Анатолий Гланц

By , in чирикают on .

Гланц
 Анатолий Франкович 

Поэт, прозаик, художник. Родился (1948) и жил в Одессе. С начала 1990-х годов живет в США, в Нью-Йорке, работает программистом. Публикации стихов и прозы в печатных и сетевых журналах России, Украины, США, Израиля, Германии: “Химия и Жизнь”, “Техника молодежи”, “Дети Ра”, “Футурум АРТ”, “Дерибасовская-Ришельевская”, “Крещатик”, “Членский Журнал”, “Артикль”, на сайтах фантастики.
wiki


Железнодорожный вальс

Какой стороной ни пойдете —
поедете в дальний Ростов —
железнодорожная тетя
ударится грудью о столб.

Я в мыслях — скрипач и художник,
и в самом далеком краю, —
фотографы! ставьте треножник! —
железную тетю люблю.

Металла трамвайного скрежет,
раскованной службы полет!
Моя пассажирка, о ласточка, где же,
в какой любознательный год?..

Железо. Дорожная тетя
с красивой фигурой груди,
в таинственно-сказочном гроте
сверкающей, жаркой любви.

Я был тогда юн и рассеян
по многим дорогам страны.
Донецкий шахтерский бассейн
припомните? Вспомнить должны.

Она мне конечности гладит
и спину свою отдает —
железнодорожному дяде,
ценителю дамских живот.

Я песни ей купно слагаю,
люблю ее мыть и тереть
и с полки лицо наклоняю
в купейную, душную клеть.

Дышу ей в лицо скипидаром
своих засверкавших сапог.
Я в поезде ездил недаром
и твердый билетик сберег.

Ты родом была из Сибири
и ехала в ту же страну,
в закатно-безоблачной шири
прилипнув грудями к окну.

Она меня громко бранила
за то, что так выключен свет,
и руки солдатские мыла
малиновым чаем в ответ.

Повесься в вагон-ресторане!
Умри на железном ходу,
отдайся грохочущей пране
в земном Гефсиманском саду!

О, пышно расстегнутый пояс
и дважды прекрасная грудь!
И мчит ошарашенный поезд,
и чертит в Испанию путь.

Летают во сне кочегары
и стаи заморских свиней.
Начальникам снятся кошмары,
а грекам — скончание дней.

В какой вы стране ни поели —
а пить нужно только в другой,
где сосны, комбайны и ели
вам лезут в окошко дугой.

Инкогнито, то бишь, подруга,
любитель приятной игры,
не надо чураться друг друга.
Войди, умножая миры.

Моя невозможная шеей
и кистями радостных рук,
лети над свободной Рассеей,
романов и повестей друг.

Листая страницы загара,
идя за судьбой невпопад,
моя невозможная пара
надела пальто наугад.

Я в мыслях — бандит и художник
и даже немного ямщик.
Цвети, заливной подорожник.
Что листьями в грунте поник?

Наивная, как ты страдала,
что нас обнаружит ГАИ,
когда ты водой обливала
японские руки мои.

Такая волшебная тетя
мне выпала в жизни моей
не то чтоб в такси, в самолете
иль в танкере южных морей…

Когда наступают заносы,
и кажется мне, что темно,
мне снятся матрасы, пампасы и розы,
и той пассажирки окно.

Товарищ! Не будь осторожным
и в самом далеком краю
тропинкой железнодорожной
разыскивай тетю свою.


* * *
В заманчивой шляпе, бездомный и дикий,
я вышел на улицу в семьдесят лет.
Меня распознать невозможно. Поэтому
я рядом таскаю портрет.
На нем — удивительной силы попутчик,
как я, но седой и без глаз.
И подписи нету к портрету. Поэтому
я рядом таскаю блокнот.
В блокноте стихи о прекрасной медведице,
которая сверху лежит.
Но это не понято всеми. Поэтому
я с нею ношу перевод.
В моих переводах нет строчек о партии,
которую Карпов сыграл,
и все непонятно для уха. Поэтому
я также таскаю словарь.
Словарь — это средство быть вовсе
непонятым,
однако работать и жить.
И я проживаю в сугробе на улице,
похожей на русский язык.

начало 1980-х


***
………….
В пустой вагон мы сели оба
любви до гроба,
в пустой вагон моих стихов,
где сохнет роба,

где на прогрев из холодцов
берется проба,
где лифчик с парочкой трусов
и суп в тарелке
налит, как белка в колесо,
где нету белки.

Пустой вагон моей любви,
вагон бесполый,
ты не пойдешь, ты отравил
капустой цвёлой
тот самый день, ту борозду
и тот задаток,
где под кадета «какаду»
и есть порядок.
…………
Прошедший год, как свекловод,
семян достанет,
и у шлагбаума, где брод,
на рельсы встанет

пустой вагон любви пустой —
мы смотрим в оба —
в известке, с надписью простой:
«Люби до гроба».


* * *
Смертельный друг Борис Иваныч,
приди ко мне в нелегкий час,
возьми с собой бутылку на ночь
и блеск твоих безумных глаз.

Мы будем друг у друга гостем:
врачи — и каждый — сам больной.
Да, в наши дни не так-то просто
стоять меж небом и землей.

Питомцы древнего медина
и врачеватели костей,
мы заливаем в почки вина
для утоления страстей.

Хирурги старого закала,
когда потерян бедам счет, —
сломали кость — но их немало,
а мясо снова нарастет.


Сад

О сад…
В. Хлебников

Где копченые ломти литературы свалены
на протяжении струганного стола,
а понятия ведут поимку друг друга за суффиксы.
Где пахучая строфа загибается вдоль хребта текста,
а каждый мало-мальски стоящий звук мысли
шуршит оберткой и хочет вон.
Где авторские листы зияют ранами точек,
между пальцев сочится илистая грязь придаточных.
Где ливневая гладь свивающихся строф,
обламывающееся их движение, повторяю вам,
двойная клякса воздуха, — это уже стихи.
Где рисовый отвар воздуха, толкая к сочинительству,
обнаруживает слоги, еще не бывшие в языке.
Где из вычеркнутых слов образована патока безмыслия,
слоистая верфь демагогии, откуда, исхудалый и серый,
сходит на нас ежечасно графоманский фрегат.
Где транспортные средства — переносы и абзацы — суть
развилки и стрелки северного морского пути в литературу.
А точки с запятой в стихах дороги на вес черноморских
жемчужин.
Где лающая дужка над кратким “й” является нам пружиной
и собачьим ошейником одновременно.
Где частица “ся”, то забегая вперед, то опаздывая,
мешает глаголам быть самими собой.
Где жалко не умереть из-за слова, но нету такой возможности.
Где аллитерированные караваны оставят воспаленные
сочащиеся следы.
Где поиски благополучия равносильны второму
экземпляру текста. 


* * *
Эта ложь прелестна тем, что
дети золотят —
как походная аптечка
переносит яд.

И пускай. Пусть это ложь, но
ворохи конфет,
груды облачных пирожных,
взмахи сигарет…

Ты уйдешь, пожалуй. Мнишь, как
будто ты ушел —
в ослепительной манишке,
торс карандашом.

А на самом деле все мы —
вместе и одни —
мы на самом деле схемы,
схимы и огни.

Лет на семьдесят поездка,
мяса полон дом.
Если плотно кто поест, как
вешаться потом?

Зацелованные розы
в волосах зимы,
бруцеллезы, и склерозы,
и циррозы мы.

Эта ложь прелестна так, что
из болота вверх
поднялся зеленой мачтой
первородный грех.

Хочешь видеть голой кожей
на траве дрова? —
ум свой смешиваться с ложью
научи сперва.

Хочешь услыхать сову, чей
глаз — салазки чар? —
ложью этой будь научен
смазывать печаль.

При свечах ее созвучий,
на хвостах-мостах,
потребляет пищу лучше
жадная киста.

Знай: на самом деле все мы,
в сумме всех углов —
кости, челюсти и вены
тающих веков,

в котелке над бульбой пар да
от костров дымы,
леопарды и гепарды,
и сефарды мы.

Те, кто знают это, спят на
ложе из мясца.
А по коже лезут пятна
трупные конца.

Ну на самом деле, кто мы?
Посреди зимы —
иглы, гномы ли, фантомы
ли, сугробы мы?


В Киргизии

Я видел это так. Из гастронома вышел
киргизский карлик в шапочке собольей,
коротком пиджаке и без пальто.
Соболья шапочка по-зимнему прекрасна.
Ее наушники схватились друг за друга
над головой киргиза небольшого
и в целое сплелись. Фургон стоит.
Бутылки молока свежайшего под стулом
его езды. Отлив его костюма
дакроновую моду мне напомнил.
И все-таки я думал: этот карлик
не может быть шофером. Очень трудно
ему влезать в такой большой фургон.
Но, видимо, киргиз судил иное.
Легко подтягиваясь на плечах костюма,
он спинку плоскую и тельце соловья
забросил внутрь кабины, как игрушку.
И загудела бережно машина,
и через станцию автобусов Токмак —
поселка городского типа, мимо рынка,
не столько в направлении Тянь-Шаня,
как параллельно снеговым его отрогам,
возвысившимся чуть ли не нахально
над каждым здесь увиденным пейзажем,
сказать попроще, так бесплатным приложеньем
к любой здесь наблюдаемой картине…
Со мною поравнялся мимоходом…
Горбун водителя? Водитель горбуна?
Прекрасный, но киргизский олимпиец?
Вот так повез он горбик вдоль Тянь-Шаня,
за руль хватаясь когтем человека,
по направлению на город Пржевальск…

А я стою один с большой болгарской сумкой.
Я жду автобуса на сахарный завод.


…..
Я учился в средней школе,
никого не бил камнями.
Бурлаки брели по Волге.
Прилетали к ним грачи.
Как назвать все это сразу?
Укрощение строптивой?
Кюхельбекер — Кюхельнахер?
Пушкин — Дельвиг, миру — мир?

Что ты скажешь, птичка Хук,
искажаясь до размеров
перекрученных причастий
в одураченном мозгу?
Может быть, я очень глупый?
В том году я так старался,
но запомнил только слово
«имбецил» и «цеденбал»…

Я уже большой, как видно,
я иду пешком по крыше.
Я иду на нерест ночью,
гулко кашляя в кашне.
А за мной плетется ветер —
кровожадный провожатый,
языком глухонемецким
заслонив родную речь.
………..
______________
«Стихи о средней школе»

 

 

Recommended articles