Александр Бабушкин — «Белый лист»

By , in издатое on .

Александр Бабушкин — «Белый лист», изд-во «Четыре Б», СПб, 1997
Ленинградские стихи (1982-91)


СОДЕРЖАНИЕ

1. «Виденье мира…»
2. «Я на день рождения другу подарил белый лист…»
3. «Я рассказать хочу о том…»
4. «Дневник писателя…»
5. «Осень жизни…»
6. «Я плакал школьником навзрыд…»
7. «Приснилось мне…»
8. «Погода мучает стихами…»
9. «Звездочки…»
10. «Ответь мне, ТЕМНОТА…»
11. «Какой вкус у ночи?..»
12. «Тело в очках…»
13. «Культура, Боже мой, наука…»
14. «Мне больно — некому сказать…»
15. «Ветер, ветер…»
16. «Напишите тишину…»
17. «Дерево желаний…»
18. «Ночным конструктором стихов…»
19. «Ты станешь символом и тайной…»
20. «Уже и дождь не рвет…»
21. «Бездарный смысл…»
22. «Отчего не радужно?..»
23. “Боженька ты мой…”
24. «Смысла жизни нет…»
25. «…А жизнь идет за часом час…»
26. » Я весь собой дышу…»
27. «Твоих ли слез в глаза накапали?..»
28. «Где же ты, любимая?..»
29. «Спой мне песню…»
30. «Я музыка дождя…»
31. «Сколько еще про себя?..»
32. «В душе разлили кипяток…» ***
33. «Из чего мы выбираем?..»
34. «Я б матом…»
35. «Дождь прошел, и тихо за окном…»
36. «Так льется, словно из ведра…»
37. «Юродством в правду жизни влились…»
38. «Будет много разных слов…»
39. «Дождется ночь…»
40. «Обожди, не погасим свечи…»
41. «Гляжусь в несовершенство мира…» (1 попытка)
42. «Гляжусь в несовершенство мира…»(2 попытка)
43. «Прекрасно, а может трагически…»
44. «Я гений лени…»
45. «Две тайны во мне…»
46. «Когда в природе растворясь…»
47. «Поиск смысла…»
48. «Виски стучат шагами гения…»
49. «Любимая, страшно, когда не с тобой…»
50. «Во мне поселилась тревога…»
51. «Надо брать себя в руки…»
52. «Мы с тобой, как спичка с коробком…»
53. «То ли истин откроется ворох…»
54. «Так, будто тянет кожу заживо…»
55. «А ты успокойся…»
56. «Смысл уходит…»
57. «Ну что, мой друг…»
58. «Польется, болью разольется…»
59. «Какой уж раз…»
60. «Еще одна осень…»
61. «Умереть и то нет права…»
62. «Я жду дождя…»
63. «Разобран факт наличия ума…»
64. «Я тебя отыщу на один только час…»
65. «Мне сегодня приснилось…»
66. «Расплакался, как Розанов у гроба…»
67. «Чего не спится, милый друг?..»
68. «Милому ребенку…»
69. «Счастье?..»
70. «Ошибся?..»
71. «Я горечь и дым…»
72. «И снегом, и дождем…»
73. «Кофейною гущею…»
74. «Умер Бог…»
75. «В уходящего поезда…»
76. «То ли ждать не могу…»
77. «Учитесь слушать музыку мучения…»
78. «И зеркало…»
79. «Осень лист последний сбросит…»
80. «Ну вот и все…»
81. “От безысходной бледности…”
82. «Я разучился излагать…»
83. «Печальный человек…»
84. «Давай не грустить…»
85. «Не тот, не с теми и не с той…»
86. «Принадлежащее совсем как подлежащее…»
87. «Случилась жизнь…»
88. «Не быть ни в этом и ни в том…»
89. «Хочу звездой сбежать на небо…»
90. «Зашифрованные смыслы…»
91. «Есть вещи — знать их нам нельзя…»
92. «Все разольется октябрем…»
93. «Я не виню себя за то…»
94. «Поговори со мной о том…»
95. «Ни счастья, ни несчастья…»
96. «Помыслю слово…»
97. «Стих обманет филигранью…»
98. «Я птица смысла есть…»
99. «Мне грустно оттого…»
100. «Принимаю заказы…»
101. «Отчего так горько на душе?..»
102. «Покачайте меня на руках…»
103. «А я все думаю о вас…»
104. «Я иногда блуждаю там…»
105. «Есть музыка заброшенных квартир…»
106. «Уже и дождь не рвет…»
107. «Опять мотив за упокой…»
108. «За формою дождя…».
109. «Мне не дано того понять…»
110. «Не жизнь присутствует во мне…»

* * *
Виденье мира,
видéние — мука,
скука без стука вошедшего звука,
хитрая штука и злая игра —
произведенье сведенья с ума.

Тянет ли, вытянет слабая воля?
Перенесет через грозное море?
Но встрепенется, оставит без сна
злое искусство сведенья с ума.

Взбесится спесь от бесславной работы:
«Кто ты, меня изводящий?
За что ты?»
Теплая клетка,
но клетка, тюрьма —
жуткое место сведенья с ума.

Не оставляй с этой проклятой долей.
Не изводи невозможною волей.
Где она, воля?
Звезда да сума —
крест непосильный
всю жизнь без ума.

Всю свою жизнь у себя на закланье,
ночью ли, днем ли —
сплошное терзанье.
Всеизводящая пропасть без дна —
крестная доля сошедших с ума.

* * *
Ю.Казакову

Я на день рождения другу подарил
белый лист.
Он был удивительно чист,
не запачканный ни тушью, ни лаком.
И друг заплакал…
Я хорошо помню,
много лет назад, вдруг
я вспомнил:
сегодня родился друг.
Я пришел и подарил белый лист.
Он был также удивительно чист,
не испачкан и не исколот, —
друг был молод.
Я видел этот лист год назад,
знакомый лист,
а я не мог отвести взгляд:
он был весь измят,
рваные линии и что-то, написанное
невнятно,
столбцы цифр и чернильные пятна,
прожженные дыры затушенных сигарет,
время растрепало края, —
сколько лет…
Я смотрел на лист с тревогой и печалью,
а друг поставил на него чайник,
сел,
уронил лицо в руки
и долго смотрел вниз.
«У тебя есть, — спросил он —
еще один белый лист?»
Мы не виделись долго,
прошел целый год:
«Ты просил,
я принес белый лист —
вот».
Была глухая ночь,
и дождь накрапывал.
Я думал, он будет рад,
а он стоял и плакал.

* * *
Е.Бачурину

Я рассказать хочу о том,
как разрывает тело Дух
и режет слух разбитый нерв,
как нить натянут на глаза,
на нем, кристалликом, слеза
застыла символом тебя…
Но где же я?

Я рассказать хочу о том,
что в мире нет…
покоя нет.
И только свет,
и чья-то тень
все время закрывает свет.
И я ищу ее, и жизнь
вся в этом поиске идет.
Покоя нет. Но он придет.
Я жду, придет.

Мне больше нечего сказать.
Рыдать не стоит и страдать,
когда и так страданье — жизнь.
И все слова уносит ввысь
и осыпает вниз дождем.
Мы мудрость ждем за сентябрем,
чего-то ждем за сентябрем —
к себе идем.

* * *
Дневник писателя
для будущих читателей.
Дневник мечтателя
для будущих мечтателей.
Дневник просителя
для чьих-то ждущих рук.
Дневник мучителя
для ищущих испуг.

* * *
Осень жизни — весной —
опостылевшей зрелостью.
Осень жизни — зимой —
душным летом и осенью;
ты навалишься жалостью,
ты задавишь усталостью
и наметишь пунктирами стылые
проседи.
Осень жизни — пора урожая
познания,
вызревания горького колоса истины.
Ты, как воспоминанье далеких
скитаний,
память треплешь лучом
безвозвратного, чистого.
Осень — мудрость,
и мудрость такая осенняя,
и пронзенная сущность
сознаньем конечности.
Это в нас похороненное вдохновение,
поделенное на монолог бесконечности.
Осень жизни — не время —
пора подытоживать,
круг за кругом нам шлет обреченные
вёсточки.
Осень — это какая-то в нас
настороженность
и заброшенность самой заброшенной
звездочки.
Осень с жизни снимает увядшую
кожицу
и дождями старательно скóблит и
чистит.
Осень — это какая-то долгая
прожитость
с нас торопится сбросить засохшие
листья.

* * *
Я плакал школьником навзрыд
и шел в размытое пространство.
Не от обид душа болит,
от своего же окаянства.
О, инфантильнейший собрат!
Не ты ль рыдал в стакане водки?
Не ты ль душе подсыпал яд
и надорвал от споров глотку?

И тают призраки-дворцы,
творцы расходятся в пивные.
И мы, забыв, что мы — отцы,
идем в миры совсем иные,

где льют на мозги чай, и дым
пропитан запахом свободы.
Там мы, моральные уроды,
с проклятым творчеством своим.

* * *
Приснилось мне:
метаморфозы
загнали в угол на полдня.
И тянет в прозу,
но заноза
одной строфы свела с ума.
И на руках ее, ребенком,
пеленки вдрызг — черновики.
Потом сидеть, курить в сторонке,
потом проветривать мозги.
И веет грустью и прозреньем.
В какой неведомой глуши
нас настигает провиденье…
Тревожься, думай и пиши.

* * *
Погода мучает стихами,
стихи уводят в пустоту.
Какими сложными словами
мы постигаем простоту.

* * *
Звездочки,
звездочки.
Крапинки,
крапинки.
Звездочки-гнездышки.
Капельки,
капельки.
Бездны слезинок
на космосы новые
валят снежинки
в сугробы готовые.
Горы соринок
в земной бесконечности.
Тоненький, тоненький
писк человеческий.

* * *
Ответь мне, темнота,
ты, глядя на меня
в распахнутом окне,
что видишь ты во мне?

* * *
Какой вкус у ночи?
Сигаретный очень.
Чайник бурлит, клокочет.
Писать больше нету мочи.
Какой цвет у ночи?
Лунные звездные очи.
Думать совсем не хочется.
Писать больше нету мочи.
Какой у ночи слух?
Топот становится глух,
шепот становится громок.
Воет за окнами холод,
путь долог.
Какая у ночи кожа?
Черная, пепельно серая,
бесконечно белая,
словно лист бумаги,
на котором вывожу
старательно очень:
какой вкус у ночи?

* * *
Тело в очках,
сердце в очках —
ум.
Свод потолка
давит на темя —
темень.
А подо мной и надо мной
шум.
А подо мной и надо мной
тени.
Ощупью рук на беспредел
стен.
Что за стеной: новый альков,
пропасть?
Справа в стене, слева в стене,
где
окаменело сердце мое —
жестокость.
Крот в темноте, каждый ловлю
звук.
Воздух дрожит, кожей дрожит
время.
Сколько еще мне предстоит
мук?
Мучиться тем, кто я и с кем,
где я?

* * *
Культура, боже мой, наука, —
мы не устанем повторять.
Но, боже мой, какая скука
о нашей тупости писать,
влезать в долги, грустить о жизни,
которой нет, но где-то есть,
с любовью рабскою к отчизне
готовить ей большую месть.
Напиться,
сытым и довольным
уснуть,
забыв, как больно все.
Свободным быть
лишь в пьянстве горьком.
На сколько хватит нас еще?

* * *
Мне больно — некому сказать,
ни рассказать, ни показать,
так одиноко и печально.
Я вспомнил прошлое случайно,
и эту память не унять.
Нас не понять,
мы так просты
и, словно дети, беззащитны.
Опять нас мучают кресты
и запоздалые молитвы.
Кого не вспомню — позабыл,
огромный мир, в котором жил,
и что оставил, то пропало, —
все номера ночных квартир,
где был счастливым и усталым.
Я так похож порой на грусть,
что, верю, в грусти растворюсь
и превращусь в воспоминанье,
и стану духом расставанья,
и безнадежно рассмеюсь…
Мне больно — некому сказать.
Мне суждено всю жизнь терять.
Так одиноко и печально.
Я вспомнил прошлое случайно,
и эту память не унять.

* * *
Ветер, ветер.
И тоска.
Рассвело,
а где усталость?
Я задумался,
и жалость
постучалась у виска.
Замухрышной сиротой
робко,
тихо так вошла.
Поздно кинулся:
«Постой!»
Жизнь прошла.

* * *
Напишите тишину, —
не пробраться под одежды.
Напишите тишину,
уничтожьте фальшь-невежду.
Музыку беззвучных слов,
исступленное молчанье, —
сотворите
из основ
тишины
венец печали,
мудрой грусти и тоски,
одиночества,
простора.
Из прозрачной чистоты
сотворите
небо,
горы.
Чтоб в неслышном смехе том,
в этой чаше мирозданья
растворилось,
как в живом,
наше хрупкое
сознанье.

* * *
Дерево желаний
листьями разлуки
засыпает почву —
ожиданья странствий.
От душевной муки
до дешевой скуки
наполняю ночью
время и пространство…

* * *
Ночным конструктором стихов
я ночь не сплю за чертежами.
Я начинаю от основ
и ухожу за миражами.
Рисую свой автопортрет
штрихами.
Штрих
длиною в годы.
Успею ли найти ответ
загадке собственной природы?

* * *
Ты станешь символом и тайной.
Ты станешь памятью.
Случайно
меня разбудит зов
к тебе —
а ты далеком далеке,
где от меня
лишь символ, тайна…
В чулане памяти
случайно
тебя разбудит зов
ко мне —
а я в далеком далеке.

* * *
Уже и дождь не рвет,
а так…
И все струится и спадает, —
надежды листья опадают
в холодный и свободный мрак.

* * *
Бездарный смысл.
Всё чисто и —
в полёт
перенесёт фантазия.
И ветер
мне за окном судьбу мою поёт.
И путь мой
то ли грязен, то ли светел.
Переживи, умри и вновь родись;
испей до дна и в строй на опохмелку.
И бейся лбом,
троись и четверись
и плачься
хоть в жилетку, хоть в тарелку.
Расхристан весь,
кошмар, —
давай платки
сморкаться и давить своим бессильем.
Чего еще,
какие ждут пинки
родной моей, чужой моей России?

* * *
Отчего не радужно?
Отчего не весело?
Оттого ль, что в памяти
все предельно взвесил я?
Ожил оттого ли я,
будто боль уснула?
В горечи сомнения
истина мелькнула.

* * *
Боженька ты мой,
на манной каше облаков
в радужное блюдце
закатился лунный шарик.
Сказочный художник,
ошалевший от стихов,
нȧ небо повесил
удивительный фонарик.

* * *
Смысла жизни нет.
Счастье в жизни… ЕСТЬ?
А ты можешь
СВЕТ?
Взял, придумал ЧЕСТЬ.

Смысла жизни… НЕТ?
Счастье жизни есть.
Вот еще поэт,
да разбитый весь.

* * *
А жизнь идет, за часом час.
Теряет — раз, находит — раз,
теряет нас, находит вас,
и всё равняется в балансе.
А жизнь идет, за часом час.
И с нами так же, как без нас,
и с вами так же, как без вас,
кружится в бесконечном танце…

* * *
Я весь собой дышу,
я весь собою полон.
Я полон мук и дум —
безумия предел.
Неистребимый зуд —
моих желаний голод —
обвалами разлук,
разрывом слитых тел.
Я думаю себя.
Я пропасть своеволи.
Я камера ума
и сладостная дрожь.
Я песня про себя.
Я жгут подкожной боли.
Веду себя, пока
судьба подставит нож.
Зови меня!
Вперед,
мое преодоленье!
Меня истерик бьет
больное нетерпенье!
Меня волной несет
в неведомую мглу,
где мир войдет в меня,
и стану я возможен,
где истинно любя,
не буду я стреножен,
когда за грань уйду!

* * *
Твоих ли слез в глаза накапали?
Природа грустно моросит.
По тишине неслышно лапами
тоска чарующе скользит.
Она во всем,
она хозяйкою,
осанкой старого жильца,
над морем грусти
серой чайкою
и тенью твоего лица.
Она знакомая мелодия,
она подруга без измен.
Вдвоем по душам
долго бродим мы,
не наблюдая перемен.

* * *
Где же ты, любимая?
Ужели
все пройдет?
И, Боже,
как давно
мы с тобой прекрасно так
взлетели,
на руках качал,
как в колыбели,
я любви ребенка своего.

* * *
Спой мне песню;
далеких огней приближается город
светом окон,
неспящих в ночи.
Мимо них пронесется мой поезд.
Я холодного тамбура дым,
и в разбитом окне
кисло-свежего ветра
хватаю глотки.
Я заброшенность,
ужас,
вжимаюсь в себя:
вот он — я.
Я себя ощущаю,
пугаюсь
рассудочной легкости чувства
своей бесконечности
и стремлюсь
к тайне,
к звездам,
и прочь из вагона,
в дорогу,
к огням;
я туда,
в горизонт,
где мерцают они
и зовут в свой сиротский уют.
Я приду к ним,
и тайны-надежды уйдут.
Их сожрет разбивающий мысли
усталости молот.
И заставит уснуть и забыть все,
уснуть и забыть все,
уснуть и забыть все,
уснуть и забыть.

* * *
Я музыка дождя.
Я одинокий воздух.
Я мания тебя.
Я мания себя.

Приди ко мне, когда
я сотрясением мозга
весь в музыке дождя
всей музыкой себя.

* * *
Сколько еще про себя?
Сколько еще о себе?
Сколько еще голова
болью взорвется во сне?
Сколько еще проживу
время съедающих строк?
Может, еще оживу…
Боже, как я одинок.

* * *
В душе разлили кипяток,
я так всего себя измучил.
Как головою об порог,
и знаю, что не станет лучше.

Уже повязан навсегда,
уже корнями врос в живое.
Какою болью и когда
я расплачусь за поиск воли?

Проходят месяцы ли, дни,
в разлом ума явился вывод:
всегда вдвоем, всегда одни,
всегда несчастливо счастливы.

А, это ты, моя тоска.
Моя печальная подруга.
В каких немыслимых тисках
с тобою держим мы друг друга?

* * *
Из чего мы выбираем?
Что берем, что оставляем?
Что навеки сохраняем?
Что теряем навсегда?
Где печаль, а где разлука.
Где-то скука, где-то мука.
Отпускаем чьи-то руки
и уходим навсегда.
Что ж тогда нам остается?
То, что больше не вернется?
В нас, как ржавый нож, воткнется
память наших горьких слез.
Боль ошибок первородства,
охрани нас от уродства.
До чего тяжелой штукой
обернулась легкость грез.
Будем мудрыми, как змеи.
Мудрость — память от потери.
Мудрость, как петля на шее,
чьей разрушенной судьбы?
Так какою же ценою
и какой великой кровью,
и какой вселенской болью
мы свободу обрели?

* * *
Я б матом,
я бы в каждый атом
залез
и все в себе разрушил,
когда в любви своей
проклятой ползу рептилией
по суше.
Какой лететь!
Куда там звонко!
Все разлетелось
до окраин.
И вырастают перепонки,
и весь я ими обрастаем.

* * *
Дождь прошел, и тихо за окном.
Ночь ласкает дрожью тишины.
Верю в то, что сбудется потом.
Знаю, что не сбудется, увы.

Все разгадок жду, да не дождусь.
Поседел от слез своих и мук.
Знаю, что умру, — да только грусть.
Знаю, что живу, — да только звук.

* * *
Так льется, словно из ведра,
так, будто брешь в водопроводе:
слова о силе и свободе
с утра и снова до утра.

Космический круговорот
слов и воды.
И у природы
нет объяснения свободы
и сил, чтоб стать свободным смог.

* * *
Юродством в правду жизни влúлись,
опять едва ли нас поймут.
Иные дали нам открылись,
иные судьбы нам грядут.
Иные будут нам пророки,
земной, но неземной удел —
от правды бога, но не в боге,
преодолев его предел.
В исканьях псевдоатеизма
какой еще грядет кумир?
Нам в нашем новом пессимизме
совсем иной открылся мир.
Совсем иной, иные дали,
и даль пугающе темна, —
как по частям мы открывали
в самих себе самих себя…

* * *
Будет много разных слов.
Будут проводы и встречи.
Будут и костры, и свечи.
Будет много разных снов.
Будет вечная любовь.
Будет пыль и будет память.
Будет искренняя зависть.
Будет пролитая кровь.
Будет все, как сотни раз,
как сейчас на этом свете.
Будут внуков нянчить дети.
Будет все.
Не будет нас.

* * *
Дождется ночь,
когда неясно, смутно
горсть долгих слов
опустится на лист,
когда подарит призрачное утро
неуловимой музыки каприз.

* * *
Обожди, не погасим свечи,
благородное это страдание.
Часто горечь и дым
достаются двоим
в бесконечных ночах ожидания.

Но не верю, что это закон,
что страдание как отречение.
Обручение душ обогреет лучом,
и прекрасное это свечение.
Пусть горит и не гаснет свеча
в бесконечной земной
беспросветности.
В теплом блике луча
глубока, горяча
сокровенная тайна
бессмертности.

* * *
I попытка.
Гляжусь в несовершенство мира,
как в пропасть жизни —
одеяло…
Тяну края.
О скатерть пира,
где всюду есть и всюду мало.

Витки, где снова умираем,
несут со скоростью паденья.
Когда себя мы открываем,
мы открываем растворенье.

В стакан с насыщенным раствором
еще эпохи ложку бросят,
кристалл магический терпенья.
И тень благих грехопадений
речь на могиле произносит.
Скажи, несовершенство мира,
ответьте, псы и пацифисты,
так что же, что же с нами было?
Мы вновь не верим с новой силой
и верим истово…

* * *
2 попытка.
Гляжусь в несовершенство мира
и мира в нем не нахожу.
Так, будто в нас
предмет сатиры, урок судьбы
и дань стыду.

Затем ли обретаем Бога,
что оправданием хранит?
Страх перед долгою дорогой
в нас, просыпаясь, говорит…

* * *
Прекрасно,
а может трагически,
что жизнь нам
не дарится с опытом.
И познано все
эмпирически —
с трагедией, фарсом
и хохотом.

* * *
Я гений лени,
слов болото,
я пустыри своих потуг,
я вязкой поступью дремоты
себе же враг, себе же друг.
Инфант и бездарь пессимизма,
дешевый сюр, натяжек бред,
певец униженных капризов,
желаний проклятых поэт.

* * *
Две тайны во мне,
две природы:
природа раба и
свободы мятущийся дух одоленья,
два сильных, но разных стремленья,
две музыки —
мрачной основы
и звук, устремившийся к воле.
Две страсти,
но родственной крови:
восторга, покоя и боли.

* * *
Когда в природе растворясь,
водою отмывает грязь..,
и струи заберут усталость,
природа отдает нам жалость,
не унижение, но страсть.
И мы, приобретая крест
как символ собственного смысла,
давленье ощутим и вес
мысли…
Не повторится миг, когда
к тебе природа снизошла,
открыла уголок покоя.
Теперь — другое.
И миг не тот, и все не то.
Покоя нет и быть не может.
Когда природа не поможет,
осталось что?

* * *
Поиск смысла. Поиск мысли.
Вот и свыкся, и привычка.
Мозги вытекли, как вышли, —
сигарета, стопка, спичка.

Изнутри себя не вижу,
за предел себя — нет силы.
Что-то страшное предвижу,
чем-то мозг уже пронзило.

И осталось вспоминаньем
в миг волшебный озаренья,
там, за гранью пониманья,
там, где таинство вершенья.

Что-то было,
всплеск интриги?
И загадка держит цепко.
Книги, книги, книги, книги,
где же связка, где же сцепка?

Это все за гранью слова.
Это — мания страданья.
Персональные оковы
для охотника за тайной.

Как формальное логично,
все логичное — формально.
Это все сугубо лично —
то есть просто ненормально.

Поиск смысла. Поиск мысли.
Вот проклятая привычка.
Мозги вытекли, как вышли, —
сигарета, стопка, спичка.

* * *
Виски стучат шагами гения.
Кошмаром мучит подлеца.
И в двух шагах от преступления
две истины и два лица.
И в двух шагах от страшной пропасти,
в слезах по горло и крови,
боль неминуемой жестокости
от неминуемой любви.

* * *
Любимая, страшно, когда не с тобой.
К чертям все собачие правила.
Какая же страсть, как о стол головой,
рыдать над бумагой заставила.
Ужасно, так крутит, как сто малярий,
и некуда деться и спрятаться.
Из всех своих мрачнейших перефирий
к тебе все стремится и катится.
Пусть в пропастях всех
нерешенных проблем
подохнет проклятость условностей.
Любимая, слышишь,
я стал этим всем
и сам подыхаю от скованности.
Свихнусь, разобьюсь.
Мне не стыдно уже.
Пусть мозг мой расплавленный крючится.
Бегите смотреть,
как немодно уже
в любви бессребреник мучается.

* * *
Во мне поселилась тревога —
мне некуда деться,
кого мне позвать на подмогу,
на что опереться?
На что положиться могу я?
Кто боль эту снимет?
Кто черную пленку раздвинет
и вызовет свет?
Мой маленький зверь,
кто довольства удавку накинет
и вырвет меня
из порочного круга вещей?
Он дверь отопрет,
ты шагнешь,
и все прошлое минет.
И вот ты стоишь, —
все прошло,
в голове только хмель.

* * *
Надо брать себя в руки,
за книги, к науке.
Только мысли, увы, в облаках.
Надо страшной работой
спасаться от муки.
Да у муки сильнее замах.

Надо что-то не так,
как-то правильно делать.
Только как?
Подскажи мне, мудрец,
когда крутит, ломает, насилует тело
сотрясением наших сердец?

* * *
Мы с тобой,
как спичка с коробком,
в тесном соприкосновеньи
вспыхнем
и сгорим огнем,
и сокроем наше преступленье.

* * *
То ли истин откроется ворох,
то забрезжит предел мировой:
быстро юности вспыхнувший порох
остужает холодной водой.

С горной речки —
в спокойную заводь
с паутиною-тиной в тени.
Пробегают лениво, устало
чередой устоявшейся дни.

* * *
Так, будто тянет кожу заживо,
с дорог саврасово волочется,
какими грустными пейзажами
в нас прорезаются пророчества.

Закат дрожит землетрясением.
Тоска изводит лихорадочно.
От потрясения к прозрению
Приводит логика загадочно.

* * *
А ты успокойся,
задумайся.
Может быть,
все обойдется,
исправится.
Что это?
Это не сон,
это явь.
Оглянись.
И ты успокойся,
одумайся.
Стало быть,
в мире рефлексов
холодного разума
он ли спасет,
он ли выведет?
Но
правильно все безобразное.
И в предвкушении поиска.
Где же он?
Он растворяет бессмысленность.
Что же он?
Он —
это мысль голодная
перед столом и в ногах
у убитого времени.
Те ли мы?
Нет.
Мы не те, что должны были быть.
Даже не так:
мы не те, что могли бы.
И это значит,
мы те, что смогли.

* * *
Смысл уходит
вместе с существом.
Жить зачем?
Чтоб дольше не кончаться?
Жить затем,
чтоб убедиться в том,
в том, что умер,
не успев начаться.

* * *
Ну что, мой друг,
опять ты полон муки.
Осенняя печаль — классическая шаль,
и ты от всех бежишь,
приходишь в гости к скуке
и уходить так бесконечно жаль.

Как года времена
приходит время мудрости,
и блекнет суета,
и отступают трудности,
и зажигают свет,
и в лицах — откровение.
Страниц ушедших лет
коснулось поколение.

Ну что, мой друг,
опять в глазах пространство,
и в медленных движениях
падение листа.
Свершается немыслимое таинство,
и голова пронзительно чиста.

Как года времена…
И повторять так хочется
и хочется мечтать
без имени, без отчества,
без имени обид,
без отчества страдания, —
в спасительной глуши
осенние свидания.

* * *
Польется,
болью разольется
и тоской.
И голос свой —
неузнаваемый и страшный.
И гость ночной
войдет и станет на постой,
в меня войдет,
и это будет день вчерашний.

* * *
Какой уж раз
обманчиво блаженство.
Дневной каприз
сентиментальных нас…
Тоска по неземному совершенству
охватывает лапами тотчас,
как мы к земле подошвы опускаем
и в камеру храненья — два крыла;
душа, всеизводя, всепроникая,
не дарит ни покоя, ни тепла.
Какой уж раз
обманчива природа —
придавит равнодушием дерев,
и плачет замухрышная свобода
в углу,
руками щеки подперев.
Уйдем в себя
на долгую прогулку
от правил и дрянных прерогатив.
Свидания дождливых переулков,
и воздуха дрожащего мотив,
и голоса трагическое пенье,
и волосы с пылинками воды,
и близкое совсем сердцебиенье
знакомой и неведомой среды.
Пойдем по опостылевшим завалам,
асфальтным мокрым зернам серебра,
пойдем по остывающим кварталам
в ночной поход до самого утра.
Пусть плачет невозможная свобода.
Пусть давит равнодушие дерев.
Пускай не успокоит нас природа,
и ночь,
домами небо подперев,
нам не откроет новых вечных истин,
не озарит всепониманьем вдруг…
Пойдем, ночной мой друг
и грустный мистик,
по мостовой
на наш последний круг.

* * *
Еще одна осень
слезами зальет и стихами.
Ах, что это с нами?
Мы знаем,
но что это с нами?
Еще одна осень,
блаженное время для грусти,
сезонно потреплет и
также сезонно отпустит.
Ах, милое время.
Ах, самое страшное время.
Когда еще так вопрошаю:
«И с кем я?
И где я?»
Ах, грустное время.
И так с этой грустью уютно,
и чудится тайна,
и что-то предчувствуем смутно.
А мы, как деревья,
с нас листья осыпятся к сроку.
И истинно это,
но что в этой истине проку?
И все здесь поэты,
и плачем навзрыд без умолку.
И истинно это,
но что в этой истине толку?

* * *
Умереть
и то нет права,
все кому-то навредишь.
Все пустое:
деньги, слава, —
куришь, пишешь и не спишь.
Все терзание и мука.
Как ни глянь,
а все тупик:
слева — боль, правей — разлука
на обочине — пикник.
На обочине рассудка
в этой проклятой глуши.
Боже мой,
как жить-то жутко,
жить с гангреною души.

* * *
Я жду дождя,
чтоб день,
почистив зубы,
промыв глаза
из водосточных труб,
вытягивал пустых подъездов губы
и был спокоен
и немного груб.
Я жду тоски,
когда приходит честность,
и все насквозь,
и все наоборот,
и вся земная наша неизбежность
тревожит и покоя не дает.
Я жду вестей иных,
совсем нездешних,
иной судьбы,
чтоб с этой обручить,
нащупать дверь
и в темноте кромешной
в не этот мир решиться и ступить.
В тот странный мир,
чьи тайные приметы
разбросаны по жизни как стекло:
к зеленым берегам бездонной Леты,
где будущее прошлое мое.

* * *
Разобран факт наличия ума,
и без ума все ходит ходуном.
Безумия великая чума
вползает в дом,
где тени бродят
умерших от слов
по лабиринтам сдохших теорем,
рожденных редким племенем козлов.
И страшно всем.

* * *
Я тебя отыщу на один только час.
Я тебя напишу
отражением вторженья в пелену твоих
грустью пропитанных глаз, —
черной точкой вопьюсь своего откровенья.
Я тебя разбужу и не дам тебе спать,
я давлением крови взорву твои вены.
Я не дам тебе этой страны покидать,
где так больно взлетели, но были смиренны.
Но опустится сном голубой водоем,
чистый воздух ночной и спасительно свежий.
Мы утонем вдвоем
и уснем, как умрем,
и пусть сон этот будет
прозрачен и нежен.
Далеко берега.
Пусть уносит река,
пусть бросает на острые камни порогов.
Разожмется рука,
разомкнутся уста,
и взовьются слова:
«Помоги!
ради Бога.»
Пусть умрет мой язык,
и забьется родник
желчью горьких обид,
разъедающих кожу,
надорвется, опустится шепотом крик:
«Отпусти же меня,
если ты невозможен!
ради Бога любви».
Разлетятся огни
по линейкам проспектов,
в квадраты-квартиры,
где вмуруют в железобетонные дни
непонятные, страшные, черные дыры.

* * *
Мне сегодня приснилось: дожди
свежесть влаги вдохнули в меня,
полосою прошли по ночным Озеркам,
в теплых струях умылись озера.
То проснулись-очнулись стихи.
Не спеши…
Пусть, исполнены жаждой тебя,
потекут по полям,
по случайным листкам,
по тропинкам вдоль старых заборов,
мимо стен деревянных дворцов,
чьих творцов неизвестна рука.
Убежим на крыльцо,
разглядеть бы лицо
после невыносимой разлуки.
Выпить запах забытый волос,
чтобы ветер с собою понес
над деревьями —
дым —
Нам, еще молодым,
привыкать к этой радостной муке.
Отпустите же время двоим,
молодым
и почти что седым.
Им бы толику дня
окунуться в себя,
захлебнуться нахлынувшей волей.
Все равно, расставаться и им,
чтобы болью и телом своим
уноситься туда,
где уже никогда
больше не повторится такое.

* * *
Расплакался,
как Рóзанов у гроба…
Да рано отпевать —
еще живу.
Схожу вот от озноба до озноба
с ума по своему календарю.
Как прежде,
все живое бредит внешним,
да гложет изнутри прямая речь.
Уже давно не видно строчек вешних,
иной потоп —
октябрьская течь.

* * *
Чего не спится, милый друг?
Ни свеч, ни перьев, а испуг?
Опять с поэзиею спор?
Строфа выходит на простор
за новой формою молитв.
По ком твоя душа скорбит?
К кому летят твои слова?
В отраве дыма голова.
Зачем ты гонишь сон? Зачем?
Каких еще великих тем
тебе опять не донести?
И долго кружево плести?
Зачем еще один венок?
Ты одинок.
Мир одинок.
И в одиночестве своем
опять качаетесь вдвоем.

* * *
Милому ребенку
В озеро-глаза
приплывала лодка
в покрывале белом.
За спиной неслышно
поползла слеза,
все распалось, чтобы
оставаться целым.
Нитками наитий
связан здравый смысл,
самый, самый страшный,
самый, самый правый.
Утреннее блюдце
опрокинет вниз…
Кто ты, самый сильный?
— Самый, самый слабый.

* * *
Счастье?
Может быть.
Отчасти.
Паралич душевной страсти.
По помойной мостовой
разбредаются несчастья.
Вот напасти.
В чьей мы власти?
Только, чур, не половой.
Кто стремлений душит всходы?
Все в погоне за исходом,
где мучительный конец?
В бледной дымке
призрак тает,
там конец всего свисает,
может, он всему венец?
Смысл бредет понурой клячей,
несводимостью дурача
черно-белых небылиц.
Брось ты, право,
я не плачу.
Просто ничего не значит
темнота пустых глазниц.
На больничную бы койку,
чтоб слабительной настойкой
выводить помойки желчь.
Взять бы атомную бомбу
и засунуть в катакомбы
под великий город Керчь.
Желчь покапает на мозги.
Говорят, приводят розги
к недержанию мочи.
Вон ползет червяк навозный,
а за ним,
шеренгой грозной,
урки, турки и врачи.
Помогите с миром слиться!
Влиться б в мир и застрелиться,
и упасть под крики «бис!»
Чтоб с утра водой обпиться
и мечтать опохмелиться
и орать из-за кулис:
«Расходитесь,
матерь вашу!
Театр сожрал надежды наши
в бледно-розовых тонах!»
Шум…
И вдруг какой-то зритель
снял, подлец, предохранитель…
Бац!
и все стоят в мозгах.
Шаг.
Вперед ногами, в дверцу.
Видно, принял близко к сердцу
жизни скудное меню.
Может, парень был поэтом?
Доставал, быть может, где-то
Къеркегора и Камю.
Шум дождя,
огни и тени.
Будоражит дух сирени.
Над башкой луны блесна.
Ночь.
Бессонница все злее.
От усталости трезвея,
пьяная бредет весна
по Шуваловским Озёркам,
чтоб воды набрать в ведерко,
теплой, чистой, дождевой.
Доплестись бы до крылечка
и сидеть,
и ни словечка,
как тогда,
вдвоем с тобой.
Очищение от горя,
моря слез
и правды моря
после пропасти разлук.
Боже!
Чудо-то какое!
Вон еще взлетевших двое
отпустить не могут рук…

* * *
Ошибся? Не ошибся?
Уснул или очнулся?
Чуть с дуру не расшибся —
на звезды замахнулся.
Поверил, что не страшно,
взлетел над миром внешним.
Ан нет. Был сбит вчерашним,
и снова — потерпевший.

* * *
Я горечь и дым.
Я кофейная гуща.
Желаньем больным я все вязче и гуще.
И прежнего пуще совсем беспределен.
Грустнее, но чище я с каждой неделей.
Какой километр твоих отдалений
полощется ветром, удушьем сирени?
Сиреневый и фиолетовый призрак,
он весь невозможность,
но рядом и близок.
Приди в меня.
В грусти твоих посещений
я светел и чист от твоих посвящений.
Я жаждою власти загнал себя в точку,
и в точке пространства живу одиночкой.
Я весь, как эссенция липкая страсти.
И в ней,
и над ней,
и ни что,
и невластен.
Тобою накрытый,
застигнутый,
смятый,
тобою охваченный призрачной Фатой
Морганой
и — в пропасть,
мгновенно,
обрывно,
и хочется плакать тобой
беспрерывно.

* * *
И снегом, и дождем,
и всею непогодой
разбудит, разобьет
и выбросит, и вверх.
Погонит за собой
несчастная свобода
туда, где низко всё
и плоско, —
перед сверх.
Погонит за собой
веселая наука,
и черной полосой
неистовый Сёрéн
продлит на полглотка
спасительную муку
и добровольный плен.

* * *
Кофейною гущею,
желчью прогорклой
размазывал сопли,
бессильный и злой.
Ни к чёрту стихи.
И замазать бы черным.
И слезы смешать свои
с чёрной золой
и сажей.
И заживо,
рот зажимая,
держать в себе боль,
Захлебнувшись от горечи.
Твой образ,
размазан и неузнаваем,
является призраком
полночью.

* * *
Умер Бог.
Проснулся разум,
разметал все по углам.
И обрушилось все разом —
дым и пепел,
грязь и хлам,
одиночество до визга,
до припадка тошноты.
Утонченного б цинизма
да стакана бормоты.
Нету меры — нет и веры.
Веры нет — и в мерах сдвиг.
Разум вычислил химеры,
и от ужаса погиб.

* * *
В уходящего поезда
прыгнуть вагон,
сердце лопнет от ужаса:
вдруг опоздал?
Накрываемый мраком,
покинут перрон.
Задремавшей судьбы
полусгнивший вокзал
проплывает за окнами.
Бегство в куда?
Где другая среда,
облака и пространство?
Сказкой приторной детства:
большая вода,
зов больших кораблей,
ожиданий и странствий.
По земле исходил —
исходил по себе,
исходил, ожидая большого исхода.
На всю жизнь в услуженье
к прекрасной судьбе.
Только что она есть?
Только где ее всходы?
Нет уж тех поездов,
унесли,
унеслись.
В сказке с именем «жизнь»
подзабылось начало,
тот перрон,
от которого метилось ввысь,
в тех вагонах,
в которых в пути укачало.

* * *
То ли ждать не могу,
то ли брать не могу,
вдруг то рвать, то разглаживать хочется.
Черный столб одинокий на грязном снегу,
и к нему пригвоздит одиночество.
Отчего не поешь,
песне слов не даешь?
Из страдальцев решил ли уволиться?
То с тоски западешь,
а проснешься — орешь.
Помолись.
И охота, да колется.
Не один ты такой.
Миллионный изгой
за душою своею корячится.
А поди ж ты открой,
что за тайной такой
невозможное новое прячется.
Толку в тайне твоей —
ни насыпь, ни налей,
век таскаться, как с торбою писаной.
Это тени страстей,
нет печальней гостей,
чем души, раньше времени списанной.
Это лики суда.
Только суд — ерунда,
не дешевая даже комедия.
От себя?
Но куда?
Прекратится когда это все,
и скорее уедем мы?
А уедем пожить,
не шуметь, не бузить,
что осталось,
расчетливо взвешивать.
А уедем тревоги свои хоронить
и дешевые сопли развешивать.

* * *
Учитесь слушать музыку мучения.
Всмотритесь в это странное растение,
на руки-стебли,
нервы,
на глаза.
Страдание — поэт, учитель пения;
мелодией сожмется неврастения,
и с рифмою напросится слеза.
Не брезгуйте случайным поучением —
полезно все для саморазрушения,
ведь так зовутся опыты тоски?
Не верьте в то, что все это загадочно:
все в декаденсе плоско и упадочно,
бальзам на пальцы —
и тереть виски.
Вытягивайте губы перед зеркалом.
Ну что же так гримасой искаверкало
прекрасное, чуть бледное лицо?
Не бойтесь, опыт быстро набирается,
косметика с годами подбирается
легко,
как надевается кольцо.
Гоните новоявленного голубя
от пропасти подальше и от проруби,
от духоты и тьмы библиотек.
В толпу,
где веселится все, и кружит сон,
и ни себе и никому не нужен он,
мой маленький, мой бедный человек.

* * *
И зеркало,
не ты ли???
И оно —
ответ меня,
да только плоскостной.
Войти б в тебя,
как в черное окно,
болезни страшной
и
всевозрастной.

* * *
Осень лист последний сбросит, ветер лист последний носит — голос долгий над землей: «Где ты? Как ты? Что с тобой? Что с тобой? О чем взгрустнулось?» Взглядом в память окунулась. Проплывают облака, растянулись на века. Растянулись до рассвета. Догорает сигарета. Больно шепчет голос твой: «Я не знаю, что со мной. Я совсем, как эта осень. Ветер голос мой уносит. Остываю на глазах в замерзающих слезах». Ночь тоску несет и холод. Тормошит любовный голод. Гонит мучиться, курить: как нам быть и чем нам жить? Где надежда затерялась? Чья космическая малость вся сожмется и взлетит, долгим криком закружúт? Надрываясь ветром страшным над уснувшим, над пропавшим, до разбуженной зари вьюгой бьется в фонари, жутко всматриваясь в окна, к спящим рвется через стекла, воет, плачет — стынет кровь, — чья убитая любовь?
У весны спросила осень: «Расскажи, что ветер просит? Плачет, мучаясь, по ком?» Долго думали вдвоем. Снег ложился ровным слоем, укрывая все покоем. Ветер сам принес ответ: «Нет любви и ветра нет…» Улетел, растаял в звездах, льют весна и осень слезы. Проплывают облака, растянулись на века. Растянулись над зимою, спящей мерзнущей землею. Чью-то память сторожить. Чтобы помнить. Чтобы жить.

* * *
Ну, вот и все.
Покой,
тоской накрытый,
взорвется дрожью,
ожиданием ада —
грядущего разбитого корыта
у старого заброшенного сада.

* * *
От безысходной бледности
бьет жалости озноб.
От тех гвоздей, что бедностью
вколочены в мой гроб.

* * *
Я разучился излагать,
я разучился полагать,
но одному не разучился:
оценивать других и лгать.
С таким проклятым багажом,
как в горб наставленным ножом,
карячился, но не убился
и не упился куражом.
Когда б понятен был покой,
не изводился б, сам не свой.
Но извожусь, как изводился,
своей дурною головой.
И где бы ту найти узду —
чтоб хоть бесплатно, хоть за мзду,
так, чтобы враз перебесился,
уткнувшись мордой в борозду?

* * *
Печальный человек.
Печально — человек…
Печаль,
за веком век,
челом поклон печати.
Горбом в горбатый век.
За занавеской век
неслышно сыплет снег,
как расстилает скатерть
с деревьями —
черны,
с окрошкою воды
и с месивом — кутьей,
и с сыростью смертельной.
А мы внутри скверны,
а мы уже — увы —
заражены тоской —
сонливостью постельной.
Мы кутаемся в слух болезненных обид,
в нас голос говорит и жалостью ласкает:
« Ах, в нас моральный дух и рвется
и болит!
Ах страшно! — говорит, — и мучит,
и терзает!»
Как от февральских слез
грез авитаминоз,
весенний бьет понос,
сверх меры ослабляя.
И мы почти всерьез
себя ведем за нос,
за кем-то уходя,
кого-то покидая.

Весенние бои —
тревоги и огни.
Ослабший организм от сырости пьянеет.
Ах, к нам опять любовь сойти благоволит!
Ах, в нас ее надрыв зарницей пламенеет!
Скорее витамин,
антибиотик в рот,
цинизм — антигриппин и кальций
организму.
От жалости к себе бумагу изблюет,
любовный пацифизм подвергнув остракизму…
И все-таки — весна!
Печальный человек
с печальной головой,
измятой, как подушка.
До судорог тоска —
ночь, не сомкнувши век,
за новою строкой —
недолгою игрушкой.

* * *
Давай не грустить,
тосковать нам еще впереди.
Но будем грустить
и будить,
и трясти за плечо.
Давай же любить,
не упиться б тобой, не разбить
того, чего нет,
что родить не успели еще.
Давай забывать,
зарывать в себя горы надежд.
Давай убивать,
разрывать
и лишать дара речи,
бросаться друг к другу,
кричать:
«Отзовись же, ты! где ж?!»
Но кóроток век,
и воздушный наш бег скоротечен.
Давай уходить —
невозможным уже обожгло,
измученно жить
и вытягивать память за жилы.
А время любить
звездопадом по душам прошло.
Как свечи зажгло!
И как головы нам закружило!
Давай умирать,
если больше нам нечего ждать,
места покидать
наших тайных восторженных странствий.
Давай опадать
и листвою на землю спадать,
дождем проливая себя
в мировое пространство.

* * *
Не тот, не с теми и не с той,
когда тошнит от жизни гладкой,
когда с одной больной строкой
сражался ночью до припадка.
Когда мерещился косяк,
когда в дверном ночном проеме
почудился, как Божий знак,
твой силуэт в больном изломе.
Когда ко всем чертям и вдрызг,
и из квартир к сырым проспектам,
когда в башке машинки визг,
и трупный дух пустых конспектов,
когда живое ремесло
топило мозг ответной болью
и солью сыпало на мозг,
а после рвало этой солью…
И рвется всё. И в ночь огни
зовут истерикой поэта,
когда петлей свернутся дни,
и слишком много глаз и света.
Когда, как нищих, гонит нас
по воле сущая неволя.
Всю жизнь от боли и до боли.
Всю жизнь
родившихся лишь раз.

* * *
Принадлежащее
совсем как подлежащее,
как тело бездыханное,
лежащее
у русла пересохшего ручья.
Душа нематериальна,
как сказуемое,
как личность
уголовнонаказуемая.
Она бездомная,
она ничья.

* * *
Случилась жизнь,
и в ней случились мы,
случились,
как там все мы получились?
А получились только наши сны —
сны осени и голубой весны —
они по нашей жизни прокатились
и укатили в невидаль ли, даль,
и на витке нездешнего блаженства
они земной мешают календарь,
даря нам неземное совершенство.
Ах, как решить все важное за миг,
вместив все в крик, пронзительно короткий?
Над юдолью тоскующий старик
изводится за стопкой горькой водки.
За юдолью снующей трескотни
серьезные до безобразья лица,
жуют ли пиццу, строят ли столицы,
так, будто им зачтется и продлится
присутствие на будущие дни.

Как вышло так, что жизнь влюбилась в сон
и в полусне несет меня, качая,
несет мой полудом-полувагон,
и полоумный этот перезвон
давно мне ничего не обещает?
Все, как во сне положено,
все вдруг,
вдруг все нахлынет и летит, и рвется,
и завершив не мною данный круг,
все так же вдруг внезапно оборвется.
Ну вот и все,
вот так случилась жизнь.
А мы не пролетели —
доплелись
до старенькой скамейки у оградки,
и до вершин, увы, не добрались —
к вершинам можно только без оглядки.

* * *
Не быть ни в этом и ни в том,
нигде ни в чем, ни на полслога,
глядеть с тоской за окаем,
где расплывается дорога,
и рассыпаются в дыму
молитв обрывки,
и смиренье
кошмаром гонит в конуру,
где страх измучает сомненьем.
Туда, где плесневеет слог,
где сам себе противно страшен,
где я не стал,
где я не смог,
где я неверьем ошарашен.
Где лопнет немощи нарыв,
и все в прорыв —
творить и биться.
И где последний мой надрыв —
так сбыться, право, или спиться —
сожмет в комок тугим узлом,
и на излом,
и на терпенье,
так, чтоб или под зад пинком,
или мгновенье вдохновенья.
Так, чтоб вразлет, и вверх и вширь,
и все внутри кипит и бьется, —
и, как избитый поводырь,
душа болит, но не сдается.

* * *
Хочу звездой сбежать на небо.
Хочу безумие спасти.
Собрав все силы для побега,
далекий свет произвести.
Чтоб над безволием
всей волей,
всей болью каждого луча
светить лишь тем,
кто сам,
до боли,
познал, как тайна горяча.
Бежать,
и там,
в далеких гнездах,
искать последний свой приют,
где мир безмолвствует,
лишь звезды
друг другу свет свой отдают.

* * *
Зашифрованные смыслы.
Зашифрованные мысли,
и повисли, словно груди,
гроздья, полные от сока.
Сортированные мысли.
Фаршированные люди.
Грудь сосут, а мысли вышли.
Тонут там, где не глубóко.
От лубка до грязных пъянок;
сходит мир с ума без бога.
Бродят толпы лесбиянок,
проститутов и кретинов.
И дрянной поэт Лукъянов
тянет срок — за око око.
Лысым хреном на диване извивается
рутина.
Пьешь с утра,
автоматически зачислен в идиоты.
А сходить с ума возможно
только к вечеру и вместе.
В зтом мире квадратичном
всех колотит от работы.
Ближе к ночи людям можно
оказаться в нужном месте.
Боже, может, нас и нет?
Бред такой, кому он нужен?
Денег нет на пистолет,
а повеситься противно.
И не мил мне белый свет.
Пишется трудней и хуже.
Вот лежишь, и кровь на снег.
Как пикантно! Как картинно!
А поминки по себе,
по живому-неживому?
А к весне, как на блесне
извиваешься ужом.
Жил, как не жил,
так себе,
словно резал по живому.
А весной несет к сосне.
Пропади все пропадом.

* * *
Есть вещи —
знать их нам нельзя,
когда несут на крыльях миги,
и, как небесные князья,
мы гоним прочь друзей и книги.
И как не знать, когда хотим?
Как удержать, когда пылаем
предощущением таким,
которым все испепеляем?
Когда трагический виток
нам дарит ложь, что не уроды,
и верим, — что в морях свободы, —
испив свободы лишь глоток.
И страшным зрением прозрев,
иное — блеф,
а в буднях жутко;
от неземного ошалев,
бредут земные проститутки.
Их мучит холод даже в зной.
И, не найдя иной дорожки,
совокупляются с тоской
издерганные жизнью кошки.

* * *
Все разольется октябрем,
так, будто листья облетели,
так, словно мысли отлетели,
все оставляя на потом.
Но разольется октябрем,
и все слова опять слетятся:
кружатся, мучают, ложатся
и не дают забыться сном.
О, как больны мы октябрем.
И, мозгом впитывая влагу,
живые, с думой о живом,
чьему-то неземному шагу
подчинены.
Вбирает слух
шумы какой неясной тени?
Корнями в душу проросли
тоскливейшие настроенья.

* * *
Я не виню себя за то,
что я виной себя измучил.
Что впопыхах надев пальто,
бежал ловить удобный случай —
подкараулить чью-то боль,
и со своею слить, как слиться,
одной ногой — за упокой,
другой — с тоски бездарно спиться.
Я не терзаю себя тем,
что в полоумье нашем шумном
я слишком сильно бредил всем
потусторонним и заумным,
что изнывая от тоски,
давил кошмаром чьи-то души,
и образ гробовой доски
в моих стихах им резал уши.
Мне жаль лишь несколько минут,
когда взлетев над миром внешним,
я вниз сорвался, словно плут,
плод запрещенный подглядевший.
Мне жаль упущенный тот миг,
в котором, вспыхнувши лучиной,
я абсолюта не постиг
и всплеск унизил половиной.
Мне слишком больно за надлом,
за двоедушие напасти,
когда был пойман за плечом,
подглядывая муки страсти.
Прощенья!?
Кто же мне простит
бездарности казаться умным,
когда безумие творит,
сама Любовь творит безумно.

* * *
Поговори со мной о том,
что вот мой дом,
а я бездомен,
что колокольный звон кругом,
а я не слышу колоколен,
не слышу звона.
В тишине,
сбиваясь, комкаются фразы:
кто мы такие,
как мы,
где
с ума сошедшие все сразу?
Поговори со мной о том,
что ни при чем я в жизни этой,
что бьется свет в меня лучом,
да только больно мне от света.
И мигом мучается год,
и вдруг безумием закружит:
так был ли нужен твой приход,
когда ты сам себе не нужен?
Поговори.
Притушим свет,
от стольких бед задернем шторы.
А духота — на столько лет,
и в жизни собственной — как воры,
и так пронзителен обман,
и в отрезвлении так горько.
На столько жизней лег туман,
а что за ним?
Представишь только…
Поговори со мной, поэт,
в моей душе рожденный кем-то.
Быть может, ты и есть тот свет,
с которым можно быть не чем-то,
а всею мерой естества,
всего, до крохотного вздоха,
когда в тебе же, как листва,
взойдет и опадет эпоха.

* * *
Ни счастья, ни несчастья,
ни радости, ни боли:
безумию — кончаться,
всех образумит доля.
Неведомое ведать?
Да будущее — пресно.
Где прошлого отведать?
Не выдумано место.
Качаемся, ей богу,
кончаемся в дорогах,
богато ли, убого,
а бог за всеми – строго.
Легко и через силу
копаются могилы,
там память самых милых,
там наш кровавый пот.
Так что же это было?
Так как же это было?
Кто нас утешить в силах?
Кто нашу боль возьмет?
Ирония несчастных,
счастливых заблужденья —
задумано прекрасно
земное представленье.
Ах, если бы, ах, все же,
ну, хоть украдкой вора
кто разглядеть поможет
земного режиссера?
Умнеем, слава богу.
И выглядим убого.
Клянем и славим бога.
И все равно у бога.

* * *
Помыслю слово —
мыслеслово,
и словом, как волною,
снова
воспоминание знакомо:
по краю пропасти
слепого
ведет —
бредет слепой народ
за горизонты —
труд сизфов,
бредут потомки древних скифов,
пропоиц, воинов и психов —
идут за лихом.
А мне б не знать, как не напиться,
а за углом гниет столица —
Пальмира,
Северная Ницца.
От нищеты б не удавиться.
Да кто в России прослезится?
Кто удивится?
А слово мыслит,
льется вольно,
от боли…,
да сильнее больно
тупым бездельем подневольным,
и все с упрямых не довольно,
и проклинают хлебосольно
второпрестольный.
И прохрипят в последнем слоге:
«Простится нам, что мы не Боги,
и не простится, что не могем
творить чертоги!»
Как ненавижу эту хилость.
Да разве милостыня — милость?
А чуть от слез не удавились,
чего добились?
И понесли по дальним весям
про нищету российских песен,
и мы хмелеем в нищей спеси.
Такие есть мы.

* * *
Стих обманет филигранью,
жизнь обманет простотой.
За едва заметной гранью
шаг замедлился,
постой!
Вот он, смысл неуловимый!
Кто с ним?
Чей настал черед?
И за ним,
косою в спину,
тень знакомая встает.

* * *
Я птица смысла есть.
Она ли — ночь?
И мысли в ней,
и я в них растворюсь.
Я птица смысла есть.
Она ли — день?
А день выходит ночью из меня.
Я птица,
— ночью
слушаю шаги.
Я птица,
ночью слушаю себя.
Спокойной ночи.
Спят мои враги,
когда я жду, безумствуя, тебя.
И я дождусь.
В разреженную тишь
ворвусь не я,
не мой — его язык,
когда и ты, разбуженный, глядишь
на тайный лик.

* * *
Мне грустно оттого,
что не со мной мой вечер,
ушел в твое окно,
сбежал в твои глаза
нашептывать слова
и обнимать за плечи.
Как жаль, что вечер мой —
не мой,
и он — не я.

* * *
Принимаю заказы
на прозу, на слезы и муки,
на столетья разлуки,
на будни унынья и скуки.
Через силу глотаю,
и тянется крепкая жила.
Принимаю заказы
от всех неудачников мира.
Сочиняю рецепты
для самых отвратнейших зелий:
пустоты невеселий
и вечных долгов карусели,
духоты словоблудий,
для метких на желчь кредиторов,
коммунальных орудий проспекты
для кухонной ссоры…
Есть прекрасные средства
врагами представить любимых,
чтоб с разменом квартиры
и бракоразводным процессом.
Есть такие уколы
для самых больных и ранимых!..
Есть товар подороже,
так, чтобы без лишних эксцессов…
Что такое со мной?
Что за зелье кошмарное бродит?
Что со мной происходит
и нервно и больно выходит,
вылетает
и в душу,
как в масло ножом,
через кожу.
По мозгам жутким душем
кошмарные зверские рожи.
Принимаю заказы.
Куда мне бежать от заказов?
Я в заказах по горло,
и времени нет для отказов.
И колотятся в дверь.
И заказчиков алчные толпы.
Боже, кто я теперь?
Мир мне волком, и я в мире волком.
Как бежать от себя,
если пнуть норовят даже тени?
Все кричат: «Так нельзя:
и с деньгами, и вовсе без денег!»
Я объелся кино,
где искусственен вкус потрясений.
Мне уже все равно,
я больной,
я мечусь по постели.

* * *
Отчего так горько на душе?
Словно шаг, мной сделанный, —
последний,
словно кто-то в дымчатом плаще
неотступно ждет меня в передней,
словно этот плачущий романс
делит сердца боль на безвозвратность —
долгом обернувшийся аванс
и тяжелый слог — судьбы превратность.
Отчего так горько на душе?
Зимний вечер пеленою белою.
Я из тысяч красок на земле
безвозвратно выбираю серую.

* * *
Покачайте меня на руках.
Заберите меня.
Впопыхах
соберите немного вещей
жизни этой,
моей и ничьей.
Увезите,
пока я молчу.
Не к врачам.
Уже поздно врачу…
От себя.
Для каких-нибудь дел.
Я устал от себя, поседел, —
всею старой своей головой
я чудовищно болен собой.

* * *
А я все время думаю о вас.
А я все время думаю о том,
что тот, который за моим плечом
в меня глядит,
через меня — на вас;
колдует ночью
над лицом моим,
над телом и душой,
Он знает все:
куда пойду я,
где остановлюсь,
в чью сторону кому я поклонюсь,
в каком краю,
уставший от себя,
его к себе до боли призову
и умолю принять в себя, впустить,
раскрыть мне тайну, как открыть глаза.
Не важно кто,
я верю —
что-то есть.
Не что-то даже,
выше —
дух и плоть
невидимые логике ума,
творящие трепещущую нить,
его ,ума же, робкие шаги
к нему,
тому, кто разум и вложил,
как наказал,
как приказал терпеть
отчаянье грядущего конца,
отчаянье, чью тайну разгадать
стремятся и философ, и поэт.
Отчаянье, чью муку заглушить
стремится жизнь, лишив ума людей,
болезнью к смерти сдавливая мозг.
И бродит тенью страшный Кьеркегор
по снам моим,
тот, в ком горит любовь
невыносимой мукою.
И я,
и я все время думаю о том —
доносится ли к вам его тепло?

* * *
Я иногда блуждаю там,
где я не сам,
где я не с вами,
где трудно верится словам,
но невозможно не словами.
Я иногда встречаю тех,
кто обманул и жизнь, и время,
все время оставаясь с теми,
кто ближе, кто роднее всех.
Но плакал я у чертежа
меня пугающего знака,
и видела одна бумага,
как бился я у рубежа
и разбивался о рубеж,
не ухватив его словами.
Меж буквами и смыслов меж
проскакивал, как между снами,
и вылетал в такую твердь,
жующую людские души,
что раем мне казалась смерть
и чудилось:
все гады суши
столпились,
и у самых ног,
и этот сон, как наважденье,
и я искал в себе терпенье,
Но этот сон, как наважденье, —
чему-то страшному предлог.

Я пропадал в таких местах,
где нет ни тьмы ночной, ни света.
И убаюкивая страх,
меня в себя впускала Лета.

От смерти к жизни —
вопреки
всей логике земной юдоли —
касался вновь твоей руки,
и были мы так далеки
от безысходности и боли.

Все чаще я бываю там,
где явь смыкается со снами.
И трудно верится словам,
но не умею не словами.
Все чаще я бываю там.

* * *
Есть музыка заброшенных квартир
и холостых домов
и грустный, одинокий вечер.
Есть музыка во взглядах,
черных дырах,
сумерек ручей,
виолончели вздох грудной,
и с содранною кожею обоев
открытая сиротская душа.
И жизнь в другие символы ушла.
Есть тонкий скрипки плач
в ночном моем окне
и стылыхслез разводы на стекле
геометрично правильной разлуки.
Есть музыка пустой квартирной скуки,
и слабая надежда
импровизирует на нервах ожиданья.
Есть боль непережитых расставаний.
Есть слабая улыбка на лице.
В уставшем и уютном теле
бормочет, как дитя, капризный дух
и что-то вспоминает еле-еле.
И, добрый гость мой
на ночном крыльце,
входи в меня,
сыграй мне что-нибудь
печальное с дороги.
Я не хочу уснуть,
я так привык копаться
в смысле дня,
когда он на исходе.
Во мне рассеянный художник бродит.
Он черной краской покрывает небо
и точки звезд рассеянно рисует.
Ночной покой и грусть.
И где б я ни был,
я каждый день свой знаю наизусть,
но лишь проснувшись.
Мне интересно ночью лишь,
когда я сам с собою спорю
и не мешаю собственному горю
непониманья самого себя.
Сложней всего
мне самого себя постичь
сегодня ночью,
в эту ночь.
Я мысли все, отправленые прочь,
собрать пытаюсь,
и, кажется, терзаюсь целый век.
Я уяснить стараюсь,
что смысл есть
и что есть человек,
и что есть время, истина и жизнь.
Ночной мой спор.
Моя ночная жизнь.
Моя читаемая книга темноты.
Когда-нибудь твои листы,
не дав ответ, останутся чисты.
Когда-нибудь,
когда не буду я,
и будешь только ты.

* * *
Опять мотив за упокой.
В причинно-следственные связи
кто забирался с головой,
пытаясь что-то там исправить,
того, чудак, не замечал,
что сам,
цепочкою таких же
причинно-следственных врагов
опутан весь;
и сам в сложенье с системой,
коию лечил,
дает известный образец
попытки выбраться из плена
закона.
Но и сам закон
в самом себе уже несет
кошмар
глядеть со стороны за тем,
как наблюдаешь ты за тем,
как наблюдаешь ты…
Так вместе соблюдаем мы
дурные правила игры,
и это значит мы…

* * *
За формою дождя
в бесформенной душе
не скрою от себя
тоски очарованья.
Все это для тебя
ненужное уже.
Все это для меня
уже переживанье.
Переживанье слез
и торопливых слов,
переживанье грез
развеянных, опавших.
Переживанье нас,
не принявших всерьез,
своих наивных снов,
больных или вчерашних.
Переживает дух,
прожевывает слух
мелодию дождя —
жвачку всех поэтов.
Мир бесконечных слов
болезненно опух
от пошлых остряков
и вычурных эстэтов.
За формою дождя
он видит только дождь,
за формою души
он видит только душу,
за взрывами ума —
бессилие и ложь,
великий карантин
и наводненье суши.
Не тормошите мир,
он переутомлен
надрывами основ
и штурмами вселенной.
Развоплотился в слух
и, небом опъянен,
он в предвкушеньи слов
о самом сокровенном.
Он открывает в нас
таинственный закон,
он отрывает нас
от хлопотливой почвы
и покидает нас,
и погружает в сон,
и укрывает днем,
и запирает ночью.

* * *
…Мне не дано того понять,
того, что направляет вспять
любви, безумия порыв,
что нас толкает на обрыв,
двух сил, столкнувшихся во мне,
что устремляются вовне.
Мне не дано понять одну,
меня влекущую ко дну
слепую силу, злую страсть,
мое желание пропасть,
уйти из мира
и при том
увидеть все же,
что потом..?

* * *
Карлу Юнгу
Не жизнь присутствует во мне,
а я присутствую при жизни.
И мысли…
И такие мысли
являются по временам,
приходят и сидят у ног,
и, преданные как собаки,
все ждут чего-то от меня,
каких-то неземных ответов
на тот вопрос, который мной
себе же задал Бог.
Природа?
Бог весть, кто задал, —
на беду.
И вот все ждет, когда умру,
чтоб снова этим же вопросом
себя безумно изводить.
И до пришествия второго
плодить, плодить, плодить, плодить
несчастий радости и смехи.
Я засыпаю, и на веки
садится ангел той любви,
которая свела с ума
такие сонмища поэтов,
что гнались за летучим светом
кошмарных дивных миражей.
И кто ответы находил,
ответ немедля приводил
во исполненье в исполненье…
Так, чтоб поверили, зачем
так горько плакали во сне,
об мостовую Саша Гликберг
стучался шалой головой,
и ехали домой цыгане,
и Гоголь хохотал в ночи
безумным, страшным, жутким Вием,
и шла немытая Россия
из«Бани» пиво пить к ларьку.
Приятель, дай-ка огоньку.
Не эти ли во сне Саврасов
земные хляби разглядел?
В них тонет смысл всех здравых смыслов.
С ума сошедший, пьет Паскаль
свои смертельные сарказмы,
а вечный мальчик Гегель спит
и видит сон про вечный синтез.
В канализации глубин,
в болотах Стикса и Харона,
в болотных черных сапогах
бредет понуро Бог любви
за словом Третьего Завета.
Но к нам он больше не придет:
и так весьма все хорошо.
Он нас накажет вечной жизнью
сменяющих себя родов,
как то предвидел Соловьев.
И бесконечная Земля
одна останется на свете,
и по орбитам будут дети
играть в пятнашки в быстрых люльках.
На темной стороне Луны
устроят кладбище придуркам,
я буду сторожем при нем
бессменным,
потому что умер
и занял место самым первым.
Еще первей, чем понял Ницше,
что Достоевский был правей,
левее Ленин.
Клара Цеткин нам будет доставать табак,
Платонов будет из земли
ругаться матом «Чевенгура»,
и смердный запах разнося,
нас будет навещать Зосима,
а мы с Алешей будем пить
тысячелетнюю поллитру.

Recommended articles