Василий Филиппов
Филиппов
Василий Анатольевич
1955-2013
Поэт. Лауреат Литературной премии Андрея Белого (2001).
В начале 1970-х гг. учился на биологическом факультете Ленинградского университета, затем на филологическом факультете Горьковского университета. С 1976 года был разнорабочим, работал лифтером, библиотекарем, лаборантом. Участник литобъединения Д.Я. Дара и Религиозно-философского семинара Т.М. Горичевой.
В 1979 году был впервые заключен в психиатрическую больницу, в 1981 году — в спецпсихиатрическую больницу на Арсенальной улице, в которой провел два года. Начал сочинять стихи в 1984 году, за несколько лет написал свыше четырехсот стихотворений. С 1991 года практически постоянно находился в психиатрической больнице, где провел почти четверть века, вплоть до смерти. Ему помогали, опекали А.Л. Майзель, поэты Елена Шварц, Виктор Кривулин, Юлия Ланская… В последнии годы после прогрессирования болезни стихи не писал.
Известный представитель петербургской неподцензурной поэзии. Большинство произведений — верлибры. Его творчество названо писателем М. Я. Шейнкером «Коллективным бессознательным «второй культуры»». Первые стихотворения опубликованы в самиздатовском журнале «Обводный канал» (1986, № 9) и в журнале «Волга» (1992, № 5/6). В 1998 году издан 1-й сборник — «Стихи», в 2000 — 2-й сборник — «Стихотворения Василия Филиппова», в 2002 — «Избранные стихотворения» и в 2011 — последний, четвертый — «Стихотворения» (сюда вошли произведения, написанные в 1984-1985 гг.).
Умер 13 августа 2013 года. Похоронен на Смоленском православном кладбище.
***
Бабушка больна.
Испить бы вина.
Дойти до самого дна бутылки
Где-нибудь в парке
Под ольхой,
Под трухой.
Я лежу дома и читаю Ефрема Сирина,
Как ведет новоумершего ангел к престолу Судии.
Вокруг умершего дьявольские огни.
Демоны ревнуют к его душе,
Которая на скользкой тропинке
Обрывается, падает,
Ангел поднимает ее за руку.
Все ушли из дома
И, уходя, подожгли меня, как солому,
Чтобы я читал,
Чтобы я сочинял.
Бедная комната, словно нищенка, стоит перед глазами.
Стекло, бетон, лакированное дерево
Целуют друг друга в комнате-церкви.
Словно хозяин комнаты ушел
И оставил после себя стол
С грудой черновиков.
День за окном нездоров.
Снег почти сошел с черепа земли.
Глаза мои ничьи.
Собеседников нет в комнате.
Только эхо голоса: «Помните
О веточке в стакане?» – Кузмин.
Он сейчас в ресторане
С отроком-лепестком.
Дева-нож, дева-ножка вышла на балкон.
«И мглой истомною в медвяном лете
Пророчески подернут сизый взор». – Параболы.
Комнату постепенно заполняют голоса,
Шелестение крови-соседей.
Я лежу и думаю о Ефреме Сирине,
О карте Сирийской Арабской республики.
За окном дом. В доме публика.
Мыши грызут зерна на кухне,
Листают фолианты в гостиной.
Сейчас звонит Ася Львовна.
Я сразу заинтересовался,
Навострил мышонка-ухо.
Ася Львовна все беспокоится о моих стихах,
Которые прах.
Пока Ася Львовна по телефону говорила,
Мелькали имена Пушкина, Некрасова и прочие чернила.
***
Намыленные мылом глаза душевнобольных.
Ватники лиц.
Ветхая паутина шагов,
Которую рвешь ненароком.
Глаза устали.
Упали
На руки из глазниц.
Голова под сабельным ударом морщин.
Сколько их в коридоре сидит вереницей.
Выпрашивает медяки нейролептиков, хватает за руки.
Лиц с обугленными глазами,
С носом – входом в пещеру схимника.
Их занимает вязанье
И таблетки имя.
Желты стены коридора.
Желты лица, над которыми склонился врач с бородкой,
Смотрит вглубь носоглотки,
Выманивает последнего жильца-дыханье,
Облачко, пламя
Спиртовки. Поцелуй.
Сквозь губки лани-мимозы
Рождественский огонек язычка
Прикоснулся к моему языку,
И я перелил томление-тоску
В статую девушки.
Два язычка находили друг друга в драгоценной коробочке.
Девушка скрыла лицо за лепестками мимозы.
И после наркоза
Укол язычка был безболезненным в нарыв рта.
***
Лежу, читая ногами перину.
В зубах пляшет жидкость – чай-балерина.
Смотрю за изгибами тела-рыбы,
Которое отдыхает, выброшено на отмель постели,
Уже четырежды четыре недели.
На столике лежит неначатый Пруст.
Обложки хруст.
Костер прочитанной книги обнажает угли букв.
Пить бы чай долго,
Теребя краешком руки
За ухо чашку.
Губ растяжка.
Позвонки.
Средиземноморским чудом – разбитой амфорой –
Лежать в постели
В конце этой недели.
А за окном то ли футбол, то ли выбивают пыль из половиков.
Шум стоустого Будды-дня,
Где сегодня уже не будет меня.
Я сегодня уже не поеду в библиотеку,
Стирая черты лица тряпкой прохожих,
Не увижу на остановке метро «Невский проспект» негра или желтокожего.
Сегодня весь вечер буду дома,
И солнца солома
Будет гореть на ресницах.
А потом переверну последнюю страницу
И заберусь под одеяло,
Чтобы бабушка в соседней комнате до утра молчала.
Бабушка смотрит ртутными глазками в мои ноздри,
Принесла на тарелке мышиный хвостик.
Но в комнате я один.
Ладоней и ступней поединок,
Когда встаю.
Сквозь рюмку-стекло на улицу смотрю.
Со стороны улицы меня защищает окно-туча,
Со стороны квартиры – дверь-девица.
Бабушка молится. Дождевые ручьи текут вдоль морщин.
У ней одна книга.
На закате серебряный зайчик солнца скачет по небу,
И бабушка подносит вставные зубы к хлебу.
Орешек
Парохода-каратиста ладонь разбивала узел воды,
И всплывали днища кораблей – пена.
Впереди остров, Шлиссельбург, Святая Елена.
За окном плыли окопные материки.
Невский пятачок – рыло свиньи,
Где земля-гангрена.
Изморось на окнах мешала смотреть,
И впереди виделся остров, словно коршун в небе,
Остров, где нам суждено состариться и умереть.
С пером на шляпе стояли шведы-камзолы у самых бойниц
И тросточкой-шпагой играли возле девичьих ресниц.
Петя Тарасов-Наполеон, второй Хлебников или Набоков
Всходили на остров.
Руки скрещенные,
Взгляд оперся о гранит-звёзды.
Рассказывает сухощавый экскурсовод –
Здесь Ульянов дописывал черновик своих дней –
Среди слушающих червей.
Ударом бомбы разрушена церковь, где расстреливали политзаключенных.
Мышцы травы и кресало неба,
Которое выбивает лучи солнца.
Инвалидность
Дали инвалидность.
Какая моя наивность,
Думал, с правом работы.
Теперь я пенсионер,
И меня не тронет милиционер.
Три гарпии-врача на меня дышали.
Одна простукала молоточком вначале.
Приказала следить за молоточком зрачками в печали.
Зрачки мои – змееныши – спали.
«Что вы получаете?» – «Мотеден-депо.» –
– «Нейролептики», – пояснила старшая.
Две гарпии тотчас кивнули
И засунули носы в бумаги – уснули.
Без права работы тоскливо.
Ресницы мои побелели от злости.
Что же мне, глодать свои кости?
Я вышел из диспансера походкой гражданина.
И думал: «Свершилось. Во имя Отца, Святого Духа и Сына».
Тоскливо жить на свете,
Когда подумаешь: куда ни пойдешь, – и всюду гарпии-тети.
А дома я лежу под одеялом
И кажусь себе смелым.
Пью чай. Прихлебываю глотками,
Чтобы не потерять тяжелое знание жизни.
Советовали поступить в ПТУ.
Ну и ну.
«А как же университет?» –
«Мечты о нем оставьте своей бабушке».
Действительно, промах, что упомянул им об университете.
За то и содержат в клети.
Ничего, как-нибудь выкарабкаюсь.
Выпрямлюсь.
Зато будут деньги,
А это главное, что есть на белом свете.
Через год сниму инвалидность,
Но все равно – ура! – не будет воинская повинность.
Что-нибудь придумаю и этой зимой.
Спеша с траурной вестью, я вернулся домой.
***
До́ма конфисковали бутылку вина.
Лучше бы какие-нибудь тетради.
Плохо припрятал.
Бабушка говорит: «Ты спятил.
Будешь ходить по больничной палате».
Хочется выпить
И стоять на болоте одинокой выпью.
Бабушка задела меня за живое
Мясо.
Обращается как с учеником
Четвертого класса.
Похищена бутылка-Прозерпина.
Губы шепчут: «Где водка-глина?»
А она примостилась между окороком и сыром.
Влага сложила крылья-глаза херувима.
В комнате конфискация. Шевелятся бумаги.
На страницах капли спиртовой влаги.
Бабушка движется лазером-глазом,
Ищет душу,
Чтобы я проповедь слушал.
А я молчу.
Выпить хочу,
И выкинуть бутылку в окно,
Чтобы долго звенело в руке эхо-серебро.
Бутылка – боты,
В которых выходят на улицу в спиртовую непогоду.
Закружится все перед глазами,
Обернется голова и станет тело-камень
Под волками непогоды.
***
Читал Афанасия Александрийского
О нашествии ариан на церковь.
Афанасий – крепкий человек,
Прожил долгий век.
В церкви сейчас темно,
Все ушли, осталось в потире вино.
А в субботу была служба,
Передвигались старухи-привидения.
А сейчас я лежу и ничего не делаю,
Вспоминаю соль, которую купил в магазине,
Курю «Опал», который купил в пивном ларьке
От магазина невдалеке.
Вспоминаю церковных писателей,
Терновый куст расцвел в их творениях.
Христиане успокоились в 4 веке,
Не стало гонений, и стало возможным молиться на божьем свете.
В букинистических лавках Константинополя стали продаваться Писания,
Отцы Церкви составляли поездов-прихожан расписания.
Мечтаю уйти на болото,
Зарыться носом в снега до горизонта,
Быть подальше от советско-германского фронта.
На болоте нет жилья,
Только небо и земля.
За болотом рай-лес,
Где Илия воскрес.
Сучья деревьев охраняют Эдем – озеро Лахтинский разлив,
К которому я пробирался этим летом.
Крылья-айсберги – дома новостроек оставались за спиною.
Я шел к лесу.
Давно я не путешествовал.
Теперь зима,
И в лесу теперь расположена тюрьма.
А в районе-коктейле
Плавают дома-льдинки.
Пью виски солнечного света.
Лежу в комнате. Бабушка на кухне.
Сейчас поеду в центр города.
Буду ехать и помнить,
Что оставил дома сложенные крылья-простынь.
Прогулка
Только часы, светофоры на всех перекрестках.
Вспыхнет зеленый и можно пройти
В эти дворы, что покрыты известкой,
В эти дворы, из которых потом не уйти.
Пыльным проспектом долго гуляя,
Ищешь скамейку и садик, где покурить.
Стены к лицу прирастают.
Тянется память-нить.