Григорий Юрков
Григорий Юрков
Векторная графика Григория в ФИНБАНЕ
Семён.
За что-то, у меня отнята возможность видеть современное звёздное небо, а только лишь его далёкое прошлое. Так же, я не могу узнать простейшую вещь — кто такой Семён?
Стою возле папиного креста и на нем написано: «Эдуард Семёнович».
Так кто ты таков, дед Семён?
Как ты жил?
Где?
Я, зачем-то, таскаю по свету этот набор хромосом, а вот я лягу к вам и растворю его в земле?
И не станет в мире ни звёздного неба, ни Семёна.
***
Это кладбище было из 60-х — хаос покосившихся оград, сплетение деревьев и дикого кустарника.
Пройти негде, городили как хотели, колья цепляют за одежду, отовсюду сыплется железная труха, замшелые каменные лица ловят взгляд, смотрят сосредоточенно и строго.
Но вот, с трудом выбрался на ровное место, отер пот с лысины, а мимо, в солнечном луче идет улыбчивый узбек с лопатой в руках и говорит мне приветливо: «Издрастуте».
А за ним, сразу открылась мне небольшая полянка под соснами, усыпанная ровными рядами низеньких каменных крестов.
Читаю: «Кладбище немецких военнопленных». На самом первом кресте выбито Gunter Frige 1922 — 1942 и дальше по аккуратной линейке — Алоис, Гельмут, Игнац и Карл, год 44й, 47й … Готические латинские буквы рассыпаны в прошлогодней траве как осколки далёкого ужаса… И стало непонятно мне, как этот Гюнтер, может всё ещё оставаться немцем, пробыв им всего то 20 лет, а добрые 75, пролежав в русской земле? Он теперь, даже больше русский чем я сам…
А в стороне, за границей ухоженного пространства, обратясь сюда горящим взглядом, из под обвалившейся ограды мрачно мерцает вывороченный памятник полковника Василия Петрова 1920 — 1974. И дальше, окружая немецкий участок, виден остов порушенного лейтенанта Хорошева, Игоря Павловича, а за мусорной кучей, затаился проржавевший Кузнецов Александр Степанович, рядовой запаса…
Тётя Нина заговорила издалека, вроде бы из-за дерева или немного ниже. Я повернулся и стал смотреть откуда, но ее перебил хриплый голос деда Ивана, пошедший слабым эхом по кустам.
Но, ни слова мне было не разобрать.
Нет, милые мои, сегодня я вас не найду, поплутаю еще не много и не найду. Помню только — оградка черная, калитка завязана на тряпочку и памятник из нержавейки. Звезда с которого упала в грязь.
Мотя.
«Я помню, что от лекарств она совсем потеряла сон»- говорил Мотя невнятно.
«И ночами читала запоем. Принесу ей книгу вечером, а утром уже отдает и просит ещё. Бледная, подглазины чёрные, а глаза горят. Как будто хотела побольше унести с собой…»
Мотя смахнул слезу, взлянул на меня украдкой и пока я разливал по рюмкам, он тихо прошептал в темноту, плотно обступившую нас:
«Мама, прости, но я забыл твоё лицо…»
По радуге.
Зверь уходил от нас.
Когда на остановках мы выпускали его из машины он, на своих слабых ногах, неудержимо стремился в лес, подальше от нас, чтобы навсегда уйти и тихо сгинуть там растворившись в листве.
Только мы его не пускали.
Мы обнимали его за холодеющую шею и плакали с ним, и раскачивались с ним в печали, сидя по середине леса на отсыревших лапниках.
А когда, наконец, добрались до ближайшей ветеринарки, выяснилось, что это у него пироплазмоз и нужно ставить капельницу, а заражённые клещи вяло бегущие по чепрачной шкуре будут, суки, все до единого переловлены и передавлены.
Ничего, говорил доктор, устраивая в его слабой вене иглу, скоро будет опять бегать…
И стало так. Мы и вправду побежали. Лекарство подействовало.
Мы бежим, мы летим, мой славный собакин, бежим по радуге!
Галечка.
16-го, после мамы, я заехал и к сестричке Галечке. Она там же, на Перепечино, под взлётной глиссадой Шереметьево, буквально в километре от мамы.
В моей усыхающей семье, с Галей мы были ближе всех. Помню себя совсем маленьким, лежащим на верандной кушетке их дома на Чкаловской, а Галя кормит меня спелой клубникой с молоком. Окошки веранды ромбические, а за ними шевелятся тихим ветром огромные кусты смородины. Плед полосатый с висюльками, тёплый и Галя рассказывает сказку, под которую я медленно засыпаю. Уже целые десятилетия я ТАК не засыпал и совсем, совсем позабыл как это делать… Помню их роман с её будущим мужем — Жорой. Какие там кипели страсти! Да только наши Жору не любили, он был не типичен для них. Человек творческий, талантливый фотограф, настоящий профи этого дела, очень раскрепощённый и, как мне тогда казалось — свободный человек. Сухощавый, рыжая бородка, глаза умного ёрника, он, специальной машинкой, крутил самокрутки с медовым табаком, вызывающе громко читал за столом стихи и наша патриархальная и простая семья не могли его ничем сбить с толку, кроме как втихаря называть придурком в своеобычных кухонных кривотолках.
Но прошло золотое время и они с Галей, конечно, разбежались.
Однако, умирать Жора, пришел к бывшей жене. Я приехал к Гале за какой-то бытовой и банальной надобностью, а за дверью маленькой комнаты — Жора, вижу как тень под дверной щелью двигается и Галин палец прижат к губам, и брови её печально сдвинуты. Он ко мне тогда, почему-то не вышел… Впрочем, я и думал только об одном, как бы поскорее уйти, ведь в доме осязаемо ждала смерть и мне было тут неуютно.
Да. Теперь вот, они там оба, за одной оградкой, навечно рядом.
Она долго мучилась, исхудала вся. Костыли, потом кресло каталка. Каждое движение причиняло ей нестерпимую боль. Непутёвый тогда, их сын Игорь, приводил в дом жену за женой. Разные коты в доме отирались постоянно. Шерсть кругом, насрано в котовых горшках. Провода, какие-то свисают, обои подраны…. Общая атмосфера немощи, безмужиковости, увядания…
Игорь работал диджеем в ночном клубе. Дрых днём и, конечно, пил. Просветляясь, писал на компьютере свою нервную, дёрганную музыку и, видимо так, находила выход папина, неспокойная кровь, ходящаяя в нём ходуном. Я послушал из любопытства и не проникся, а только ещё больше отдалился и окончательно закрылся от него непроницаемой стеной. От какой-то из проходящих отдалённым фоном жён, Игорь родил сына, который зацепился за отца и остался с ним навсегда. Сейчас это, наверное, уже подросток. Иркина часть семьи (старшая двоюродная сестра), занимается с ним в православном смысле. Ходят в церковь, причащаются, стоят службы. Что ж, может так оно и лучше, учитывая какая смесь крови гуляет в этом мальчике. Да и Игорь, вроде бы, взялся за ум.
Не знаю. Не интересно. Не хочу знать. Мы не общаемся.
Галю помню, только. Добрую сестричку Галечку…
… девочка, возится как с куклой, с маленьким братиком. А вокруг подмосковное лето, саранча в смородине, ирга возле калитки, все ещё живые, а жить легко.
Фасоль с колбасой.
В жарком бреду ангины, мальчику привиделась подводная лодка на которую кранами грузят огромные торпеды. Она тяжелым, неподвижным силуэтом стояла у тёмного пирса. Нестерпимо было смотреть на это, но отвести взгляд мальчику никак не удавалось. Но хуже всего, был гудящий звук натянутых тросов, на которых раскачивались торпеды и оглушительный металлический лязг, бесконечно резонирующий от железных бортов…
Потом было забытьё, где сквозь горячие веки, мелькал свет и неясно звучали взволнованные голоса и наконец, наступил момент выбора — послушно кануть во тьму или, всё таки, выплыть обратно в мутный сумрак… Вряд ли в тот час, мальчик мог выбирать, ему было уже все равно и вернее всего, он отдался бы манящей темноте и покою, но так получилось, что выбор за него сделал кто-то другой…
Спустя пару часов, мальчик уже сидел на кровати свесив ноги, и хоть вокруг была ночь, ярко светился чёрно-белый экран с четырьмя танкистами, а мальчик, поглядывая на экран, жадно ел прямо из большой, жестяной банки болгарскую фасоль с колбасой.
Тьма вокруг мальчика ещё шевелилась, но уже было понятно, что скоро она превратится в простые, обыденные вещи — комод, кресло и кровать…
Теперь не продают болгарскую фасоль с колбасой и мне приходится крошить колесо докторской, в банку с краснодарской фасолью.
Это я ем ночью и живу вечно.
Праздник.
Мы выбрасывали на помойку её пальто. Кому теперь его носить?
И ещё ботинки её, и исписанные тетради с отгадками для кроссвордов, где все буквы были написаны карандашом.
Щетинилась яростная зима — дым струился по розовому и пар сквозь который мы тащили гроб.
Через снег по пояс, через обжигающий воздух и неуместное солнце в чьём луче порхали торжественные, золотые блёстки мороза…
Это было похоже на праздник… праздник смерти.
И вот, поперёк заиндевевшего могильного отвала, сверкнула тягучим льдом водочная чекушка и я, жадно морщась от её холода и горечи, вдруг припомнил недавнее и ещё живое:
«Бабушка приходила, звонила в дверь.
А в «глазке» никого.
Зовёт. Пора.»
Амнезия.
Я смотрю как секундная стрелка старых часов двигается по кругу. С каждым её движением, в ночном воздухе комнаты вспыхивают и тают образы, я пытаюсь их разобрать…
В Гагры 72-го года, из Москвы летит Як 40, который немилосердно болтает в небе, а мне от этого смешно в огромном, надёжном кресле и непонятно мне, почему все вокруг испуганно кричат, а мама, нервно оглядываясь по сторонам, так сильно сжимает мою руку.
Но вот вечером того же дня, перед глазами распахивается холодное и тёмное море внутри которого, оказывается, можно быстро плыть охотясь за тенями рыбьих хвостов. Но поймать мне удается лишь пятно мазута, приплывшее к берегу от танкеров на горизонте…
Смутные, зеленые горы обрамляют озеро Рица, располосованное стремительными катерами на подводных крыльях…
А теперь домой — покатые крыши тысяч Волг блестят на площади трёх вокзалов и чёрный паровоз с натугой двигается по гудящему мосту…
Метро Новослободская, где обязательно надо забраться с коленками на кожаный диван и поражаться красоте плывущей за окнами, а там уже недалеко и до Сокола.
Мимо Всехсвятского храма ползёт красный трамвай, с деревянной лавки которого я смотрю как блестят кресты на куполах. Трамвай швыряет, он громыхает, лязгает и мы медленно движемся домой в Тушино.
Послевоенные бараки недавно снесли. Бульдозер, источая сизый дым, ползает по жалким обломкам.
Косточки заключенных, строивших канал, по весне поднялись из земли, но их вновь закопали…
Я же, ещё ничего не зная о будущем, сижу на табуретке в нашей коммунальной кухне, где гудит газовая колонка и ничего мне не видно кроме сумрака.
Потому, что темно.
Темнее.
Тьма…
Комета Хейла-Боппа.
«А помнишь», — сказала ты, «Как в небе, каждую ночь висела комета Хейла-Боппа? Та самая, хвостатая комета на полнеба?»
Помню. Мы гуляли вдоль тёмных улиц.
Вокруг все стреляли, воровали, торговали всем и всюду, а она летела над тёмными корпусами завода, со своим легкомысленным хвостом.
Мы привезли из роддома нашего сына, пар и дым бил из под колёс армейской Волги, чёрный полковник Заборовский ревел в пьяном запале: «Ряспряхайте хлопцы кони!». А ночью когда все уже спали, тайным огненным дождём в шипящий январский снег сыпались метеориты.
Вот только комета постепенно удалялась от нас. Этого было ещё не видно и об этом не хотелось думать, но наконец в суете пелёнок и морозного тумана молочной кухни, комета совсем истаяла, превратившись в едва заметную светлую точку, а потом и совсем исчезла среди звёзд…
И вот сейчас я ловлю себя на том, что как и тогда, стою возле подъездного окна в свете одинокой лампочки и мне так странно смотреть в это пустое, ночное небо…
И ещё, не забыть бы… Сейчас, должна открыть дверь своей квартиры, давно покойная бабушка с третьего этажа и заругаться на дым.
Раз, два, три…
«Комета вернётся к Земле примерно в 4390 году.»
Вирус в офисе.
… и тогда притащили попа. Маленького, неуверенного, но упрямо взбрыкивающего седенькой бородёнкой. Он невнятно бормотал и брызгал вокруг себя святой водой из серебряной кастрюли. Его водили по всем офисным помещениям и завели даже, в комнату хранения оружия, где тут же заклинил макаров и разрядился аккумулятор у электрической дубинки с функцией вибрации.
Искрили компьютеры с ворованным софтом, серые МФУшки плавились и стекали на пол, краденое айтишниками железо, припрятанное в кладовке до поры, превратилось в черепки, фиктивные отчёты вывалились из шкафов и задымились, а само здание закачалось.
Ещё шины посдувались у всех клерковых машин.
В кабинете начальника взорвался чайник.
— Хватит, — сказал тот, осторожно трогая попа за плечо. — Вирус мы уже победили.
Осы.
Осы вывелись за лето на чердаке. Я когда туда залез и увидел гигантские осиные города, вспомнил капитана Далласа из первого «Чужого». Представляю, что было бы со мной, если б я, капитан, блин, Даллас залез на чердак в августе…
А теперь в ноябре, они ползают по полу первого этажа, сонные, совсем не опасные, несчастные, не готовые умереть, но и не противящиеся этому.
Провалились они сквозь щели своего уютного мира сюда, ко мне. А здесь для них — ноябрь, хоть и топится печка и кресло с торшером. Возьму одну в ладонь, а что делать с ней не знаю. Выпустить ли её за окно, туда где мороз? Или все же оставить тут? Дать блюдце с сахарным сиропом или колбасы, какой-нибудь, кусочек? Но она ведь оклемается и засадит жало в первую же заботливую ладонь…
Оставлю-ка я этих ос в покое, пусть сонно ползают по полу. Уснут — потом соберу веником.
Return To Innocence.
После знойного дня навалилась прохладная, свежая ночь, по воздуху поплыл аромат ночной фиалки — матиолы. Оранжевая Луна, солидно выплыла на небо и заняла свое место над крышами.
Я же, беспечно раскачивался на качелях глотая холодный квас из большой бутылки и разглядывал темноту. В задумчивости я постоянно ронял крышку от бутылки в траву, но муравьи и косиножки, сидящие вокруг меня, её немедленно находили и взбираясь вместе с ней ко мне на колени, клали в мою раскрытую ладонь. Не знаю, что они во мне нашли, но было их великое множество у моих ног. Они были тихи и дружелюбны, и ни одного комара не подпускали ко мне. Может это потому, что днем я помогал муравьям перепрятывать их яйца, а неуклюжих косиножек спасал из под завалов старой вагонки? А может потому, что я долго не был собой, так долго, что совсем позабыл каково это-быть собой и вот теперь вдруг вспомнил?
Так мы и сидели вместе. Тихие, безвредные, с лёгкой душой. Луна остановилась в небе внимательно разглядывая то как я качаюсь на качелях и пью квас, а косиножки доверчиво ходят по моей голове.
Колясочка.
Мы приехали продавать свою, освободившуюся, колясочку для собаки-инвалида. Колясочка для собачек у которых задние ноги не ходят.
Дорогая колясочка то, но свою мы отдавали за полцены.
Приехали с коляской в котеджный поселок, а там старый ретривер не ходит, ползает только и смотрит на нас, на людей с непониманием.
Хозяйка его плачет, мы плачем.
Сидели все вместе у них за столом, пили и плакали.
А ретривер молча лежал у ног.
Вспоминая прошлогодний мат… март.
(Нецензурно)
Колидол Каролий яростно крутил баранку, стараясь удержать машину на раздрызганном от мокрого снега проселке. Никогда в жизни он еще так активно не работал рулем, вспотел весь и даже язык высунул от напряжения. Машину бросало от сугроба к сугробу и только полный привод и яростно крутящиеся колеса, как-то сохраняли движение по дороге. Стоило машине замереть хоть на миг и она бы закопалась по днище и тогда не выбраться — беги за трактором. По стеклам била метель, выл злобный ветер, лед летел с деревьев, черные тучи неслись над самой землёй.
Но наконец, Колидол Каролий благополучно выбрался на асфальт. Тут он остановил машину, отер пот со лба, вышел и закурил.
Повернулся спиной к режущему ветру и глядя на свинцовое поле произнес:
«Ну и погода, ёб твою мать… »
Подумал минутку и ощущая нарождающийся ритм добавил:
«Грачи улетели на хуй опять…»
Оглянулся на черный лес и отдался рифме полностью:
«Сосны и ели совсем охуели!»
Ветер бросил ему в лицо горсть снега и он поёжившись, поставил энергичную коду:
«Ну и погода, ёб твою мать!!!»
Галамидоны.
Их искали по всему флоту. Огромных, здоровенных и деревенских, по преимуществу, людей. Широкоплечих, улыбчивых или угрюмых, но поголовно, избыточно, запредельно сильных, могучих даже, натуральных властелинов кубриков и казарм.
Их отбирали специальные люди, снимали с кораблей флотилий севера и юга, привозили в Москву и безжалостно тестировали на различных тренажёрах. Для каждого используемого тренажёра существовала норма предельного усилия. Но тем — приехавшим ничего не объясняли, а просто сажали в тренажёр и говорили что делать и как делать, «и если ты, сука, не хочешь вернуться обратно в часть дави на полную, понял?» И надзирающий офицер, стегал испытуемого резким выкриком приказа. И они их ломали, тренажёры эти. Рвали стальные троссы и обрушивали чугунные противовесы. Ученые, что искололи нам все пальцы и вены, поговаривали, вырезая для исследований фрагмент моей икроножной мышцы, что эти флотские люди ничего не знают о нормах и пределах, и поэтому, потенциально, могут идти дальше них. Так и получилось.
Эти двухметровые, туповатые и послушные гиганты, стали экспериментальной надеждой советского гребного спорта.
Почему то их прозвали ГАЛАМИДОНАМИ.
Это прозвище закрепилось, а спустя время, основательно просеянный их состав (отсеянные, вернулись дослуживать свой срок на корабли и береговые батареи), принял его и признал.
Мы стали ездить с галамидонами по сборам где нас медикаментозно и хирургически модифицировали, а их только кормили и кормили.
У них я и научился есть майонез с чёрным хлебом…
Конечно же, ничего из них не получилось.
Впрочем, и из нас не получилось тоже.
Мы и они пенили вёслами воду, но лодки наши не шли вперёд… Мы горстями глотали таблетки, они же только ломали весла и уключины… Вскоре, эксперимент был признали неудавшимся и тех из галамидонов кто не дослужил, отправили обратно на флот, остальных — по домам. Нас же, ещё какое то время потаскали по сборам, поисследовали, покололи иголками и покормили разным странным…
Наградной плот на спартакиаде народов ссср, трудное третье место, всё плывёт перед глазами, и вот, ударом в лоб — нашатырь дежурного врача и его же настороженный взгляд. Но надо ловить свои подгибающиеся ноги, а спину держать, (держать!) пока тускло звякают наградные медальки на судорожно вздымающейся груди…
Впрочем, медальки эти, скоро совсем затеряются среди пыльных диванов подступающего быта.
Чужая память.
Один пропал. На этом блокпосту никогда ничего не происходило, но вот один, всё таки пропал. Его не было полночи и утром все решили, что его утащили духи. Но когда злое солнце выбралось из-за гор он вернулся, неся целую панаму конопляного семени. Тогда семя стали сушить на соломенной крыше, но оно неудержимо стекало на скудную, каменистую землю и стремительно в ней прорастало. С тех пор, два раза в неделю, стали снаряжать вооруженный отряд на колодец за водой для полива…
И теперь, густое дымное марево стояло в землянке, медленно раскрываясь прозрачными крыльями над изможденными телами, распростертыми на пыльных лежанках среди оружия и обмундирования, где тихое пиликанье вятского баяна — туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда, бередило в нетвёрдом сознании, эфемерную Волгу и Канал имени Москвы, по глади которого скользили Ракеты на подводных крыльях, а у прибрежных девушек был счастливый вид.
***
На вокзале советского Сухуми декабрьским, ночным ветром шевелились пальмы. В ожидании автобуса на Поти мы сидели на рюкзаках. Андрюха, по обыкновению перебирал струны своей обтёрханной гитары, сложно двигая ею по джинсовым коленям.
Залётный, вокзальный грузин, покачиваясь, стоял промеж нас.
Он полез в задний карман своих штанов, от чего, Андрей сорвал аккорд, а кто-то из наших закричал: «У него там нож!»
Но грузин выпростал из кармана портмоне и извлёк из него красный червонец.
Протянул в направлении гитары и сказал:
«Порвали парус, бля! Давай, друг!»…
Синий автобус ЛАЗ на Поти и тусклая, жёлтая лампа потолочного фонаря…
Мир, которого никогда больше не будет.
Стриж.
Он так любил стрижей, что подобрал одного когда тот разбил крылья о провода. Стриж лежал тихо, прямо посередине асфальта и только беспомощно разевал свой огромный клюв.
В двух ладонях, бережно принёс его домой, затворил дверь от двух своих кошек и по простоте, уложил на подоконнике у раскрытого окна ракрошив рядом корку хлеба. Аккуратно подоткнул окровавленные стрелы крыльев, погладил по голове и глаза стрижа мигнули.
Ушёл, а через час вспомнил, что не запер дверь на щеколду и что если подцепить когтем снизу, то дверь в комнату можно открыть.