Модест Колеров | Серебряный век и Сталин — родные братья.
АНДРЕЙ ТЕСЛЯ ПОГОВОРИЛ С ИСТОРИКОМ МОДЕСТОМ КОЛЕРОВЫМ
ОБ ИССЛЕДОВАНИЯХ СТАЛИНИЗМА И ЦЕНЕ ВЫЖИВАНИЯ ГОСУДАРСТВА
Андрей Тесля: За последний год у вас вышли три книги, так или иначе связанные со сталинской эпохой, — «Социализм в одной стране», «Сталин. От Фихте к Берия. Очерки по истории языка сталинского коммунизма» и «Тоталитаризм. Русская программа для западной доктрины». Вы неоднократно говорили, что это — часть итогов растянувшегося на двадцатилетие изучения сталинизма.
Но в 1990-е вы приобрели репутацию выдающегося исследователя русской мысли начала XX столетия, ваша монография «Не мир, но меч» (1996), посвященная истории русских идейных сборников от «Проблем идеализма» 1902 года до «Вех», вышедших в 1909 году, стала классической и необходимой в арсенале любого исследователя интеллектуальной истории этого периода. Аналогично — основанная вами в 1997 году серия «Исследования по истории русской мысли», продолжающаяся по сей день, стала одним из авторитетнейших изданий по истории русской философии конца XIX — первой половины XX века, причем преимущественно фокусируясь на персоналиях, относимых к истории т.н. русского религиозного ренессанса, и на первом поколении добровольных или вынужденных эмигрантов из России после Гражданской войны.
Чем вызвано подобное долговременное смещение центра исследовательского внимания? Почему интеллектуальная история сталинизма оказалась приоритетной перед вопросами, гораздо более вам, насколько я могу судить, созвучными?
Модест Колеров: Исследование Сталина стало для меня своеобразным «долгом историка» после того, как, будучи сотрудником Государственного архива РФ, я по службе стал ответственным редактором каталога «Особой папки» Л.П. Берии [1] (и автором предисловия к нему), который помещал на карту институциональной истории России и СССР НКВД-МВД как ведомство и принудительный труд как одну из его сфер ответственности. Мне много помог мой личный опыт изучения старой России, и я счел себя обязанным написать книгу о месте принудительного труда в экономике СССР. Здесь я счел себя профессионально обязанным описать его исторические и доктринальные предпосылки хотя бы в рамках предисловия, где уже в моих руках была некоторая «естественная монополия», прежние и параллельные занятия историей русского марксизма и трансмарксизма в его развитии и контексте. Их я и стал применять к сочинению предисловия, в итоге выросшего в 50 печатных листов, которые вылились в отдельные теперь книги. Такое соединение идейной истории России и истории государственных институтов СССР я считаю счастливой случайностью для нашей науки. Оно оказалось полезным, ибо говорит о реально едином их ландшафте.
Тесля: Одним из распространенных упреков в адрес ваших последних работ служит обвинение в том, что, представляя «сталинский коммунизм» логической частью западного модерна, вы не только объясняете его, но и представляете своего рода исторической неизбежностью и тем самым оправдываете. Снимая последнюю часть упрека, хочу уточнить — в какой степени действительно вы склонны рассматривать развитие советской системы в 1920-х — 1930-х не только как подчиненное внутренней логике, но и как неизбежное?
Колеров: Более всего это партийные упреки тех, кто не имеет достаточно мужества видеть весь ужас нашей истории. Тот, кто читал мои книги, не может сказать, что я оправдываю Сталина, — просто потому, что я не адвокат его и не поклонник. Но я действительно не вижу общемодерной, общеколониальной, общеисторической альтернативы сталинскому рабству в середине ХХ века. Осознать это мне, воспитанному в антисталинском и даже антикоммунистическом духе, стоило большого душевного труда. Из этого осознания и вытекает мое нынешнее понимание, что в истории гораздо больше смертей народов и государств, чем их линейного пути к высотам прогресса.
Прямо же отвечая на ваш вопрос, скажу, что большевики пришли к власти исходя из внутренне понятной и мотивированной их собственной картины мира, а превратилась их власть в сталинскую — исходя из непрошибаемой реальности мира, с которой они неизбежно столкнулись. В этом мире не было никакого управляемого интернационализма, а были только железные челюсти империализма и колониализма, в нем не было места и шанса для России вообще, кроме как стать одной из этих великих держав, к чему большевики были доктринально не готовы, а Сталин оказался исторически готов и способен. То есть не внешняя ленинско-троцкистская логика интернационализма проиграла внутреннему сталинскому этатизму, а внутренняя провинциальная игра большевиков в мифический интернационализм проиграла сталинской воле к власти в одной стране, единственной перспективе, которую ей открывал «интернационализм» реальный.
Тесля: «Социализм в одной стране» говорит об идеократии, но трактует преемственно стоящие перед империей задачи — в первую очередь, проблему сохранения или восстановления своего статуса или скатывания к периферийному, полуколониальному положению. В этом плане правомерно ли утверждать, что логика политического целого является преобладающей? Ведь традиционное возражение обычно звучит в том ключе, что речь идет о благе индивидов — и если цена, заплаченная за место в мировом целом, слишком велика, то благом был бы более скоромный выбор. Что для вас означает и насколько оправданна подобная дискуссия о «цене»?
Колеров: Благо личности — высшая ценность, нормативный измеритель. Не более. А реальность состоит в том, что — вне пещеры, в мире-в-трусах — государство является единственным гарантом и создателем общественной свободы. Потому логика и ценность целого безусловно доминирует среди факторов выживания любого реального государства. Для России достойное место в мире было и остается равным государственному выживанию. Да, цена бывает чрезмерна. В таком случае народ и государство проигрывают и не выживают. У них — несмотря на апелляции к ценностям — просто нет выбора: они либо живут дальше, либо нет. Сам разговор теперь о том, что жертвы России и СССР были чрезмерны, не имеет исторического смысла — и ведут его в России (или после России) те, кто сам живет (или жил) исключительно потому, что страна принесла эти чрезмерные жертвы и осталась жива. При этом ясно, что речь не об оправданности или неоправданности параноидального Большого террора: он воистину параноидален, неуправляем и кратно больше даже изначально кровавых планов. Речь в принципе о безальтернативности мобилизационной практики военного и предвоенного, колониального и империалистического модерна, который в России/СССР не был уникален. В этом историческом времени бессмысленно помещать Россию в один ряд с Англией, ей место — рядом с Британской Индией со всеми вытекающими из этого последствиями.
Тесля: В «Сталине» вы останавливаетесь на рассмотрении ряда аспектов советской национальной политики и ее эволюции. В какой мере советский опыт «империи национальностей» вам представляется успешным — или же он видится вам как единственно возможный способ пересборки империи в условиях первых десятилетий XX века?
Колеров: Пересборка империи в рамках СССР на основе советских национальных государств была исполнением общего задания европейского XIX века, и они ничем принципиально не отличались от созданных победителями в Первой мировой войне «лимитрофов» в Европе и протекторатов в Азии. Об этом — мое следующее сочинение, оно уже издано и войдет также в состав новой книги о сталинизме. Я не могу судить об успешности европейского национализма: он служил справедливости, но породил фашизм. Не могу также судить об успешности советского национального строительства: оно тоже служило справедливости, но уничтожило СССР и на его обломках построило массу этнократий разной степени варварства, которые завтра либо естественно вымрут, либо утонут в крови.
Тесля: Ваши последние работы, в особенности объемный «Сталин», посвящены, в первую очередь, истории языка, тому, как формируется и в силу какой логики развивается «язык сталинского коммунизма». Как вы оцениваете свою позицию по отношению к истории понятий — правомерно ли рассматривать ваши работы в рамках этого исследовательского направления и в какой мере вы разделяете методологические установки Скиннера или Козеллека?
Колеров: В исследовании исторического языка я ученик и не мню себя даже ремесленником, достигшим виртуозности во владении инструментом. Скиннер для моей задачи слишком прост, а Козеллека я бы штудировал больше. Но я больше не вернусь к теме исторического ландшафта как исторического языка, я лишь продолжу ее в двух новых прикладных штудиях о сталинизме.
Тесля: Ваши работы воспринимаются зачастую как преимущественно актуальные высказывания, обращенные к текущему моменту, — в какой степени, на ваш взгляд, это верно? В какой степени вы рассматриваете исторические исследования как способ говорить о современном?
Колеров: Нет, не рассматриваю. И если они так воспринимаются, то мне очень жаль, в том числе — таких воспринимателей. В чем состоит «актуальное высказывание», например, моих архивных публикаций переписки великих? Ясно, что в любом исследовании велика доля актуальной публицистики или актуальных ценностей, но исследование без «сухого остатка» науки — просто мусор.
Тесля: Описывая и анализируя интеллектуальную жизнь прошлого, вы постоянно говорите о борьбе и противостоянии — эта ситуация, на ваш взгляд, во многом обусловлена временем или логика борьбы является сквозной, основной во всех делах человеческих?
Колеров: Оба главных периода моего исследовательского интереса — русская мысль конца XIX — начала XX века и сталинский СССР — это периоды острой борьбы, революций и войн. Изучать благодатный «золотой век» мне не суждено, да и неинтересно. В юности, когда я выбрал первый свой предмет, у меня, как у многих из нас, была, конечно, презумпция того, что культура начала XX века — недостижимая утраченная вершина. Но с тех пор я много потратил перьев, чтобы описать, насколько на деле была пронизана эта вершина социализмом. И в этом смысле Серебряный век и Сталин — родные братья.
Что же до личной философии, то да, без борьбы человеческая жизнь — ноль.
Тесля: Не так давно под вашей редакцией вышла книга Николая Устрялова «Национал-большевизм». В обширном предисловии вы не только останавливаетесь на интеллектуальных перипетиях, но и говорите очень сильно о судьбе и выборе Устрялова, о том, что он с готовностью принес жертву, но она оказалась «жертвой не государству, а власти, которая не гарантировала и не собиралась гарантировать жертвователю оправданности жертвы и следования государственным интересам». Насколько можно выбрать между этими сторонами жертвы — или, иначе говоря, что в этом случае — добросовестная ошибка или ситуация, в которой нет возможности пожертвовать государству, не пожертвовав одновременно наличной власти?
Колеров: Исторического выбора здесь нет. Государство, несмотря ни на что, остается «холодным чудовищем». Но государство твоей страны в тех наличных условиях — единственное средство выживания твоего народа. Можно пожертвовать собой, можно квакать из эмиграции, можно стать предателем и служить врагу твоего народа. В конечном счете от этого в жизни государства и народа ничего не изменится, но в каждую конкретную историческую секунду именно личные поступки создают этот конечный счет. Бывают и поступки внутри власти. Но это не исторический, а непредсказуемый по историческому весу моральный выбор. Любая наличная власть хуже идеи государства. Потому и не стоит возлагать на нее слишком много надежд. Держа здоровую дистанцию по отношению к власти, можно быть трезвым государственником. Но Устрялов не хотел дистанции, он хотел власти, и потому его выбор был прост: идти к власти на казнь, чтобы ею оплатить свои слова, или нет. Сделанное Устряловым в интеллектуальной сфере уже не требовало его самоубийства. Но он решил иначе.
Тесля: В своих работах, опубликованных в последнее время, вы, предметно занимаясь историей идей и историей понятий, обращаетесь во многом к индивидуальным судьбам. Делая краткие замечания или более или менее развернутые суждения, вы, мне кажется, следите за человеческой доброкачественностью лица. Важно не только «что говорится», но и «кто говорит».
В связи с этим — кто для вас выступает наиболее человечески интересным из тех персонажей, кем вы предметно занимаетесь? И вместе с тем из тех, чьи жизни выступают в качестве должным образом прожитых, — кто и благодаря чему сумел выдержать урок?
Колеров: Я все больше присягаю Семену Людвиговичу Франку и все меньше — Петру Бернгардовичу Струве. Первый выдержал испытание, а второй — нет. При этом важно, что Франк готов был остаться в Советской России и здесь умереть, а Струве готов был уничтожить Советскую Россию вооруженным путем и — вероятно — в итоге сойти с ума. Мне очень дорого наследие Павла Ивановича Новгородцева. Я, с молодости восхищенный Тихомировым, с годами все больше открываю для себя Плеханова. Я счастлив присутствовать при том, как быстро на наших глазах превращается в национального гения Василий Васильевич Розанов. В советское время пошедший на службу к большевикам Брюсов и смирившийся с ними Блок невольно совершили культурно-исторический подвиг: благодаря их лоялизму для советского режима и, следовательно, для всех нас, советских людей, был спасен и оправдан почти весь Серебряный век. Розанов же кратно сложнее — он еще послужит нашей национальной культуре своей сложностью и полифонией. Он один сможет держать на плаву пару гуманитарных наук, как некогда издаваемое советское Полное собрание сочинений Достоевского дало жизнь советским же научным сборникам «Достоевский: материалы и исследования».
А в общем, судить великих нехорошо: нам всем еще предстоит много неприятных уроков, и вот тогда мы увидим — кто квакающий клоун, а кто самоубийца.
[1] Архив новейшей истории России. Том IV: «Особая папка» Л.П. Берии. Из материалов Секретариата НКВД-МВД СССР 1946—1949 гг. Каталог документов / Ответственный редактор М.А. Колеров. — М., 1996. 681 с.
картина: finbahn.com/оскар-рабин-россия-франция/
Российский историк, издатель и общественный деятель.
Профессор кафедры информационной политики Высшей школы экономики.