Эдуард Багрицкий — Еврейское неверие моё

By , in курилка on .

ЭДУАРД БАГРИЦКИЙ

Леонид Кацис

Судьба Эдуарда Багрицкого сложилась так, что он удивительно вовремя умер. С одной стороны, он успел достаточно полно раскрыться как поэт, с другой – ему не пришлось пережить 1937 год, который с неизбежностью сказался бы на биографии революционного поэта проклятиями в адрес врагов народа и требованиями расстрелов предателей. Сомнений в этом нет: мы ведь знаем его стихи о поэзии и романтике, где речь идет о зловещем предательстве Гумилева, к тому времени расстрелянного…

Однако случилось то, что случилось. И остался он в истории певцом революции, еврейской Одессы и автором «Думы про Опанаса», которую сегодня адекватно воспринять почти невозможно. Начать хотя бы с эпиграфа из поэмы Т. Шевченко «Гайдамаки» – безобидного с виду и параллельного рассуждениям Михаила Светлова в его «Гренаде», где упоминается тот же Шевченко. Только и с Украины исторические гайдамаки выгоняли евреев так же, как испанцы из Гренады. Поэтому следует задуматься над тем, сколь прихотливо глубинная еврейская струя влилась в советские комсомольские стихи. (Перечтите поэму украинского классика: гайдамаки убивали поляков и жидов…)

Эта удивляющая общность двух комсомольских поэтов не должна удивлять. Достаточно обратиться к газетам и журналам конца 1920-х – начала 1930-х годов, как мы увидим, сколько совместных манифестов и статей подписали Багрицкий и Светлов. Но то советские манифесты, связанные с борьбой разного рода комсомольских групп, а что же объединяло двух поэтов глубинно?

Как ни странно (а может быть, и вовсе не странно), оба поэта удивительно похоже сочиняли свои «Происхождения». Только у Светлова это были стихи «Я в гражданской войне нередко…», а у Багрицкого – знаменитый отказ от «ржавых бород», склонившихся над колыбелью новорожденного будущего поэта.

О знаменитой «Думе про Опанаса» написано больше, чем о любом другом сочинении Багрицкого, однако расстрел комиссара Когана Опанасом почему-то не сопоставляется в сознании читателей с отказом еврея-героя Светлова из стихотворения «Колька» расстрелять своего врага, когда «Друг друга с дружбой новой / Поздравляли на заре, / Он забыл, что он – махновец, / Я забыл, что я – еврей». Последнее высказывание дорогого стоит. Ведь, как указывал исследователь идиш-анархизма Моше Гончарок, комиссар Коган был комиссаром Гуляй-Поля и погиб в бою с деникинцами. А в сборнике воспоминаний о Багрицком теоретик группы литературных конструктивистов, куда входил автор «Думы», К. Зелинский писал, что ему стоило немалых трудов привести поэму Багрицкого в тот вид, который она сегодня имеет, дабы поэма не стала «песнью анархизма».

Нам представляется, что стихотворение М. Светлова является неплохой иллюстрацией того, чем была или была бы «Дума про Опанаса»…

Еще сложнее ситуация с поэмой «Февраль». Эта поэма на протяжении десятилетий была орудием антисемитов, пытавшихся доказать, что герой «Февраля», насилующий проститутку – свою гимназическую любовь, насилует в ее лице всю Россию. Беда лишь в том, что ни те, кто проклинал поэта, ни его непрошеные защитники не удосужились над поэмой задуматься. Поэтому и не увидели они в «Феврале» ни цитат из «Мертвецов пустыни» Х.-Н. Бялика, ни отголосков «Мемуаров» Г. Гейне. Впрочем, еще хуже то обстоятельство, что никто из них не прочитал саму поэму Багрицкого по той причине, что бесконечно тиражируемый ее вариант составляет едва лишь треть того текста слегка неоконченной поэмы, который хранится в архиве. Отсутствие понимания еврейской психологии у Н. Харджиева и В. Тренина, «реконструировавших» «Февраль», привело к тому, что в тексте оказались контаминированы два разных ее варианта. Один – когда еврейский мальчик, «ротный ловчило» в итоге оказывается участником знаменитых боев на Мазурских болотах, а другой – когда он становится мужчиной, взяв в руки пистолет во время Февральской революции… Кусок текста, связанный с первой мировой войной, так и остался в архиве, а бессмысленная контаминация разрозненных фрагментов поэмы стала поводом для бессмысленных, как мы видим, баталий. Знакомство с главной поэмой Багрицкого – поэмой о еврее-воине, или еврее-гимназисте, ставшем мужчиной во время революции, когда он штурмовал, очевидно, еврейский публичный дом в Одессе, – пока остается для читателей невозможным, а дискуссия о Багрицком и еврейском вопросе – открытой, но не для тех, кто знает все ответы заранее.

ЛЕХАИМ  ИЮЛЬ 2007 ТАМУЗ 5767 – 7 (183)


Еще по теме (кликабельно):

Лев Аннинский — ЭДУАРД БАГРИЦКИЙ: «…И ТРУБА ПРОПЕЛА»

Сергей Стратановский — ВОЗВРАЩАЯСЬ К БАГРИЦКОМУ


Происхождение

Я не запомнил — на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся… Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась — краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали —
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Все бормотало мне:
— Подлец! Подлец!—
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие…
— Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
…Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо,—
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
— Отверженный!
Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи!—
Я покидаю старую кровать:
— Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!

1930


Февраль

Вот я снова на этой земле.
Я снова
Прохожу под платанами молодыми,
Снова дети бегают у скамеек,
Снова море лежит в пароходном дыме…

Вольноопределяющийся, в погонах,
Обтянутых разноцветным шнуром, —
Это я — вояка, герой Стохода,
Богатырь Мазурских болот, понуро
Ковыляющий в сапогах корявых,
В налезающей на затылок шапке…

Я приехал в отпуск, чтоб каждой мышцей,
Каждой клеточкой принимать движенье
Ветра, спутанного листвою,
Голубиную теплоту дыханья
Загорелых ребят, перебежку пятен
На песке и солёную нежность моря…

Я привык уже ко всему: оттуда,
Откуда я вырвался, мне обычным
Казался мир, прожжённый снарядом,
Пробитый штыком, окрученный туго
Колючей проволокой, постыло
Воняющий потом и кислым хлебом…

Я должен найти в этом мире угол,
Где на гвоздике чистое полотенце
Пахнет матерью, подле крана — мыло,
И солнце, бегущее сквозь окошко,
Не обжигает лицо, как уголь…

Вот снова я на бульваре.
Снова
Иван-да-Марья цветёт на клумбах,
Человек в морской фуражке читает
Книгу в малиновом переплёте;
Девочка в юбке выше колена
Играет в дьяболо; на балконе
Кричит попугай в серебряной клетке.

И я теперь среди них как равный,
Захочу — сижу, захочу — гуляю,
Захочу (если нет вблизи офицера) —
Закурю, наблюдая, как вьётся плавный
Лист над скамейками, как летают
Ласточки мимо часов управы…

Самое главное совершится
Ровно в четыре.
Из-за киоска
Появится девушка в пелеринке, —
Раскачивая полосатый ранец,
Вся будто распахнутая дыханью
Прохладного моря, лучам и птицам,
В зелёном платье из невесомой
Шерсти, она вплывает, как в танец,
В круженье листьев и в колыханье
Цветов и бабочек над газоном.

Домой из гимназии
Вместе с нею
Откуда-то, из позабытого мира,
Кружась, летят звонки перемены,
Шёпот подруг, ангелок с тетради
И топот учителя в коридоре.

Пред ней платаны поют, а сзади
Её, хрипя, провожает море…

Я никогда не любил как надо…
Маленький иудейский мальчик —
Я, вероятно, один в округе
Трепетал по ночам от степного ветра.

Я, как сомнамбула, брёл по рельсам
На тихие дачи, где в колючках
Крыжовника или дикой ожины
Шелестят ежи и шипят гадюки,
А в самой чаще, куда не влезешь,
Шныряет красноголовая птичка
С песенкой тоненькой, как булавка,
Прозванная «Воловьим глазом»…

Как я, рождённый от иудея,
Обрезанный на седьмые сутки,
Стал птицеловом — я сам не знаю!

Крепче Майн-Рида любил я Брэма!
Руки мои дрожали от страсти,
Когда наугад раскрывал я книгу…
И на меня со страниц летели
Птицы, подобные странным буквам,
Саблям и трубам, шарам и ромбам.

Видно, созвездье Стрельца застряло
Над чернотой моего жилища,
Над пресловутым еврейским чадом
Гусиного жира, над зубрёжкой
Скучных молитв, над бородачами
На фотографиях семейных…

Я не подглядывал, как другие,
В щели купален.
Я не старался
Сверстницу ущипнуть случайно…
Застенчивость и головокруженье
Томили меня.
Я старался боком
Перебежать через сад, где пели
Девочки в гимназических платьях…

Только забывшись, не замечая
Этого сам, я мог безраздумно
Тупо смотреть на голые ноги
Девушки.
Стоя на табурете,
Тряпкой она вытирала стёкла…

Вдруг засвистело стекло по-птичьи —
И предо мной разлетелись кругом
Золотые овсянки, сухие листья,
Болотные лужицы в незабудках,
Женские плечи и птичьи крылья,
Посвист полёта, журчанье юбок,
Щёлканье соловья и песня
Юной соседки через дорогу, —
И наконец, всё ясней, всё чище,
В мире обычаев и привычек,
Под фонарём моего жилища
Глаз соловья на лице девичьем…

Вот и сейчас, заглянув под шляпу,
В слабой тени я глаза увидел.
Полные соловьиной дрожи,
Они, покачиваясь, проплывали
В лад каблукам, и на них свисала
Прядка волос, золотясь на коже…

Вдоль по аллее, мимо газона,
Шло гимназическое платье,
А в сотне шагов за ним, как убийца,
Спотыкаясь о скамьи и натыкаясь
На людей и деревья, шепча проклятья,
Шёл я в больших сапогах, в зелёной
Засаленной гимнастерке, низко
Остриженный на военной службе,
Ещё не отвыкший сутулить плечи —
Ротный ловчило, еврейский мальчик…

Она заглядывала в витрины,
И средь прозрачных шелков и склянок
Таинственно, не по-человечьи,
Отражалось лицо её водяное…

Она останавливалась у цветочниц,
И пальцы её выбирали розу,
Плававшую в эмалированной миске,
Как маленькая махровая рыбка.

Из колониального магазина
Потягивало жжёным кофе, корицей,
И в этом запахе, с мокрой розой,
Над ворохами листвы в корзинах,
Она мне казалась чудесной птицей,
Выпорхнувшей из книги Брэма…

……………………….

А я уклонялся как мог от фронта…
Сколько рублёвок перелетало
Из рук моих в писарские руки!
Я унтеров напаивал водкой,
Тащил им папиросы и сало…
В околодок из околодка,
Кашляющий в припадке плеврита,
Я кочевал.
Я пыхтел и фыркал,
Плевал в бутылки, пил лекарство,
Я стоял нагишом, худой и небритый,
Под стетоскопами всех комиссий…

Когда же мне удавалось правдой
Или неправдой — кто может вспомнить?
Добыть увольнительную записку,
Я начищал сапоги до блеска,
Обдёргивал гимнастерку — и бойко
Шагал на бульвар, где в платанах пела
Голосом обожжённой глины
Иволга, и над песком аллеи
Платье знакомое зеленело,
Покачиваясь, как дымок недлинный…

Снова я сзади тащился, млея,
Ругаясь, натыкаясь на скамьи…
Она входила в кинематограф,
В стрекочущую темноту, в дрожанье
Зелёного света в квадратной раме,
Где женщина над погасшим камином
Ломала руки из алебастра
И человек в гранитном пластроне
Стрелял из безмолвного револьвера…

Я знал в лицо всех её знакомых,
Я знал их повадки, улыбки, жесты.
Замедленный шаг их, когда нарочно
Стараешься грудью, бедром, ладонью
Почувствовать через покров непрочный
Тревожную нежность девичьей кожи…

Я всё это знал…
Улетали птицы…
Высыхала трава…
Погибали звёзды…
Девушка проходила по свету,
Собирая цветы, опустив ресницы…
Осень…
Дождями пропитан воздух,
Осень…
Грусти, погибай и сетуй!
Я сегодня к ней подойду.
Я встану
Перед ней.
Я не дам ей свернуть с дороги.
Достаточно беготни.
Мужайся!
Возьми себя в руки.
Кончай волынку!
Заколочен киоск…
У часов управы
Суетятся голуби.
Скоро — четыре.
Она появилась за час до срока, —
Шляпа в руках…
Рыжеватый волос,
Просвеченный негреющим солнцем,
Реет у щёк…
Тишина.
И голос
Синицы, затерянной в этом мире…
Я должен к ней подойти.
Я должен
Обязательно к ней подойти.
Я должен
Непременно к ней подойти.
Не думай,
Встряхнись — и в догонку.
Довольно бреда!..

А ноги мои не сдвигались с места,
Как будто каменные.
А тело
Как будто приковалось к скамейке.
И встать невозможно…
Бездельник! Шляпа!

А девушка уже вышла на площадь,
И в тёмно-сером кругу музеев
Платье её, летящее с ветром,
Казалось тоньше и зеленее…

Я оторвался с таким усильем,
Как будто накрепко был привинчен
К скамье.
Оторвался — и без оглядки
Выбежал за нею на площадь.
Всё, о чём я читал ночами,
Больной, голодный, полуодетый, —
О птицах с нерусскими именами,
О людях неизвестной планеты,
О мире, в котором играют в теннис,
Пьют оранжад и целуют женщин, —
Всё это двигалось предо мною,
Одетое в шерстяное платье,
Горящее рыжими завитками,
Покачивающее полосатым ранцем,
Перебирающее каблучками…

Я положу на плечо ей руку:
«Взгляни на меня!
Я — твоё несчастье!
Я обрекаю тебя на муку
Неслыханной соловьиной страсти!
Остановись!»
Но за поворотом —
В двадцати шагах зеленеет платье.
Я её догоняю.
Ещё немного
Напрягусь — мы зашагаем рядом…

Я козыряю ей, как начальству,
Что ей сказать? Мой язык бормочет
Какую-то дребедень:
— Позвольте…
Не убегайте… Скажите, можно
Вас проводить? Я сидел в окопах!..

Она молчит.
Она даже глазом
Не поведёт.
Она убыстряет
Шаги.
А я рядом бегу, как нищий,
Почтительно нагибаясь.
Где уж
Мне быть ей равным!..
Я как безумный
Бормочу какие-то фразы сдуру…

И вдруг остановка…
Она безмолвно
Поворачивает голову — я вижу
Рыжие волосы, сине-зелёный
Глаз и лиловатую жилку
На виске, дрожащую в напряженьи…
«Уходите немедленно», — и рукою
Показывает на перекресток…

Вот он —
Поставленный для охраны покоя —
Он встал на перепутье, как царство
Шнуров, начищенных блях, медалей,
Задвинутый в сапоги, а сверху —
Прикрытый полицейской фуражкой,
Вокруг которой кружат в сияньи,
Жёлтом и нестерпимом до пытки,
Голуби из святого писанья
И тучи, закрученные как улитки…
Брюхатый, сияющий жирным потом
Городовой.
С утра до отвала
Накачанный водкой, набитый салом…

…………………………..

Студенческие голубые фуражки;
Солдатские шапки, треухи, кепи;
Пар, летящий из мёрзлых глоток;
Махорка, гуляющая столбами…

Круговорот полушубков, чуек,
Шинелей, воняющих кислым хлебом,
И на кафедре, у большого графина —
Совсем неожиданного в этом дыме —
Взволнованный человек в нагольном
Полушубке, в рваной косоворотке
Кричит сорвавшимся от напряженья
Голосом и свободным жестом
Открывает объятья…
Большие двери
Распахиваются.
Из февральской ночи
Входят люди, гримасничая от света,
Топчутся, отряхают иней
С полушубков — и вот они уже с нами,
Говорят, кричат, подымают руки,
Проклинают, плачут.
Сопенье, кашель,
Толкотня.
На хорах трещат перила
Под напором плеч.
И, взлетая кверху,
Пятерни в грязи и присохшей крови
Встают, как запачканные светила…

В эту ночь мы пошли забирать участок…
Я, мой товарищ студент и третий —
Рыжий приват-доцент из эсеров.

Кровью мужества наливается тело,
Ветер мужества обдувает рубашку.
Юность кончилась…
Начинается зрелость…
Грянь о камень прикладом!
Сорви фуражку!

Облик мира меняется.
Нынче утром
Добродушно шумели платаны.
Море
Поселилось в заливе.
На тихих дачах
Пели девушки в хороводах.
В книге
Доктор Брэм отдыхал,
прислонив централку
К валуну.
Мой родительский дом светился
Язычками свечей и библейской кухней…

Облик мира меняется…
Этой ночью
Гололедица покрывает деревья,
Сучья лезут в глаза, как живые.
Море
Опрокинулось над пустынным бульваром.
Пароходы хрипят, утопая.
Дачи
Заколочены.
На пустынных террасах
Пляшут крысы.
И Брэм, покидая книгу,
Подымает ружьё на меня с угрозой…

Мой родительский дом разворован.
Кошка
На холодной плите поднимает лапки…

Юность кончилась нынче…
Покой далече…
Ноги шлепают по воде.
Проклятье!
Подыми воротник и закутай плечи!
Что же! Надо идти!
Не горюй, приятель!
Дождь!
Суетливая перебранка
Воронья на акациях.
Дождь.
Из прорвы
Катящие в ацетиленовом свете
Мотоциклисты.
И снова чёрный
Туннель — без конца и начала.
Ветер,
Бегущий неизвестно куда.
По лужам
Шагающие патрули.
И снова —
Дождь.
Мы одни — в этом мокром мире.

Натыкаясь на тумбы у подворотен,
Налезая один на другого, камнем
Падая на мостовую, в полночь
Мы добрели до участка…
Вот он,
Каменный ящик, закрытый сотней
Ржавых цепей и пудовых крючьев, —
Ящик, в который понабивались
Лихорадка, тифозный озноб, запойный
Бред, бормотанье молитв и песни…

Херувимы, одетые в шаровары,
Стояли подле ворот на страже,
Словно усатые самовары,
Один другого тучней и ражей…

Откуда-то изнутри, из прорвы,
Шипящей дождём, вырывался круглый
Лошадиный хрип и необычайный
Заклинательный клич петуха…
Привратник
Нам открыл какую-то щель.
И снова
Загремели замки, закрывая выход…

Мы прошли по коридорам, похожим
На сновиденья.
Кривые лампы
Качались над нами.
По стенам кверху,
К продавленному потолку, взбегали,
Сбиваясь в комки, раскрутясь в спирали,
Косые тени…
На длинных скамьях,
Опершись подбородками на эфесы
Сабель, похрапывали городовые…
И весь этот лабиринт сходился
К дубовым воротам, на которых
Висела квадратная карточка: «Пристав»!!.

Розовый, в лазоревых бакенбардах,
Разлетающихся от легчайшего дуновенья,
Подобно ангелу с гимназической тетради,
Он витал над письменным прибором,
Сработанным из шрапнельных стаканов,
Улыбаясь, тая, изнемогая
От радушия, от нежности, от счастья
Встречи с делегатами комитета…

А мы… стояли, переминаясь
С ноги на ногу, пачкая каблуками
Невероятных лошадей и попугаев,
Вышитых на ковре…
Нам, конечно,
Было не до улыбок.
Довольно…
Сдавай ключи — и катись отсюда к чёрту!
Нам не о чем толковать.
До свиданья…
Мы принимали дела.
Мы шлялись
По всем закоулкам.
В одной из комнат
В угол навалены были грудой,
Как картофель, браунинги и наганы.
Мы приняли их по счёту.
Утром,
Полусонные, разомлев от ночной работы,
Запачканные участковой пылью,
Мы добыли арестантский чайник,
Жестяной, заржавленный, и пили,
Обжигаясь и шлёпая губами,
Первый чай победителей, чай свободы…

Голубые дожди омывали землю,
По ночам уже начиналось тайно
Мужественное цветенье каштанов.
(Просыхала земля…)
Разогретой солью
Дуло с берега…
В раковине оркестра,
Потерявшейся в гуще платанов,
Марсельеза, приподнятая смычками,
Исчезала среди фонарей и листьев.

Наша улица, вымытая до блеска
Летним ливнем, улетала к заливу,
Подымавшемуся, как забор зелёный, —
Строй платанов, вытянутый на диво.
И на самом верху, в завитушках пены,
Чуть заметно покачивался картонный
Броненосец «Синоп».
И на сизой туче
Червяком огня извивался вымпел…
Опадали акации.
Невидимкой
Дух гниющих цветов пробирался в море,
И матросы отплясывали в обнимку
С полногрудыми девками из слободки.

За рыбачьими куренями, на склонах
Перевалов, поросших клочкастой мятой,
Под разбитыми шлюпками, у снесённых
Купален, отчаянные ребята —
Дезертиры в болтающихся погонах —
Дулись в двадцать одно,
в карася, в солдата,
А в пещере посапывал, как телёнок,
Змеевик самогонного аппарата.

Я остался в районе…
Я стал работать
Помощником комиссара…
Вначале
Я просиживал ночи в сырых дежурках,
Глядя на мир, на проходивший мимо,
Чуждый мне, как явленья иной природы.
Из косых фонарей, из густого дыма
Проступали невиданные уроды…

Я старался быть вездесущим…
В бричке
Я толокся по деревенским дорогам
За конокрадами.
Поздней ночью
Я вылетал на моторной гичке
В залив, изогнувшийся чёрным рогом
Среди камней и песчаных кочек.
Я вламывался в воровские квартиры,
Воняющие пережаренной рыбой.
Я появлялся, как ангел смерти,
С фонарём и револьвером, окружённый
Четырьмя матросами с броненосца…
(Ещё юными. Ещё розовыми от счастья.
Часок не доспавшими после ночи.
Набекрень — бескозырки.
Бушлаты — настежь.
Карабины под мышкой. И ветер — в очи.)

Моя иудейская гордость пела,
Как струна, натянутая до отказа…
Я много дал бы, чтобы мой пращур
В длиннополом халате и лисьей шапке,
Из-под которой седой спиралью
Спадают пейсы и перхоть тучей
Взлетает над бородой квадратной…
Чтоб этот пращур признал потомка
В детине, стоящем подобно башне
Над летящими фарами и штыками
Грузовика, потрясшего полночь…

………………………..

Я вздрогнул.
Звонок телефона
Скрежетнул у самого уха…
«Комиссара? Я. Что вам?»
И голос, запрятанный в трубке,
Рассказал мне, что на Ришельевской,
В чайном домике генеральши Клеменц,
Соберутся Сёмка Рабинович,
Петька Камбала и Моня Бриллиантщик, —
Железнодорожные громилы,
Кинематографические герои, —
Бандиты с чемоданчиками, в которых
Алмазные свёрла и пилы,
Сигарета с дурманом для соседа…
Они летали по вагонным крышам
В крылатках, раздуваемых бурей,
С револьвером в рукаве фрака,
Обнимали сторублёвых гурий,
И нынче у генеральши Клеменц —
Им будет крышка.
Баста!

В караулке ребята с броненосца
Пили чай и резались в шашки.
Их полосатые фуфайки
Морщились на мускулатуре…
Розовые розоватостью детства,
Большерукие, с голубыми глазами,
Они передвигали пешки
Восторженно с места на место,
Моргали, шевелили губами,
Задумчиво, без малейшей усмешки
Подпевали, притопывая каблуками…

Мы взгромоздились на дрожки,
Обнимая за талии друг друга,
И остроугольная кляча
Потащила нас в тёплую темень…
Нужно было сунуть револьвер
В щёлку ворот, чтобы дворник,
Зевая и подтягивая брюки,
Открыл нам калитку.
Молча.
Мы взошли по красной дорожке,
Устилавшей лестницу.
К двери
Подошёл я один.
Ребята,
Зажав меж колен карабины,
Вплотную прижались к стенке.

Всё — как в тихом приличном доме…
Лампа с тёмно-синим абажуром
Над столом семейным.
Гардины,
Стулья с мягкой спинкой.
Пианино,
Книжный шкаф, на шкафе — бюст Толстого.
Доброта домашнего уюта
В тёплом воздухе.
Над самоваром
Лёгкий пар.
На чайнике накидка
Из плетёной шерсти — всё в порядке…

Мы вошли, как буря, как дыханье
Чёрных улиц, ног не вытирая
И не сняв бушлатов.
Нам навстречу,
Кланяясь и потирая нервно
Руки в кольцах, выкатилась дама
В парике, засыпанная пудрой.
Жирная, с отвислыми щеками…
«Антонина Яковлевна Клеменц!
Это вы? — Мы к вам пришли по делу»,
Я сказал, распахивая двери.

За столом велась беседа.
Трое
Молодых людей в земгусарской форме,
Барышни, смеющиеся скромно.
На столе — пирожные, конфеты.

Я вошёл и стал в изумленьи…
Чёрт возьми! Какая ошибка!
Какой это чайный домик!
Друзья собрались за чаем.
Почему же я им мешаю?..
Мне бы тоже сидеть в уюте,
Разговаривать о Гумилёве,
А не шляться по ночам, как сыщик,
Не врываться в тихие семейства
В поисках неведомых бандитов…

Но какой-то из моих матросов
Подошёл к столу и мрачным басом
Проворчал:
«Вот этих трёх я знаю.
Руки вверх!
Берите их, ребята!..
Где четвёртый?.. Барышни в сторонку!..»
И пошло.
И началось.
На совесть.
У роскошных земгусар мы сняли
Кобуры с наганами.
Конечно,
Это были те, за кем мы гнались…
Мы загнали их в чулан.
Закрыли —
И приставили к ним караул.

Мы толкали двери.
Мы входили
В комнаты, наполненные дрянью…
Воздух был пропитан душной пудрой.
Человечьим семенем и сладкой
Одурью ликёра.
Сквозь томленье
Синего тумана пробивался
Разомлевший, еле-еле видный
Отсвет фонаря… (как через воду).
На кровати, узкие, как рыбы,
Двигались тела под одеялом…
Голова мужчины подымалась
Из подушек, как из круглой пены…
Мы просматривали документы,
Прикрывали двери, извиняясь,
И шагали дальше.
Снова сладким
Воздухом нас обдавало.
Снова
Подымались головы с подушек
И ныряли в шёлковую пену…

В третьей комнате нас встретил парень
В голубых кальсонах и фуфайке.
Он стоял, расставив ноги прочно,
Медленно покачиваясь торсом
И помахивая, как перчаткой,
Браунингом… Он мигнул нам глазом:
«Ой! Здесь целый флот! Из этой пушки
Всех не перекокаешь. Я сдался…»

А за ним, откинув одеяло,
Голоногая, в ночной рубашке,
Сползшей с плеч, кусая папироску,
Полусонная, сидела молча
Та, которая меня томила
Соловьиным взглядом и полётом
Туфелек по скользкому асфальту…

…………………………

«Уходите! — я сказал матросам… —
Кончен обыск! Заберите парня!
Я останусь с девушкой!»
Громоздко
Постучав прикладами, ребята
Вытеснились в двери.
Я остался.
В душной полутьме, в горячей дрёме
С девушкой, сидящей на кровати…
«Узнаёте?» — но она молчала,
Прикрывая лёгкими руками
Бледное лицо.
«Ну что, узнали?»
Тишина.
Тогда со зла я брякнул:
«Сколько дать вам за сеанс?»
И тихо,
Не раздвинув губ, она сказала:
«Пожалей меня! Не надо денег…»

Я швырнул ей деньги.
Я ввалился,
Не стянув сапог, не сняв кобуры,
Не расстёгивая гимнастёрки,
Прямо в омут пуха, в одеяло,
Под которым бились и вздыхали
Все мои предшественники, — в тёмный,
Неразборчивый поток видений,
Выкриков, развязанных движений,
Мрака и неистового света…

Я беру тебя за то, что робок
Был мой век, за то, что я застенчив,
За позор моих бездомных предков,
За случайной птицы щебетанье!

Я беру тебя, как мщенье миру,
Из которого не мог я выйти!

Принимай меня в пустые недра,
Где трава не может завязаться, —
Может быть, моё ночное семя
Оплодотворит твою пустыню.

Будут ливни, будет ветер с юга,
Лебедей влюблённое ячанье.

1933 — 1934


Дума про Опанаса

Посіяли гайдамаки
В Украіні жито,
Та не вони його жали.
Що мусим робити?

Т. Шевченко («Гайдамаки»)

I

По откосам виноградник
Хлопочет листвою,
Где бежит Панько из Балты
Дорогой степною.
Репухи кусают ногу,
Свищет житом пажить,
Звездный Воз ему дорогу
Оглоблями кажет.
Звездный Воз дорогу кажет
В поднебесье чистом —
На дебелые хозяйства
К немцам-колонистам.
Опанасе, не дай маху,
Оглядись толково —
Видишь черную папаху
У сторожевого?
Знать, от совести нечистой
Ты бежал из Балты,
Топал к Штолю-колонисту,
А к Махне попал ты!
У Махна по самы плечи
Волосня густая:
— Ты откуда, человече,
Из какого края?
В нашу армию попал ты
Волей иль неволей?
— Я, батько, бежал из Балты
К колонисту Штолю.
Ой, грызет меня досада,
Крепкая обида!
Я бежал из продотряда
От Когана-жида…
По оврагам и по скатам
Коган волком рыщет,
Залезает носом в хаты,
Которые чище!
Глянет влево, глянет вправо,
Засопит сердито:
«Выгребайте из канавы
Спрятанное жито!»
Ну, а кто подымет бучу —
Не шуми, братишка:
Усом в мусорную кучу,
Расстрелять — и крышка!
Чернозем потек болотом
От крови и пота, —
Не хочу махать винтовкой,
Хочу на работу!
Ой, батько, скажи на милость
Пришедшему с поля,
Где хозяйство поместилось
Колониста Штоля?
— Штоль? Который, человече?
Рыжий да щербатый?
Он застрелен недалече,
За углом от хаты…
А тебе дорога вышла
Бедовать со мною.
Повернешь обратно дышло —
Пулей рот закрою!
Дайте шубу Опанасу
Сукна городского!
Поднесите Опанасу
Вина молодого!
Сапоги подколотите
Кованым железом!
Дайте шапку, наградите
Бомбой и обрезом!
Мы пойдем с тобой далече —
От края до края!.. —
У Махна по самы плечи
Волосня густая…
………..
Опанасе, наша доля
Машет саблей ныне, —
Зашумело Гуляй-Поле
По всей Украине.
Украина! Мать родная!
Жито молодое!
Опанасу доля вышла
Бедовать с Махною.
Украина! Мать родная!
Молодое жито!
Шли мы раньше в запорожцы,
А теперь — в бандиты!

II

Зашумело Гуляй-Поле
От страшного пляса, —
Ходит гоголем по воле
Скакун Опанаса.
Опанас глядит картиной
В папахе косматой,
Шуба с мертвого раввина
Под Гомелем снята.
Шуба — платье меховое —
Распахнута — жарко!
Френч английского покроя
Добыт за Вапняркой.
На руке с нагайкой крепкой
Жеребячье мыло;
Револьвер висит на цепке
От паникадила.
Опанасе, наша доля
Туманом повита, —
Хлеборобом хочешь в поле,
А идешь — бандитом!
Полетишь дорогой чистой,
Залетишь в ворота,
Бить жидов и коммунистов —
Легкая работа!
А Махно спешит в тумане
По шляхам просторным,
В монастырском шарабане,
Под знаменем черным.
Стоном стонет Гуляй-Поле
От страшного пляса —
Ходит гоголем по воле
Скакун Опанаса…

III

Хлеба собрано немного —
Не скрипеть подводам.
В хате ужинает Коган
Житняком и медом.
В хате ужинает Коган,
Молоко хлебает,
Большевицким разговором
Мужиков смущает:
— Я прошу ответить честно,
Прямо, без уклона:
Сколько в волости окрестной
Варят самогона?
Что посевы? Как налоги?
Падают ли овцы? —
В это время по дороге
Топают махновцы…
По дороге пляшут кони,
В землю бьют копыта.
Опанас из-под ладони
Озирает жито.
Полночь сизая, степная
Встала пред бойцами,
Издалека темь ночная
Тлеет каганцами.
Брешут псы сторожевые,
Запевают певни.
Холодком передовые
Въехали в деревню.
За церковною оградой
Лязгнуло железо:
— Не разыщешь продотряда:
В доску перерезан! —
Хуторские псы, пляшите
На гремучей стали:
Словно перепела в жите,
Когана поймали.
Повели его дорогой
Сизою, степною, —
Встретился Иосиф Коган
С Нестором Махною!
Поглядел Махно сурово,
Покачал башкою,
Не сказал Махно ни слова,
А махнул рукою!
Ой, дожил Иосиф Коган
До смертного часа,
Коль сошлась его дорога
С путем Опанаса!..
Опанас отставил ногу,
Стоит и гордится:
— Здравствуйте, товарищ Коган,
Пожалуйте бриться!

IV

Тополей седая стая,
Воздух тополиный…
Украина, мать родная,
Песня-Украина!..
На твоем степном раздолье
Сыромаха скачет,
Свищет перекати-поле
Да ворона крячет…
Всходит солнце боевое
Над степной дорогой,
На дороге нынче двое —
Опанас и Коган.
Над пылающим порогом
Зной дымит и тает;
Комиссар, товарищ Коган,
Барахло скидает…
Растеклось на белом теле
Солнце молодое.
— На, Панько, когда застрелишь,
Возьмешь остальное!
Пары брюк не пожалею,
Пригодятся дома, —
Все же бывший продармеец,
Хороший знакомый!.. —
Всходит солнце боевое,
Кукурузу сушит,
В кукурузе ветер воет
Опанасу в уши:
— За волами шел когда-то,
Воевал солдатом…
Ты ли в сахарное утро
В степь выходишь катом? —
И раскинутая в плясе
Голосит округа:
— Опанасе! Опанасе!
Катюга! Катюга!»
Верещит бездомный копец
Под облаком белым:
— С безоружным биться, хлопец,
Последнее дело! —
И равнина волком воет —
От Днестра до Буга,
Зверем, камнем и травою:
— Катюга! Катюга!.. —
Не гляди же, солнце злое,
Опанасу в очи:
Он грустит, как с перепоя,
Убивать не хочет…
То ль от зноя, то ль от стона
Подошла усталость,
Повернулся:
— Три патрона
В обойме осталось…
Кровь — постылая обуза
Мужицкому сыну…
Утекай же в кукурузу —
Я выстрелю в спину!
Не свалю тебя ударом,
Разгуливай с богом!.. —
Поправляет окуляры,
Улыбаясь, Коган:
— Опанас, работай чисто,
Мушкой не моргая.
Неудобно коммунисту
Бегать, как борзая!
Прямо кинешься — в тумане
Омуты речные,
Вправо — немцы-хуторяне,
Влево — часовые!
Лучше я погибну в поле
От пули бесчестной!..

Тишина в степном раздолье, —
Только выстрел треснул,
Только Коган дрогнул слабо,
Только ахнул Коган,
Начал сваливаться набок,
Падать понемногу…
От железного удара
Над бровями сгусток,
Поглядишь за окуляры:
Холодно и пусто…
С Черноморья по дорогам
Пыль несется плясом,
Носом в пыль зарылся Коган
Перед Опанасом…

V

Где широкая дорога,
Вольный плес днестровский,
Кличет у Попова лога
Командир Котовский,
Он долину озирает
Командирским взглядом,
Жеребец под ним сверкает
Белым рафинадом.
Жеребец подымет ногу,
Опустит другую,
Будто пробует дорогу,
Дорогу степную.
А по каменному склону
Из Попова лога
Вылетают эскадроны
Прямо на дорогу…
От приварка рожи гладки,
Поступь удалая,
Амуниция в порядке,
Как при Николае.
Головами крутят кони,
Хвост по ветру стелют:
За Махной идет погоня
Аккурат неделю.
………..

Не шумит над берегами
Молодое жито, —
За чумацкими возами
Прячутся бандиты.
Там, за жбаном самогона,
В палатке дерюжной,
С атаманом забубенным
Толкует бунчужный:
— Надобно с большевиками
Нам принять сраженье, —
Покрутись перед полками,
Дай распоряженье!.. —
Как батько с размаху двинул
По столу рукою,
Как батько с размаху грянул
По земле ногою:
— Ну-ка, выдай перед боем
Пожирнее пищу,
Ну-ка, выбей перед боем
Ты из бочек днища!
Чтобы руки к пулеметам
Сами прикипели,
Чтобы хлопцы из-под шапок
Коршуньем глядели!
Чтобы порох задымился
Над водой днестровской,
Чтобы с горя удавился
Командир Котовский!..
………..

Прыщут стрелами зарницы,
Мгла ползет в ухабы,
Брешут рыжие лисицы
На чумацкий табор.
За широким ревом бычьим —
Смутно изголовье;
Див сулит полночным кличем
Гибель Приднестровью.
А за темными возами,
За чумацкой сонью,
За ковыльными чубами,
За крылом вороньим, —
Омываясь горькой тенью,
Встало над землею
Солнце нового сраженья —
Солнце боевое…

VI

Ну, и взялися ладони
За сабли кривые,
На дыбы взлетают кони,
Как вихри степные.
Кони стелются в разбеге
С дорогою вровень —
На чумацкие телеги,
На морды воловьи.
Ходит ветер над возами,
Широкий, бойцовский,
Казакует пред бойцами
Григорий Котовский…
Над конем играет шашка
Проливною силой,
Сбита красная фуражка
На бритый затылок.
В лад подрагивают плечи
От конского пляса…
Вырывается навстречу
Гривун Опанаса.
— Налетай, конек мой дикий,
Копытами двигай,
Саблей, пулей или пикой
Добудем комбрига!.. —
Налетели и столкнулись,
Сдвинулись конями,
Сабли враз перехлестнулись
Кривыми ручьями…
У комбрига боевая
Душа занялася,
Он с налета разрубает
Саблю Опанаса.
Рубанув, откинул шашку,
Грозится глазами:
— Покажи свою замашку
Теперь кулаками! —
У комбрига мах ядреный,
Тяжелей свинчатки,
Развернулся — и с разгону
Хлобысть по сопатке!..
………..

Опанасе, что с тобою?
Поник головою…
Повернулся, покачнулся,
В траву сковырнулся…
Глаз над левою скулою
Затек синевою…
Молча падает на спину,
Ладони раскинул…
Опанасе, наша доля
Развеяна в поле!..

VII

Балта — городок приличный,
Городок что надо.
Нет нигде румяней вишни,
Слаще винограда.
В брынзе, в кавунах, в укропе
Звонок день базарный;
Голубей гоняет хлопец
С каланчи пожарной…
Опанасе, не гадал ты
В ковыле раздольном,
Что поедешь через Балту
Трактом малахольным;
Что тебе вдогонку бабы
Затоскуют взглядом;
Что пихнет тебя у штаба
Часовой прикладом…
Ой, чумацкие просторы —
Горькая потеря!..
Коридоры в коридоры,
В коридорах — двери.
И по коридорной пыли,
По глухому дому,
Опанаса проводили
На допрос к штабному.
А штабной имел к допросу
Старую привычку —
Предлагает папиросу,
Зажигает спичку:
— Гражданин, прошу по чести
Говорить со мною.
Долго ль вы шатались вместе
С Нестором Махною?
Отвечайте без обмана,
Не испуга ради, —
Сколько сабель и тачанок
У него в отряде?
Отвечайте, но не сразу,
А подумав малость, —
Сколько в основную базу
Фуража вмещалось?
Вам знакома ли округа,
Где он банду водит?..
— Что я знал: коня, подпругу.
Саблю да поводья!
Как дрожала даль степная,
Не сказать словами:
Украина — мать родная —
Билась под конями!
Как мы шли в колесном громе,
Так что небу жарко,
Помнят Гайсин и Житомир,
Балта и Вапнярка!.
Наворачивала удаль
В дым, в жестянку, в бога!..
…Одного не позабуду,
Как скончался Коган…
Разлюбезною дорогой
Не пройдутся ноги,
Если вытянулся Коган
Поперек дороги…
Ну, штабной, мотай башкою,
Придвигай чернила:
Этой самою рукою
Когана убило!..
Погибай же, Гуляй-Поле,
Молодое жито!..
………..

Опанасе, наша доля
Туманом повита!..

VIII

Опанас, шагай смелее,
Гляди веселее!
Ой, не гикнешь, ой, не топнешь,
В ладоши не хлопнешь!
Пальцы дружные ослабли,
Не вытащат сабли.
Наступил последний вечер,
Покрыть тебе нечем!
Опанас, твоя дорога —
Не дальше порога.
Что ты видишь? Что ты слышишь?
Что знаешь? Чем дышишь?
Ночь горячая, сухая,
Да темень сарая.
Тлеет лампочка под крышей, —
Эй, голову выше!..
А навстречу над порогом —
Загубленный Коган.
Аккуратная прическа,
И щеки из воска…
Улыбается сурово:
— Приятель, здорово!
Где нам суждено судьбою
Столкнуться с тобою!..
Опанас, твоя дорога —
Не дальше порога…

ЭПИЛОГ

Протекли над Украиной
Боевые годы.
Отшумели, отгудели
Молодые воды…
Я не знаю, где зарыты
Опанаса кости:
Может, под кустом ракиты,
Может, на погосте…
Плещет крыжень сизокрылый
Над водой днестровской;
Ходит слава над могилой,
Где лежит Котовский…
За бандитскими степями
Не гремят копыта:
Над горючими костями
Зацветает жито.
Над костями голубеет
Непроглядный омут
Да идет красноармеец
На побывку к дому…
Остановится и глянет
Синими глазами —
На бездомный круглый камень,
Вымытый дождями.
И нагнется, и подымет
Одинокий камень:
На ладони — белый череп
С дыркой над глазами.
И промолвит он, почуяв
Мертвую прохладу:
— Ты глядел в глаза винтовке,
Ты погиб как надо!..
И пойдет через равнину,
Через омут зноя,
В молодую Украину,
В жито молодое…
………..

Так пускай и я погибну
У Попова лога,
Той же славною кончиной,
Как Иосиф Коган!..

1926


Смерть пионерки

Грозою освеженный,
Подрагивает лист.
Ах, пеночки зеленой
Двухоборотный свист!

Валя, Валентина,
Что с тобой теперь?
Белая палата,
Крашеная дверь.
Тоньше паутины
Из-под кожи щек
Тлеет скарлатины
Смертный огонек.

Говорить не можешь —
Губы горячи.
Над тобой колдуют
Умные врачи.
Гладят бедный ежик
Стриженых волос.
Валя, Валентина,
Что с тобой стряслось?
Воздух воспаленный,
Черная трава.
Почему от зноя
Ноет голова?
Почему теснится
В подъязычье стон?
Почему ресницы
Обдувает сон?

Двери отворяются.
(Спать. Спать. Спать.)
Над тобой склоняется
Плачущая мать:

Валенька, Валюша!
Тягостно в избе.
Я крестильный крестик
Принесла тебе.
Все хозяйство брошено,
Не поправишь враз,
Грязь не по-хорошему
В горницах у нас.
Куры не закрыты,
Свиньи без корыта;
И мычит корова
С голоду сердито.
Не противься ж, Валенька,
Он тебя не съест,
Золоченый, маленький,
Твой крестильный крест.

На щеке помятой
Длинная слеза…
А в больничных окнах
Движется гроза.

Открывает Валя
Смутные глаза.

От морей ревучих
Пасмурной страны
Наплывают тучи,
Ливнями полны.

Над больничным садом,
Вытянувшись в ряд,
За густым отрядом
Движется отряд.
Молнии, как галстуки,
По ветру летят.

В дождевом сиянье
Облачных слоев
Словно очертанье
Тысячи голов.

Рухнула плотина —
И выходят в бой
Блузы из сатина
В синьке грозовой.

Трубы. Трубы. Трубы
Подымают вой.
Над больничным садом,
Над водой озер,
Движутся отряды
На вечерний сбор.

Заслоняют свет они
(Даль черным-черна),
Пионеры Кунцева,
Пионеры Сетуни,
Пионеры фабрики Ногина.

А внизу, склоненная
Изнывает мать:
Детские ладони
Ей не целовать.
Духотой спаленных
Губ не освежить —
Валентине больше
Не придется жить.

— Я ль не собирала
Для тебя добро?
Шелковые платья,
Мех да серебро,
Я ли не копила,
Ночи не спала,
Все коров доила,
Птицу стерегла, —
Чтоб было приданое,
Крепкое, недраное,
Чтоб фата к лицу —
Как пойдешь к венцу!
Не противься ж, Валенька!
Он тебя не съест,
Золоченый, маленький,
Твой крестильный крест.

Пусть звучат постылые,
Скудные слова —
Не погибла молодость,
Молодость жива!

Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед.

Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.

Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы.

Возникай содружество
Ворона с бойцом —
Укрепляйся, мужество,
Сталью и свинцом.

Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла.

Чтобы в этом крохотном
Теле — навсегда
Пела наша молодость,
Как весной вода.

Валя, Валентина,
Видишь — на юру
Базовое знамя
Вьется по шнуру.

Красное полотнище
Вьется над бугром.
«Валя, будь готова!» —
Восклицает гром.

В прозелень лужайки
Капли как польют!
Валя в синей майке
Отдает салют.

Тихо подымается,
Призрачно-легка,
Над больничной койкой
Детская рука.

«Я всегда готова!» —
Слышится окрест.
На плетеный коврик
Упадает крест.
И потом бессильная
Валится рука
В пухлые подушки,
В мякоть тюфяка.

А в больничных окнах
Синее тепло,
От большого солнца
В комнате светло.

И, припав к постели.
Изнывает мать.

За оградой пеночкам
Нынче благодать.

Вот и все!

Но песня
Не согласна ждать.

Возникает песня
В болтовне ребят.

Подымает песню
На голос отряд.

И выходит песня
С топотом шагов

В мир, открытый настежь
Бешенству ветров.

1932

 

Recommended articles