Айдар Сахибзадинов т.1
Сахибзадинов
Айдар Файзрахманович
Родился в Казани в 1955 году, служил в армии, учился в Казанском университете на истфилфаке, заочно закончил литинститут им. Горького. Сменил много сермяжных профессий. Работал в журналах «Казань» и «Идель». С 1998 года – в Московском журнале «Стройка». Живёт и работает в подмосковье в деревне Дурыкино.. Издал три книги прозы. Публиковался в журналах «Топос», «Казань», «Идель», «Литучеба», «Дон», «Флорида», «Московский весник», «Наш современник», в газете «Литературная Россия» и др. Лауреат премии имени Гавриила Державина.
О себе
facebook
«Истинно только детство, остальное – разумеющая тщета»
Война
Из общаги Литинститута провинциальная обитура в первые дни сыпанула глазеть на Москву градоначальника Ельцина.
Новодевичий монастырь, тогда запертый, парни взяли через стрельчатые стены со стороны пруда. Офигевали от высоких , до облаков, мраморных статуй мелкотравчатых московских чинуш; скорбели у скромного надгробия Чехову, у плачущего сквозь камень Шукшина.
Театралы побежали вживую глядеть «Игру» Юрского, Евстигнеева, Абдулова, где те бессовестно жульничали, ибо не премьера. У тракториста Вовы во дворе Пушкинского театра стрельнул сигарету тощий, как костюм на витрине, великий Тараторкин. А Витя-прибалт Золотухину сигарету нарочно не дал, и тот, почесав под кепкой, улыбнулся вороне на кусте, сделав вид, что отказа не заметил.
Третьи, прибывшие из провинций, где пустые прилавки, наживались по части гастрономии. Из комнат несло чесночной колбасой, жареной печенкой. Синеглазый поэт Кучма, битый час усыплял чугунной сковородкой на алюминиевом столе полутораметрового сома, убил наконец, пошел курить , вернулся, а сом опять приветствует его движением усов и плавиков.
Семейные вываливали на свои койки барахло для любования и предвкушения счастливых минут и ночей– туфли, лифчики и кружевные сорочки.
И только мы, трое, в спорах о литературе, прозевали все. Желудки крутило от сырых сосисок, болгарского кетчупа и шоколада, закупорившего сфинктер; голова тряслась, а глаза пучило от крепчайших доз кофе.
Мы вышли из прокуренной комнаты серые, будто нас травили ипритом, — я из Казани, Армен из Еревана и Гази из Баку.
Оба поэта были интели до мозга костей. Причем юный красавец Гази страшно краснел при виде любой симпатичной девушки.
Армен был другого сорта, он вообще обитал в садах Горация, урбанизацию презирал, был властным и желчным. И когда неспешно двигался по коридору, высокий, сутулый, погруженный в мысли, казалось – за ним тянется тень Евпатора.
— Поехали к проституткам на Тверскую! – крикнул с усмешкой мне абхазец из группы художественного перевода. Этот упитанный, полный сил старшекурсник почему-то привязался ко мне с первого дня знакомства. Наверное ,я задавал много глупых вопросов. Еще вчера, держа в руках чайник с варенными в нем яйцами, он сказал мне:
— Сиди в комнате. Придет Наташа и все тебе сделиет.
— Чего «сделиет»?
— Мине сделила, и тебе сделиет. Я платил.
Как так? В эту Наташу вчера я, кажется, почти влюбился. В коридоре на бис она исполняла Ломбаду. Трясла юбкой, будто в ней просеивала просо, — и это у меня под носом, когда я осел по стене, глазея…
-Боишься? Тогда я пошутиль…
А вот проституток смотреть я поеду! Как же! Я , житель Советской страны, читал о них только в книгах. А тут настоящие, живьем! Я буду в форменном студенческом картузе времен Чехова, а лучше — в жилетке Куприна, с цепью на животе, с часами на брелоке; в открытом ресторане буду ждать печень с кровью, негодовать, как Купринский офицер:«Я же просил с кровью! С кровью!», а у колен моих будет сидеть больная Женя из его » Ямы» и указывать мне на мерзавцев среди посетителей.
Восхищенный, в общаге я наугад подцепил ногтями в тумбочке миллиметров пять десяток, вытянул, сунул в карман и мы поехали на улицу тогда еще Горького.
Юницы , в легких сарафанах, нарочно босые, ютились на мраморе у метро Пушкинская. Черный шлифованный мрамор отражал их белые трусики. У гостиницы «Националь» девочки сидели кучней, собрались, будто кошки у фармацевтического цеха, где варят валерьянку.
Ядреный корень! а ведь это выпускницы школы! Ни прически, ни шарма. Лишь презренье и протяжное отрицающее «но-о!». Они хотели только иностранцев — с долларами.
— Не нокай, еще не запрягла! – огрызнулся мой абхазец.
Обернувшись ко мне, сказал морщась:
— Отвезем на такси, отымеем и бросим на свалке.
Он уже повернулся к шоссе в поисках такси…
Затем догнал меня, гремя связкой ключей в кармане брюк.
— Что ты? Убивать не будем.
Мы прошли дальше и сели у памятника Пушкину. Случилось в тот миг со мной странное. По натуре я тюлень. Но случись опасность, например, пожар, когда здоровенные мужики порой теряют самообладание , кудахчут, мечутся и визжат , как бабы, наводя панику, я вижу лишь один способ – уронить такого ушатом. Чтоб не мешался. В таком состоянии я потушил пожар в моей пылающей бане, имея всего полтора ведра воды. Плеснул воду не на пылающие с треском сосновые стены, не в потолок, где в щелях меж досок горели опилки, а от входа выстрелил толстой струей из ведра в раскаленную стальную печь и захлопнул входную дверь.
Печь всколыхнулась, как неваляшка, и пожар мгновенно умер, задушенный слоями пара.
На Горького я почувствовал такую же опасность и вмиг собрался. В такие минуты я становлюсь расчетливым, даже медлительным. Наверное, я особенный псих.
По асфальту вокруг Пушкина бродили голуби, на скамейках отдыхали люди. В основном интеллигентного вида. Атмосфера располагающая.
А причина была вот в чем. Я почувствовал, что сижу рядом с немцем. Большой, из добротной кожи, саквояж, до конца не застегнутый, изнутри торчит объектив большой видеокамеры.
Я повернулся к нему и осклабился. Мы познакомились, кое-что по-немецки я знал. Немец по-русски — десяток слов. Я выведал, что он живет в той части Германии, которую наш генсек подарил немцам, не взяв взамен даже щепотку табаку, чтобы положить ее на край плиты у Вечного огня.
— Что же ты русского не знаешь? — укорил его я с мягкой улыбкой. — Твой папа приходил нас убивать, управлять нами…. А ты — ни в зуб ногой?
— Нихт ферштейн, — смутился немец и дружелюбно заморгал.
Он был примерно моих лет, ладно скроенный, в джинсовом костюме, красиво уложенные пушистые русые волосы на плечах, правильные черты, истинный ариец.
— Вот по-вашему «зер гут» , а по русишь, как будет? – спросил я. — Хорошо?
— Корашо, — подтвердил немец.
— Найн, — сказал я. — Зер гут по-русишь – это за…бись!
— Са…бись, — прилежно повторил немец.
-Играем, шпилен! Дих- русишь. Их бин — дойч. Отфортен. – и произнес громко:- Зер гут!
— За…бись! – азартно поддержал немец.
— Громче! Нас должен слышать весь мир. Дас вельт!
Люди стали — озираться.
— Зер гут! – крикнул я и весело дернул рукой, будто ручку трамвая. Я впервые в жизни видел живого немца. Что-то сумасшедшее во мне взыграло. Тут к казанской поселковой наглости примешалось еще вот что: два убитых дяди, дед, раненый отец и мама, девочкой отморозившая ноги в сорокаградусный мороз на линии «Казанского обвода», когда немецкие танки рвались к Москве.
-За…бись! — крикнул немец и тоже дернул ручку.
Тут люди стали подниматься с лавок и уходить, кто-то с улыбкой, кто-то с постной миной, кто-то просто подальше от скандала; даже мой абхазец стоял в стороне, растерянно поглядывая в нашу сторону. В его глазах я казался ,наверное, уже не тем лопухом-провинциалом ,перед которым он хотел похвастать знанием Москвы и ее злачными местами.
Немец, кажется, что-то понял, играл уже неохотно . А потом в его глазах мелькнул нордический холодок.
Но в России гостей не обижают.
Я стоял перед ним. А он все сидел. Я медленно к нему нагнулся и отчетливо произнес, зная , что он ни черта не поймет:
-Вы думаете, мы вас простили? Нет, мы вас терпим.
Немец вымученно улыбнулся и начал застегивать молнию на чемодане, запихивая непослушную кинокамеру глубже. Он поднялся с лавки и тихо пошел в сторону шоссе.
На прощанье я еще раз крикнул:
— Зер гут!
Он нехотя сказал:
Са…бись.
Вскоре началась война между Арменией и Азербайджаном.
Мои друзья Гази и Армен отношения порвали. Они стали врагами.
Как-то зашел в туалет. И в открытой кабине увидел тощую сутулую спину – Армен черенком от швабры судорожно топил в унитазе подаренный ему сборник стихов азербайджанца Гази.
Такого от Армена, которого уважал безмерно, я не ожидал! Движения поэта были неумелы и судорожны, столько в них было ярости, столько узколобого от «фольксштурма». Он стоял ко мне спиной и не мог меня видеть. От стыда я быстрее удалился.
Сделал ли подобное с брошюрой Армена Гази? Не знаю.
Не так давно пришла весть, что популярный радиоведущий Баку от внезапной болезни умер.
Жив ли тот немец? Наверняка жив. И благоденствует. Мне не стыдно за тот поступок. Ведь я впервые увидел живого немца. Самодовольного, упитанного.
Я все прекрасно помню — ведь я из того поколения, кто сидел под столом, когда наверху за свисающими кистями скатерти, пили из графинов водку молодые фронтовики и говорили о войне. Я бил молоточком по чьему-то протезу в черном ботинке. И было удивительно, что хозяин ботинка не испытывал боли. Я приходил в земное сознание, когда еще свежи были слезы бабушки по двум ее погибшим, будто вчера, мальчикам; когда ныла рана отца; когда мама зимними вечерами, морщась от боли, растирала ладонью застуженные на «Казанском обводе» ноги. Я ,малыш, полный самоотверженности, вдруг вскакивал, говорил « Сцас!», бежал на кухню, резал луковицу, чеснок, доставал из щей капустный лист, еще чего-то, бежал обратно, раскладывал все это на ее обнаженной голени, затем прикрывал полотенчиком и прижимался щекой к ноге — со всей силой сердца.
Мама ,чуть раскачиваясь, смотрела на мои действия и тихо улыбалась.
Иногда я вскидывал голову и требовательно спрашивал:
— Помогает?!
Мама прикрывала веки и с грустью отвечала:
— Айе .
____________
Айе (тат.) – ага
опередил
От крыльца отходит снег,
Пеной от яблонь отступает.
Далеко-далеко с моего крыльца виден человек-
Что-то во дворе у себя подметает.
На крыше сарая хлеб клюют воробьи,
Сорока на яблоне мой уход поджидает.
Что ж так хреново, родненькие мои?
Тает во мне жизнь, как снег. Тает
Февраль . болею, мучительная рвота пустотой. Умирает дикий котенок. Его вид мучит меня, сильнее, чем мое состояние.
Котенок в дом не шел. Убегал. Жил у соседей в сараях. Я кидал во двор еду- свежее сало, мелкую рыбу, хлеб. Старался попасть ближе к котенку .Но пять взрослых кошек и мать его поспевали раньше и отнимали еду. Особенно родная мать. Хватала кусок, а он преданно бежал за ней ,как прежде, верил ей. Она жадно все съедала. Причем, была воровка,проникала в веранду и поедала заготовки для других. А он,котенок, — серый, пучеглазый, от страха, когда посадишь на ладонь ,как горшок. А прижмешь к груди, мурлычит. Выпустишь- опять дикий, не поймать.
Я понял: голодный он умрет от истощения, заболеет. Время январь. Поймал его ,заманив, сачком из спортивной майки. Принес домой. Но он забился за большую русскую печь,плакал и опять убежал. Тогда я постепенно через лакомства переманил его в веранду и уже в стаю не выпускал. Так удобно было кормить его. Ночевал он в веранде, в берлоге, которую я навалил ему из старых пальто и матрасов прямо на диване. Совал руку — там было тепло, а сам он был горячий.
Но кажется, я опоздал.
Кажется, еще в сарае, оттесненный взрослыми от тепла, он простудил мочевой пузырь, спал на холодной земле,на боку .Живот его начал потихоньку пухнуть. И тут , через полмесяца, он сдался. Стал заглядывать в открывавшуюся дверь. Позволил себя взять в дом. Но уже плохо ел. Везти в Тетюши я его не мог. Качало и рвало. Кормил я кошек, выползая на четвереньках, превозмогая рвоту.
Машин под рукой не было, чтобы меня отвезли. Да и к кому везти?. Есть ли там необходимая медицина? Или все на уровне деревенского фельдшера? Сказали, что узи там точно нет.
Сижу на крыльце с четырех утра. Разбудила подплывшая тошнота. Курю. Смотрю вдаль. Через поле кто-то убирает во дворе снег. Котенок в тепле. Жмуриться, иногда подает голос, О помощи, или хочет чтобы пожалели? Я давал ему воды через шприц, Куринный бульон. И кажется,что во вред. Читал в инете,что такие явления у котят необратимы. А живот у него все рос. Видеть это пытка! У меня начался гипертонический криз. Тряслись руки, перекосило лицо. «Оно было ужасно!»- -говорила жена Спасли таблетки соседей. Мое рабочее давление 110, а тут -190.
Мы с котенком умирали вместе. Смерть для меня была тогда как облегчение. Я чувствовал, как жизнь уходила из меня. Кто знает ,что такое бесконечная выворачивающая рвота пустотой и депрессия от феназепама, тот меня поймет.
Котенок умер под моим диваном. Он меня опередил. А я сейчас в руках онкологов.
Февраль-июнь 2020г
Казанская рапсодия
Кто жил на нашей улице в пору моего детства, их уже нет. Как несметная стая птиц, поднявшаяся от старых тополей, их имена-образы зависли над памятью, над судьбой, и уж где –кто не различить. Мерцают тысячи крыльев , дрожат вдали.
Когда-нибудь и я обозначусь в том рое маленькой точкой. И уже ни внуки отсюда и даже мама оттуда не узнают меня – моей точки. Как ни кричи, как ни зови!
Я бреду по майской улице. Цветные шары и бумажные цветы из папиросной бумаги на клейких березовых веточках. Дядька в куцей шляпе играет на гармони, в кругу пляшут и хлопают в ладоши.
Вижу одинокое дитя. Ищет кого-то глазами и, скривив рот, плачет. Это дитя давно состарилось и умерло. И я знаю все подробности его жизни. Вот так. Но печаль эта несравнима с пронзающей жутью, когда рассматриваешь старинные английские фотографии умерших детей, усаженных на стул, напудренных под живых, с искусственно открытыми и неподвижно направленными в сторону объектив глазами. Это делалось в те годы по просьбе безутешных родителей…
Я все хочу, но, вероятно, никогда не смогу достичь той глубины чувств , что испытала в ту страшную ночь мама, сидя у тела восьмилетнего сына. Моего родного брата, утонувшего в Волге напротив песков , на дамбе у лодочной станции. Там много погибало людей.
Мне было четыре с половиной года. Брат лежал на столе в белом. Я канючил. Просил протереть ему глаза полотенцем ,как меня учила растерянная тетя, и он , мол, проснется.
Мама, приникнув изголовью у стола, всю ночь держала в руке ладошку сына в надежде хоть чуточку отогреть. Нет, не смогла…
Мне кажется, тогда она перестала верить в бога.
Я всегда в долгу перед братом. И живу вместо него.
Тогда, подросший, я донашивал его вещи. И это новое первомайское пальто в зеленую елочку, и вельвету, и фуражку в крапинку «снежная крупа». Каково было родителям, глядеть тогда на меня со спины!
В жизни моей было много явных смертельных случаев , из которых чудом выходил. Об этом обычно не пишут, боясь гнева судьбы, боясь сбить карму. Но я обязан: брат не должен быть в тени. Да он еще свое не отыграл до конца. Я еще двигаюсь.
Я безнадежно тонул на той же склизкой дамбе, где погиб он. Меня спас прохожий дядька..
Там же, на глубине, играя в прятки с парнями, я оттолкнулся ступней от врытого в донный песок деревянного столба ЛЭП и резко вынырнул из-под воды в неожиданном для играющих месте — головой около винта пролетающей моторки: седок же стоял у руля дюралевого катера и смотрел далеко вперед.
Выстрелил в забор из самопала. Осечка! Вопросительно заглянул в ствол, — и прозвучал выстрел, когда рука разочаровано расслабилась — ствол ушел чуть в сторону….
Подростком до того был избалован удачами в играх со смертью, что шел на рожон: чувствовал защищенность сверху.
Потом, уже взрослого, сказочными зигзагами выводило из смертельных аварий…
Я всегда остро чувствовал боль мамы. Это, как слезы преданного дитяти, когда наши мамы тихо и горько плачут. Гладят ли белье, стирают ли над корытом – на ребристой доской, слезы текут. И мы замираем. Шепчем кузине: это она о нем.
Ее боль присутствует во мне всю жизнь. И знаю: даже сейчас она у нее не иссякла. Кажется, там она стала даже острей.
Продолжение следует
18 май 2020год
Пепел
В Израиле пожилой еврей заметил: сегодня опять у мусорного ящика сложили стопки советских книг . Это значит, рядом кто-то из пожилых умер — и вот, вынесли ненужное.
Он с болью вспоминал, как в 80-х годах уезжавшие из СССР, брали с собой самое ценное. И когда на границе вставал выбор между вещами и книгами, они, люди книги, выбирали книги.
Как-то на даче старушка, вдова полковника, преподавателя в «Выстреле» (у них печь в бане из броневой стали!), — уговорила меня взять чемодан с литературой о хоккее, самодельные книги о сборной СССР, олимпийских победах — вырезанные и наклеенные статьи с фотографиями знаменитых форвардов Старшинова, Фирсова, Полупанова. Собирал все это ее муж. Я не мог отказать старушке, хотя у самого полчердака макулатуры.
Ее и старушкой-то назвать нельзя, скорее, пожилая девочка. Ясные голубые глаза, ни единой морщинки и нежные , как у младенца, вены на виске. Платье у нее летнее, без рукавчиков — время жаркое. Ее, слегка впавшую в детство, привезли на дачу как на каникулы.
Дача большая, с широкой продуваемой свежим воздухом верандой. Здесь многолюдно; длинный стол с самоваром, печенье, варенье; из кухни потягивает тушеными блюдами; гости заняты разговорами – о Сталине, о грибах; про старушку как-то забывают, и ходит она в сторонке одна — лишь бы была на глазах.
Вот стоит неподвижно под яблоней — не угасшая красавица. Иссиня-белые, вьющиеся волосы, сползают, как пена, на плечи. Ищет глазами собеседника и, увидев меня, берет под руку и ведет в сад.
— Знаете! У вас там, в пойме, роща. Так хорошо! Я пошла гулять в ту сторону — а там собака! Такой бас! – она, как девочка, с ужасом втягивает голову в плечи, глаза весело сощурены, кожа на виске, где сплетены вены, под солнцем до того тонкая, до того прозрачная, что невольно сжимается сердце ….
— Знаете, что случилось со мной в Солнечногорске? — говорит она, пленив меня в другой раз. — Я такое натворила!.. Хорошо, что узнал Володя ( Володя — наш дачный сосед, хирург на пенсии) . Примчался, как рыцарь, спас и отвез в больницу. А то бы я сплоховала (это она так про свою смерть).
— А что вы натворили –то? –спрашиваю.
— Я тесто намесила, ватрушек напекла…Ай! – весело махнула рукой.
Она хвастает своей непоседливостью, смеется над приключением в Солнечногорске, которое чуть с ума не свело ее пожилых детей.
Останавливаемся у калитки.
Она сморит на меня — и, будто снова узнав в лицо, начинает:
— У вас там такая роща, я люблю там гулять. Иду, иду, — она опускает голову и плечи, показывает, как она идет, идет…
— И вдруг такая собака!
Жмурится и, сжав кулачки, съеживается — изображает, как она испугалась…
Зовут ее Злата.
Разве мог я такой отказать? Хранил содержимое чемодана, сколько мог, а когда начал строить мансарду, вместе с моими черновиками сжег в бане.
Вскоре старушка умерла. Ее кремировали. Ушла эпоха. Осталась лишь старая квартира — офицерская квартира, с комодами и цельнодеревянными шкафами, где хранились мундиры, хромовые сапоги, галифе и дамские шляпки с вишенками .Да на даче — небольшой военный музей. Его выставляют каждый год на веранде 9 мая: ордена, фотографии, отпечатанные приказы, поблекшие погоны…
Она дочь командира танковой дивизии. Во время войны на фронте вышла замуж за лейтенанта (на фото 1943года : ее отец — командир дивизии, ее жених — лейтенант той дивизии , и она, юная красавица, — стоят в окружении боевых офицеров у деревянного штаба).
Ее брат — сын командира дивизии — сгорит в «тридцатьчетверке» на глазах отца, а танковая рота мужа первой ворвется в немецкий город, где тюрьма, а в тюрьме — Эрих Хоннекер, которого ее муж, уже капитан, освободит. Хоннекер станет хозяином ГДР (есть фото, где они, седые, пожимают друг другу руки, Хоннекер и танкист – уже полковник).
9 Мая – день здесь особенный. Вся семья и сосед Володя Григорьевский, пожилой хирург — сын летчика-штурмовика на ИЛ-2, его жена, дети и взрослые внуки, да еще другие соседи собираются…
Все одеты по форме военных лет: пилотки со звездой, выгоревшие гимнастерки, кирзовые сапоги, белые халаты медсестер, шлемы танкистские и летные. Да еще танк, оборудованный соседом Сашкой из бензокосилки, тарахтящий, ползущий по дороге с качающимся стволом, а над ним – на нитке воздушного змея – витающий вправо-влево боевой «ЯК» с красными звездами на крыльях.
Человек двадцать гурьбой, шумно, как табор, — впереди на подносе водка с чаркой — выходят под аккордеон на главную дорогу. Пляшут, поют, угощают прохожих. Втекают попутно и ко мне во двор — отчебучивают в кирзачах загогулины. Медсестры в халатах, бабушка и внучка (два хирурга), с вышитыми красными крестиками на белых колпаках, берут под руку бойцов и лихо кружат на месте, кидая пятками, — вот-вот разлетятся в стороны…
Диву даюсь. У меня во дворе сорок пятый год!
Я плясать не шибко мастак. Зато молодая жена — руки в боки и пошла притоптывать, заезжать-нырять с оханьем вправо и влево, да кружить, стреляя вверх коленкой, маша платочком над головой.
Победа!
И вправду Победа! Вижу и верю!
Тогда как еще плюются в нее с паучьих сеток вещания, пишут со шкурной завистью о чехах и французах, что не воевали и сбереглись, затаптывают в людях чувство собственного достоинства, и очень еще далеко до Бессмертного полка! А эта горстка людей взяла и без стыда за нее, родимую, вынесла на пыльный большак ее знамя. Взбередила в грустных людях дух, огорченное нутро, — и они стоят у обочины, смотрят кто потеряно, кто с рассеянной улыбкой вслед. Иные, будто одаренные, роняют слезу.
А баянист, с отцовской «Отвагой», приколотой к пилотке (на гимнастерку не положено) , выпятил грудь и наяривает – то плясовую, то про трех танкистов, то про любимый город…
Теперь этого нет. Праздник прибрало в свои руки государство. А где государственное, там не твое. Седые дети фронтовиков прекратили свой бунт. В свое время они вплеснули жаркую чарку в душу униженного человека. Напомнили ,что была Победа, и не надо за нее краснеть перед европейцами, которых наша армия вытащила из дерьма.
Согрели душу. Сумели.
А теперь все. Тихий музей на веранде. Для себя и приезжающих родственников.
Не забывали здесь и про Первое мая. Косынки, тужурки тридцатых годов, грабли и лопаты через плечо, — та же веселая гурьба, похожая на свадебных ряженых, с песней, пляской на ходу — с солидарной водкой для прохожих, которые трудящиеся. Хотя демонстранты-то все – сплошь интеллигенция: врачи, художники, преподаватели вузов.
В Новогодье я надеваю валенки и бреду по сугробу вверх – на огонек.
В пустом саду крутится и вращает винтом флюгер, неистовый, хочет улететь — то на юг, то на север.
Обширная веранда, с опущенными прозрачными тентами, покрыта звенящим инеем, — и кажутся неуместными пляжные шлепки на обувной полке, соломенная шляпка, прилипшая, как бабочка, к стене, и предназначенная для отпугивания комаров зеленая спираль на столе.
В окошке рубленой бани горит свет. Там уже топят. Черная шлея из трубы ныряет под крышу, стелется между яблонь, гасит на них далекие звезды.
Броневая сталь накалилась.
Я сижу на полкЕ.
В отрытую топку хозяин добавляет березовые дрова. Их тотчас охватывает пламя. Под колосником горка углей, и когда кто-нибудь входит , впуская кислород, они вздуваются, белеют до прозрачности, как в горне кузнеца. А вокруг серый пепел.
И вспоминается лето, дитя-старушка, вечера на веранде – то нескончаемое знойное лето, с множеством гостей, с философскими ночами под трели соловьев — когда, казалось, все до единого были молоды и бессмертны в этом саду.
13 окт 16 г
Детские слезы
Сидим с кузиной во дворе. Нам лет по пять. У ней голубые глазки, горшком желтоватые курчавые волосы на головке.
— Давай плакать! – говорит она.
— Давай.
Мы глубоко понимаем друг друга. И начинаем плакать. Слезы горькие, непритворные. О глубоком и непонятном, возможно, о жизни и смерти, о тех, кто никогда не вернется назад…
Это длится несколько минут.
Потом мы забываемся. Днями , как заводные игрушки , крутимся, бегаем, не помня себя…
Но проходит время, месяц или полгода, и желание «пожалеть мир» всплывает как потребность…
Потом мы идем в школу. Изучаем науки, язык людей. Начинаем мельчать: радоваться быту, новому комоду, первому телевизору.
И только тогда , малышами, с неокрепшими еще красными пупками, мы ощущали космос, то неосознанное, от которого уносило все дальше и дальше….
Наши завтраки
Нынче жалуются: дети утром плохо едят.
А нас некому было кормить: родители целый день на работе, деды умерли, бабки далеко. Проснешься утром в пустой избе. Босой , в одних трусах, идешь в сад, почесываешь рукой под вывернутой лопаткой. Земля после ночи еще прохладная. Находишь упавшее яблоко и , щурясь, выходишь на улицу.
На лавке у палисада уже сидят. Двое. Тоже — не умытые, голые, с яблоками в руках.
Молча садишься рядом. Грызешь свое. Из палисада, из кустов тенистой сирени за спиной еще тянет сыростью. Холодит ниже ребер. Но утреннее солнышко уже пригревает плечо.
Чавкаем и молчим.
Через месяц в школу. В первый класс.
— Мне форму купили, — наконец говорит один.
— В октябрята примут, — размышляет другой.
— Ленин один всех победил! – с гордостью произносит третий.
— А он поборет Хрущева?
— Конечно, поборет! Хрущев жирный!
— Гад! Весь сахар сожрал!..
— У нас дома тоже сахара нет.
Сидим и горюем о сахаре. Сахар в те годы очень сладкий был. Не сплюнешь. А сплюнешь – слюна, мотнувшись, повисала на носу, как сопля.
Нынче нет такого сладкого сахара.
Буханка
До чего вкусный хлеб пекли в Казани на 3-м хлебозаводе. Серый. Хрустящий. Мать пошлет за буханкой. Одному идти лень. Зовешь пацанов.
— А поедим? — кричат.
— Поедим, — отвечаешь.
И вот возвращаетесь из магазина. Сатиновые шаровары, выгоревшие на солнце вихры. Ты – главный, прижимаешь к груди буханку. Отрываешь от корочки и кладешь в рот. Пацаны семенят рядом, отщипывают по праву — жуют. Вкусно и весело!
Домой приносишь полкирпича. Съели бы все.
Но ты вовремя ударил по рукам: хватит! Мать убьет!
Неожиданный сценарий
Смотрю с высоты на старую крышу барака— с гребешками, покрытыми ржавой бахромой, с битыми чердачными окнами, откуда вопит тьма и морок. По темному железу видны известковые следы от кошачьих лап. От лаза к лазу. Гостевые. Видать, ходили коты вечерком друг к другу чай пить.
Рядом — одинокая лыжа. С кожаным ремешком для валенка. Едет по склону – и все не может покинуть страну СССР…
А вон — одинокий полуботинок. Черный, остроносый, на высоком каблуке. Приподнял зад и вытянулся вперед, как зевающий пес. Такие шикарные мужские коры шили когда-то армяне.
Но откуда тюфля здесь?
Лунатик потерял?
Или забросили снизу?
Армяне горячий народ. Измена для них трагедия. Может, обманула местная дива, — и он снял туфлю и в гневе забросил: папой клянусь! больше сюда нэ прэду!
А может, сам изменил, и дива, с потекшей тушью на глазах, туфлю эту, что стояла в паре на обувной полке, сюда зашвырнула.
-Н-на, чернож… ый!
Чего только не придет в голову.
И вдруг вижу: у вороха старых листьев торчит березка. Проклюнулась сквозь ржавое железо на гребне. Тонкая. Едва заметная. До того неожиданная. Как бездомный кутенок, что вдруг катится тебе под ноги, виляя хвостом.
Сердце пронзает печаль.
Милая, зачем ты тут выросла?..
Ночная гостья
Кормушка прибита к раме окна. Днем семечки клюют птички. А вчера ночью появилась незваная гостья . Я услышал шорох в окне, отложил книгу, встал, посветил из комнаты фонариком – она! Вышел на мороз, свечу в упор — глазки черные, шерсть песочная, чистенькая, сама малюсенькая. Веткой потрогал тельце — она в ужасе спрыгнула с кормушки в снег, забилась в угол у фундамента. Я ушел.
Сегодня ночью опять шуршание. Отодвигаю занавеску, включаю фонарь: ослепил , как заморозил. Сжалась, отсвечивают черные бусинки…
Понимаю — вреда от них много, утеплитель дырявят, не дай бог, попадут на кухню…
Стукнул пальцем о стекло, она заметалась…
Лег обратно на диван, закурил. Пусть есть.
( Хотел отредактировать: написать «ест», но думаю — счастливая опечатка: пусть она естЬ)
Сосна
В лесу, под линией электропередач,— широкая просека. Здесь, в болоте, под проводами растет молодняк. Лет через семь его вырубают. Одна сосна уцелела. Она росла на холме, внутри гигантской стальной опоры. Почему ее не срубили? Не заметили? Поленились? Ведь надо лезть под конструкции и выпиливать на верхотуре каждый сук!
Шли годы. Внутри этой Эйфелевой башни сосна превратилась в могучее дерево, вцепилась в конструкции сучьями, проросла в них, сжала в бугристых кулаках. Казалось, еще несколько лет – и она вырвет из земли саму вышку.
Я смотрел на раскидистую крону, плывущую в облаках, и проникался чувством эпического восхищения. Это был бунт! Вызов изуверу-человеку.
И тревожно становилось на сердце…
Как-то в апреле я пробирался в тех местах, обходя талые воды. И заметил ,что сосна потемнела. Поднялся на бугор, влез под конструкции, осмотрел мощный ствол. Так и есть. Вот она – едва заметная полоса. Это след от бензопилы. Как след от веревки на шее казненного…
Теперь то место обхожу стороной. В моей жизни много потерь. Избегаю напоминаний, мой путь в пространстве теперь сплошь из зигзагов. Но глянешь невольно – и сверкнет на холме черная молния остова. Исполинские сучья до сих пор держат конструкцию. Будто это руки умерщвленного в клетке человека.
Черный кот и цыганка
Ехал прошлой осенью по поселку, спешил на электричку. Крупный желтый мастиф у обочины трепал черную тряпку. Мотал головой от усердия. Я подъехал — в зубах у него был черный кот! Кажется, знакомый — цыганский, он один тут на улице такой. Я выскочил из машины, закричал, замахнулся кулаком… Под рукой и в машине орудия не было . Мордатый, с жирными морщинами на лбу , довольный добычей, убивец смотрел на меня тупо, не моргая.
Кот , свесившись, беззвучно раскрывал рот — отрешенно просил о помощи. Грудь его была сжата челюстями, звука он издать не мог.
Я запрыгнул в автомобиль, завел и ринул ее на кобеля. Пес легко отскочил и пошел себе, довольный, вниз — под обочину, не отпуская жертву.
Бросил, когда перестало биться сердце, — стало уже не интересно. И побрел в сторону дорогих дач, сытый, лощенный.
Возвращался я ночью. Остановился у злосчастного места, вышел из машины. Светила луна. Я сошел с обочины. И вот он, черный кот (не приснилось) — он так и застыл, повернув мордочку к боку, — туда , где очень больно, остекленевший глаз отражал осеннее небо.
Сидя на корточках, я искурил сигарету. Сомкнул ему веки.
Надо сообщить хозяевам. Может, ищут.
На другой день ехал той же дорогой. Две цыганки шли к станции с баулами. Я часто догонял их на этом участке, они возили что-то в Москву. Поравнявшись, остановил машину, опустил стекло. Сказал не так , как говорят с местными – напрямую. А во избежание фамильярностей – отстраненно:
— Простите, не ваш кот у дороги лежит?
Кивнул назад головой.
Цыганка тотчас запела. Словно на рынке:
— У меня, знаете какой дома кот? С красным бантиком! С золотым колокольчиком на шее!
Она еще что-то пела.
Стало понятно, труп они видели; тем более тут днями носятся цыганята.
Я дал газу.
Кот цыганский. Но сердечко-то у него – моего братика меньшего.
Завтра надо бросить в багажник
саперную лопату.
Не модный приговор
В фольклоре и старинной русской литературе описывается женская красота. Хороший стан, стать. Походка лебедушкой — намек на скромность. Выступает, словно пава — это о вельможной барышне, важной и высокомерной. Щеки у деревенской девушки– алые или розовые, как у спелого яблока. А у царевны, наоборот: лицом бела. И руки тонкие, прозрачные, просвечивает в жилах голубая кровь. Вот только брови и у той , и этой одинаково оценены: шелковистые, соболиные.
Описание женских ног в древней литературе не встречал. Лишь Лев Толстой в своей эпопее упоминает о волосатых ногах молодой княгини. Не смотря на то, что тогда носили платья до пола, о несчастье девушки знал весь Петербург. Пушкин описывает ножки балерины Истоминой. Да и то лишь ступню. Это когда на сцене та «быстро ножку ножкой бьет» — той самой ножкой, из-за которой друг Грибоедова убьет на четверной дуэли кавалергарда Шереметьева. Дальше поэт, хоть и безобразник, позволяет себе наслаждаться только следами женских ног. На морском песке. И спешит целовать эти следы, пока их не смыла набегающая волна.
А как нынче с бровями и ножками? Увы, нынче брови выщипывают, сверху по коже рисуют эмоциональную черточку. Пишут в первую очередь о ногах. О длинных, что растут от ушных хрящей. Нынче — длинная нога чуть ли не главное требование на конкурсах красоты. И рост желательно – не менее 180 см
А вот в пору моей юности ценились ноги короткие. Спортивные. С мышцОй. И чтоб аппетитные. В стиле Натальи Варлей.
Высокие девушки тогда считались браком. С такими редко сходились. Ведь это такое унижение быть ниже своей возлюбленной!
С нами по соседству жила девушка, сестра моего друга, баскетболистка. Играла она за «Буревестник», теперь это «Уникс». Очень красивая. Но рост у нее был не в меру высокий! Она была несчастна. Все парни в школе, а после в университете были ей до подбородка. Когда она входила в транспорт, возвышаясь с каждой ступенью, на нее глазели, как на вырастающее чудо. У нее не было пары. Может, поэтому мне посчастливилось быть рядом с ней и даже целоваться. А сблизило нас то, что ее младший брат был моим другом.
В пятнадцать лет я был частым гостем в их доме, и жизнь девушки проходила у меня на глазах. При грубом отце, в прошлом уголовнике, и деревенской матери Наташа выросла интеллектуалкой, поступила на геофак, приводила в дом развитых подруг из команды, и родители стали ее побаиваться. Разъезжая на соревнования по столицам, одевалась изящно, как иностранка. Носила демисезонные широкополые шляпы с отгибом на глаза. Шила в ателье оригинальные яркие платья. Лицом же ее можно было простолюбоваться.
Меня тянуло в их дом. Встречали меня там приветливо, как родного.
У двери висело зимнее пальто Наташи, купленное еще родителями. Зеленого цвета, с лисьим воротником. И входя, я тайно касался щекой нежного воротника, поглубже совал нос в меха, пахнущие сказочными духами.
В праздники девушка накрывала стол, приглашала свою баскетбольную команду, посылала брата и за мной. Мы пили, бесились. Хмельные, стоя в круг на коленях, с завязанными глазами, целовали того, на кого набросишь полотенце.
Позже Наташа стала брать меня в качестве кавалера на дни рождения друзей, покупала книгу или двухтомник в хорошем переплете. И мы ехали как пара.
Однажды после такой вечеринки мы выпали из троллейбуса и стали целоваться посредине Баумана. Стоял ноябрь. Мы были пьяные. Я с удовольствием сдавливал ее гибкую податливую талию, стянутую драпом пальто и наслаждался ее губами. Шутя, прикусил ей краешек рта. Она расплакалась, как ребенок, и убежала. Скрылась где-то во дворах. Я напрасно искал ее в тот вечер…
Однажды она вернулась из соревнований серебряным призером России, привезла гостинцы и сувениры. Это было в марте. Ярко светило солнце, за окном в узком проходе двора, где росла малина, капало с сосулек, звенели синицы. Наташе исполнилось 19 лет. Войдя, я удивился ее искренней радости. Она была только что с дороги — в синей олимпийке, с распущенными волосами. Неописуемо красивая! Она немного сутулилась, но этот недостаток сразу исчезал, стоило ей улыбнуться. Улыбка на ее лице присутствовала всегда. Она была, как негасимая лампа, и при эмоциях лишь вспыхивала ярче, освещала потемки чужой души.
Накрыли стол, сидели – ее семья, мать, брат, подруги из команды и я, девятиклассник… Мне льстило, что видные девушки из сборной республики относятся ко мне, мальчишке, с уважением.
В тот вечер я ушел не попрощавшись. Не помню – почему. Зашел на другой день. Дома была одна Наташа. Жилье соседи отапливали каменным углем, в комнатах стояла жара, и Наташа была в коротенькой майке и тугих сдавливающих пах трусиках. Я сильно смутился. Покраснел. Она тоже. Но взяла в себя в руки. Будто не подала виду. Продолжала стоять напротив меня. Что-то говорила. Речь шла о чем-то постороннем, но в голосе был упрек. И я оправдывался, говоря опять же, как и она, о постороннем… Мне в ту минуту казалось, что мы – больше, чем те, которые только целуются. Мы понимали друг друга без слов. Я угадал: она высказывала обиду. За мой вчерашний уход – по английски. Я не рассчитывал вчера целоваться, в доме находились ее брат, мать, которая принимала меня, как сына. На кухне сидел отец, пьяница, циник и сквернослов, которого Наташа часто обрывала фразой: «Какой пассаж!». И в их присутствии я должен был вести Наташу в сарай, или за сарай. Искать в темноте губы, прикрытые глаза. Да еще разрешенную с некоторых пор грудь под халатиком. Горячую, с тяжеловатым ядром внутри, с торчащим соском?
Я стоял у двери , длинный, как фитиль, и трепетал, как пламя, — боялся, что нас застанут в вдвоем в таком виде… Косился на смуглые ноги, натренированные бедра, туго стянутые кромками спортивных плавок, — собственно, тех самых, в которых она выходила при зрителях с командой на матчи.
Ни одно слово не связывало наших отношений, не было обязательств. И в случае позора я мог убежать из их дома. Мы были чужие… А между тем, казалось, что я потихоньку теряю голову. Всюду ищу ее запах. Тот, оставшийся на всю жизнь в памяти от лисьего воротника, и другой – от свершившегося первого поцелуя: то ли с шоколадным, то ли коньячным вкусом. Тогда я впервые узнал, что можно языком касаться языка. И от этого сильно кружится голова. Однако я успокаивал себя. Нет, это не связано с Ней. Просто я молод. И в жилах закипает кровь, куда-то ведет от предвкушения неизведанного. Сам не знаешь,чего хочешь: губ ли, ласки? Или подвига…
Как-то поздно вечером сидели с ее братом в сарае. Стоял октябрь. По крыше накрапывал дождь. Было холодно. Мы курили. А за стеной, прямо у нас за спиной, играла на пианино Наташа. Пианино было черное, с яркими золотыми педалями, немецкое, его прислал Наташе из Германии ее дядя, военнослужащий. Она уже хорошо играла. Обучала музыке и меня — я набивал на клавишах мелодию на стихи Тютчева « Я встретил вас, и все былое». Сейчас Наташа исполняла классику. То бурную, то печальную, а потом полилась по просторам, по склону мокрого оврага, безграничная грусть. Мне казалось, Наташа играет для меня…
Я вернулся из армии другим человеком. Бросил писать стихи. Стал молодцом практичным, лишил себя прежней романтики. С ее братом мы стали чаще выпивать, гуляли без разбору по девкам. Вероятно, он все это рассказывал дома…
Университетский «Буревестник» к тем годам расформировали, и Наташа стала преподавать в школе географию.
Когда я заходил к ним, она разглядывала меня теперь с педагогическим интересом. Пила чай за столиком возле прихожей и с особым любопытством, чуть щурясь, разглядывала мои поношенные туфли. Да так, что у меня начинали чесаться пятки, а пальцы ног топорщились вверх, будто хотели задрать в угоду судьбе носки туфель вверх, чтобы как у клоуна. Да, я чувствовал себя скверно. Я обмельчал. Стал такой как все. Умер во мне юноша с пылкими доверчивыми глазами
Наташа отхлебнула из чашки и с ехидцей проговорила:
— Надеюсь, в этот раз до экзаменов тебя допустят?
Из-под пальто в грудном кармане у меня выпирала бутылка, которую я хотел распить с ее братом. Она это заметила и ухмыльнулась.
— Зачеты я сдал блистательно! — проверещал я. Хотя врал беспомощно: у меня была куча хвостов, и через полгода из вуза я с треском вылетел.
Прошло много лет.
В стране пошли первые конкурсы красоты, где ценились высокий рост и длинные ноги. Смазливые низкорослые девушки завидовали росту Натальи Петровны, когда она, распустив густые волосы по плечам, проходила мимо по школьному коридору. Девушки не знали: как раз эти длинные (бесценные для них) ноги и стали предметом несчастий женщины. Теперь, когда за 40, а в волосах под краской прячется седина, зачем ей такая, отросшая от уха, нога?
Случай выйти замуж выпал Наташе за всю жизнь всего один раз. В свои 16 лет, играя за республику, в Москве она познакомилась с игроком из сборной СССР красавцем Никитиным. Он был выше двух метров ростом. Завидным в среде баскетболистов. Никитин влюбился в юную красавицу и умолял выйти за него замуж. Наташа перепуганная и счастливая поехала в Казань и рассказала о предложении дома. Мама ее тотчас высказала протест. В 16 лет? С девятого класса? Нет! Если надо, пусть ждет. Говорила по-деревенски окая.
— Не терпится? – проговорил в свою очередь отец, куривший табачный лист у печи, и добавил презрительно и гадливо: — Мокрощелка!
Заметки
Память эмбриона
Остаточное чувство эмбриона. Я — в утробе матери. Во тьме полунебытия. Тембры. Ночной разговор родителей об аборте. Отец настаивает. Мать отвернулась к стене, она против. Отец говорит хриплым басом, что уже трое детей!
Я –четвертый! Я сжимаюсь со страхом котенка, который чувствует, что его хотят убить…
Мама борется за мою жизнь. Мне очень страшно. Это в крови до сих пор…
О дневниках и письмах
Почему письма чаще талантливее прозы? От свободы, от хаоса вседозволенностей…
В дневниках нельзя писать о плохом. Потом и будешь читать только о плохом в своей жизни. И станет опять плохо…
Наше сердце
Мы живем в Интернете, в виртуальном мире. Мы – вездесущи и всеобъемлющи.Мы не пойдем на презентацию, даже на похороны, нам все покажут на видео. И это Ð
