Татьяна Глушкова — «Когда не стало Родины моей»

Глушкова
Татьяна Михайловна
1939 — 2001
Всё так же своды безмятежно-сини.
Сентябрь. Креста Господня торжество.
Но был весь мир провинцией России,
теперь она — провинция его…
ЧАС БЕЛОВЕЖЬЯ
Когда не стало Родины моей,
я ничего об этом не слыхала:
так, Богом береженая, хворала! —
чтоб не было мне горше и больней…
Когда не стало Родины моей,
я там была, где ни крупицы света:
заслонена, отторгнута, отпета —
иль сожжена до пепельных углей.
Когда не стало Родины моей,
я шла тропою к Неземной Отчизне.
Но даже там, как на горючей тризне,
не пел волоколамский соловей…
Когда не стало Родины моей,
в ворота ада я тогда стучала:
возьми меня!.. А только бы восстала
страна моя из немощи своей.
Когда не стало Родины моей,
воспряла Смерть во всем подлунном мире,
рукой костлявой на железной лире
бряцая песнь раздора и цепей.
Когда не стало Родины моей,
Тот, кто явился к нам из Назарета,
осиротел не менее поэта
последних сроков Родины моей.
ТРЕТИЙ РИМ
В нашем Третьем Риме
(а Четвертому —
кто не знает? —
на земле не бывать!)
по воскресеньям
добрые нэпманы от демократии
кормят бесплатным обедом
нищих
ветеранов войны.
Той самой,
доисторической,
которую звали
Великой
Отечественной
войной,
поскольку было Отечество
и у живых,
и у мертвых.
Если подумать об этом —
об обеде из трех блюд,
с теплым мутным компотом
из сушеных,
уже безымянных
фруктов;
если подумать
о нищих спасителях Родины,
спешащих,
старчески волочащих
полвека тому
простреленные ноги, —
чтобы поспеть
к часу благодеянья;
если подумать о том,
что, уходя
восвояси —
есть эти норы-свояси
в катакомбах-руинах Рима? —
что, уходя,
они — Господи, слышишь ли это? —
благодарят
кормильцев, —
то уже ничего не рифмуется,
ничего не звучит
(даже пыльного марша
громовых духовых
не слыхать),
потому что смолкают музы,
когда умолкают
пушки.

«Парад Победы».
Тот голос хриплый, окрыленный,
И грозный маршал на коне,
И ты, народ непокоренный,
В весеннем сне явился мне.
Июнь был влажным и зеленым,
И в искрах теплого дождя
Оно казалось изможденным,
Лицо бессменного вождя.
Он не смотрел как триумфатор,
Он с виду старый был солдат:
Полковник, что теперь за штатом? —
«Слуга царю, отец солдатам»? —
О нет!.. А всё же некий фатум
Таил его усталый взгляд.
Штандарты, алые знамена,
Фронтов неодолимый шаг.
О, как он смотрит напряженно
На эту сталь, на черный прах
Чужих полотнищ: древком долу
Как их швыряют от бедра —
Как к богоравному престолу
Иль в пасть священного костра —
К стене Кремля!.. И в этом жесте,
Небрежном, рыцарском, — не месть:
Брезгливость, воля, чувство чести —
Отчизны царственная честь!
А он спокойного вниманья
Исполнен — вместо торжества.
Недвижный в дождевом тумане
И на ликующем экране
Приметный, может быть, едва.
Он не сказал тогда ни слова —
Как и положено тому,
Кто глянет ясно и сурово
С небес в зияющую тьму
Своей, столь одинокой, смерти,
Своей, уже чужой, страны…
И он мне чудится, поверьте,
Не возвратившимся с войны.
ОЖИДАНИЕ ЧУДА
А. Проханову
«Умом Россию не понять…”
Такие вынести потери
и вновь предаться
древней вере —
цыплят по осени считать…
Ворчать, что горе —
не беда,
да о стволах и — лесе…
Уже отпали города,
моря, станицы, веси.
Уже повымерло людей —
как в тую голодуху…
И сколь ни выбрано
властей —
проруха на старуху!
И, сколь ни щедрый
был Щедрин,
наврав про город Глупов,
за год один, за день один
у нас поболе трупов!
Кто с колокольни,
кто с крыльца,
кто из окошка свержен.
Вон на какого молодца —
и то ОМОН рассержен!
И ничего-то не постичь,
кто нынче виноватей…
Молчит лефортовский
кирпич,
и глух бушлат на вате.
Стоит такая тишина —
матросская полоска…
Идет подпольная война,
а сыплется известка.
И карта ветхая страны
скупой овчинки уже.
Где реки синие, — видны
червонной краски лужи…
И впору б камни собирать,
не камни — пыль пустую…
Доколе можно — запрягать,
хваля езду лихую?..
А вот же медлим, господа
своей судьбины тайной.
Крушатся с рельсов поезда,
горят леса — случайно!..
А уж какой на промыслах
чадит пожар оплошный!..
Но боль — не в боль,
и страх — не в страх
тебе, народ острожный!
Но вдруг случится и такой
неодолимый случай:
Господь пождет,
взмахнет рукой —
склубимся гневной тучей!
И, разом на ногу легки, —
сполошная година! —
дойдут мятежные «совки”
до нужного Берлина.
И вспять откатится Восток,
и расточится Запад…
Блестит березовый листок:
Какой отрадный запах!
А там и папоротник твой
зацвел купальским цветом!..
Так было древнею весной.
Так будет скорым летом.
НЕОХРИСТИАНАМ
1
В моем роду священники стоят,
как Львы Толстые бородами вея,
и подымают перст, и не велят
юродствовать и праздно лить елея.
Буравят взором. А нагрудный крест
к людским устам насильственно не тычут.
И потому — я старше этих мест,
где праведники в пекло души мечут.
И потому — покуда я иду,
мне видно: удлиняется дорога
что до порога отчего — в чаду
дворянских лип, — что до босого Бога.
Он исходил… Тебя ль, моя страна,
иль горний путь безвестного страданья,
поскольку чаша — выпита до дна
той, гефсиманской, иль рязанской ранью.
Не знаю… Не дано мне сосчитать
ни ясных звезд, ни жадных капель горя,
ни тех песчинок, что текут, как рать,
под ветром — или спят на бреге моря…
Исповедимы ль вещие пути?
Кромешна ночь духовного недуга.
Так что ж она поет в моей груди,
что горлинка, неправедная мука?
И никому не выдам, что за весть
мне шлет рассвет: оливу иль осину…
Сжимаю рот — да не исторгнет лесть.
Виски сжимаю. Разгибаю спину.
2
И вот стою, не сломлена тобой,
сонм плотоядных, хищных черноризцев,
отделена пылающей каймой
цыганских маков да кабацких ситцев.
Отчуждена от благостных затей
земных богов, рассевшихся широко.
Мой храм уходит в землю до бровей:
в бурьяне локон волжского барокко…
Нарышкинских наличников разлом
да строгановских маковок соцветья,
не трону вас ни духом, ни пером:
то вправе только нищие и дети.
Кудрявится коринфский завиток,
что листик в той Перуновой дубраве:
Влас перенял, а может, Фрол-браток, —
равно лежат во прахе да бесславье!
Равно погребены глухой травой
останки бора и останки камня,
литья — с бегучей вязью круговой,
шитья — в кругу лучины стародавней…
Не подыму я этот зримый град,
незримым градом — стану ли кичиться?
«Не хлебом…» — златоусты говорят,
пока горит российская пшеница.
Емелям этим — только бы молоть,
кимвалить на распаханном погосте.
А я смотрю: какая ж это плоть —
в мучицу, пыль измолотые кости?
Они высоким облаком плывут —
и луч сквозит над скорбною грядою;
они — как дух, что вырвался из пут
у самого безверья под рукою.
НАВАЖДЕНИЕ
I
Человек с лицом комедианта,
с умными глазами изувера
говорил мне, будто слава Данта —
слава крестоносца-тамплиера.
Возводил к ветхозаветной Руфи
юную латинянку Беату,
намекал он, что великий Суфий
флорентийца вел тогда по аду…
Как факир оглаживая карты,
пряча в ухе пухлую колоду,
то грустил об идоле Астарты,
то хвалил хасидскую субботу.
Роясь в почве инославных родин,
для хулы на Истинного Бога,
то взывал: «О меченосный Один!»,
то бубнил про дряхлого Сварога.
Насмехался: мол, у двери гроба,
обольщаясь пирровой победой,
спор ведет закатная Европа;
утопает Лебедь вместе с Ледой…
Он братался с яростным хорватом,
вырезавшим «пёсью печень» серба.
Пахло гарью, серой, газаватом…
А в России — зацветала верба.
Бородатый и яйцеголовый
в изумрудном отблеске экрана,
он манил разогнутой подковой,
сладкозвучной сурою Корана.
Повторял: «Флоренция — Иуда!» —
мысля Блока, русского поэта,
тайно погоняющим верблюда
на тропу Пророка Магомета.
Расстилал он коврик для намаза
пред каким-то, с профилем жидовским,
прозелитом — пасынком Шираза,
выходцем тулузским иль кордовским.
Намотав чалму из кашемира,
клялся на огне черно-зеленом,
что явился к нам Спаситель Мира
и зовут его теперь Геноном.
Что родная русская равнина,
сам Великий Новгород и Киев
просыпались с криком муэдзина
с кровли мусульманской Ай-Софии…
Он твердил, обритый и мордатый,
с хваткой янычара-изувера:
будто не был Господом распятый,
будто Благовещенье — химера.
Похвалялся: от Второго Рима
вечен только минарет мечети.
Наслаждался, чуя запах дыма
от холмов, где возвышался Третий…
Что ему царьградская святыня?
Первой Лавры солнечные главы?
Русь ему — лишь мертвая пустыня.
Мертвые ж, видать, не имут славы?
Грезил он: окованы железом,
в сонные днепровские излуки,
овладев безпечным Херсонесом,
снова входят хищные фелуки…
II
Я рядила: благо, дело к ночи —
может, только бражники лихие
слышат, как лукавый нас морочит,
ударяя в бубны колдовские?
Я мечтала: это просто нежить,
джинн, пузырь земли в личине тролля,
мрачный дэв, а вот рассвет забрезжит —
сгинет в норах Мекки иль Тироля!..
Но, покуда спали человеки
иль над Божьим Именем смеялись, —
неприметно вспучивались реки,
камни в темный воздух подымались.
Занимались на торфах пожары,
птицы молча покидали гнезда,
затмевались ясные Стожары —
ласковые северные звезды.
Ополчалось море против суши,
сушь — сушила ключевые воды,
в пагубу тишком входили души —
пагубу насильственной свободы.
Сын глумился над отцовым прахом,
дочь гнушалась матерью живою.
Разум одурманивали страхом
голод и дыханье моровое.
Поезда — как огненные звери, —
что ни путь, то под откос сверзались,
чудь вставала против тихой мери,
и друг в дружку корабли врезались.
Палый лист вздымался душной тучей
над больною, нищею Москвою,
сыч пугал кончиной неминучей,
гриф венчался с матушкой-совою.
Кайзеры слетались и султаны,
правоверный пекся о поганом,
чтоб вспороть поверженные страны
не мечом, так острым ятаганом.
Жар коробил вещие страницы,
клювы буквиц набухали кровью…
Я ж пытала у ночной столицы:
поведешь ли соболиной бровью?
Кликнешь ли засадную дружину,
полк Боброка, спрятанный в дубраве?
Разогнешь ли согнутую спину?
Рукавом махнешь ли конной лаве?
Вознесешь ли чадам в оборону
Тихвинской, Владимирской, Казанской
Пресвятой Заступницы икону —
супротив присухи басурманской?..
Ничего она не отвечала,
как рабыня под татарской плетью.
По всему видать: текло начало,
шло лишь третье лето лихолетью.
И, покуда боль мою поправший
евнух из Грядущего Турана,
тучного барашка обглодавший,
блеял и куражился с экрана, —
заносило нивы наши пеплом,
желтые пески их засыпали,
и на Поле Славы, поле светлом,
враны очи воинов клевали…
31 января, 3 февраля 1994 г.
ОСЕНЬ 1991 ГОДА
Памяти Бориса Примерова
Живем… И вот дожили до седин
в тоске по юности первоначальной.
Позволь же грозди черные рябин
мне положить на этот гроб печальный.
Что горше осени? Ну разве ты, весна.
Тревожен твой черемуховый холод.
Ждет соловья ночная тишина.
Стучит в висках семипудовый молот.
О чем?.. И пусть косноязычна речь —
парит в ней гений нежности к отчизне…
Что сберегу? Что я смогла сберечь
от той, почти предсмертной нашей жизни?
Как шли в Вертушино сырым холмом —
один другого тише и болезней —
за козьим деревенским молоком:
оно стихов и гуще, и полезней.
Как шли… Сначала — берегом пруда,
болотцем, по затопленной лесине…
В те дни уже балтийская вода
не омывала берегов России.
Как шли… Какой-то жалкий арьергард…
Над ивняком, клубящимся в овраге…
«А ты представь, что я — кавалергард!
Что я, как Пушкин, в ласточкином фраке».
«А ты представь, — в ответ шутила я, —
что я лишь так себе и представляю…»
Друзья мои, друзья мои, друзья, —
кричал мой дух, — я тоже умираю!
Под тем курганом: насыпь до небес…
Под осыпью Советского Союза…
Уже неравным браком мелкий бес
с тобой венчался, солнечная Муза.
Уже слова не слушались. Уже
«Чур, чур меня!» — одно рвалось из сердца…
И серый пепел залегал в душе
изгнанника, калики, погорельца.
Кем мы казались жителям травы —
седым ежам и пухленьким полевкам?..
Как шли… К Москве, а может, от Москвы?..
По лествице?.. По тлеющим веревкам?..
Уж все осыпалось… Лишь этот терпкий куст-
кус благодати — черной синевою
cиял… Вернись! Вернись! Как я сама вернусь,
когда глаза в последний раз закрою.
ПОД СРЕТЕНЬЕ — СОРОКОВИНЫ
I
Ныне отпущаеши…
День Сретенья, ты день разлуки!
Прощальный звон… Приветный звон…
Как жадно старческие руки
простёр усталый Симеон!
Как нежно примет он Младенца,
как трепетно введёт во храм!..
Белеют снегом полотенца
вокруг иконы по углам.
Ведь, право, нет уже причины
томиться в дольних берегах…
И ты, душа, из отчей глины
летишь, летишь, покинув прах.
Оплакав прах, что был прекрасной —
земной Отчизною твоей,
где голый куст рябины красной —
зрит огорчённый воробей.
Где гимны русскому раздолью
смычки метельные поют;
где всклень полна счастливой болью
душа, свободная от пут.
Где голубое Лукоморье
затмило взору явь и близь;
где волей солнышка на взгорье
озимых всходы поднялись.
Где разом вербы посмуглели
и снится Вход в Ерусалим…
Где робко на Страстной неделе,
Минуй мя, чаша…» повторим.
II
А Сретенье зовём — Громница.
И се — громничная свеча
средь звезд морозных золотится,
как летний полдень, горяча.
И се — кутья поминовенья
из красных, каменных пшениц.
Еловой ветки мановенье…
Чуть слышный возглас половиц…
И, как надгробие печали,
как, может быть, сама печаль,
чернеют ноты на рояле,
как чёрный лёд, блестит рояль.
III
День Сретенья!.. Осиротенья
вчерашний день… Но как светла
долина слёз, обитель пенья,
где сорок дней метель мела;
где скорбно в белоствольном зале
склонился долу мерзлый куст;
где всей землей мы прошептали
по Музыке сорокоуст.
НА ПОКЛОННОЙ ГОРЕ
Залётный скульптор! Что ты изваял?
И что ты вызнал у горы Поклонной?
Что всё безродно — камень и металл,
как ты, пустою славою плененный?..
Какою-то засохшей стрекозой,
какою-то крылатою мурашкой
задумал взмыть ты над моей Москвой,
к ее стыду, во дни обиды тяжкой?
Обласкан черной сворою бояр
и той, и этой проданной столицы,
но будешь сдут — как мошка иль комар,
с державной, белокаменной десницы.
И станут прахом бронза и бетон…
А если призовем кого с Кавказа,
то будет зваться он — Багратион,
пусть он пока — всего сержант запаса.
Все Семь Холмов поклонятся ему,
Бородино вздохнет горячей грудью.
Он смугл?.. Но это чудится в дыму.
Он — русский всей своей орлиной сутью!
ЗИМНИЕ ПТИЦЫ
I
Молчим. Скорбим. Осиротели.
А может быть, она — мертва,
та Смерть под музыку метели
в канун Святого Рождества?
Ведь даже встрёпанные птицы
покинули её плеча,
чтоб впиться в нотные страницы,
крича, гортанно клокоча,
но вдруг светлея, розовея,
чтоб, сбросив черное перо,
вплетать в напевы снеговея,
напевов райских серебро…
II
И воском ласковый сочельник,
как медом солнечным, пропах.
И шепчет лапник, шепчет ельник:
«Что было — прах, легло во прах;
но то, что дух, — неодолимо:
себя свежей, себя вольней,
летит — молить неутомимо
о милой Родине своей!»
В СТАРОЙ ПОДМОСКОВНОЙ
Чьих стихов неразрезанный томик?..
И уже — под обрывом возник
Этот красный охотничий домик,
Черной девки задушенный крик.
Смугловатый блондин, сладкоежка,
как чадишь — хоть припрятан хитро!
Самохвал, богоравная пешка,
в переплавку — твое серебро!
Ты сгодишься мне в полночь слепую,
где, как зло, легкодумно добро, —
чтобы я в эту кровь голубую,
снег падучий да тьму земляную,
торопясь, обмакнула перо!
1974
* * *
Николаю Некрасову
Таким ли был народ, иным ли,
чем он об этом прорыдал?..
Пред нами лик его задымлен —
приметен только пьедестал.
Задымлен лик того народа,
чье с е р д ц е-з о л о т о, чей вид
так прост, как русская природа:
лесок, овраг, а дух — летит!..
Но коль подумаешь о милых,
ничуть не знаемых в лицо,
густеет рожь, а на могилах
цветет Некрасова словцо.
Манит проезжая улыбка,
блестит соленая слеза.
Кричит ямщик, воркует зыбка,
пылает девичья краса.
Селенья… Чем вы знамениты?
Мороз, рекрутчина, страда…
Румянец русской Афродиты
как разглядел он в вас тогда?
И тем подобен он Гомеру,
певцу ахеян, мудрецу,
что знал возвышенную меру
и к богоравному венцу
возвел наш род…
И вот в страданьи
ты зришь не ярый гнев богов,
но знак охранной Божьей длани,
кровавый, тяжкий, но — Покров!
В сыром тумане нависает,
при первом солнышке горит…
Не знаем сами, как спасает
тот стих, что сердце бередит.
Он добр, язвителен ли, строг ли,
но в нем навек впечатан лик:
незримый нам наш тайный облик
хранит поэзии язык…
Таким ли был народ, иль хуже, —
едины: Кто его создал,
и кто, стучась в мирские души,
возвел его на пьедестал.
22 февраля 1994
* * *
А кто качал пустую колыбель?
Слыхала я, что март или апрель…
Лежала в ней дырявая свирель,
а может, просто дедовская дудка,
а может, щепка… Ивовая ветка,
давно ль ты стала птицам не мила?
Ужель плоха сосновая игла?
Ужели мало глины в огороде?
Но эта власть… но эта страсть к свободе!..
Но кто качал пустую колыбель?
Я думаю, крещенская метель.
Я думаю, что звук родимой речи
родимей станет, ежели на плечи
тебе
чужие окрики кладут,
на Запад гонят и прикладом бьют…
А кто качал пустую колыбель?
И вот тогда моя старуха ель,
в обносках, прозвенела на просторе:
«Четыре беды
И пятое горе.
А пятое горе — что нет его боле!..»
Но разве я по-прежнему люблю
и разве взгляды чьи-нибудь ловлю?
Давно молчу, дремлю, не скрипну дверью.
А на столе — пучок вороньих перьев.
— А кто качал пустую колыбель?..
Материалы:
https://rospisatel.ru/glushkova-stihi.htm
https://rossaprimavera.ru/article/86402816