Тончайшей лжи щемящие эссе русофобской жабы
Песня ухода. Валерия Новодворская об Иосифе Бродском
Иосиф и его фараоны
Иосиф Бродский был осужден и призван повторить путь Набокова, но там, где Набоков пролетел бабочкой, своим любимым радужным созданием, не попавшим ни в советский, ни в гитлеровский сачок, Бродского тащило волоком, обдирая в кровь о булыжники его любимого Петрополя.
Тащили скифские кони, к хвосту которых его привязали советские фараоны из отдела культуры при ЦК КПСС. У этого Иосифа не было братьев, и о сестрах мы тоже не слышали. И никогда ему не пришло бы в голову, подобно Сталину, воззвать к согражданам в тяжелый момент именно так, по-родственному.
Он дружил с немногими фрондирующими от души интеллектуалами, он не собирался поднимать народ в атаку; соборы, камни, дворцы и волны были ему куда ближе людей. Он ненавидел пафос. Впрочем, Набоков тоже не бил в лоб, его диссидентство было сродни «Приглашению на казнь»: коварная, обволакивающая, ядовитая сатира, растворяющая грошовый оптимизм аляповатого и обманного советского лубка. Но Бродский повторил крестовый поход на Запад, за цивилизацией, безопасностью и свободой, он был усыновлен той же Америкой, он вписался в американский пейзаж, он сумел творить свои шедевры по-английски. Он говорил по-английски даже с собственным ребенком. И он лишил жестокое отечество обещанной ему своей могилы на Васильевском острове, и было за что.
Он был несчастен, как и Набоков, его грызла ностальгия, но он не вернулся в ту же реку под названием Нева. Смерти своих отчаявшихся, одиноких, несчастных родителей он не мог простить. Бродский был слишком умен и ироничен, чтобы вляпаться в развесистую клюкву торжественной встречи, рыданий вчерашних доносчиков у него на груди, приветственных адресов, премий, вранья о всеобщей к нему любви, словом, «казуса Евтушенко», который, кажется, даже не понял, за что И. Бродский так ненавидел его, Е. Евтушенко, который хотел сделать ему добро, был посредником между изгоем, отпетым и обреченным, и фараонами в лице чекистов.
Стихи Бродского в нашем Храме – воздушное кружево, опасная, бездонная готика, пространство, зеркала, бездны. Он сродни Мандельштаму, чья плоть переходит в состояние мысли. Как у элементарной частицы. Закон неопределенности Гейзенберга: или движение, или масса. Массы у Бродского нет, как и у Мандельштама. Высший пилотаж. И тут же – зрелая, холодная, злая, сверкающая сатира, которой научили бесхитростного, доброго человека решившие извести его фараоны города Ленинграда.
Собственно, сажать и ссылать его было не за что, его преследовали впрок. Наверное, кто-то из пристяжных экспертов вычислил гениальность рыженького поэта, и поскольку было очевидно, что он не «за», а «против», то следующего Пастернака решили отправить подальше, не дожидаясь ни сборников стихов, ни «Доктора Живаго», ни Нобелевской премии. Его осудили и выслали не за настоящее, а за будущее. Но хотя его будущее протекло вдали от нас, фараоны промахнулись: с «делом Бродского» в рост заколосился самиздат, появилась хорошая и правильная привычка дежурить у закрытых дверей судов, где идут политические процессы, и, главное, кончился роман интеллигенции с властью, поскольку власть нарушила общественный договор оттепели. А договор был такой: власть не трогает интеллигенцию, не мешает ей писать, ваять, рисовать, ругаться шепотом и на бульдозерных выставках. И вот договор был нарушен: сначала обозвали «пид…ми», потом снесли бульдозером картины, потом обыски, нападки и в конце концов – арест и ссылка. Власть напала первой, без объявления войны, и если Пастернак мог бы наплевать и забыть про членство в Союзе совписов, забрать Нобелевскую премию и укатить в голубом экспрессе к пальмам и морям, то за Бродским пришли, посадили, отправили в болота и леса, а потом обещали сгноить в психиатрическом застенке где-нибудь в Сучанах. Пастернаку повезло, по Галичу: «Он не мылил петли в Елабуге и с ума не сходил в Сучане». Впереди колонны будущих диссидентов, антисоветчиков, советологов, неудобных мыслящих людей сталинской эпохи в белом венчике из роз на рыжей голове шествовал великий поэт Иосиф Бродский, сжимая в объятиях очередного любимого кота. Коты всегда были против обожествлявших их фараонов, котов не подкупишь.
С котом Миссиссипи, Нью-Йорк (фото: Julia Schmalz)
Простор меж небом и Невой
Нет, маленький Иосиф родился не в сказочном поместье с нарядными бабочками и гувернантками, как Набоков. Он не был сыном богатого аристократа. Он родился не в Серебряном веке, а в разгар советского Железного века – 24 мая 1940 года в Ленинграде, на Выборгской стороне. Его отцу, профессиональному фотографу Александру Ивановичу Бродскому, было уже 37 лет. На фронте он служил фотокором, вернулся поздно, в 1948 году, устроился в фотолаборатории Военно-морского музея. В 1950 году избавился от армии, работал фотографом и журналистом в нескольких ленинградских газетах. Мать, Мария Моисеевна Вольперт, была моложе на два года, трудилась бухгалтером. Жили трудно, по-советски: от зарплаты до зарплаты, кормили и одевали сына на медные деньги.
Детство Иосифа было безрадостным, голодным и смертельно опасным. Он мог сгореть от зажигалки, его могли убить бомбы, он мог умереть от голода в блокадную зиму, как тысячи других несчастных детей – жертв сталинского зверского решения не сдавать город. Только в 1942 году Марии Моисеевне удалось уехать с сыном в Череповец. Это была жизнь. Не всем так везло. Никто не считал, сколько осталось в блокадном городе в живых малюток – сверстников Иосифа. В 1944 году мать с сыном вернулись в разбитый и полуголодный город. Была жизнь, но не было здоровья, стенокардия Бродского – блокадный след. И не было радости. Собственно, Питер – город не для радости. Эта нездешняя каменная сказка, эта красота, холодная, величественная, заоблачная, на крови и костях, этот город не от России, не для России, но внутри России – это боль и мечта о Несбывшейся Европе, это ее печальный Диснейленд, это город великой печали, недобрый город Петра, столица грубо остановленного в Октябре Февраля, столица Шлиссельбурга, Петропавловской крепости, столица Сенатской и Дворцовой. Столица убитого Александра II, повешенных декабристов, столица казненного Николая IIи его несчастной семьи, столица Семеновского плаца, раскольниковского дворика, столица запертого большевиками приюта Учредительного Собрания – Таврического дворца. Столица мрачного Инженерного замка, вечных наводнений и горькой невской воды. Петербург – столица печальных поэтов. Блока, Ахматовой, Гумилева, Каннегисера, Бродского, Набокова, Мандельштама. В этом городе можно только мыслить и страдать. Так что жизнерадостного школьника из Иосифа не вышло.
В 1947 году он пошел в 203-ю школу. В 1950 году – еще одна школа, 196-я. А в 1953 году – последняя школа, 181-я. Иосиф пошел в 7-й класс – и остался на второй год. У гения были проблемы с рутиной. Ему было скучно в этой казарме, он не видел смысла в уроках, где все гуманитарное подавалось под советским соусом. Инакомыслие принимали за неспособность. Оставшись на второй год, Иосиф бросает школу. Советское образование для него – каторга. А дома нет денег, хочется заработать, помочь немолодым родителям. Бродский пытается попасть в Морское училище, в школу подводников. Его не берут никуда: плохое здоровье и нелады с математикой. Тогда он идет фрезеровщиком на завод «Арсенал». Ему 15 лет, у него 7 классов. Больше не будет никогда.
Иосиф хотел стать врачом, подрабатывал в морге. Трупы – это тоже не для него. Уплыть надводно или подводно в флибустьерское дальнее синее море не удалось. И пять лет будущий поэт и гений – на черной работе. Есть небольшой заработок и не отнимают свободу у «малых сих». «Пролы и животные свободны» (Дж. Оруэлл). Бродский работает истопником в котельной, матросом на маяке, рабочим в геологических экспедициях. Он много читает: поэзия, философия, религия, изучает английский и польский. Он свободен, но не невидим, увы!
В 1958 году Иосиф с друзьями по стихам и мечтам, понимающими, что в СССР – тюрьма, треплется в скверах и парках (там, где якобы нет «ушей») о возможности бегства из СССР путем угона самолета. От этого замысла он отказывается, но в группе, видимо, был сексот. Как напишет поэт в 1986-м: «Ветер свищет. Выпь кричит. Дятел ворону стучит». Но поэту открывается его предназначение: он начинает писать стихи, он понимает, что это дар и долг. Теперь он будет заниматься этим, ну еще и переводами для заработка. Начинает он в 1958 году, а кое-что выходит в самиздате и раньше: «Пилигримы». «Мимо ристалищ и капищ, мимо шикарных кладбищ, мимо храмов и баров, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима, синим солнцем палимы – идут по земле пилигримы». И этот жестокий конец: «И значит, не будет толка от веры в себя и в Бога, и значит, остались только иллюзия и дорога. И быть над землей закатам, и быть над землей рассветам… Удобрить ее – солдатам, одобрить ее – поэтам». Таковой вот советский «Тангейзер», Вагнер постгитлеровской и постсталинской эпохи, когда нечего терять, когда больше святынь для пилигримов не осталось и шествовать некогда и некуда.
Следом за стихами приходят мэтры и учителя. В 1959 году он знакомится с Булатом Окуджавой. В феврале 1960 года Бродский впервые выступает на «турнире поэтов» в ДК имени Горького с участием А. Кушнера и В. Сосноры. Чтение печального и безобидного стихотворения «Еврейское кладбище» вызывает скандал. Нельзя упоминать о «еврейском вопросе» и евреях, нет таких в СССР! «Центральная газета оповестила свет, что больше диабета в стране советской нет» (А. Галич). Знали бы участники турнира, что напишет этот гад Бродский в 1986 году в защиту Израиля! «Над арабской мирной хатой гордо реет жид пархатый». В августе 1961 года Бродского в Комарове привечает Анна Ахматова, потом – Надежда Яковлевна Мандельштам и Лидия Чуковская. Один карасс. Карасс неудобных нонконформистов и порядочных людей.
В 1962 году Бродский встречает свою первую тревожную любовь, молодую художницу Марину Басманову. Она не очень красива, но умна и талантлива. Бродскому она дороже жизни. Но Марина не готова стать безропотной музой поэта, как жена Набокова. Она независимая натура, да и Бродский еще беден и неизвестен миру. Они то сходятся, то расходятся, поэт пытается покончить с собой. В 1968 году, после рождения сына, Андрея Басманова, они расстаются навсегда. А ведь поэт так нуждался в жертвенной любви!
Аутодафе
В 1963 году тупые фараоны Петербурга стали обеспечивать Бродскому дорогу в бессмертие. 29 ноября газета «Вечерний Ленинград» напечатала статью «Окололитературный трутень», подписанную Лернером, Медведевым и Иониным. Бродского клеймили за «паразитический образ жизни». Стихи, за которые его склоняли в статье, отчасти принадлежали Д. Бобышеву, ученику Ахматовой, а отчасти были скомбинированы из «Шествия» Бродского: «Люби проездом родину друзей» + «Жалей проездом родину чужую» = люблю я родину чужую (шедевр КГБ, Бродский этого не писал). 8 января 1964 года эта же газета печатает письма читателей с требованием наказать «тунеядца Бродского». Брать было настолько не за что, что ухватились за тунеядство (на суде стало ясно, что тунеядство выражается в том, что поэт мало зарабатывает и не имеет трудовую книжку где-нибудь в отделе кадров). 13 февраля следует арест и пока КПЗ в отделении милиции, а 14 февраля в камере поэта настигает первый приступ стенокардии, и с тех пор она вечно будет следовать за ним. Интересно, жива ли судья Савельева? С Бродским она управилась за два заседания, записанных Фридой Вигдоровой и пущенных в самиздат «Белой книгой». Вот главное: «Судья: А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам? – Бродский: Никто. А кто причислил меня к роду человеческому? Судья: Не пытались ли вы окончить вуз, где готовят поэтов? – Бродский: Я не думал, что это дается образованием. Я думал, что это… от Бога».
У Бродского отобрали карандаш и бумагу, его орудия труда. Судья сжалилась и велела вернуть. Дали поэту максимум: пять лет принудительного труда в отдаленной местности. Это оказался Коношский район Архангельской области. Поэт поселился в деревне Норенская. Это было счастливое и спокойное время: рыбалка, природа, леса, молоко. Ни одного стукача, звезды, луна, книги и много стихов. А к достатку, комфорту и горячей воде он не привык. Но поэта взяли под защиту Д. Шостакович, С. Маршак, К. Чуковский, К. Паустовский, А. Твардовский и Ю. Герман (вот и начало правозащитного движения). Писатели добрались до Сартра, Сартр нажал на советское правительство. Иосиф Александрович вернулся через полтора года.
Его «Шествие» было гениально. Особенно «Крысолов». Опять песня бегства и ухода: «Так за флейтой настойчиво мчись, снег следы заметет, занесет, от безумья забвеньем лечись, от забвенья безумье спасет. Так спасибо тебе, Крысолов, на чужбине отцы голосят, так спасибо за славный улов, никаких возвращений назад. Как он выглядит – брит или лыс, наплевать на прическу и вид, но счастливое пение крыс как всегда, над Россией звенит! Вот и жизнь, вот и жизнь пронеслась, вот и город, заснежен и мглист, только помнишь безумную власть и безумный уверенный свист».
Бегущий по волнам
А власти все это – читали. Не поняли, но осудили и сообразили, что этот гений – бомба замедленного действия. Ведь Бродский писал не только символическую лирику. Злая, убийственная сатира была понятна всем. И интеллигенты жадно читали и перечитывали этот самиздат: «Холуй трясется. Раб хохочет. Палач свою секиру точит. Тиран кромсает каплуна. Сверкает зимняя луна. Се вид отечества, гравюра. На лежаке – Солдат и Дура. Старуха чешет мертвый бок. Се вид отечества, лубок. Собака лает, ветер носит. Борис у Глеба в морду просит. Кружатся пары на балу. В прихожей – куча на полу».
Вот вам и история России. Плюс русские святые, Борис и Глеб. Или так: «Если где-то пахнет тленом, это значит, рядом Пленум». Уже можно КПСС распускать. Анна Ахматова имела неосторожность сказать: «Какую биографию делают нашему рыжему!» А ему не нужна была героическая биография, он хотел жить так: «Не знаю я, известно ль вам, что я бродил по городам и не имел пристанища и крова. Но возвращался, как домой, в простор меж небом и Невой, не дай мне Бог, не дай мне Бог, не дай мне Бог другого».
А здесь 12 мая 1972 года Бродского вызвали в ОВИР и предложили на выбор: эмиграция или пожизненная психушка. Благо и в Питере была такая спецтюрьма. И поэта давно поставили на учет. Его отправляли срочно: в СССР хотел наведаться Никсон. Не дай бог, захочет встретиться. И вот 4 июня Бродский вылетел в Вену. Не закончив даже школы, он оказался настолько компетентным, что несколько лет преподавал в американских университетах историю поэзии и теорию стиха. Он выучил английский в совершенстве и писал на нем. Его наградили орденом Почетного легиона. Это – от французов. А прогрессивное человечество в 1987 году присудило ему Нобелевскую премию по литературе: «За всеобъемлющее творчество, насыщенное чистотой мысли и яркостью поэзии». Он не занимался политикой, он слагал совершенные стихи. Только услышав о том, что Е. Евтушенко высказывается против колхозов, он с возмущением заявил: «Если Евтушенко против, то я – за». Ведь Евтушенко приходил к нему с миссией от КГБ! С точки зрения Евтушенко – это была помощь гонимому, с точки зрения Бродского – верх подлости.
Поэт завел себе шикарного кота и назвал его Миссисипи. Из Нобелевки Бродский отдал часть денег на модный ресторан «Русский самовар», один из центров русской культуры в Нью-Йорке. В 1990 году он даже женился на русско-итальянской переводчице Марии Соццани. Она была прекрасна, умна и создала поэту хороший семейный очаг. С дочерью поэт говорил по-английски. Но он тяжело страдал от разлуки с родителями, и все чаще болело сердце. Ни мать, ни отца не пускали к нему – ни в гости, ни насовсем. Так не мстили даже Солженицыну. И ведь не было выступлений по «Свободе» или «Голосу Америки». За стихи карали строже, чем за политику. Родители подавали заявление 12 раз, но даже после того, как Бродский в 1978 году перенес операцию на открытом сердце, им было отказано в праве увидеть сына. Мать Бродского умерла в 1983 году, отец пережил ее на год. Бродскому не дали приехать на похороны. Фараоны постарались: Черное море разверзлось и сомкнулось за спиной поэта навсегда. Об этом Бродский напишет в 1986 году: «От любви бывают дети. Ты теперь один на свете. Помнишь песню, что, бывало, я в потемках напевала? Это – кошка, это – мышка, это – лагерь, это – вышка. Это – время тихой сапой убивает маму с папой».
Это случилось 28 января 1996 года: Иосиф Бродский умер от инфаркта в 56 лет. Он писал в начале шестидесятых: «Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На Васильевский остров я вернусь умирать». Так не случилось. Он нас наказал, и за дело. Бродский лежит на кладбище Сан-Микеле, в своей любимой Венеции, «в глухой провинции у моря».
«Понт шумит за черной изгородью пиний. Чье-то судно с ветром борется у мыса. На рассохшейся скамейке – Старший Плиний. Дрозд щебечет в шевелюре кипариса» (1972).
- 24.02.2012
Поэт на договоре. Валерия Новодворская о Евгении Евтушенко
Мы переходим к ситцевому сезону русской поэзии. Сначала шел, конечно, богатый и аристократический бархатный сезон Серебряного века. Великие: Пушкин, Тютчев (если кто не в журнале, то это не значит, что его в Храме нет; иногда жизнь гения не укладывается в триллер или драму, необходимые для пущей художественности; но биографии забываются, а стихи остаются). «Большая шестерка»: Блок, Мандельштам, Пастернак, Гумилев, Ахматова, Цветаева. Волошин и последние обрезки бархата: Окуджава, Высоцкий, Галич. По словам нашего сегодняшнего героя Евгения Евтушенко, последний великий из бархата прошедших веков — это И. Бродский. Будет и шелковый сезон: Бальмонт, Багрицкий, Наталья Горбаневская и Ирина Ратушинская, Некрасов, Эренбург, Юрий Левитанский.
А потом наступил ситцевый сезон — для всех, для тех, кто попроще, и там по справедливости оказались и Сельвинский, и Светлов, и Межиров, и Ошанин. По два-три стихотворения с каждого, иногда — одно, как у Межирова и Ошанина. А другие выпали вообще. Антокольский вложился одним стихом, а от многих останется память такого рода: этот пожалел Цветаеву и Мура, тот (С. Щипачев) заступился за Евтушенко. Из всего ситцевого сезона, куда, конечно, мы отправим и Маяковского, в наш Храм войдут (и не украдкой, а с шумом, блеском и юношеской бравадой) Андрей Вознесенский и Евгений Евтушенко. Ну и что, что ситцевый сезон. Ситцевый сезон, Политехнический, Лужники, сарафанное радио… Мы тоже не бог весть какие аристократы, ни бархата, ни шелка мы не застали. В колясках не катывали, с кружевными зонтиками не ходили и даже персонажи «Дамы с собачкой» для нас — неслыханный шик и роскошь: и по средствам, и по костюмам, и по занятиям. А мы ездили в Коктебель в поездах и в задрипанных «москвичонках» («мерседетых шестисосах»), топали в Лягушачью бухту, валялись на диком пляже. И даже в Литфонд к Марье Волошиной нас не пускали, как пускали Женю и Андрюшу. Мы пели под гитару у мыса Хамелеон, клали камушки на могилу Макса Волошина и лакали дешевую продукцию винсовхоза «Коктебель». Так что мы не гордые.
Демон на договоре
Что делать Евгению Евтушенко в нашем Храме — не нам решать. Он его ярко раскрасит, распишет да еще и Пикассо с Шагалом пригласит. Они бесплатно нарисуют по картиночке. Он организует экскурсии, он пригласит «битлов», даже и покойных, и те споют на пороге; он поставит фильм о Храме и сам в нем сыграет, а потом начнет по России и по Европе с США лекции про наш Храм читать. Его только пусти под лавочку — а он сразу все лавочки займет. Но Евтушенко — честный человек, на место Блока или Бродского не сядет. Так что мне он по душе.
Евтушенко — классический шестидесятник. Уж он-то точно редкий, невиданный мичуринский вариант социалиста с человеческим лицом, хотя ничего толком ни про капитализм, ни про социализм Евгений Александрович не понял, даже проживая в США. Он искренне считает, что в Швеции и Норвегии — социализм. Но живет почему-то в Штатах, и это было бы ханжеством и чистой демагогией, не будь он поэтом. А поэтам знать про экономику необязательно, пусть себе считают, что булки растут на деревьях и творог добывают из вареников.
Евгений Евтушенко — хороший человек, хотя и очень суетный, он сделал стране много добра в самые страшные годы, а уехал от нас только в 1991-м, когда шестидесятники и социалисты с человеческим лицом уже утратили свое всемирно-историческое значение и вместо них в ряды встали западники и рыночники, антисоветчики и либералы.
Про Евтушенко говорили много плохого, вплоть до того, что он был агентом КГБ. Нет, не был, это клевета по неопытности. Он был смел до отчаянности, но ездил по белу свету, жил шумно и широко, получил (выбил блефом) шикарную квартиру в доме на набережной (не на той, так на другой), даже Никсона он там принимал. Но подлостей он не делал и ничем за эти блага не платил. Ничем, что было бы лицемерием, жестокостью, согласием на аресты собратьев по ремеслу. Даже диссидентам он жертвовал свои старые рубашки, а они были мало поношенные и нарядные. И если поэт Евтушенко попросит у культурного или богатого россиянина булку или вареник, то моя просьба: дать и даже помазать икрой. Заслужил. Он и сейчас то в нетопленном зале выступит, как в Туле, то выставку из своих личных картин в Переделкине откроет (все — дары великих мастеров). В этом году, в июле, ему стукнет 80 лет. Есть живой классик, «клаша» (по Войновичу), и давайте ему сделаем какое-нибудь добро в порядке алаверды.
А секрет его хорошей жизни при советской власти прост. Помните, был такой забытый доперестроечный роман «Альтист Данилов»? Давно воды времени смыли автора и шпильки, актуальные только в то время, осталась интрига. Данилов служил на Земле демоном на договоре и обязан был творить Зло. Но стал делать Добро. За что его поставили перед демоническим Политбюро и хотели лишить сущности, а память вытоптать, но за него заступился тамошний генсек Бык, то ли Голубой, то ли Белый, которому он невзначай почесал спинку, чего никто никогда не делал. И его наказали условно.
Евгений Евтушенко считался у Софьи Власьевны поэтом на договоре и вроде бы договор соблюдал: не был антисоветчиком, уважал Буденного, героев войны, Че Гевару и Фиделя, выступал против вьетнамской войны, мягко критиковал Америку, братаясь с ее студентами и поэтами. Он не выступал против Ленина (только против Сталина), не был штатным диссидентом, верил в социализм, не требовал ни роспуска СССР, ни пересмотра роли и значения (и даже сущности) Победы 1945 года, как Гроссман и Владимов. И все — искренне. Просто, видя несправедливость и жестокость, кидался в бой (Чехословакия,1968-й; процесс Даниэля и Синявского; расправа над Бродским; участь Солженицына). Но он не перешел роковой, пограничной черты, как Галич, Владимов, Бродский. В стихах переходил, но стихи не поняли. Не умели читать между строк. Или боялись прочесть? Когда нет политических заявлений, выхода из рядов СП (совписов), обращений к Конгрессу США — можно пропустить мимо ушей. Пожурить. Преследовать, делать окончательным врагом, выгонять, сажать столь известного поэта с такой коммуникабельностью — себе дороже. Это понял даже Андропов. Из-за Евтушенко Папа Римский + все литераторы и художники Запада организовали бы против СССР крестовый поход.
Это, конечно, компромат. Солженицын, Владимов, Аксенов, Войнович, Галич — чужие. Евтушенко с натяжкой сходил за «своего». Но ведь за «своих» сходили и Высоцкий, и Окуджава, и Левитанский, и Булгаков, и Пастернак до рокового голосования об исключении из СП. Так что не побрезгуем и Евтушенко. Все мы родом с советской помойки, кто опоздал родиться в Серебряном веке, и мало кому удалось отмыться добела.
Homo huligаnus
Родился Женя в 1932 году, то ли на станции Зима, то ли в Нижнеудинске. Родители были геологи, Александр Рудольфович Гангнус и Зинаида Ермолаевна Евтушенко. Отец писал стихи, мать стала потом актрисой. С отцом Жени она развелась, но он всегда помогал сыну. Школу в Марьиной роще Женя не закончил. Его исключили за поджог, думая, что двоечник Евтушенко «имел основания». Но поджег другой ученик, а свалили все на Женю. Еще при Сталине он задал на уроке крамольный вопрос насчет песенки «С песнями, борясь и побеждая, наш отряд за Сталиным идет». Женя спросил: «А с песнями зачем бороться?» Он не понял, где запятая. Учительница побелела, сказала, что у него жар, что надо идти домой, и умоляла класс сохранить все в тайне. Такое было время. Потом пионер Женя на сборе, где все клялись, что вынесут пытки не хуже молодогвардейцев, честно сказал, что за себя не ручается. Скандал! Так что хорошо, что он вылетел из школы, слишком прямой был мальчик, до оттепели мог бы не дожить. Сталинские соколы договоров с поэтами не заключали и их не соблюдали.
Отец пристроил его на Алтай, в геологическую партию. Там он впервые познал любовь с пасечницей-вдовой. Об этом у него есть целомудренное стихотворение, тогда считавшееся «жестким порно». Романы Женя крутил и потом, но был на редкость чистым в любви. И здесь он был поэт и идеалист. Никакого цинизма.
В Литературный институт он был принят без аттестата зрелости, учился с 1952-го по 1957 год. Это восхитили мэтров первые слабые его стихи (в том числе и хвалебные в адрес Сталина) из сборника «Разведчики грядущего», которого стыдился сам автор. И тогда же его на ура (плохо дело было в те годы с поэтическими талантами) приняли в Союз совписов. Из Литинститута его выгнали без диплома (потом уже поднесли диплом, как подарок к пенсии, в новые времена). А за что выгнали? За поддержку романа Дудинцева «Не хлебом единым».
Но вот грянула оттепель, и Евгений читает свои стихи в Политехническом вместе с Андреем Вознесенским, Робертом Рождественским, первой своей женой, прекрасной Беллой Ахмадулиной, Булатом Окуджавой, который еще и поет. Помните эпизод в «Заставе Ильича»? Там Евтушенко читает свои стихи в Политехе. Он бредит Маяковским и всячески «косит» под него, и, по-моему, зря. На совести у Евтушенко нет таких грехов, как у отчаянного большевика Маяковского; как человек он намного лучше и сделал много добра (в отличие от Маяковского, который не спасал жертв чекистов). Да и как поэт он явно сильнее.
Оттепель замерзла под ногами у поэта, но еще раньше он успел поспасать от Хрущева Эрнста Неизвестного, будущего творца черно-золотого памятника генсеку. Хрущев стучал по столу на скульптора, Евтушенко стучал на генсека и даже обозвал его канонические портреты «портретами идиота». Хрущев оставил в покое Неизвестного и защищал Евтушенко, пока его самого не убрали. А потом он бился за Бродского и простил ему неприязнь и даже то, что гений помешал «ситцевому поэту» выступить в американском университете и получить 100 баксов. Бродский не мог понять, почему поэт советует поэту уехать по рекомендации КГБ. Эта «смычка» с «органами» была частью договора, и замученный, больной, разлученный с родителями Бродский слишком уж отличался от веселого и благополучного эпикурейца Евтушенко. Хитрил ли наш поэт, не переходя черту? Я думаю, что нет. Он не мог ее перейти, он был слишком левый и советский для этого, не было у него такого потенциала. И выпускали его, зная, что не попросит он политического убежища, вернется. И то, что Евтушенко обозвал оставшегося в Англии Анатолия Кузнецова Урией Гипом, причем не в кулуарах, а на каком-то писательском съезде, — может, это самый страшный его грех. Кузнецов написал в Англии и напечатал (и сейчас это пришло к нам) такую правду о Бабьем Яре и о войне (о том, в частности, как Киев взрывали чекисты, вплоть до Андреевской церкви, чтобы натравить немцев на местное население и создать условия для партизанской войны), что бедному Евтушенко она и не снилась. Ситец плох только одним: быстро линяет и легко рвется. Недолговечный материал.
Андропов был страшным человеком. Сначала Евтушенко ему позвонил, оторвал от заседания Политбюро и обещал, если Солженицыну дадут срок, повеситься у дверей Лубянки |
Его баррикады
Лернейской гидре все равно, кто на нее бросается: свои или чужие. Сгоряча может и голову откусить. И когда в 1968 году после вторжения в Чехословакию Евтушенко кинулся посылать телеграммы протеста Брежневу прямо из Коктебеля — это был подвиг. Это первый. Тем паче, что героический Аксенов, которому предложили подписаться (больше Евгений Александрович подписи не собирал, все писал сам), испугался и пошел спать. Если бы телеграмма пошла на Запад, если бы была пресс-конференция, то и посадили бы. Но и так уволили девочку с телеграфа только за то, что приняла депешу, и Евтушенко ворвался в феодосийский КГБ, потребовал восстановить, угрожая пресс-конференцией и скандалом в Москве. И восстановили! Евтушенко ждал ареста, они с женой жгли в котельной самиздат. Второй подвиг случился, когда взяли Солженицына. Андропов был страшным человеком. Сначала Евтушенко ему позвонил (и его соединили!), оторвал от заседания Политбюро и обещал, если Солженицыну дадут срок, повеситься у дверей Лубянки. Андропов радушно пригласил это сделать, сославшись на крепость лубянских лип. Но задумался. Во второй раз поэт обещал защищать Солженицына на баррикадах. Андропов предложил проспаться, но он был умен и понимал, что посадить Солженицына — большая головная боль и конфронтация с Западом. И выходку Евтушенко он использовал, чтобы убедить Политбюро выслать, а не сажать.
У Евтушенко была непробиваемая защита и в СССР, и КГБ был в курсе. После Чехословакии по всем лестницам его шестиэтажного дома стояли люди, пришедшие его защищать, даже от провинции были гонцы.
Третий подвиг— «Бабий Яр» (1961). Это был прорыв плотины молчания. Четвертый — «Братская ГЭС». Уже идет 1965 год, десталинизация кончилась, а он опять про лагеря! И про гетто (глава про диспетчера света Изю Крамера). Это настоящие стихи, без скидок, о том, как замучили Риву, возлюбленную Изи.
Пятыйподвиг — то самое стихотворение «Танки идут по Праге». Негодование и шок сторонника социализма были сильнее либеральных чувств тех, кто ничего другого и не ждал от власти. И жаль, что не знал он (да и в Москве его не было в тот день) про акцию «семерки» на Красной площади. Здесь он мог бы стать диссидентом и преодолеть двойственность своей натуры. Он говорит, что не мог быть с диссидентами из-за своих левых убеждений, но среди диссидентов тоже были социалисты (Яхимович, Владимир Борисов, Петр Абовин-Егидес, Юрий Гримм, Михаил Ривкин). И им скидки по срокам не давали. Шестой и седьмой подвиги — это поэма «Казанский университет» и стихотворение «Монолог голубого песца на аляскинской звероферме». «Университет» — это 1970-й. «Песец» — тоже начало 70-х. Восьмой — отказался брать в 1993 году орден «Дружбы народов» в знак протеста против войны в Чечне (а некоторые либералы и премиями не побрезговали). Девятый — его фильм по его же сценарию «Смерть Сталина» (1990). Ненавидеть он умеет, этот эпикуреец. И страдать — тоже. Ведь история песца — его история. «Я голубой на звероферме серой. Но, цветом обреченный на убой, за непрогрызной проволочной сеткой не утешаюсь тем, что голубой. И вою я, ознобно, тонко вою, трубой косматой Страшного Суда, прося у звезд или навеки — волю, или хотя бы линьки… навсегда. И падаю я на пол, подыхаю, и все никак подохнуть не могу. Гляжу с тоской на мой родной Дахау и знаю: никуда не убегу. Однажды, тухлой рыбой пообедав, увидел я, что дверь не на крючке, и прыгнул в бездну звездного побега с бездумностью, обычной в новичке». И вот разрядка, развязка — и для песца, и для поэта: «Но я устал. Меня сбивали вьюги. Я вытащить не мог завязших лап. И не было ни друга, ни подруги. Дитя неволи для свободы слаб. Кто в клетке зачат, тот по клетке плачет. И с ужасом я понял, что люблю ту клетку, где меня за сетку прячут, и звероферму — Родину мою».
Кого обманули Америка, Аляска, песцы? Только дураков и гэбистов. Хотя КГБ, наверное, понял. Но как такое запретишь? Как запретишь историческую поэму «Казанский университет», посвященную В. И. Ленину, с таким финалом, где поэт благодарит Отечество «за вечный пугачевский дух в народе, за доблестный гражданский русский стих, за твоего Ульянова Володю, за будущих Ульяновых твоих…»? Что будут делать в СССР будущие Ульяновы? Да свергать советскую власть, ведь Ульяновы только свергать и умеют. Поэма посвящена диссидентам. Но как докажешь? Отпустить из «Нового мира» в самиздат?
Эта поэма помогла мне выжить, я ее прочла в казанской спецтюрьме. Это об истории: «Как Катюшу Маслову, Россию, разведя красивое вранье, лживые историки растлили, господа Нехлюдовы ее. Но не отвернула лик Фортуна, мы под сенью Пушкина росли. Слава Богу, есть литература — лучшая история Руси». Вот о декабристах: «До сих пор над русскими полями в заржавелый колокол небес ветер бьет нетленными телами дерзостных повешенных повес». Вот об Александре Ульянове и не только: «Невинные жертвы, вы славы не стоите. В стране, где террор — государственный быт, невинно растоптанным быть — не достоинство, уж лучше — за дело растоптанным быть!»
Десятый подвиг — не признавал ГДР, считал, что Берлинская стена должна пасть, об этом говорил вслух, и в ГДР — тоже; Хонеккер жаловался Хрущеву, просил Евтушенко не выпускать. Его, кстати, вытаскивали из самолетов, высаживали из поездов. Пытались засадить в СССР, как в аквариум. Спас Степан Щипачев. Сказал, что бросит на стол партбилет, публично выйдет из партии, если поэт станет невыездным. Одиннадцатый подвиг — это то, что Евтушенко был в 1991 году у Белого дома. Хватит на искупление?
Его девочки из виноградников
Евгений Александрович влюблялся охотно и часто, но всегда оставался джентльменом. Как-то в США, совсем еще зеленым юнцом, удрал от экскурсионной группы из Нью-Йорка в Сан-Франциско вместе с девушкой, у которой тоже был значок с Фиделем. Но первой его женой стала Белла Ахмадулина. В нее тоже влюблялись, ей дарили букеты. Евтушенко скармливал их соседской козе. Брака хватило на три года, с 1957-го по 1960-й. И остались прекрасные стихи: «Не похожа давно на бельчонка, ты не верила в правду суда, но подписывала ручонка столько писем в пустое “туда”. Ты и в тайном посадочном списке, и мой тайный несчастный герой, Белла Первая музы российской, и не будет нам Беллы Второй».
В 1961 году Евтушенко женился на Галине Сокол-Лукониной, которую увел от мужа. Галя была радикалкой из семьи «врага народа». Она в день похорон Сталина «цыганочку» хотела на улицах танцевать, едва остановили. Это с ней поэт жег самиздат, и она всегда просила его не идти на компромисс, обещая прокормить шитьем. У них родился сын Петр.
В 1978 году Евтушенко женился на своей поклоннице Джен Батлер, но они вскоре расстались. Еще два сына: Александр и Антон. И уже в 1986 году поэт встретил Машу Новикову, тогда студентку медучилища. Они вместе до сих пор, Маша преподает русский язык и литературу. У них двое сыновей, Евгений и Дмитрий.
Это с ней поэт жег самиздат, и она всегда просила его не идти на компромисс, обещая прокормить шитьем |
Конец вечности
В 1981 году Евтушенко опубликовал в «Юности» неплохую повесть «Ардабиола». А потом лед треснул: вторично за его жизнь. И с упоением Евгений Александрович включился во все: «Мемориал», руководство новой писательской организацией «Апрель», триумфальные выборы в депутаты Съезда нардепов СССР от Харькова. Потом — отъезд. И глухо, глухо…
Сивку не укатали крутые горки, сивка просто не въезжает в нашу ситуацию добровольного возвращения в стойло. И наш новый строй, после «казарменного социализма», называет «казарменным капитализмом». Дай ему бог дожить до 120 лет (он еще недавно защищал Англию от совков, когда они решили, что теракты в метро — это то, что «им надо», в смысле, «так им и надо»). Но я хочу напомнить проект 1968 года насчет надписи на надгробной плите. Ведь завещание поэта составлено, и как бы новые комитетчики не забыли или не помешали. Я знаю, что поэт не обидится. Это мое время, и я напомню. «Танки идут по Праге в закатной крови рассвета. Танки идут по правде, которая не газета… Что разбираться в мотивах моторизованной плетки? Чуешь, наивный Манилов, хватку Ноздрева на глотке? Чем же мне жить, как прежде, если, как будто рубанки, танки идут в надежде, что это — родные танки?»
А вот и завещание. Я уверена, что веселый Женя Евтушенко меня переживет. Так что напомните потомкам:
Прежде чем я подохну, как — мне не важно — прозван,
Я обращаюсь к потомству только с единственной просьбой:
Пусть надо мной — без рыданий
Просто напишут — по правде:
«Русский писатель. Раздавлен.
Русскими танками в Праге».
Фото: Roberto Bassignana
- 25.04.2012