Начну с одного личного воспоминания: в 1989 году я имел беседу с одним бывшим студентом философского факультета, который обратился в православие и даже готовился к принятию монашества. Это у него вышло не сразу, но в конечном счете он стал иноком одного монастыря, сейчас это довольно известный в церковной среде человек. Я задавал ему вопрос, который мне представлялся центральным для всей истории русской философии: каков смысл светской культуры с церковной, православной точки зрения. Как с точки зрения дела религиозного спасения оправдать художественное творчество, философию, вообще науку, да в целом заботу о мирском? В принципе, для дела спасения ничего этого не нужно, и человек мог бы ограничиться лишь скромным поддержанием своего существования, какими-то примитивными усилиями, чтобы не умереть с голоду и не замерзнуть от холода, а все оставшееся время молиться, соблюдая строгий пост?
Разумеется, я не получил никакого ответа от бывшего однокашника и даже подобия ответа, но услышал то, что всегда и слышал из уст действительно глубоко церковных людей, что светская культура, вообще говоря, не нужна для верующих, а для неверующих она хороша только в том случае, если теми или иными путями приводит к церкви. В этом смысле «Отцы-пустынники и жены непорочны» Пушкина вполне душеспасительны, а, скажем, «Граф Нулин» – уже не очень, а «Гавриилиаду» и вообще лучше стереть из памяти нации.
Несколько лет назад я заострил тот же вопрос, поставив его в более жесткой форме в беседе с другим моим другом: а чем так уже неправы исламисты, что взрывают остатки языческих храмов в Пальмире. В конце концов, ветхозаветные пророки поступали так же, и если мы считаем, что язычество – это зло или, по крайней мере, ложь и обман, нам следует очищать землю от сатанинских капищ? Если же мы по тем или иным причинам все же полагаем, что зло и обман должны тем не менее сохраняться и даже подлежат реставрации, мы невольно оставляем почву религии и вступаем на скользкую тропу светского гуманизма, восходящего к итальянскому Ренессансу или же, в лучшем случае, к немецкому Просвещению.
Русская философия XX века на самом деле возникла из очень ясного понимания отсутствия в церковной православной среде каких-то внятных ответов на все эти вопросы. В отличие от католиков люди, стоящие на позиции святоотеческого предания, жестко отрицают, что мы можем приблизиться к постижению Творца через постижение того лучшего, что присутствует в Творении.
Иными словами, религиозный гуманизм в духе Фомы Аквинского закрыт для православия догматически. И в этом, безусловно, есть глубочайший смысл, и о нем следует говорить отдельно. Но вопрос, тем не менее, остается: как совместить творчество и религиозное спасение.
Наиболее последовательный ответ на этот вопрос попытался дать русский философ Николай Бердяев: смысл того, что он хотел сказать, звучало так: отношение Бога и человека в христианстве не следует мыслить как отношение властителя и подчиненного, эти отношения следует мыслить как духовную связь мастера и ученика в художественной или философской школе. Бог требует от человека не только подчинения в деле спасения, но и собственных творческих усилий, Бог заинтересован не в том, чтобы человек просто искупал свою вину, но и в том, чтобы он творил новую реальность – в искусстве, науке, социальной жизни. В общем, это был удовлетворительный ответ на проблему соотношения религии и культуры, и ответ, альтернативный тому, что давали, с одной стороны, Мережковский, с другой, о. Сергий Булгаков.
И Мережковский, и Булгаков считали, что путь к примирению религию и культуры лежит через своего рода обожествление тварного, через придание Творению какого-то сверхзначимого онтологического статуса. Это и в самом деле не совместимо с православием. В отличие от своих коллег по новому религиозному сознанию Бердяев увидел целью культуры преображение самого человека, путь превращения его в творца, в человека способного к творчеству, а не к простому воспроизводству готовых формул.
Для того чтобы человек стал творцом, он должен быть интеллектуально открыт – в том числе и ересям, и прямым заблуждениям.
Проблема состояла для Бердяева в том, что общество, любое общество в значительной степени требует от человека именно подчинения – а в царской России, где большинство вообще было неграмотно, думать о каком-то духовном призвании для большинства было смешно. Эта ситуация и была причиной, по которой Бердяев, скрепя сердце, признал правду коммунизма – правду приобщения большинства к культуре, пускай обезбоженной и предельно скудной. Философ надеялся, что коммунизм естественным путем изживет свой атеизм и материализм, и в итоге придет к новому христианскому Возрождению, которое станет культурным и религиозным одновременно.
Во многом Бердяев оказался прав: коммунизм действительно рухнул не в силу внешнего давления, а в силу прежде всего того, что люди стали постепенно разочаровываться в том наборе ответов на все вопросы жизни, который предлагала им господствующая идеология. К концу 1980-х весь советский интеллектуальный класс уже держал своего «Жан- Поль Сартра в кармане» (как пел БГ), а многие уже даже тайком держали в кармане запрещенного Бердяева. Казалось бы, «перестройка» поначалу была ровно тем, чего так хотел Бердяев – открытием социалистического строя для культурно-религиозного преображения, с приобщением уже повсеместно грамотных масс к подлинной сокровищнице мирового духа. Но тут случился государственный коллапс, и страна вместо Индии Духа вдруг обнаружила себя в мусорной корзине истории.
Бердяев немедленно стал совершенно не актуален. Православие в стране стремительно становилось все более и более консервативным, в том смысле, что закрывалось не только от ответов, но и от самих вопросов, поставленных философией XX века. С другой стороны, паролем светской культуры и философии постепенно становился постмодернизм, о котором придется сказать несколько слов чуть позже.
В итоге, к настоящему времени в России возникло два никак интеллектуально не пересекающихся и не способных ни к какому диалогу сообщества, единственный медиатором между которыми выступала государственная власть.
Сегодня оба сообщества непрерывно подозревают светскую власть в заигрывании с оппонентом: для постмодернистского «креативного класса» власть слишком дружит с попами и открывает двери подспудной клерикализации, для православного церковного сообщества, напротив, власть слишком толерантна к секулярным силам, чрезмерно потакает их выходкам, ищет дружбы с не самыми приятными деятелями культуры.
Власть находится в сложной ситуации, стоит лишь сделать один неверный шаг, и начинается истерика по какому-то поводу с той или другой стороны. То секулярные силы организуют какой-нибудь похабный перформанс, то, напротив, церковный люд начнет массовую кампанию протеста против какого-нибудь показавшегося чем-то подозрительным фильма. Причем, тут не надо заблуждаться, никто из сторон даже теоретически не готов к диалогу. Церковные круги как бы только терпят светскую культуру, но в их среде отсутствует готовность принять ее и тем более религиозно оправдать.
С другой стороны, что такое на самом деле постмодернизм, если его описать в двух словах? Постмодернизм, на мой взгляд, это особая философия культуры, которая кладет в ее основание, в ее сердцевину именно извращенные потребности человека, о которых человек грезит, но которые, однако, стесняется реализовывать в жизни. В этом смысле бессмысленно упрекать тех или иных режиссеров за то, что они делают спектакли об извращенцах и для извращенцев, в некотором смысле – они просто обнажают прием, художественно заостряют не самый банальный тезис – культура вообще сама по себе есть нечто извращенное в привычном смысле слова, и потребители культуры – латентные извращенцы, получающие, как сказал один мой коллега, «постыдное удовольствие», в том смысле, что настоящее удовольствие всегда «постыдно».
С точки зрения постмодернизма, культура – это в первую очередь удовлетворение извращенных вкусов, если бы мы все были просто нормальными семейными гетеросексуалами, нам была бы не нужна культура.
Каждый из потребителей культуры в каком-то смысле «человек лунного света», и если ему не хочется идти в бордель, он идет в театр, который на самом деле представляет собой просто социально приемлемый заменитель борделя. Это, конечно, никогда так откровенно не формулируется, но смысл постмодернизма именно в этом и ни в чем другом. Когда из культуры вынимается религиозный стержень, исключается стремление к высшей истине, культура превращается в такой «виртуальный бордель», «Черный вигвам» по Линчу, чем она в значительной мере сегодня и является.
И вот в этом пост-бердяевском мире мы имеем дело с двумя силами, не способными к какому-то внятному диалогу. Меня поражало, что до сих пор никто не видел в русской философии вот эту саму простую социальную терапию, необходимую для России, если она претендует на какое-то развитие в XX веке. Когда я говорил студентам, вам еще придется жить в ситуации, когда все вопросы, поднимаемые русской идеалистической мыслью, снова обретут свою утраченную актуальность, аудитория смотрела на меня с некоторым удивлением – казалось, что Бердяев, Мережковский, Вл. Соловьев – это все далекое прошлое, мало относящееся к сегодняшнему дню.
Конфликт вокруг «Матильды» обнажил ту бездну, которая таилась под этим странным мирным сосуществованием Сретенского монастыря и Гоголь-центра в рамках одного города.
Православные активисты сегодня открыто совещаются в сети, на какой бы фильм им теперь наехать, коль так хорошо прокатило с «Матильдой». А «креативный класс» соревнуется в оскорблениях так наз «царебожников», виня в происхождении этой секты «темное православие». Философское сообщество в общем одинаково негативно относится к тем и другим, но, кажется, перспектива победы «креативных» ужасает его меньше. Светские консерваторы в значительной степени отброшены властью и маргинализованы. Думаю, в конечном итоге мы станем свидетелями возникновения в церковной среде такого низового пуританизма, который рано или поздно покончит с «виртуальным борделем», но вместе с ним – и с культурой как таковой. Торжество черносотенного пуританизма безусловно, окажется несовместимо ни с каким научным и технологическим подъемом, и России придется расписаться в том, что из списка великих держав она выпала окончательно. Впрочем, уверен, точно та же перспектива светит нам и в том случае, если в обществе установится диктатура «борделя», то есть «воля к истине» будет по заветам Мишеля Фуко окончательно вытеснена «волей к удовольствию».
И, увы, не так много мы видим в последнее время умных государственных мужей, кто готов думать над всеми этими – уже остро практическими – проблемами.