Алёна Рычкова-Закаблуковская
Алёна Рычкова-Закаблуковская
Иркутск
На собственной свадьбе, будучи в здравом уме и трезвой памяти, забыла имя мужа.
После регистрации нас привезли на Пик Любви.
Там и произошло помутнение рассудка..
Судорожно изображая призывные жесты, кое-как нашла уместное определение:
— Эй, ты.. жже-них! Иди.. ссуда!
Встречины
Рожали меня долго. Встречали шумно.
Июнь 1973 года стоял дождливый и холодный.
Мама мучилась десять суток. Рядом с ней страдал молоденький студентик-практикант, приставленный к роженице со словами: ты молодой, она молодая — рожайте! К слову, практикант тот до сих пор служит в шелеховской больнице. Только теперь он солиден и сед.
На одиннадцатый день я родилась. Выдавили простынёй. Проблемы с головой видимо наметились уже тогда. Болезненная привычка рифмовать от добра не заводится.
Живого веса во мне было всего ничего — килограмм семьсот грамм. Полудохлый, писклявый щенок. После, уже дома, дед мой (провидец!) развернув пелёнки, похлопал орущую меня по тощему заду и авторитетно заявил:
— Были бы кости — мясо нарастёт! Зато голова, как у Ленина!
В день выписки мама стояла у окна и наблюдала, как на крыльце радуются граждане встречающие её товарок по палате. За год до моего рождения она схоронила свою мать. Потому ей спокойно и немного грустно думалось: « А меня и встретить некому. Только Серёжа…»
Каково же было её изумление, когда, выйдя на порог роддома, она увидела толпу родственников и сослуживцев. Шумная ватага кричала и галдела. Гремела стаканами, хлопала пробками фонтанирующего шампанского. Среди весёлой молодёжи прыгал мой молодцеватый дед в лихо заломленной фуражке, в отутюженном пиджаке, в рубашке застёгнутой по-военному под самое горло, в начищенных до блеска хромовых сапогах. В руке у деда болтался эмалированный чайник, из которого он без зазрения совести разливал самогонку направо и налево. И имел на то полное право — он встречал первую внучку! Бабушка плавала павой и всем предлагала закуску. Среди всего этого веселья смущённый папа был самым тихим, самым счастливым.
Маму вместе со мной усадили на первое сидение чёрной «Волги», неизвестно где и как вытребованной дедом. Часть молодёжи сидя и лёжа разместилась на заднем сидении. Как добирались остальные одному Богу вестимо. Но все благополучно прибыли на место. Гудели три дня и три ночи. Спали вповалку на сеновале. Пили дедову брашку и самогон за здоровье новорождённой и всего семейства. Бабушка носила пироги и крепкие огурчики – предмет её гордости, у нас они появлялись раньше, чем у других. Тетка Валя пела протяжные забайкальские песни, перемежая оные ядрёными частушками.
В память о тех встречинах остался у меня большой бурый медведь с пустотелой головой и ватным брюхом.
А дождь между тем моросил и моросил. По траве стелился туман, тонкий дух марьиного корня наполнял округу. И только к середине июля установились теплые прозрачные погоды.
P.S хотела мама назвать меня красивым и редким по тем временам именем – Инга. Но родственники с обеих сторон встали на дыбы и имя забраковали, определив его в разряд собачьих кличек. Пока они судили да рядили, как обозвать малявку, папа сходил в баклашинский сельсовет и записал меня в Алёны. С тем живу и не жалуюсь. Но иногда думается:
а каково это – быть Ингой?))
Чем дольше здесь пребываешь тем больше окружающий мир сужается до точки. Все, что раньше воспринималось родиной, будучи огромным, не имеющим четкого очертания, теперь сжалось в одну болезненную горошину. Теперь родина не вокруг, но внутри. Да и сама ты только дух пришпиленный, как бабочка, к картонной подложке местности. Отбудешь повинность и облетишь трухой. А пока трепыхайся хотя бы чутка.
Вот тебе садик для Герды. Старушка волшебница тоже имеется.
Мама передвигается по огороду при помощи ходунков. Но кресло-каталку таскаю за ней по пятам. Удивительную конструкцию имеет эта телега. Без пациета передвигается легко и просто. С пациентом буксует на каждой малейшей неровности. Маркетинговый ход здесь базируется на принципе «скупой платит дважды» — помучается клиент с таким бюджетным вариантом да и купит средство передвижения подороже. Или встанет и пойдет. И это наш случай. Мама встала и пошла. А кресло таскаю за ней, как мобильный трон. Сегодня, восседая в нем, она поливала грядки. А давеча копала в теплице вилами. Занесет вилы как острогу и хеть(!) в землю. А вам слабо? Это трудотерапия, говорит мама. В ответ ворчу беззлобно, с твоей, мол, трудотерапией я уже месяц кукле ноги не могу допилить.
Я же вяжу вечерами, говорит мама, а ты в телефон пялишься. Я тебе хотела сказать, про куклу то, да побоялась, что ругаться будешь.
Сегодня сажаю капусту. Диоклетианствую. В это время в вышине разносится курлыканье. Над головой, широко взмахивая крыльями, пролетает пара журавлей. И следом другая. Можно разглядеть длинные палочки ног, долгие шеи и даже абрис перьев по краям крыльев. От неожиданности и высоты, и в целом восторга, у меня кружится голова. Как они ловко рассекают пространство, пока я стою тут разинув рот, пришпиленная к своей подложке, и даже не курлы.
Вот и стой. Зажми рукой горошину. Держи её пока болит. Не оброни. Как в мультике про козленка, который в грозу землю держал.. И не оборачивайся. Прошлого уже нет, будущего пока нет. Есть здесь и сейчас.
2022
Господи, твержу про себя, только с тобой. Только маленькими шагами.
Колено скрипит, но преодолевает выгнутый дугой виадук. Пространство тоже выгибается дугой и нежданно, словно каравай, к самому носу подносит нужный автобус. От места до места. Без пересадок. Господи, благодарю.
Пространство падко на благодарность. Пространство любит игру. Бросаешь ему белый мяч невнятного намёка, оно ловит его и возвращает. То потертым надувным мячом детства (привкус его резинового клапана до сих пор можно ощутить во рту, только вызови воспоминание) то эдаким фосфорицирующим шаром, словно светящаяся рыбина из глубин. Так выглядит неожиданная радость, подарок судьбы.
Не посылай ему только черных мячей зависти и злобы. Пространство возьмёт и эту подачу. И схлопнется, не зная, что делать с дряной игрушкой. После, конечно, пережуёт и переварит. И отрыгнёт.
Вот уже несколько дней я катаю мяч воспоминаний, отправляя его в невидимую стену. Мяч ударяется и неизменным возвращается обратно. Вот уже несколько дней подряд в голове звучат строчки незатейливой песенки. Её часто напевал дед.
Вот он, вернувшись по метели, долго стучит мерзлыми сапогами на крыльце, шумит в сенях, обметая себя от снежной пыли. Но пыль въелась в мохнатую шапку, в цигейковый воротник, сияет блёстками на чёрном драпе.
Студёная искристая ночь влетает в дом вместе с ним. Изба наполняется запахом морозной арбузной корки, одеколона, гуталина, конских яблоков и алкоголя. Мы с сестрой глядим на него раскрыв рты, словно птенцы голоштанные, и ожидаем спектаклю.
Дед притопывает подбитыми каблуками и начинает с декламации:
Сапоги пахучим дегтем
Смазал густо Емельян,
Починил у шубы локти,
Документ зашил в карман,
Привязал мешок на плечи,
Взял кленовый падожок.
И отправился под вечер
К ближней станции ходок.
Далее есенинская строка, прорываясь сквозь затуманенное дедово сознание, требует себе места в повествовании о ходоке к Ильичу. И дед начинает загибать что-то про старушку:
Повидаться со старушкой
Хоть один еще разок…
Блудный сын Есенин побеждает бесхитростную Матрёну Смирнову в ветхом шушуне. На этом стих внезапно обрывается, и дед, нисколько не смущаясь, приступает к песне:
У Печоры у реки,
Где живут оленеводы
И рыбачат рыбаки…
Дальше этих строк у деда никак не идёт. Досадливо почесав затылок, он бьёт шапкой об пол и подхватывает нас сестрой на руки. Дома начинается развесёлый бедлам под неодобрительные и бесполезные бабушкины восклицания. Всё ходит ходуном, и мы ходим ногами по потолку. Пространство кружит, как сумасшедшая карусель, забирая в плясовую и комод, и трельяж, и черные окна с белыми занавесками, и полосатые половики, и хлопающую крыльями бабушку.
И сегодня метёт. Искрит и переливается. Закрой глаза и услышишь скрип дедовых приближающихся шагов. Метель подхватывает мяч. Заворачивает в воронку пространства дом и двор, и бледный фонарь и берёзу в углу палисада.
Лизавета мяучит у дверей, просится в мглу непроглядную.
— Куда тебя несёт? — ворчу я, но выпускаю животину по её малой кошачьей надобности.
В это мгновение пространство выгибается дугой и возвращает мне.
За воротами, по метельной круговерти летит мимо и качается некто хмельной, а впереди него летит его голос, и угасает на перекрестье.
Нарьян-Мар, мой Нарьян-Мар —
Городок не велик и не мал.
У Печоры у реки,
Где живут оленеводы
И рыбачат рыбаки-и…

А скажи-ка мне, Алёна, нет ли у вас в деревне бани по-чёрному? Спросил меня как-то дорогой моему сердцу Виталий Алексеевич.
Что вы, Виталий Алексеевич, такой бани даже у нас, диких, не сохранилось, отвечала я. Человеки желают комфорта. Нет таких бань в нашем околотке давно и в помине.
Только мама помнит черную баньку свою в Афонькино.
А для меня баней по-черному была наша старая маленькая банька, вросшая в землю. Избушка на курьих ножках, осевшая и нахохлившаяся. Она и впрямь была черна. На чёрном порожке росли белые древесные грибы. Грибной дух заполнял все низенькое пространство. В углу баньки стояла нормальная добротная печь с вмазанным в кирпичи баком для воды, с трубой, упирающейся в потолок. Печь была бела и выделялась на фоне кромешной черноты брёвен. Там меня и мыли-правили всё детство. Пластовская «Весна» это про нас с мамой. И снег, и солома, и бабкина шаль с кистями, и мамино звонкое оглушительное тело.
Мыли меня мать с бабкой, голые, мокрые, распаренные. Шоркали вехотками и поливали с ковша. На улице сторожил дед, готовый сей момент принять с рук на руки. Время от времени я начинала ор. «На всю Ямаровскую» — говорила мама. Дед же на всякий звук врывался в баню с клубами пара, презрев бабскую наготу, матерясь на чем свет стоит, дескать, обварили изувечили ребёнка. Наконец, получив заветный сверток, он бодрым оленем скакал домой.
Много позже дед учил меня топить печь. Гляди, мол, поглядывай, пока пляшут синие огоньки заслонку трогать не моги. Угарный газ это. А вот когда останутся одне жаркие угольки, тогда и прикрывай. Они долго тлеть будут и печь будет горяча.
Дважды бабушка огоньков этих не уследила. Первый раз отправила в баню сына своего младшего Николая. Ох, не унялись, не унялись синие огоньки в печи! Николай, почуяв неладное, шагнул было к двери, да сил не хватило выйти на воздух. Ухватился руками за вбитые в стену крюки, да так и повис. Тут и бабушка опомнилась «штой-то долго Коли нету»
Побежали, сняли с крюков. Отпаивали молоком три дни. Дед в сердцах чуть не пришиб бабушку.
Второй раз приключилось это уже в новой бане. Дед поставил её на месте старой. От прежней только печь осталась. Была баня чиста и светла белеными стенами, да голубыми наличниками. Но снова не уследила бабушка. Не унялись, не унялись в печи синие огоньки! Первой она отправила в баню невестку. Мама вернулась со словами: чтой-то в бане воздух тяжел, ты смотри, как пойдёшь, чтой-то плохо мне.
В бане навела я два таза воды. В одном мыть голову, в другом споласкивать. Косы доходящие до середины бедра требовали особой заботы. Намылить сил хватило, а ополоснуть — руки вдруг отнялись. В это время в баню бабушка влетела: Ой, выходи! Ой, матери плохо! Угарно здесь!
Куда ж я намыленная-то? Наклонилась над водой и поплыла-поплыла. Бабушка рассказывала, надела, мол, халатик на голое тело и в предбанник нырк, как в омут головой. Успела-де поймать тебя, да удержать не смогла. Скользкая, как рыбина. Сил хватило только на порожек положить — лицом к воздуху, к воздуху.
Здесь и вернулось моё сознание.
Увидела удаляющиеся бабушкины пятки, услышала голос её: Коля, Коля! А-а-а-а!
Какой Коля? Дядьку я стеснялась, как боже мой. Откуда силы взялись. Встала, запахнула халатик. Сама дошла. Оклемались все. И никто никого не пришиб за огоньки, за синие. Но запомнилось всем накрепко. Вон они и сейчас пляшут в печи. Красота, да и только. Пагуба.
Деревенская ночь осенью — это Таська-вырви-глаз. Ни луны тебе, ни звёзд. И если проблеск от распахнутой двери, то он как лезвие ножа — сверкнёт и провалится во тьму, не звякнув.
Но однажды случится такое, что выйдешь и охнешь. Не то твердь нашла на твердь, не то дом оторвался от корней и закружил по неведомой воде. А с ним и деревья, и заборы. И ты стоишь на крыльце и боишься шагнуть в это, ещё тёплое парное, светящееся молоко. Словно нет ни земли, ни неба, но только свет манящий. Да не небесный, а земной. Словно до этого момента земля пила-пила небо, заполняя им свои пустоты, а когда оно иссякло, пришла пора воздать ему. Вот и открылись все тёмные её штольни и свет потёк изнутри, от земли к небу.
И что тебе, человеку, остаётся? Только смотреть да удивляться: а всё-таки она светится!
— Юрка! Рыжий ты Ирод! Ты зачем детвору в огород привел? Какие такие прятки? Тебе места моло ли чо ли? Вот же лес, вот поле, вот речка. Все потоптали, все раскурочили!
Каждое лето тетка Варвара привозила Юрку к сестре своей Евдокии. И после каждого такого летования Евдокия просила её слёзно:
— Я тебя Христа ради прошу, Варвара, не привози его боле! Нет сладу с ним никакого!
И все равно Юрка исправно приезжал каждый год и все начиналось заново.
Вот сидят они с Наталькой на заборе. Огненно рыжий ее брательник размахивает хворостиной и поет во все горло.
Рыжий папа!
Рыжий мама!
Рыжий я и сам!
Вся семья у нас покрыта
Рыжим волосам!
— А тебя, мелюзга, в ка-а-пусте нашли!
Он толкакает заслушавшаюся Натальку, и та тряпичным мячиком слетает в подзаборную траву.
Рыжий цвет волос достался брату от деда Зиновея, впрочем, как и доброй половине всего дедова потомства. Другая половина отпрысков были русоволосы и покладисты. И только Евдокии достались материнские цыганские кучерявые волосы.
Наталька в отсутсвии матери как могла блюла хозяйство, то там то сям вставая на пути распираемого идеями брата.
— Земля-ни-ка! — снова в Юркиных глазах скачут рыжие бесенята.
Земляники уродилось много. Евдокия любовно собирала ее весь день. В тазу оставила ягоду в погребе на льду дожидаться своего часа. И час настал.
— Ты. Неси сахар! — командовал Юрка, -Ты. Неси дрова! Будем петушки варить!
По двору засновали разномастные ребятишки вдохновляемые рыжим своим предводителем.
— Юра, нельзя! — встрепыхнулась было Наталька и тут же была откинута в сотрону.
— А, ну! Брысь, мелюзга!
Дело закипело. В таз с земляникой, уже давшей сок, всыпали мешок кускового сахару рафинаду. Варили до полного загустения.
— Готово! Несите посуду и палки стругайте!
Шустрые ребятишки, быстренько опрастав посудный шкап, притащили чашки, плошки и кружки. Юрка, орудуя половником, заполнил всю имеющуюся утварь тягучей духовитой карамелью. Ребятишки тыкали тоненькие палочки в в дымящееся варево, выносили остывать на крыльцо. Карамель намертво приросла к посудным донцам.
— Юрка! Ирод ты, Ирод! Что ж ты натворил? Ты хоть бы маслицем смазал посуду-то. Не выколотить теперь! — причитала Евдокия.
Говорят, что мальчишки должны в детстве драться, бить стекла, переворачивать мир с ног на голову и тогда из них, перешумевших и перебродивших, получаются добрые и степенные отцы семейства.
И Юрка остепенился со временем. Отслужил в армии, вернулся в родительский дом. Высокий, широкоплечий, смущающийся собственной силы, тихий и ровный, как огонь в лампаде. Вернулся на радость отцу-матери, на долгое житье-бытье.
Вечером отправляясь в деревенский клуб, Юра неожиданно удивил всех, обернувшись на пороге.
— Прощайте, мама!
Шальная пуля настигла его у клуба. Вошла в аккурат между бровей и вышла насквозь.
В юности ходили с сестрой на Иркут по воду. Бидон алюминиевый, саночки допотопные, дедом струганые, ковшик.. У проруби селянки.. Всегда удивляло как незнакомые люди опознают тебя с полуслова-полувзгляда:
ты случа’ем ни Веры Николавны внучка?
Или: ты, поди, Серёжи Рычкова дочка?
Сестра моя смотрела на вопрошающих, смеялась и шёпотом говорила:
— Правильнаа! А меня, значит, под забором нашли!
Это сейчас стало понятно, что характером и выправкой она в деда пошла, Григория Павловича. А я, значит, бабушкина внучка.
Однажды в Родительский день пошли мы с бабушкой на кладбище. Было мне шестнадцать лет. Носила я тогда косу ниже пояса. На кладбище к нам присоединились бабкины сёстры. Шли по старой аллейке Шелеховского погоста.. помнится бабульки мои поотстали. От одной из могил отделилась древняя старуха, оперлась на оградку, и уставилась на меня. Поёжившись от её взгляда я прошла вперёд. Остановилась, ожидая родственниц. Когда бабуси подошли ближе, старуха зашамкала, показывая пальцем в мою сторону:
— Я так сразу и поняла.. Большинска девка! У них все девки красивые.. все на одно лицо!
Это то, что касается папиной родовы..
После поехали мы с мамой на её родину в Забайкальский край и встретились там со сводным её братом по отцу, моим дядькой. Дядька долго держал мои руки в своих руках, перебирал пальцы, гладил по лицу и повторял:
— Пальчики -то! Как у дедушки Яши! И лоб! Вся, вся в деда Яшу…
Теперь и не знаю чья я девка — Большинска, или Рычковска. А может Колесникова порода.
Всё смешалось и переплелось плотно.. не разнять.
Обычно глаза у допотопышей открываются на 5–10 день жизни, однако существуют факторы, которые могут значительно изменить эти сроки. К таким факторам относится порода, длительность вынашивания и условия обитания.
Глаза открыли. Изучают. Знакомяца.
Деревенская ночь это Таська-вырви-глаз. Ни луны тебе, ни звёзд. И если проблеск из распахнутой двери, то он как лезвие ножа — сверкнёт и провалится во тьму, не звякнув.
Но однажды случится такое, что выйдешь и охнешь. То ли твердь нашла на твердь, то ли дом оторвался от корней и закружил по неведомой воде. А с ним и деревья, и заборы. И ты стоишь на крыльце и боишься шагнуть в это ещё тёплое, парное, светящееся молоко. Словно нет ни земли, ни неба, но только свет мерцающий. Да не небесный, а земной. Словно до этого момента земля пила-пила небо, заполняя им свои пустоты, а когда оно иссякло, пришла пора воздать ему. Вот и открылись все старые её штольни, и свет потёк изнутри, от земли к небу.
И что тебе, человеку, остаётся? Только смотреть, да удивляться: а всё таки она светится!
Там, где комод и стол остаются большими, где под стол текут домотканые дорожки, по пути пересекаясь с годовыми кольцами прикроватных ковриков, там над бабкиной кроватью висит ковёр. Не то с ромбами, не то с оленями. А сама кровать плывет, как белоснежный фрегат под подушками раздутых парусов. Из-под бледно-кремового пикейного покрывала по краю выбивается пена кружевного подзора.
— Алёнка-Танька! — говорит дед, обращаясь и ко мне, и к сестре моей Танюшке заодно, соединив наши имена вместе, ибо мы в его представлении неотделимы друг от друга и от него самого, как пальцы от руки.
— Алёнка-Танька! Застилай постель так, чтобы ее из Шелехова было видно! — говорит дед.
И я ровняю-утюжу рубчик по краю постели, как стрелку на выходных отцовских штанах.
Под окном снежная баба пялит пустынные дырья глаз, щерится чёрными огарышами зубов. Вурдалачка с косами соломенными особенно хороша лунными ночами, когда снег мерцает и скрипит. И жутко и сладко лежать зажмурившись под одеялом и представлять, как ходит она по двору и заглядывает в окна. Странные тени блуждают по комнатам. Они уходят с первым петушиным криком. Но тайна висит в теплом воздухе избы до самого рассвета и после прячется весь день по темным углам. Иногда она прорывает тонкую завесу дня и в доме творится странное.
Вот дядька Славентий укладывает меня спать среди бела дня. Оно и понятно — всю ночь он гулеванил и теперь его охватывает необоримый сон. Чтобы не оставлять меня без присмотра, он придумывает мне внеурочный тихий час. Ухватив за руку и за ногу, как бессловесную животную, он забрасывает меня на кровать поближе к печи. Сам заваливается рядом отрезав путь к отступлению. Повернувшись ко мне спиной он блаженно обхватывает подушку и повисает на самом краю кровати.
— Баю баюшки баю, не ложися на краю! Придет серенький волчок и ухватит за бочок! – бубню я себе под нос.
— А ну, тсссс…– дядька переходит на продолжительный свист.
— Савва, расскажи мне сказку!
Дядька молчит.
— Савва, ну расскажи! Или пусти меня на диван.
В ответ раздаётся храп. Я упираюсь спиной в печь, ногами в дядькину поясницу и совершаю уверенный жим – дядька летит на пол. Пока он поднимается мне удается вырваться.
— Тебя там волк сожрет! — слышу я вслед, но забираюсь на диван и радуюсь свободе.
Одинокая радость скоротечна и скучна. Радость не в радость, если ею не с кем поделиться. Я листаю книгу. Картинка сменяет картинку. Свинарка и пастух, роза и соловей. Вот уже старая штопальная игла плавно скользит на дно канавы. Зеленоватая вода качается под деревянными мостками и бликами хлюпет в потолок. Кораблик уносит мутный поток.
В это время диван подо мной издаёт протяжный рык. Широко открыв зубастую пасть он приподнимает меня вверх и тут же стремительно обрушивает вниз. Долгим гудением пружин полнится диванная утроба, гудит мне через всю комнату. Гудит до тех пор пока я, переметнувшись через дядьку, не замираю за его спиной, вцепившись в него руками и ногами.
— Савва, там волк!
— Какой волк? С ума сошла? Нет никаких волков!
Вечерние тени поднимаются из углов, над домами стоят высокие дымы. Снежная баба синеет за окном, дожидаясь лунного своего часа.
После пения вообще-то надо заземляться. По земле нужно ходить, а не висеть над ней. Пение же земному притяжению не способствует. После вокальных упражнений в теле опустошение и невесомость, и состояние измененного сознания, как после долгого купания в лесном озере, в дикой и глубокой воде.
Вот давеча, во вторник, по дороге домой купила десяток яиц и в сумку их. Вместительная дамская сумка — надежный способ доставки хрупкого продукта в целости и сохранности. В продуктовом пакете-майке у яиц просто нет никакого шанса остаться целыми, ибо по пути нам маячат все острые и тупые края нашего околотка.
Незаякоренный организм дезориентирован в пространстве. Информация внешнего мира поступает с искажениями. Вот недавно, следуя просьбе дочери купить грибы, после занятий заплыла в магазин и складывала в корзинку все что есть «грибы»
— Грибы свежие, грибы замороженные… Мама, а зачем ты это все купила?
— Ты просила грибы. Я купила грибы.
— Слава богу, что только эти попались тебе на глаза. Страшно представить, что ты во-обще могла приобрести.
Между тем яйца, купленные во вторник, оказались благополучно обнаруженными в той же самой сумке в пятничным утром во время визита к врачу. Вот так сунешься в сумку за бумажным платочком и наткнешься на кладку яиц. Дивишься им словно это не продукция «саянский бройлер» а эмбрионы птеродактиля. Добавить бы им соответствующих температур и, будь они оплодотворенными, вскорости в сумке обнаружился бы десяток жОлтеньких пищащих звероящеров.
Остается только добавить ко всем упомянутым казусам семьсотграммовую банку лечо, упорно носимую мной в сумке из-дома-на-работу-и-обратно в течении недели, с мыслью «ой, а штож это сумка-то такая тяжелая, надо бы разобрать»
А заодно вспомнить и рыбью голову, приготовленную мамой для кошки, завернутую в несколько целофановых пакетиков с наставлениями вынуть ее из сумки «прежде чем она сама начнет о себе глаголать»
Какой все-таки ненадежный предмет женская сумка. В ней, как известно, может потеряться солдат с ружьём. И не найтись ему нипочем, даже если он начнет палить в небо из своего оловянного ружьишька.
Впрочем, если с память девичья, неча грешить на пение, стишки и дамские сумки.
У Сашки, первой моей любови, была бабка Гаша. Колоритная такая, из семейских. Из Забайкалья перевезла она в Баклаши весь свой гардероб. Старинные рубахи в мелкий цветочек по тёмному полю, долгие юбки и сарафаны в пол. Платок завязывала по-особому. Губы поджимала по-особому. Над скорбной скобкой рта, над прямым носом голубели хрусталинки глаз чистейшей воды. Но самым главным притяжением для меня во всем её облике были те самые бусы – семейские янтарины. И моя бабка Дуня нашивала когда-то такие. Где-то они теперь?
Были у бабки Гаши и другие бусы, попроще. Одни из них деревянные, красные, шарообразные. Однажды довелось увидеть мне такие в сельском универмаге.
— Папа! Купи! — потребовала я.
Не янтарины, так хоть такие. Просьба моя отца огорчила. Бусы эти, в его понимании, были верхом безвкусия. Безобразнее их были разве что те самые диалектные словечки, которым я радостно научилась в забайкальском Афонькино, на родине мамы.
«Хлебай шулю, паря!», «эвон» вместо «это», «бравенький» вместо «красивый» – все они накрепко осели на моем языке. Ими продолжительное время терзала я слух отца. Про красные бусы не могло быть и речи. Позднее, с Рижского взморья, привёз отец в подарок матери янтарное ожерелье и серьги. Но разве же можно их сравнить с бесценной семейной реликвией.
А бабка Гаша по-прежнему торжественно несла по деревне свою стать, украшенную как елка в новогодье. Тыща верст отделяли её от семейского быта и уклада. Но и здесь, в Прибайкалье, она сама была основа и уклад. Вокруг нее лепилось все её семейство.
Внук ее Сашка был старше меня на пять лет. Когда родители приводили меня, трёхлетнюю, к ним в гости он радостно брал меня за руку и объявлял всем:
— Это моя невеста!
Невеста заливалась румянцем и пряталась за спину матери. Время шло и детское это величание не забылось, обрело другой смысл, когда пришла пора юношеской любви. Сашка вырос в статного парня, белокурого и чернобрового. Из меня вылупилась славная девка с косой до колен. Но любви нашей не суждено было обрасти плотью. Не суждено было преступить запретного. Она словно зациклилась сама на себе, жила сама в себя. Разметала нас по разные стороны и осталась чистой и непорочной.
В армию Сашку проводила бойкая моя подружка Танька. Она же и встретила. Мать Сашкина тетя Маша, Казаренчиха, всё время его службы ходила к моей бабке, глядела на меня украдкой, вздыхала, де какая девка уродилась, хороша маша – жаль, что не наша. Однажды принесла Сашкину фотографию. Бабушка, Вера Наколавна, потом осторожно, словно боясь колыхнуть темную воду, говорила мне:
— До чего парень хорош собой. И высокий и статной. Волосы как лён, а брови черные. И глаза голубые, бабкины Гашины.
Вода качнулась и замерла. Только где-то в темной глубине сместился тяжелый камень, проскользил отвесно и лёг на самое дно. Вода сомкнула волны. Как похоронила.
Осенью Сашка вернулся. Недолго думая, молодые сошлись до свадьбы и жили вместе до назначенного срока. И платье было куплено, и гости званы.
Однажды Казаренчиха прибежала к бабушке возбуждённая: разошлись молодые! Перед самой свадьбой! В баню пошли. Смеялись, радостные. А оттуда вернулись врозь.
Таньке молчать бы, дуре, да видно чёрт дернул за язык. Возьми и скажи мужу-то будущему:
— Тебя ведь подружка моя любит. Или ты не знаешь?
А он и отвечает, знаю, мол.
— А если бы она сейчас пришла сюда и сказала тебе, люблю тебя, чтобы ты сделал?
— Я бы пошел за ней…
На том и свадьбе конец
.
Прошли круги по воде. Река обогнула камень, разлилась на два рукава и каждый поплыл своей дорогой. Он – быстрой и короткой. Я – долгой и прямой.
Далеко утекла река моя от того камня. Остались под ним наследные янтарины. И бабкины Гашины, и бабкины Дунины.
В одном из семейных альбомов есть фото на котором запечатлены похороны прабабки. Обычно убираю такие подальше. А здесь рука не поднимается.В центре круга маленький гробик, в нём изможденное долгой болезнью тело. Череп обтянут платочком, глазницы темны, словно и не человек это, а мумия. Под ногами присутствующих глина разверстая. А вокруг буйство цветения. Бутоны так и брызжут. Невысокие кустики сплошь в белых фестонах. На переднем плане, среди людей, дед в гимнастёрке, верхняя пуговка под самое горло. Он напряженно держит за руки сыновей. Маленький мой папка застыл на одной ножке и заглядывает в земляную пасть. Ребёнок есть ребёнок. Любопытные детские глазёнки распахнуты широко. Брат его Колька, белобрысый глупыш, не понимающий всего происходящего действа, вот-вот готов расплакаться, но нельзя. Дед склонил голову на грудь. Он похож на Григория Мелихова — буйный чуб и такая же непокорная бровь в изломе. А дети его — коники стреноженные.Вообще вся картинка бы сошла бы за лубок с первомайскими праздниками, кабы не этот гробик. Кабы не бабка в нём, темный лик которой невольно выхватываешь взглядом. Одновременно есть в этом снимке и нечто иконописное: и смертью смерть поправ…Фигура деда над гробом вкупе с сыновьями, как олицетворение триединства.Кладбище на котором похоронена дедова мать давно снесено. Могила её затерялась. И никого в живых из тех, кто зафиксирован на фотографии. Но словно все живы. Остались где-то там, по ту сторону весны и первомая, для торжества жизни над смертью.
Мама с тётушками на Введенском погосте. Пришли проведать. Без острого словца и тут не могут.
— Нога болить, — говорит тётка, — вот прям от самого бедра…
— Дак сердце наверно, Валя? — участливо подхватывает разговор мама.
— Како сердце? Не быват сердца возле
кунки.
— Всё быват! Поживи столько, — вступает другая тётка (тоже Валя) — оно и не туды провалится…
***
Вчера на ветеранском кладбище меня настигло озарение. Рядом с дедом и бабушкой есть одинокая могила. Очень редко её посещают. Один раз, сразу после захоронения, видели возле старую женщину. И все. Очевидно близкие далеко.
Много лет поддерживаем порядок у своих стариков и у дедушки этого заодно. В прошлом году собрались приехать с ножовкой и выпилить облепиху на соседской могиле — кустарник всё заполонил и покорёжил. Приехали, но кто-то до нас здесь побывал. Кусты убрали, вокруг памятника застелили плиточкой. И опять тишина.
А сегодня выгребаю траву и до меня доходит простая мысль — соседа-то нашего Яковом зовут!
Ягликов Яков Петрович. Вот. К своему деду, маминому отцу, не ходим. Далеко. Он в Забайкалье похоронен. Один раз всего там и была. А Бог вот как распорядился. Нате вам Якова. Следите и поминайте добрым словом чужого человека.
Никогда об этом не думала. Убиралась, сто грамм фронтовых наливала.. А сегодня маме так и сказала: вот, мол, тебе Яков. Нам. За отца, за деда. Мама тоже видимо озарение испытала…приняла не оспаривая
Мама помолись, говорю, за меня, ну так.. можно без подробностей? Материнская молитва ведь самая сильная..
Спустя некоторое время спрашиваю:
— Мама, только честно! О чем молилась?
— О чем надо о том и молилась.
— О чем я тебя просила?
— Об этом просить не надо. Страдать ведь будешь..
— Я и так страдаю)
— Ну, иди дальше страдай.. а я помолюсь чтобы Бог мозги тебе вправил.
У мамы свое представление …
У двадцатипятилетнего Василия на правой руке не хватает трёх перстов. Только и остались — большой да мизинец. Кисть руки похожа на рогатину. Рабочую перчатку он приспособил под увечную руку — отсек серединные фаланги за ненадобностью. Между дел лежит перчатка на завалинке, чёрная беспалая, дожидается хозяина. Десятилетнему Даньке интересно, как же такое могло приключится с Василием?
— Вась, а Вась, ты где пальцы потерял?
— На войне, — отмахивается не нюхавший пороха Василий.
— Бабушка, а Вася пальцы на войне потерял.
— Да? Это на какой же? — спрашивает бабушка.
— На третьей мировой! — авторитетно заявляет Данька.
— Не может этого быть.
— Может! Он сам сказал!
— Ты пойди распроси его хорошенько.
Данька послушно ковыляет с распросом.
— Спросил?
— Спросил.
— Так на какой же?
— На японско-китайской!
— Батюшки! Это что же за война-то такая?
— Н-не знаю, — смущается Данька и тут же поспешно добавляет — На второй! На второй мировой, бабушка!
— Да твоего Васьки и в прожектах тогда не было!
В доме Данька долго рассматривает портреты.
— Бабушка, а это кто?
— Это Григорий Павлович, это Вера Николаевна. Родители мужа моего. А это муж мой, Сергей Григорьевич.
-А где он, бабушка?
— Умер, Даня.
Спустя некоторое время Данька убегает в огородик через дорогу рвать крапиву. Возвращается скоро.
— Бабушка, я мужа твоего видел!
— Данька, в уме ли ты? Я же тебе говорила. Умер он. Ты просто крапиву рвать не хочешь.
— Да я же рву! Рву, бабушка! А он рядом ходит. Я всегда его там вижу. Тень такая…
— Врешь ты всё, Данька!
Бабушка вздыхает укоризненно, но внутренне соглашается и долгий взгляд её течёт через дорогу. За дорогой, в маленьком огородчике, согласно кивают макушками березы, некогда посаженные её мужем.
Сначала куклу уложили на гладильную доску посреди игровой. Провели все возможные реанимационные мероприятия: послушали, поставили градусник, придавили грелкой, поставили укол.
Комментарии по ходу действа:
— Мы же её любим..
— Да! А она болеет!
В конце концов, диагностировали смерть. Подходили прощаться. Кто гладил по волосам, кто целовал в холодные уста.
я хочу дом
посреди старого нашего загона
ничем не занятого
там только папины деревья
и маленький вросший в землю
домик из досок
я провела в нём детство
когда-то дядька готовился
здесь к экзаменам
и обои пришпиленные
к стенам на кнопки были исписаны математическими формулами
потолок до которого можно было
с высоты детского моего роста
дотронуться рукой
был сплошь заклеен репродукциями
(о непреодолимая тяга
отца к прекрасному )
мария лопухина
маленькая инфанта
портрет мусоргского
и прочие лица
соседствовали
с осиными бумажными гнездами
обильно висевшими там и тут
осы деловито сновали
сквозь приоткрытую дверцу
они никогда не жалили меня
увлеченную игрой
так осуществлялся симбиоз
и коммуникация со всем сущим
в домике имелись старая
панцырная кровать с шишечками
столик прибитый под окном
сквозь стекло проходил ясный свет
оживляя живописные лица на потолке
усиливая запах сухого дерева
бумаги и созревающих трав..
на столике поблескивал
кукольный кофейник
с крошечными чашечками
кремового цвета
желтый букет в синей рюмке
подсыхаюший песочный пирог украшенный мелкими брызгами
битого бутылочного стекла
все вместе
окно и стол и предметы
составляли натюрморт
не уступавший по живописности
и полноте бытия
натюрмортам малых голландцев
висевшим над моей головой
теперь в домике обитает
грибной дух запустения
в низкое оконце не проникает свет
все имеет вид
завершенный и не эстетичный
и потому фотографий не будет..
фотографий не будет
В детстве её возили к бабке Шуре от испуга лечить. Бабка лила воск в старый алюминиевый ковшик. Воск застывал в воде, свивался в клубок.
— Что видишь? Змеи, змеи.. — шамкала бабка беззубым ртом.
Бабка дура — думала она, сохраняя собственную тайну. Какие змеи? Откуда им взяться? Живьём их не видела никогда. Помнится летом, в покосную пору, за рекой, отец велел не шуметь на тропе. Тропа песчаного сланца круто вела вверх, осыпалась под ногами. Но ни одна змея не осмелилась переползти дорогу. Страшилки для маленьких детей. Ей было жалко змей, как и всякую тварь бессловесную. Особенно после рассказа соседа. Молодой парень, гордясь собой, вещал:
— Не успела она на меня прыгнуть! Я ей на голову сапогом наступил и раздавил!
Добрая девочка внутри её существа мгновенно сжалась до точки и вместо неё выступила другая.. Отец всегда чувствовал появление этой другой. Взгляда этой другой он не переносил.
«Тебе бы на голову кто наступил» — молча бушевала в ней скрытая сила и испепеляла парня внутренним огнём.
Змей она не боялась. Причиной визита к знахарке стал её ночной кошмар. Толком объяснить его она не могла потому, как слов таких в своём детском багаже не имела.
Ночью она вцепилась ручонками в подол подошедшей к кровати матери. Мать не успела опомниться, как её дитя вскарабкалось к ней на плечо, а затем, перегнувшись, сползло по спине на пол и забилось под кровать.
Её поймали, бьющуюся и кричащую вынесли на свет.
Во сне она видела своё рождение — вот она, пятилетняя, проходит родовые пути. Животный страх тащит её сквозь влажный узкий ход. Задыхаясь и захлёбываясь сукровицей, она раздирает упругую плоть и выпадает на свет, мокрая дымящаяся.. и прочь прочь, не смея оглянуться назад, ибо там в смертных корчах содрогается материнское тело.. и она, маленькая гадина, причина её смерти.
Осознание вернулось к ней на коленях у матери. Мать, живая и невредимая, гладила её облепленное мокрыми волосами лицо.
Шарик появился в доме маленьким лопоухим щенком. Тогда дед был уже болен. Мы все были больны той зимой. Жесточайший грипп скосил всю семью. Тяжелее всего пришлось старикам. Постепенно все пришли в себя. Бабушке тоже стало лучше, а вот у деда случилось осложнение. Пневмония. Дед долго восстанавливался. В это же самое время Шарик заболел чумкой. Бабушка ставила уколы деду, а потом дед держал Шарика ослабевшими руками и бабушка колола щенку антибиотики. В один из морозных дней Шарик вырвался на улицу, пересёк двор и скрылся в куриной дырке. Бабушка метнулась было за ним, но Шарик забежал в загон для скота и забился там под стог.
— Помирать пошел, — махнула рукой бабушка.
За многие годы жизни в деревне человек научается позволять домашним животным иметь право выбора — жить или умереть.
Сорокаградусный мороз, казалось, не оставлял никаких шансов на благополучный исход. Однако на следующий день Шарик явился, покачиваясь на слабых прогибающихся в суставах ножках. Кризис миновал. Щен пошёл на поправку.
Вскоре из маленького щенка он оформился в некрупного, но ладного пса дворовой породы. Дед с бабкой души в нём не чаяли. Много фотографий сохранилось той поры: Шарик и дед на брёвнышке, Шарик и бабушка на скамейке — вот она смеясь запрокинула лицо и Шарик отчаянно пытается дотянуться до неё языком в порыве собачьей своей любви и признательности.
Однажды Шарик затосковал. Выбегал на дорогу, подолгу глядел в даль, подвывал по ночам. И вдруг пропал. Старики были безутешны. Бабушка упорно и безуспешно обходила ближайшие улицы. В конце третьего дня, услышав что-то подозрительное, она занялась исследованием зарослей тальника, протянувшихся за загоном. Вскоре вернулась радостная и загадочная..
— Нашла?
— Нашла!
Через некоторое время появился и виновник треволнений. Пряча виноватые глаза, он молотил хвостом и пытался расцеловать бабушку в лицо. Вскоре собачья радость поутихла и пёс, накормленный и обогретый, счастливо уснул, уткнувшись в бабушкины колени. Она же ласково похлопывала его по спине и всё повторяла:
— Мужичок ты мой, мужичок!
— Чего это он вдруг мужичок? Откуда ты знаешь?
— А вот.. знаю — отвечала она пряча улыбку.
Первым ушёл дед. Ровно через год не стало бабушки. Когда она была в реанимации Шарик решился на отчаянный поступок. Это было точное повторение эпизода с собакой из фильма «Мужики»
Отец и дядька поехали в больницу на стареньком нашем жигулёнке. Пес рванул за ними по дороге. Не догонит — решили мы. Однако пес, как рассказывал потом отец, свернув с основной дороги и обогнав жигули, распластался на проезжей части. Ничего не оставалось, как взять его с собой. Естественно, ни отец ни дядька и не думали тащить пса в больницу. Но Шарик, словно понимая это, не рвался никуда. Он сосредоточено и смиренно ждал их возвращения в машине, отдавая тем самым свой странный собачий долг хозяйке. На следующий день бабушка тихо скончалась.
В скорбных заботах никто не обращал внимание на Шарика. Только вечером перед девятым днем обнаружили его сидящим на дедовом камне у забора. И все словно обожглись. Такая вселенская тоска сквозила в его взгляде. На девятый день, когда все собрались на кладбище, пёс требовательно попросился в машину. На кладбище он вёл себя как обычная собака. Деловито обежал округу, вернулся. Никаких душещипательных сцен с припаданием к могилам не устраивал. Вместе со всеми приехал домой. А ночью Шарик изгрыз в щепу деревянную задвижку в курином ходу и ушёл навсегда.
В День Военно-Морского Флота дядя Юра Соколов водружал над домом белый флаг с выцветшей синей полосой. Флаг гордо реял на длинной струганной палке и дом Соколовых превращался в корабль, плывущий важно над улицей Шелеховской. Если зайти со стороны фермы, присесть на кочку и глядеть через луг, то можно было явственно принять набегающие травяные волны за морской прибой. Дочь его, подружка моя Наташка, ходила важная с гордо задранным конопатым носом:
— Мой папка — моряк!
Обзавидоваться можно.
К закату дня дядя Юра напивался в зюзю и выплывал на просторы родины. Но дальше скамейки уплыть не мог — машинное отделение работало с перебоями, да и лопасти не слушались. Так и сидел у палисада — пьяненький, несуразный, утративший речь. Он и в трезвом-то состоянии изъяснялся невнятно, а в пьяном и подавно — то гоготал гортанно, то всхлипывал по-чаячьи и тряс цыганскими кудрями.
Всё остальное время Наташкин отец служил пастухом. Для этого дела совхоз выделил ему белую кобылу. В длинном всаднике, облачённом в
старый дождевик и резиновые сапоги, трудно было распознать моряка. Скорее он был похож на Дон Кихо́та Ламанчского. Долговязые ноги продетые в стремена, вся его сухопарая фигура, и венчающая голову старая кепка, с обвисшими бортами, усиливали это сходство. Так и вижу его — на белой лошади уплывающего в туман..
Закончилось всё печально. Спустя несколько лет, заметив издали приближающуюся невнятную фигуру, с трудом распознала Наталью. Тельняшка сползла с плеча, одна штанина мужских брюк подвёрнута, другая волочится по земле. В руке авоська бряцающая стеклом.
— А мы тут вчера водки попили, — сказала она, стараясь дышать в сторону. — Вот, опохмеляться несу! Ну, ты это.. того.. не осуждай меня.. Х-хоррошая ты! Ну, бывай!
Вся семья сгорели один за другим.
Родственники долго не могли продать одичавший дом. Наконец покупатель нашелся. Осмотрел жилище и поставил условие: землю беру, а дом разбирайте.
Так и сделали. Раскатали по бревну и сровняли с землёй. Вместе с палисадом. Новый хозяин возвёл глухой забор и жилище установил в глубине усадьбы. Не принято нынче чтобы дома на улицу глядели.
Несуразным напоминанием о прежних жильцах остался старый пёс весь заросший дредами. Новый хозяин пса не принял. Пес перекочевал к таким же неприкаянным соседям. Кусок какой-никакой перепадает. И морозы можно переждать.
Но каждый день, из года в год, он приходит на старое место к новому забору — охранять.
Издревле бабы на реку ходили. За своим, за бабьим. Одно дело — река днём. Ничего в ней странн


