Александр Бабушкин — Боже мой
Не знаю, есть ли что-нибудь печальней воспоминаний о похоронах в СССР, с неизменным траурным маршем Шопена и пошлым: «Смерть вырвала из наших рядов…»
Посвященные эскулапы причастны горькой правде – тяжелей всего болеют сами врачи. Та же история с искателями крайних истин. Более всего навернувшихся именно средь особливо неистовых апологетов. Что уж тут до простых смертных. А спасаться надо. И спасать.
Когда днями, неделями и месяцами сидишь у постели пассажира на тот свет, когда беседы с ним давно и клинически психотропны – не надо даже начинать про бесполезность самых продвинутых научных загогулин. Если только эти загогулины (к удивлению отцов-сциентистов) спасительно не выносят вас за скобки, в скобках этих оставляя свет высоколобых, который светит, но не греет.
https://finbahn.com/хроника-хождениепомукам/
И что, из всего святящегося, пока еще греет?
Проще начать с того, что любопытство удовлетворило, а душе – что мертвому припарка. От унылого космизма Лоуренса Краусса с его вселенной из ничего — ни холодно, ни жарко. Ричард Докинз со своим панэволюционизмом и эгоистическим геном – та же канитель. Ну, да – круто. Круче вареных яиц. Это, почитай, и есть самое крутое, что наковырял мировой культпросвет. То бишь – самояркий свет истины. Вот только не греет нихера свет этот.
А за спиной… А за спиной 40 лет копаний, стеллажи конспектов – научных (историко-экономических), псевдонаучных (философских), антинаучных (богословских); заброшенное в 95-ом преподавание философии и океан водки. И запоздалое, но спасительное от спеца по античной философии, Дмитрия Галковского: «…«Я вам сейчас скажу страшную вещь». Вы над этой вещью особо не мудрствуйте, просто запомните. В смысле, примите к сведению и забудьте, но не совсем, а лет на 20. Философ, это человек, который знает, что никакой философии нет».
А что остаётся? Светит и греет-то что? Если б мне лет 30 назад сказали, что единственным душеспасительным к шестидесяти годам у меня останется «Ноосфера» Вернадского-Шардена и «Всеединство» Вл. Соловьёва, я б рассмеялся. Рассмеялся бы и от цифры 60 (Уверен был, что и до 35 не дотяну – уж поверьте; при многолетнем литре водки в день и 35 смахивало на нездоровый оптимизм); и от выбора имён (тогда я с ними, как мне казалось – распрощался навсегда). И вот на тебе…
И, что самое удивительное – это видится нонче едва ли не единственно логичным. Путь самоспасения гностика предопределен. По «весёлой» науке — Бог умер. По панэволюционному физмату Докинза-Краусса и умирать было нечему, ибо и не рождалось. А как по мне (дураку лысому), всё это – игра в напёрстки. Помню, как в 79-ом младшая сестрёнка моя у вольера со слоном в ленинградском зоопарке на всю ивановскую восторженно прокричала: «Псиса!». Ребенок за стальными прутьями углядел воробья. Слона она не заметила в упор. Публика рыдала от смеха.
В конце 80-х я своими скудными мозгами допер, что человек есть природа, думающая сама себя. Чуть позже вычитал это у Эриха Фромма. А теперь, через три с лишним десятка, я тону в физически ощущаемых интуициях атомарного пантеизма богочеловечества ноосферы и всеединства; в удивительном по интеллектуальному изяществу сильнейшей математической школы мира – в имяславии Егорова, Лузина, отца Павла Флоренского… (вот так через век аукается залитый кровью по приказу Николая II Афон…).
Бог есть, пока мы о нем думаем. Он — все те, кто о нем думает. И кроме любви быть ему нечем. Всё остальное от лукавого.
Среди прочего (о чем еще скрипеть и скрипеть извилинами) есть одно очч личное – вернулись самооправданием рожденные в Ленинграде 90-го строчки:
* * *
Не жизнь присутствует во мне,
а я присутствую при жизни.
И мысли… И такие мысли
являются по временам,
приходят, и сидят у ног,
и, преданные как собаки,
всё ждут чего-то от меня,
каких-то неземных ответов
на тот вопрос, который мной
себе же задал Бог? Природа?
Бог весть, кто задал, на беду.
И вот все ждет, когда умру,
чтоб снова этим же вопросом
себя безумно изводить.
И до пришествия второго
плодить, плодить, плодить, плодить
несчастий радости и смехи.
Я засыпаю, и на веки
садится ангел той любви,
которая свела с ума
такие сонмища поэтов,
что гнались за летучим светом
кошмарных дивных миражей.
И кто ответы находил,
ответ немедля приводил
во исполненье в исполненье…
Так, чтоб поверили, зачем
так горько плакали во сне,
об мостовую Саша Гликберг
стучался шалой головой,
и ехали домой цыгане,
и Гоголь хохотал в ночи
безумным, страшным, жутким Вием,
и шла немытая Россия
из «Бани» пиво пить к ларьку.
Приятель, дай-ка огоньку.
Не эти ли во сне Саврасов
земные хляби разглядел?
В них тонет смысл всех здравых смыслов.
С ума сошедший, пьет Паскаль
свои смертельные сарказмы,
а вечный мальчик Гегель спит
и видит сон про вечный синтез.
В канализации глубин,
в болотах Стикса и Харона,
в высоких черных сапогах
бредет понуро бог любви
за словом Третьего Завета.
Но к нам он больше не придет:
и так весьма всё хорошо.
Он нас накажет вечной жизнью
сменяющих себя родов,
как то предвидел Соловьев.
И бесконечная Земля
одна останется на свете.
И по орбитам будут дети
играть в пятнашки в быстрых люльках.
На темной стороне Луны
устроят кладбище придуркам.
Я буду сторожем при нем.
Бессменным, потому что умер
и занял место самым первым.
Еще первей, чем понял Ницше,
что Достоевский был правей,
левее Ленин. Клара Цеткин
нам будет доставать табак,
Платонов будет из земли
ругаться матом «Чевенгура»,
и, смердный запах разнося,
нас будет навещать Зосима,
а мы с Алешей будем пить
тысячелетнюю поллитру.
/Ленинград, 1990/
фото — с мамой, 2022