Ярослав Смеляков — Хорошая девочка Лида

By , in было дело on .

Смеляков
Ярослав Васильевич

1913-1972


Хорошая девочка Лида

Вдоль маленьких домиков белых
акация душно цветёт.
Хорошая девочка Лида
на улице Южной живёт.

Её золотые косицы
затянуты, будто жгуты.
По платью, по синему ситцу,
как в поле, мелькают цветы.

И вовсе, представьте, неплохо,
что рыжий пройдоха апрель
бесшумной пыльцою веснушек
засыпал ей утром постель.

Не зря с одобреньем весёлым
соседи глядят из окна,
когда на занятия в школу
с портфелем проходит она.

В оконном стекле отражаясь,
по миру идёт не спеша
хорошая девочка Лида.
Да чем же она хороша?

Спросите об этом мальчишку,
что в доме напротив живёт.
Он с именем этим ложится
и с именем этим встаёт.

Недаром на каменных плитах,
где милый ботинок ступал,
«Хорошая девочка Лида», —
в отчаянье он написал.

Не может людей не растрогать
мальчишки упрямого пыл.
Так Пушкин влюблялся, должно быть,
так Гейне, наверно, любил.

Он вырастет, станет известным,
покинет пенаты свои.
Окажется улица тесной
для этой огромной любви.

Преграды влюблённому нету:
смущенье и робость — враньё!
На всех перекрёстках планеты
напишет он имя её.

На полюсе Южном — огнями,
пшеницей — в кубанских степях,
на русских полянах — цветами
и пеной морской — на морях.

Он в небо залезет ночное,
все пальцы себе обожжёт,
но вскоре над тихой Землёю
созвездие Лиды взойдёт.

Пусть будут ночами светиться
над снами твоими, Москва,
на синих небесных страницах
красивые эти слова.

1940 или 1941


Жидовка

Прокламация и забастовка,
Пересылки огромной страны.
В девятнадцатом стала жидовка
Комиссаркой гражданской войны.

Ни стирать, ни рожать не умела,
Никакая не мать, не жена –
Лишь одной революции дело
Понимала и знала она.

Брызжет кляксы чекистская ручка,
Светит месяц в морозном окне,
И молчит огнестрельная штучка
На оттянутом сбоку ремне.

Неопрятна, как истинный гений,
И бледна, как пророк взаперти, –
Никому никаких снисхождений
Никогда у неё не найти.

Только мысли, подобные стали,
Пронизали её житиё.
Все враги перед ней трепетали,
И свои опасались её.

Но по-своему движутся годы,
Возникают базар и уют,
И тебе настоящего хода
Ни вверху, ни внизу не дают.

Время всё-таки вносит поправки,
И тебя ещё в тот наркомат
Из негласной почётной отставки
С уважением вдруг пригласят.

В неподкупном своём кабинете,
В неприкаянной келье своей,
Простодушно, как малые дети,
Ты допрашивать станешь людей.

И начальники нового духа,
Веселясь и по-свойски грубя,
Безнадёжно отсталой старухой
Сообща посчитают тебя.

Все мы стоим того, что мы стоим,
Будет сделан по-скорому суд –
И тебя самоё под конвоем
По советской земле повезут.

Не увидишь и малой поблажки,
Одинаков тот самый режим:
Проститутки, торговки, монашки
Окружением будут твоим.

Никому не сдаваясь, однако
(Ни письма, ни посылочки нет!),
В полутёмных дощатых бараках
Проживёшь ты четырнадцать лет.

И старухе, совсем остролицей,
Сохранившей безжалостный взгляд,
В подобревшее лоно столицы
Напоследок вернуться велят.

В том районе, просторном и новом,
Получив как писатель жильё,
В отделении нашем почтовом
Я стою за спиною её.

И слежу, удивляясь не слишком –
Впечатленьями жизнь не бедна,–
Как свою пенсионную книжку
Сквозь окошко толкает она.

1963


На поверке

Бывают дни без фейерверка,
когда огромная страна
осенним утром на поверке
все называет имена.
Ей нужно собственные силы
ума и духа посчитать.
Открылись двери и могилы,
разъялась тьма, отверзлась гладь.
Притихла ложь, умолкла злоба,
прилежно вытянулась спесь.
И Лермонтов встаёт из гроба
и отвечает громко: «Здесь!»
О, этот Лермонтов опальный,
сын нашей собственной земли,
чьи строки, как удар кинжальный,
под сердце самое вошли!
Он, этот Лермонтов могучий,
сосредоточась, добр и зол,
как бы светящаяся туча
по небу русскому прошёл.

1964


Земляки

Когда встречаются этапы
Вдоль по дороге снеговой,
Овчарки рвутся с жарким храпом
И злее бегает конвой.

Мы прямо лезем, словно танки,
Неотвратимо, будто рок.
На нас — бушлаты и ушанки,
Уже прошедшие свой срок.

И на ходу колонне встречной,
Идущей в свой тюремный дом,
Один вопрос, тот самый, вечный,
Сорвавши голос, задаём.

Он прозвучал нестройным гулом
В краю морозной синевы:
«Кто из Смоленска?
Кто из Тулы?
Кто из Орла?
Кто из Москвы?»

И слышим выкрик деревенский,
И ловим отклик городской,
Что есть и тульский, и смоленский,
Есть из посёлка под Москвой.

Ах, вроде счастья выше нету —
Сквозь индевелые штыки
Услышать хриплые ответы,
Что есть и будут земляки.

Шагай, этап, быстрее,
шибко,
Забыв о собственном конце,
С полублаженною улыбкой
На успокоенном лице.

1964


Голубой Дунай

После бани в день субботний,
отдавая честь вину,
я хожу всего охотней
в забегаловку одну.

Там, степенно выпивая,
Я стою наверняка.
В голубом дыму «Дуная»
всё колеблется слегка.

Появляются подружки
в окружении ребят.
Всё стучат сильнее кружки,
колокольчики звенят,

словно в небо позывные,
с каждой стопкой всё слышней,
колокольчики России
из степей и от саней.

Ни промашки, ни поблажки,
чтобы не было беды,
над столом тоскует Машка
из рабочей слободы.

Пусть милиция узнает,
ей давно узнать пора:
Машка сызнова гуляет
чуть не с самого утра.

Не бедна и не богата —
четвертинка в самый раз —
заработала лопатой
у писателя сейчас.

Завтра утречком стирает
для соседки бельецо
и с похмелья напевает,
что потеряно кольцо.

И того не знает, дура,
полоскаючи бельё,
что в России диктатура
не чужая, а её!

1966


Анна Ахматова

Не позабылося покуда
и, надо думать, навсегда,
как мы встречали Вас оттуда
и провожали Вас туда.

Ведь с Вами связаны жестоко
людей ушедших имена:
от императора до Блока,
от Пушкина до Кузмина.

Мы ровно в полдень были в сборе
совсем не в клубе городском,
а в том Большом морском соборе,
задуманном ещё Петром.

И все стояли виновато
и непривычно вдоль икон –
без полномочий делегаты
от старых питерских сторон.

По завещанью, как по визе,
гудя на весь лампадный зал,
сам протодьякон в светлой ризе
Вам отпущенье возглашал.

Он отпускал Вам перед богом
все прегрешенья и грехи,
хоть было их не так уж много:
одни поэмы да стихи.

1966


Пьеро (памяти Вертинского)

Земля российская гудела,
горел и рушился вокзал,
когда Пьеро в одежде белой
от Революции бежал.

Она удерживать не стала,
не позвала его назад —
ей и без того хватало
приобретений и утрат.

Он увозил из улиц дымных,
от площадного торжества
лишь ноты песенок интимных,
их граммофонные слова.

И всё поёживался нервно,
и удивлялся без конца,
что уберёг от буйной черни
богатство жалкое певца.

Скитаясь по чужой планете,
то при аншлаге, то в беде,
полунадменно песни эти
он пел как проклятый везде.

Его безжалостно мотало
по городам и городкам,
по клубам и концертным залам,
по эмигрантским кабакам.

Он пел изысканно и пошло
для предводителей былых,
увядших дам, живущих прошлым,
и офицеров отставных.

У шулеров и у министров
правительств этих или тех
он пожинал легко и быстро
непродолжительный успех.

И снова с музыкой своею
спешил хоть в поезде поспать,
чтоб на полях эстрадных сеять
всё те же плевелы опять.

Но всё же, пусть не так уж скоро,
как лебедь белая шурша,
под хризантемой гастролёра
проснулась русская душа.

Всю ночь в загаженном отеле,
как очищенье и хула,
дубравы русские шумели
и вьюга русская мела.

Все балериночки и гейши
тишком из песенок ушли,
и стала темою главнейшей
земля покинутой земли.

Но святотатственно звучали
на электрической заре
его российские печали
в битком набитом кабаре.

Здесь, посреди цветов и пищи,
шампанского и коньяка,
напоминала руки нищих
его простёртая рука.

А он, оборотясь к востоку,
не замечая никого,
не пел, а только одиноко
просил прощенья одного.

Он у ворот, где часовые,
стоял, не двигая лица,
и подобревшая Россия
к себе впустила беглеца.

Там, в пограничном отдаленье,
земля тревожней и сильней.
И стал скиталец на колени
не на неё, а перед ней.

1972


 

Recommended articles