она ничто, т.е. пустота, доведённая анонимными (для меня) манипуляциями до состояния плотности.

17. Фиксация идущего во мне процесса осмысления человека как принципиально не-единого существа, бегущего сразу в две противоположные стороны: в сторону Неба и в сторону Земли. Временная стабильность человеческого тела и сознания есть следствие постоянного действия этих векторов. Стуит одному существенно перевесить другой, как человек моментально превратится либо в неорганику, либо уйдёт в Тонкий План.

25-56. Основной текст с одной компромиссной паузой (45-48).

26. Таилище стыдобы — ощущение оформилось до написания текста. Соединение весны и моего стыда не локальное самоощущение. Весна — это шанс (33-36) на возрождение, шанс, однако, сублимируемый всем живым на земле в половой инстинкт. Подсознательно-сознательное чувство, что этот шанс будет использован в таком «мертвецком» виде, и рождает онтологическое состояние стыда. Таилище стыдобы — намёк на Стыд-эйдос, чья земная тень и есть стыд человека.

28. Таинство свободы — свободный человек — это человек плюс свобода, а не человек минус рабство. Свобода — тайна, она не длительное состояние, а точка, таинственная точка принятия решения.

31. Развоплощенные смычки — неуверенный намёк на музыку сфер.

32. Гаммы повторенья — некатегорический намёк на инкарнационные круги.

34. Дом — псевдоним неосознаваемого мною Тонкого Плана.

35-36. Луна по вульгарной псевдомистической традиции ощущается здесь мною как враждебная сила.

37. Интервал между 36 и 37 стихами — графический протест против собственной инерции восприятия (в данном случае — Луны). В этом стихотворении я не убежден, что существует смертельное разделение Света и Тьмы. По-моему, существует Свет=Свет и Свет=перевоспитанная Тьма.

39-40. Сомнительный рассвет — негативный флёр, висящий над словосочетанием, относится, собственно, не к самому рассвету, а к штампу его восприятия в поэзии.

45-48. Возможно, это просто «оживление» умирающего текста через ввод «общечеловеческих» положительных знаков (вредная, но характерная для поэзии, т.е. поэтов, попытка манипуляции поэтической псевдореальностью).

48. Видно, мраку — двойная семантика: слово «видно» а) вводное слово (подтверждено знаком препинания), б) предикат «мрака» (при таком прочтении после слова «мрак» должно стоять двоеточие).

49-54. Вера в то, что во Тьме спрятан Свет, как в гусенице — бабочка, конечно, весьма проблематична в своём оптимизме.

54. Опущенность в материю лишает меня участия в борьбе Тонких Планов. В нашем теперешнем состоянии (смертного человека) мы можем помочь только сами себе.

*** Почему заканчивают тексты? Причины три: 1) автор физически устал; 2) устал текст (происходит разрушение хронотопа); 3) устал (воображаемый? будущий?) читатель, который из нерасчлененного времени велит тексту и автору прекратить со-вибрации. В этом случае я попытался просто оборвать движение стиха, т.к. знаю, что предполагаемое мной поэтическое пространство не исчерпывается этим стихотворением: передо мною — книга. А частная неудача (оной является любой «продукт» творчества человека) ещё ничего не означает, напротив — интенсивное сочленение локальных неудач и создает мерцание удачи (читай: истины).



«Воздух», 2010, №4, «В раю отдыхают от Бога»


На смерть бомжа

Скончался бомж. Точнее — сдох бомжара
в коллекторной, обняв одну из труб,
и полусфера стравленного пара
окутала почти тряпичный труп.

Освободившись от цепей природы,
он вместе с ними пал на профнастил,
и запах человеческой свободы
стоял вокруг и был невыносим.

Ну, что, мудак? Куда, скажи на милость,
как таковой ты взял и был таков?
Почто душа твоя не отделилась,
так и оставшись выдумкой попов?

Математически ты стал недоказуем,
молекулярно перейдя в бульон,
где тот, кого не поминают всуе,
и сам в себе не шибко убеждён.

Форсунки, фланцы, рыжие подтёки
да клочья стекловаты на полу,
где ты без философской подоплёки
лежишь, не интересный никому.

Лишь мухи, эти ангелы-уроды,
лакают влагу твоего лица,
реализуя через пень-колоду
не замысел, а умысел творца.

Спи, полумразь, спи в сторону от боли,
спи прямо в рай, куда тебе нельзя,
спи против всех, заснувши против воли,
мужчиною обросшее дитя.

* * *

Про сквозняки в трубе внутриутробной,
про изумлённых нежностью мужчин,
про тёплых рыб, про женщин хладнокровных
с волосяным покровом узких спин.

Про то, как отвратительно и быстро
сбежал отец работать мертвецом,
потом про то, что не имеет смысла
быть в принципе кому-нибудь отцом.

Про сладкий хлеб, про слесарей Челябы.
Про двух щенят, убитых во дворе.
Про конский топот падающих яблок
в так и не наступившем сентябре.

Про мысли деревянные природы
(особенно прямые у сосны).
Про то, что у страны есть тьма народу,
а у народа — только тьма страны.

Про молодых, да раненых, да ранних,
кто «в клещи» брал поганый Хасавюрт,
про клятву их на найденном Коране,
раз Библии в бою не выдают.

Про то — как по лицу нас полицаи,
лакейскую выказывая прыть.
Про то, как я отлично понимаю,
что некому мне это говорить.

Про то, про сё, про самое простое.
И уж совсем не ведомо, на кой, —
про то, как Менелай доплыл до Трои,
застав там только Шлимана с киркой.

* * *

Вчера я подумал немного
и к мысли простейшей пришёл:
в раю отдыхают от Бога,
поэтому там хорошо.

От веры в Него отдыхают,
от зелени жизни земной,
где ангелы, как вертухаи,
всё время стоят за спиной.

От ярости Бога, от страха,
от света божественной тьмы,
от вспаханной похоти паха,
от суммы сумы и тюрьмы.

От ревности Бога, от боли,
от ста двадцати пяти грамм
отменно поваренной соли
для незаживающих ран.

И снова — от веры, от веры,
от сладкой её пустоты,
от ветхозаветной химеры,
с которой химичат попы.

От яблони в синей извёстке.
От снега на тёмной сосне.
От плотника с женской причёской,
от плоти его на кресте.

От «око за око», от шока,
что эти стихи на столе
лежат с позволения Бога,
убившего нас на земле.

О, как Он любил, спозаранку
склонившись над городом Ч.,
зализывать кислую ранку
у птицы на правом плече…

* * *

Но ангелам я был неинтересен.
Зато ко мне стремилась мошкара,
и бабочки свою сухую плесень
мне на ладони сыпали с утра.

Я в самом центре южного Урала,
где водам предначертано цвести,
устроил, чтоб река себя хлебала
из мною ей придуманной горсти.

С улыбкой наблюдая, как настырно
пророки наряжаются в рваньё,
я понял, что не истина козырна,
а ярость, ниспославшая её,

что снегопад всегда шагает в паре
с метафорой булавок и крючков
развешивать свой грёбаный гербарий
фигурно замороженных зрачков

и ювелирно содранных болячек
с обветренного оспою лица,
и как-то описать его иначе
язык не поворачивается.

Вот лес оштукатурен по колено.
Вот глиняная птица шелестит.
Вот бог, который, если откровенно,
исчерпан тем, что просто знаменит.

Вот хорошо. А вот — совсем неплохо.
Вот те, кто не смирился мёртвым быть,
стоят вокруг единственного вдоха,
который надо как-то разделить.

Вот голуби целуются, как Брежнев.
А если посмотреть на небосвод —
он бежевый, поскольку неизбежный,
хотя, возможно, и наоборот.

* * *

Но ангелом я был неинтересен.
Я был бы интересен мошкарой
и плесенью, когда бы эта плесень
хоть на минуту обернулась мной.

Я был бы замечателен, допустим,
не в качестве, а в форме топляка;
забив собой предложенное устье,
я стал бы интересен как река,

пока не загудел бы, зад отклячив,
лесной осой, которую тошнит
амброзией, хотя и настоящей,
но малопривлекательной на вид.

О, я б летел над сельским магазином,
пока за ним во всей своей красе
не приземлился, став неотразимым,
стократно отразившийся в росе.

Любвеобильным девушкам, в обносках
гуляющих посёлка на краю,
я б тайно увеличил яйценоскость,
став этой самой яйценоскостью.

Я был бы исключительно нагляден,
побыв входным отверстием в груди
единственного честного в Челябе
позавчера убитого судьи.

Я мог бы стать улыбкой после секса
последнего у пары пожилой
в момент, когда старик, держась за сердце,
залюбовался собственной вдовой.

С ним дважды я войду, не зная броду,
туда, где, оставаясь на плаву,
я подержу за робкий подбородок
любую птицу, а потом пчелу.

* * *

Четвёртая сирень, а третьей не бывает.
Растущий в небе лес не делится на пять.
Могу предположить: он держится на сваях —
без них на небесах ему не устоять.

С какой такой, скажи, любвеобильной злости
нечётные шмели клюют сухой нектар,
и птицы голосят, не замечая вовсе,
что изо рта у них с зимы клубится пар.

Я пальцем очертил пространство возле клёна,
где нам вдвоём давно уже стоять пора
(полученный овал на воздухе зелёном
мерцал, пока его не скрыла мошкара).

Живи теперь со мной. Ты больше не помеха
моей любви к тебе. Возьми зубную нить,
шмеля к ней привяжи и пчёлам на потеху
до ангела его попробуй раскормить.

Полвека мы с тобой бессмертны не по чину.
А Тот, кто свил тебе из женщины гнездо,
успел меня упечь в жемчужину мужчины.
Убожество чудес — убежище Его.

Меня мудрее нет. Я лишь одно не понял:
зачем в четвёртый раз, по небу семеня,
огромный пёс бежит, как маленькая пони,
и зреньем боковым фиксирует меня?

* * *

Нашедший трёх богов четвёртому предписан,
пока четвёртый Бог, играя в небеса,
числом до трёх колец обуженный нанизан
на женщину шмелей по имени оса.

Голодный лось лежит в логу вполне логично
и лижет сам себе солёную мозоль…
Не потому ли, что фонетика — первична,
способна на земле молиться только моль?

Беспроводная мышь при кухонном рассвете
исследует стола нехитрый интерфейс,
ей предстоит ещё китайский рис в буфете
найти и нагулять необходимый вес.

Летящие летят, ползущие смеются,
живущие живут чем дальше, тем скорей.
И ангелы на них, как дурачки, плюются
с провисших проводов в обличье снегирей.

Рожденье, жизнь и смерть, как лебедь, рак и щука,
домчат-таки меня до рая напрямик,
где, взяв за горло сад и яблоко нащупав,
я вырву из листвы налившийся кадык.

И, сделав пару па по травке в темпе вальса,
я крикну, под собой уже не чуя ног,
что все свои стихи я высосал из пальца,
которым тычет в нас скоропостижный бог.

* * *

Мне очень нравится, что ты ещё жива,
хотя стареешь столь невероятно,
что по утру не так уже опрятны
твоих морщин сухие кружева.

Твой храп во сне похож на жернова.
Его я называю мёртвым пеньем.
А раньше ты, как бабочка, спала,
не злоупотребляя сновиденьем.

Не помню, в чём, но ты была права,
пока я утверждал, тупоголовый,
мол, зеленеет за окном трава
со злости, что не выросла лиловой;

мол, это бог на фоне февраля,
под фонарём (как будто так и надо)
архангела, хранящего тебя,
ощипывал под видом снегопада;

и что улыбка бога — широка,
что по её извилистому руслу
людей невыносимая река
к подземному стремится захолустью,

и что в потоке этой наготы
твоё лицо отсвечивает чётко,
и родинки, как капли темноты,
уже забрызгали тебя до подбородка…

* * *

Кружился снег на сорванной резьбе,
покуда сам с неё же не сорвался.
Прошедший год моей любви к тебе
опять ничем не ознаменовался.

Боялись смерти. Ездили в концерт,
где дирижёр размахивал, как пьяный,
с застывшим выраженьем на лице:
«Не рой другому оркестровой ямы…»

По телику продажная Москва,
как жаба, на кремлёвском бенефисе
всё мечет, сохраняя «статус ква»,
икру, напоминающую бисер.

На холмах Грузии по-прежнему холмы.
А на Урале — горы из пластмассы.
Тут на зиму (в отсутствии Куры)
я делаю словарные запасы.

Роскошный август, благородный март
и февраля неуязвимый шорох,
когда на теле в стиле body-art
отчётливее складки, чем на шторах.

В обмен на смерть любая жизнь легка,
земля мягка, — мы это знаем твёрдо,
два некрасиво спящих старика,
храпящие во сне поочерёдно,

где, наблюдая всполохи огня,
мы чувствуем, хотя не понимаем,
что бог ещё не создал сам себя,
и, значит, рай его необитаем.

В ответ на то, что время — не вода,
а женское пальто на венском стуле,
бегут по льду февральского пруда
круги от гальки, брошенной в июле.

* * *

Я душил стрекоз двумя
пальцами на склоне дня… —
насекомое Отелло
так и пёрло из меня.

За окном дымит АЭС.
Профиль Пушкина А.С.
начерчу с подобострастьем-с
на потеющем стекле-с.

Потихоньку-с, не спеша
жизнь настолько хороша,
что над ней, как ворон, кружит
наша жуткая душа.

Это даже не секрет:
до обеда бога нет
(он и к ужину нечасто
нарождается на свет).

Всё равно ему в глаза
я гляжу за образа
и, пока гляжу, вскипаю
и сверкаю, как слеза,

словно бог — электрощит…
Под землёй мертвец кричит.
Крик его дикорастущий
в виде дерева торчит.

Получается: леса —
это мёртвых голоса,
что со скоростью растений
проклинают небеса.

* * *

Этих звуков июльского вечера
способ распространения прост:
из печатной машинки кузнечика
вышло сто экземпляров стрекоз.

Пусть молотит себе без усилия
кривоногой, по сути, рукой —
под копирку (но только б не синюю,
а хотя бы в горошек какой).

В доеврейских жилетках с сорочками
пусть сороки красуются тут,
ведь не зря же клычки с коготочками
на поверхности кошек растут.

Вечер шарообразные шорохи
изо рта перепрятал в ладонь.
Мёртвых бабочек влажные ворохи
в полночь высушит лунный огонь.

И с корзинами собранной плесени
грибники выбегают из рощ
в грязных фартуках, жуткими песнями
оглашая грядущую нощь.

Китаянки бредут с коромыслами
с латифундий в районе Уфы,
где слова не скажу, что двусмысленно,
но становятся в позу строфы.

И молотит машинка кузнечика
с отпаявшейся буковкой «т».
И с*рекозы висят бесконечные
бижутерией для декольте.

И не пьяная в дым деревенщина,
а архангел в пустых небесах
молча тащит за волосы женщину,
полуголую, в мокрых носках.

И свисает она, не капризная,
а покорности страшной полна,
и не видит, как дети и призраки
ей ладошками машут с холма.

* * *

Сверкая солью наших спин,
они стоят, как зной, —
Отец и Сын. Отец и Сын,
зачем вам дух святой?

Зачем свои спагетти дождь
всё тычет вопреки —
в эмалированную мощь
вскипающей реки?

Зачем деревьям щупать ад
корнями, а листвой
шуршать в раю, встающем над
наточенной травой,

где соловьиное «фьюить» —
что псовая брехня,
где ты любила не любить
(особенно — меня).

Где на слюну, и на пшено,
и на стрекоз сухих
ловить детей запрещено,
тем паче — тени их.

Где в одиночку не зачать
ты не могла, причём
не пару плюшевых зайчат,
а жменю жёлтых пчёл.

Где бог внутри себя, как смерч,
танцует сразу всех:
и нашу жизнь, и нашу смерть,
и свой над нами смех.

Где мы живём себе никак,
добру не помня зла.
Где снег — не дерево, а злак,
чей урожай — зола.

* * *

Ты снега ком ногой катни
как голову сугроба,
где снегириной воркотни —
двурозовая роба,

где сильных сизарей война
не может быть не сизой,
где номер инвентарный на
любой снежинке — снизу,

где ангел рыбаку реки,
замёрзшему у барки,
наклеил изнутри щеки
клочок акцизной марки,

чтоб тот, минуя блокпосты,
доплыл до райской кущи,
где рыбы сна и пустоты —
наваристей и гуще,

где вдвое сложена зима,
а снегопад частично —
её творожная спина,
а также падаль птичья,

где гибель — Екатеринбург
сверкающий, чей глянец
по сути — страх, который с рук
сойдёт, как в ад — Челябинск,

туда, где бог свои слова
из жидкой речи у́дит,
где жизнь была… была права
в том, что её не будет.

Recommended articles