Станислав Ливинский

By , in чирикают on .

Ливинский
Станислав Аликович

Родился в 1972 в Ставрополе. По образованию фотограф.
Работал фотокорреспондентом, видеооператором и звукорежиссером.
Лауреат Международного литературного Волошинского конкурса (2012).
Автор книги стихов «А где здесь наши?» (2013). Живет в Ставрополе.
facebook
Журнальный зал



* * *
Ты на карточке слева какой-то взъерошенный весь,
сам себе черновик, на щеках молодильные пятна.
Уходи за живою и мёртвой водою как есть
и не вздумай, сынок, без неё возвращаться обратно.

Это присказка будет. А сказка ещё впереди.
Ты на карточке слева совсем молодой и горячий.
Но уже расцветает печальная роза в груди
и блестят голубые глаза, ну а как же иначе.

То ли вечная тьма, то ли яркий стрекочущий свет,
где, на тумбочке стоя, дремал сверхурочный дневальный.
Ты армейские письма в коробочке из-под конфет
обнаружишь однажды в остывшей родительской спальне.

Может это не с нами. Смотри – узкий берег, вода.
Вот и лодка пристала, да только не слышится плеска.
Время выдать ответ, тема страшного, что ли, суда, –
вот пришли, постучали и сунули в руки повестку.

Этот самый навязчивый, самый отъявленный сон,
где тебя призывают по новой. Отряд – разомкнуться!
Мельтешение звёзд и фуражек, сапог и погон.
И ты знаешь, что – сон, но вот только не можешь проснуться.


.
.
***
Кем бы был, когда бы не любил?
Был бы ты хорошим человеком.
И красив, и в меру мягкокрыл,
и во сне не дёргал бы ты веком.

Не храпел. Влюблялся бы на раз.
40 жён сменил бы. 40 песен.
А теперь ты вешалка, каркас.
Интересен и не интересен.

Птичку зазываешь – чик-чирик,
и на кошку смотришь с подозреньем.
Это не душа, а только крик.
Жги теперь её местоименьем.

И зеркальной капелькой, как ртуть,
процветай на жёлтой дряблой коже.
Поможите, граждане, чуть-чуть!
Но никто не выйдет, не поможет.


.
.
***
Эта жизнь не твоя. Потяни за последнюю строчку,
распуская сюжет, нажимая на клавишу «сброс».
А писал словно бог, вымеряя всегда точка в точку.
И стояли слова – пятки вместе, носочки поврозь.

На прокуренной кухне давно обретаются черти.
Похудел и осунулся, куришь одну за одной.
Погоди умирать! Что ты знаешь, дружочек, о смерти?!
Вот побегай ещё, подпиши у неё обходной.

Погоди умирать! Видишь, сколько нападало снега.
Как скрипит под ногами, заходится всем существом.
И сугробы такие, что хочется прыгнуть с разбега
и кричать – с Рождеством!


.
.
***
У дивана вместо ножки
небольшая стопка книг.
Говорят, просил морошки,
успокаивал родных.

Я и сам бы, зная прикуп,
четверых бы нарожал,
обратясь к святому лику,
жёнку за руку держал.

Чтоб у церкви схоронили,
ничего, что там песок.
Чтобы крестик на могиле
был – не низок, не высок.

Привезли б землицу, доски
в годовщину бы мою,
посадили там берёзку,
сколотили бы скамью.


.
.
***
Назад в девяностые – что-то в них есть.
Проснешься, как только пропикало шесть,
и слушаешь, свесивши ноги,
по радио гимн-караоке.
Какой-то озноб, электрический шок.
Спасибо, что был закадычный дружок –
возьмёт жигулёвское пиво
и перстнем откроет красиво.
Красиво сидели. Камыш и река.
На птицу похожая тень рыбака.
Вверх днищем гнилая моторка.
Стаканы, налитые с горкой.
Идиллия. Кем-то задуманный рай.
Чуть больше, чем нужно, подвёрнутый край.
Забросишь подальше монету,
и друг.., но его уже нету.


.
.
***
Ранцы бросили на пустыре,
мяч гоняют – лафа детворе.
А ещё были в каждом дворе
дурачок или дурочка.
Куришь, знаешь плохие слова.
И та самая пахнет трава –
петушок или курочка.
Память, бедная, после починки,
словно в мужниных разных ботинках
овдовевшая бродит старуха –
воплощение зренья и слуха.
Ты подносишь к лицу зажигалку
и становится страшно и жалко
эту грязную богомолку.
Жалко?!
Жалко, детишки, у пчёлки.
То ли Данте, приблизивший ад,
то ли Тютчев во всём виноват,
что скрывать научил и таить,
от тоски в одиночестве выть.
Это выдумка, ложь, словеса.
Задыхаясь от яркого света,
запрокинешь башку в небеса
и закроешь от счастья глаза,
в сотый раз вспоминая всё это.


.
.
***
Как в первый раз – да будет свет!
Да будет сад и дом с трубою,
и ты, и я, и мы с тобою!
Ну, со свиданьицем! Привет!
Я знаю, всё – из пустоты.
И дождь, и заросли крапивы,
и я, конечно же, и ты
зеленоглазый и счастливый.
Мы здесь как будто навсегда,
чтоб вечно слушать эти песни.
Твои года, мои года.
Замри, мой друг, умри, воскресни.
И ты опять увидишь свет,
услышишь снова на опушке
не то припев, не то куплет
беспечной песенки кукушки.


.
.
Одноклассники

Удар? Насмешка? Чёрный юмор?
Скорее, скверный анекдот.
Шипулин спился, Зуев умер,
Попов в упор не узнаёт.

Смехнова, школьная любовь,
в миру начальница отдела,
двух родила и растолстела,
сама давным-давно свекровь.
Клянёт по случаю судьбу –
как это всё осточертело.
Муж, недоделанный отелло,
ревнует к каждому столбу,

И мне судьба не подмигнула,
оставив сходу в меньшинстве,
и в три погибели согнула,
чтоб не ходил на голове.
Чтоб жил к родителям поближе,
не отводил при встрече взгляд.
Но я вернусь и там увижу
всё, как и тридцать лет назад.

Всё те же лица, город южный.
Доска у дома через лужу.
За гаражами – стадион.
На школе лозунг пришпандорен.
И та же надпись на заборе –
Динамо (Киев) – чемпион!


.
.
***
Снимаешь крестик, бабкино кольцо,
доверившись во всём судьбе-цыганке.
Давай, не делай умное лицо,
не уповай, что есть, мол, где-то ангел-
телохранитель. Вот и голоса!..
Гадание, по кругу ходит блюдце.
И свет такой, что бедные глаза,
и тишина, что страшно шелохнуться.

Дух вызывали. Пялились туда
сквозь годы запотевшие, на лица,
где мама непривычно молода…
где я бы мог, когда б успел родиться.
А дальше что?.. Сошедший не с луны,
хотел пломбир и маленького брата,
но отвечал – «Что б не было войны!» –
как научили взрослые когда-то.

Мне столько же теперь, как ей тогда.
Повсюду гости, срач, бычки в посуде.
Пьют и едят, играют в города.
Зачем я здесь? И кто все эти люди?

Пусть будет так – уснула детвора…
Уснул и я, осыпалася ёлка.
И мама выбирает из ковра
осколки и засохшие иголки.


.
.
* * *
Вот и всё. Листопад, журавли, дембеля.
Из горла. Не горит. Не иначе — палёнка.
После третьей качнётся и вздрогнет земля.
Щёлкни, что ли, на память на фоне Кремля.
Оп! Ну, я так и знал, что закончится плёнка.
Отмотаешь её на полжизни назад
или, может, вернёшься в начало страницы.
Всё поймёшь по тому, как отводится взгляд.
В этих случаях здесь как-то вскользь говорят,
что не помню, что память плохая на лица.
Так учили когда-то, где Родина-мать
в сорок первом — вдова, а теперь — разведёнка.
На “камчатке” за партой на стержень дышать.
Математика — 3. Рисованье — 5.
Оставайся, дружище, последним ребёнком
и кури не взатяжку, как тот идиот,
не умея играть, становясь на ворота.
Вот и всё. И на взлётной ковёр-самолёт.
И как будто бы время неспешно течёт,
но срезает углы на крутых поворотах.


.
.
* * *
И не вокзал, а автостанция. Окошко кассы, мелочь в блюдце.
А то б ещё побыл, остался бы. Сбил пепел, молча затянулся.
Ещё была девица Старцева: ходила всё, звала на танцы.
Я напишу — цвела акация. Никто не станет разбираться,
что дело было поздней осенью. Вагончик типа магазина.
Ну и меня когда-то бросили. И я, как мог, тянул резину.
А ей бы — принц на белом тракторе и всё такое в ритме вальса.
Потом — ты не в моём характере. Счастливо, в общем, оставаться.
И это всё вот так запомнится неглубоко, на штык лопаты.
Вот, напишу — была любовница, ну и, конечно, я, поддатый.
И не вокзал, а автостанция. У автолавки трётся тело.
Я напишу — цвела акация. Я напишу. Не в этом дело.


.
.
***
Бабы?! Нет, не голосили.
Не читал молитву поп.
Полубоком выносили
через дверь широкий гроб.

Слишком узкая, зараза,
нужно было снять с петель.
Подогнали к дому «пазик»
и колхозную «газель».

Всю дорогу выпивали.
Как же тут не выпивать?!
На пригорке закопали,
где отец его и мать.

А потом под рукомойник
лезли руки с мылом мыть.
Говорили, что покойник
мог бы жить ещё да жить.

Но теперь таким почётом
он меж нами окружён.
Смерть свела с долгами счёты,
примирила бывших жён

и детей от браков разных
за одним столом большим.
Словно это – светлый праздник,
день рождения души.


.
.
***
А было всё так просто и легко…
Без мешковатой памяти, в трико,
запрыгивая прошлому на плечи…
И на губах скисало молоко…
Прости меня, прости, ещё не вечер!

Я видел, как над фабрикой «Восход»
горит закат, спивается народ.
Душа в потёмках чуть ли не убилась.
Я думал, что до свадьбы заживёт –
я думал, но оно не получилось.

Я говорил обычные слова.
Я доставал слова из рукава,
стараясь лучше выглядеть на фото.
А за окном такая синева,
что умирать, ребята, не охота.

Мы не умрём, но мы сойдём на нет.
И ты, и я, прозрачные на свет,
хотя каким сюда всё это боком.
Присядем на дорожку, щёлкнем свет
и выйдем под надуманным предлогом.


.
.
***
И я подумал, стоя у больницы,
что жизнь и смерть – они ведь, как сестрицы,
от разных матерей, но от отца
единого, и нашего творца.

Где я тонул? В каком горел в пожаре?
Всё рассказал бы, если б не забыл.
Я помню лишь о том, как здесь лежали
те женщины, которых я любил.

Как приносил цветы и апельсины.
Что время здесь, как будто из резины.
Вот так и быть у памяти – слугой.
Но через них я думал о другой.

Ведь мы с рожденья с нею разминулись,
казалось бы, всего на пару лет,
но, уходя, она не оглянулась,
хотя и знала, что смотрю ей вслед.

Я ждал её, промокнув, не промокнув –
не важно. Это наши вечера.
Я здесь один на заспанные окна
смотрел со дна больничного двора.

Потом курил, усевшись на порожках.
И прислонившись к выступу перил,
я гладил приблудившуюся кошку
и с ней, как с человеком, говорил


.
.
***
Колючий шарф, пальто из драпа,
а в нём отец, пропахший дымом.
Да как же это, бедный папа,
и горько, и невыносимо!

Мать говорит – он пропил дачу,
купил в рассрочку мотороллер.
Пусть будет так, а не иначе.
Уже расписаны все роли.

А мне пять лет и я с разбега
к нему карабкаюсь на плечи.
Как мало нас, как много снега,
как этот снег недолговечен.

А он, собрав себя в охапку,
расставшись с главными вещами,
снимает норковую шапку
и машет, машет на прощанье.


.
.
***
Весна, она и в Африке весна.
Придёт Саврасов, вытащит треножник,
оценит всё – масштаб, полутона –
и щёлкнет. Он теперь фотохудожник.

Грачи, как есть, и небо через край,
вода и лёд кучкуются в овражке.
Из нового – полупустой трамвай,
подъёмный кран, каркас многоэтажки,

труба завода, люди у ворот
и что-то непонятное у дамбы.
Он щёлкнет, а потом на сайт зальёт
вот так, с приоритетом диафрагмы.

Его стена останется пуста,
лишь монитор в размывах светотени.
Ни рамы, ни, тем более, холста.
И школьник не напишет сочиненье.


.
.
***
Затем и обходишь владенья свои…
Семейные там отгремели бои.
У дома доска через лужу.
За окнами – ива, на ней – воробьи.
Народ у подъезда, венок у скамьи –
отцу и любимому мужу.

Откуда всё это?! – лапша, пирожки.
А рядом на лестничной клетке
поставили крышку, раздали платки
и вынесли две табуретки.

Соседи. Коллеги с охапкой мимоз.
Оркестр за такие деньжищи.
Жена без платка. И напуганный пёс
напрасно хозяина ищет.

Как будто бы ёкнуло что-то внутри
средь этого скорбного шума.
Давай проходи и туда не смотри –
иди, куда шёл, и не думай.


.
.
***
И солнце как солнце, и небо как небо,
и некому руку подать.
Ты скажешь – неплохо, хотя и нелепо,
банальна твоя благодать.

Но в этой бесхитростной, медленной жизни,
густеющей день ото дня,
есть некая тайна, надрежешь – и брызнет,
и нас обожжёт без огня.

Как будто деревья на разных наречьях
о чём-то своём говорят.
И крот, не со зла огород изувечив,
уже перепрятал свой клад.

Пока в этом воздухе пахнет грозою
и резко пустеют дворы,
и ласточки сходят с ума над землёю,
гоняя стада мошкары,

я сам с ними вместе схожу понемногу:
там – холодно, тут – горячо.
И лентой, как в песенке, вьётся дорога.
А чем же ей виться ещё?!

2015


.
.
* * *
Как стояли ребята по росту,
так и сгинули в девяностых –
Рудик, Цоня, с шестого Валера.
Даже там, где был Дом пионеров,
а потом наш пацанский рейхстаг,
где повсюду бутылки и карты,
возвели на костях супермаркет,
полосатый повесили флаг.

Смутно так проступают детали –
чистый спирт и картошка на сале,
охрененная закусь арбуз.
Служба-сука, иные порядки,
и мечталось – вернусь вот в парадке,
отгуляю, а после – женюсь.

А на деле всё вышло, как вышло –
ни семьи, ни детей, только вирши.
Вот сейчас допишу – и напьюсь.

2011


.
.
***
Уже оркестр похоронный
трясется в пазике сюда,
и кто-то номер телефона
твой удаляет навсегда.
Уже толпятся полукругом
и произносят прямо вслух –
пускай земля ей будет пухом…
Не дай-то бог нам этот пух.

Оставьте только тополиный,
когда жара и там и тут,
и поливальные машины
на солнце радугу поют,
когда осу пленяет скибка
и луч крадётся между штор,
когда, выбрасываясь, рыбка
летит из банки на ковёр.


.
.
* * *
Платформа, бабка с козами, локомотива выкрики.
Вокзалы низкорослые провинциальной выправки.

Уже не люди – граждане: спешат гуськом по мостику.
Тюки многоэтажные и сумки на колёсиках.

Весь день с утра до вечера – носильщики да ящики.
И строгая диспетчерша, гнусаво говорящая.

Их жизнь по расписанию. Торговцы, как подпольщики.
Внимание! Внимание! – звучит из колокольчика.

Соседний поезд тронулся и загремел доспехами,
а нам в окошко кажется, что это мы поехали.

2015


.
.
***
Как будто всё непрочно, шатко.
Стоянка – в прошлом спортплощадка.
Казарма – бывшая тюрьма.
И снова тёплая зима.

Я и себе уже не верю.
Ушёл, зачем-то хлопнул дверью.
Разбил стекло, подвёл итог.
Размен квартир, возврат фамилий.
Как будто разом подменили
и новый врезали замок.

Как будто небо… даже небо
берёт всё время «на слабо».
И я, как старенький троллейбус,
мечтаю втайне о депо.

Но посредине разговора,
каких у нас с тобою – тьма,
я строю вновь песочный город
и по тебе схожу с ума.


.
.

* * *
Подбирал бы с утра и до ночи слова,
отдавая все время высокому слогу.
Но опять во дворе облетала листва,
и орех раскололся, упав на дорогу.

На окне пыльный кактус и заспанный кот.
Запах жареной рыбы на лестничной клетке.
И сосед встрепенулся, втянувши живот,
лишь завидя длиннющие ноги соседки.

А другого ругает жена ― идиот,
пропил деньги, откуда-то чучело птицы
приволок. А зачем? Он плечами пожмет.
Да на всякий пожарный, а вдруг пригодится.

Я и сам не пойму этот антисюжет ―
у ларька голубей, облепивших перила,
на пивнушке записку ― ушла на обет.
Не поверишь, вот так и написано было.


.
.

* * *
Всё до сих пор как в тумане –
кресло, торшер у стола.
Здесь, вот на этом диване,
баушка и умерла.

Больше ни звука, ни знака.
Гроб, слишком узкая дверь.
Ты б, унучочек, поплакал,
легче бы стало, поверь.

Ты б не кулючил в прихожей,
это не наша вина.
Господи боже, какой же
маленькой стала она.

Так и уснула под утро,
руки скрестив на груди.
И улыбалась, как будто
всё у неё впереди.


.
.
***
Из ничего, из тьмы и праха –
луна и зной, мороз и солнце.
Земля замрёт и черепаха
под ней устало повернётся.

Держись, дружок. Такие страсти.
Там по тебе подруга сохнет.
Чуть обновить, слегка подкрасив,
закат и ждать пока подсохнет.

И ждать, когда навалит снега.
Потом – весна: за всё расплата.
И плот мазаева ковчега
выносит зайцев к Арарату.

Чирик-чик-чик. Грачи. Саврасов.
Ты помнишь это сочиненье?!
Учительница младших классов,
букет классической сирени.

Повсюду радостные лица
и указательные стрелки.
Когда-то снова повторится
жизнь между соскою и грелкой.

Она когда-то повторится,
мелькнувши рифмою глагольной.
Терпи, терпи, моя страница,
я знаю – это очень больно.

Земля то тронется, то станет
в межгалактическом заторе.
Кого-то, видно, пропускает
на светофоре.


.
.
* * *
Узнай меня по шепоту шагов.
Вино с водой. Вкушающие тело.
Открой мне двери, ложе приготовь,
не говори, что жизнь осточертела.

Смотри, как загорается глагол.
Ну что еще скажу я в этой роли?!
Что ангел с неба вдруг ко мне сошел,
что чист лицом, но сросшиеся брови.

Что этот свет, нездешний, от окна,
нащупывает брошенные вещи.
Вернусь ли я, очнувшись ото сна,
с того на этот, словно перебежчик?

Вернусь ли я? В каком таком году?
Цветы цветов, трагическая завязь.
Не спрашивай, что я имел в виду.
Мне кажется, мы просто заигрались.

Я, словно в детстве, выйду из игры,
но это уж совсем другая сказка.
И предо мною встанет царь горы,
пропахший мирозданием и краской.


.
.

***
Вино с тройным одеколоном
и две шестерки на погоны…
Очнулся, понял – всё просрал.
Придумал новую забаву:
щеночка века-волкодава
на свалке взял и подобрал.

Живём. Назвал его Егор.
На небе – флаг, на нём – Егор.
Конь – на дыбы, змею почуяв…
В руке копьё, в уме топор.
Въезжает в стольный град Кукуев.
Детишки прыгают, встречая,
и вслед кричат – смотри, Чапаев!

Под ним огромная страна.
Три революции, война,
ещё война, остатки крови.
Врач без наркоза с бодуна
оттяпал Крым. Ну, на хрена?!
Фантомные остались боли.
А раньше? Раньше было больше:
на органы продали Польшу…
Парадный китель, ордена –
три тыщи лет осады Трои
и двести лет Бородина.

Где доктор-смерть стоит с пинцетом,
а в нём зажата сигарета.
В глазах стоячая вода.
Обкусывает заусенцы
и чешет зад. Кино и немцы!!!
Оставь надежду всяк сюда…

2012


.
.
***
Мать напечёт в дорогу пирожков,
но провожать до поезда не станет,
чтоб душераздирающих гудков
не слышать, не искать платок в кармане.

Пустого сердца мне не отогреть.
Не отыскать в толпе родные лица.
А только в одиночестве смотреть,
как у дверей зевает проводница.

И время, набирая полный ход,
круги срезает, как на стадионе.
И впопыхах прощается народ,
и мечется овчарка на перроне.


.
.

бахилы

Ведь жил неброско и немарко
и был вчера ещё любим…
Ну а сегодня санитарка
протёрла начисто за ним.

Прости! Какие нынче песни…
Ему теперь с другими жить.
Быть в оппозиции к небесным
властям и с бесами дружить.

А может в белом экипаже
на всё поглядывать с небес.
А доктор что?
А доктор скажет –
был человек, да вышел весь.

Его жене не хватит силы
в такой поверить поворот.
Она забудет снять бахилы
и в них по улице пойдёт.


.
.
* * *
Я удивился бледности лица,
когда она на пальце теребила
кольцо и говорила про отца,
как заново ходить его учила.

Кормила с рук, жалела. Не беда,
поправится, ведь он ей обещался.
А он ушёл… А он ушёл туда,
откуда ни один не возвращался.

Я молча слушал тягостный рассказ,
глаза приподнимая боязливо.
Но увидал, что именно сейчас
она была особенно красива.

Её лицо и маленькая грудь,
худые плечи, тонкие запястья.
Я думал, что она когда-нибудь
составит не моё, но чьё-то счастье;

что до сих пор совсем её не знал,
хотя мы тыщу лет уже знакомы.
Я понял всё, но только не сказал,
а просто проводил её до дома.


.
.
* * *
На дереве кормушка из фанеры.
Скамейка – ей к лицу пенсионеры.
И номера домов, как имена.
Как написал бы сказочник, к примеру, –
жила-была песочница одна.

Песочница, а в ней возились дети.
Моя халупа с окнами во двор.
Всю ночь подвальной дверью хлопал ветер
и я подслушал этот разговор

без умысла, скорее, по привычке.
А может быть, я просто делал вид,
что это мне ночная электричка
о чём-то важном издали кричит;

что знаю, для чего растёт на крыше
сарая одинокая трава.
Но главного я так и не расслышал,
не разобрал последние слова.


.
.
* * *
Послипались и мысли и строчки.
Но ещё слишком долго до точки.
Вот и ты! как последний сачок,
шаришь, ищешь впотьмах выключатель.
А тебя направляет создатель:
типа – холодно-горячо.

Напиши под всевышним нажимом
пару слов о себе, о любимом –
приукрась! напридумай! соври!
Будто жил, как живут, на вулкане.
А создатель скептически глянет,
словно он – председатель жюри.

Он тебя для забавы состарит!
Глянь, уже в предпоследнем угаре
кто-то с мылом снимает кольцо.
На порожках соседские бабы.
Жучка Жучкой – на задние лапы,
поднялась и лизнула в лицо.

2011


.
.
* * *
Дама лет сорока – босиком по песку,
худосочный купальник на бронзовой коже.
Про такую б сказали, что в самом соку,
я б её написал, только я не художник.

Не художник и всё. Так сложилось само.
У меня свой сюжет и другая картина:
в приоткрытую дверь видно створку трюмо,
слышен голос хозяйки, ругающей сына.

Кошка трётся о ножку, аж двигает стул,
виноград вывел стены и вышел на купол.
До обеда пекло, после дождь лупанул,
он как лучше хотел, только всё перепутал.

Распугал всех вокруг, засучив рукава,
пробежался по садику пенсионерки.
Не затем ли, чтоб снова блестела трава
и в корыте опять завелись водомерки?!


.
.
* * *
Жизни горькая механика –
ствол, приклад да ремешок.
А у мальчика-охранника
над губой ещё пушок.

Он стоит в нарядном кителе,
тянет шею, словно гусь.
Ну а я ему в родители
ведь по возрасту гожусь.

Не скули и не упрашивай –
не ослабится хомут.
Загремит решётка страшная,
коридором поведут.

Моему доверься опыту,
дорогой ты мой дружок.
На свободу лучше поутру
выходить, когда снежок

над тюремным плацем кружится,
улетая далеко.
Но уже всей грудью дышится
так приятно и легко.


.
.
* * *
Когда идёт последний снег и кругом голова,
и выдыхает человек горячие слова.

Из дыма, пепла и огня сплетая мысль свою,
он говорит – Прости меня, я так тебя люблю!

Он долго смотрит из окна и говорит опять –
Что стóит ей?! Ведь и она могла бы так сказать?!

Он опускает вдруг глаза и поднимает вдруг.
И у него блестит слеза, и замирает дух.

Он что-то знает о судьбе, латая в ней дыру.
Я буду помнить о тебе, пока я не умру!

Пока ещё не кончен век, не всё предрешено!
Но это слышит только снег, и снегу – всё равно.


.
.
* * *
И сам не зная, чем разбужен,
ты встанешь, словно свой двойник.
И втянешь голову поглубже,
приподнимая воротник.

Ещё замедленны движенья
и осторожен дикий взгляд.
Ещё деревья в напряженьи,
как будто статуи, стоят.

Твоё родство, моё соседство
в заледенелом январе,
когда зима впадает в детство
и столько снега на дворе,

что нам и радостно и жутко.
И мы, почуяв эту связь,
забуксовавшую маршрутку
толкаем, громко матерясь.

Всю жизнь, как будто на вулкане,
от сердца, полного обид.
Оно, как вкопанное, встанет,
передохнёт и застучит.


.
.
* * *
Похолодание в июле. Помехи в радиоэфире.
Старик мурлычет — гули-гули. Он знает — истина в кефире.
Как зеркала засрали мухи, и чайник вечно выкипает,
и круглосуточно на кухне на нервах радио играет.
Старик на смерть усердно копит и собирает чемоданы.
Берёт билет. И топит, топит тоску в настойке валерьяны.


.
.
* * *
Венки и свечи — все по правилам.
Отпели, предали земле
и во дворе столы составили —
как будто свадьба — буквой «П».

Всего и слов-то, что старухою
безвредной, в общем-то, была.
Кто чем закусывал-занюхивал,
считай, из общего котла.

Как говорят в подобных случаях,
пусть будет пухом ей земля.
Не упрощай и не накручивай —
не начинать же все с нуля?!

Хоть мы и не читали Библию
и не умели жить и ждать —
налили с горкой, молча выпили… —
и все, и сразу благодать,

как будто солнышко за тучами.
И смерти нет, и страх исчез.
И ты, нарзанами измученный,
со всеми целоваться лез.


.
.
* * *
Там в залог оставим паспорта.
Здесь перекантуемся на даче.
На покрышку сядем у пруда.
Плещется зелёная вода.
— Можешь плавать?
— Только по-собачьи.

Не свисти — несчастья не накличь.
Дерево сухое, рядом свая.
Битые бутылки и кирпич.
На холме раздолбанный “Москвич”
без колёс — тебя напоминает.

Что ещё? Палатки, молодёжь:
выпивают — чем тебе не смена?
Вытрешь о траву и спрячешь нож.
Снимешь всё с себя — идёшь-идёшь,
а воды всё время по колено.


.
.
* * *
Молча вдали от столицы
сходишь по трапу с ума.
Площадь вождя, психбольница,
кладбище, церковь, тюрьма.

Раковый корпус завода,
тронутый ржавчиной весь,
но философское что-то
в этом решительно есть.

Шляешься, словно бездельник,
и, подпирая закат,
смотришь, как трубы котельной
делают вид, что дымят.

Пялишься в щелку забора,
с ним ощущая родство.
Как же назвать этот город,
чтоб не обидеть кого?!

Чтоб, отойдя от сюжета,
перемешать времена
и безучастным предметам
новые дать имена.


.
.
* * *
От майских — ни соринки, ни следа. На курьих ножках страшные бараки.
Ни мира, ни, тем более, труда. Об этом и помалкивают флаги.
Ещё был двор, колонка и вода вкуснее, чем на кухне из-под крана.
По поведенью пара, два труда, продлёнка и зашитые карманы.
Потом — осенний день и первый снег всё обнажал, припорошив детали.
И отходил очередной генсек. Я молча пересчитывал медали.
Смотрел, но всё куда-то не туда. На кумаче в очко играли черти.
Гори, гори, кремлёвская звезда, звезда любви… Звезда любви и смерти.
Всё не сбылось, как насвистела мне давным-давно усатая цыганка.
Пластмассовый солдатик на войне, убитый из игрушечного танка.
Он падает замедленно в листву, пересекая траурную ленту.
И я серпом срезаю трын-траву, и молот там кладу, где инструменты.


.
.
* * *
Время вывернет все наизнанку
и загадочный сделает вид.
То шумит, то играет в молчанку,
указательной стрелкой грозит.

То, оставив обратно лазейку,
дразнит нас, обнаглело совсем.
Поменяешь в часах батарейку
и поставишь будильник на семь.

Поменяются за ночь порядки.
Встанешь утром и ахнешь — дела:
постирала зима отпечатки,
все вокруг за собой прибрала.

На работу плетешься по грязи.
А потом, про себя матерясь,
в нерезиновый втиснешься «пазик»
и с народом почувствуешь связь.

Сам такой же при солнечном свете.
Тянешь лямку, пытаешься жить.
Выпьешь чаю, оставишь пакетик,
чтоб еще раз его заварить.


.
.
* * *
Без раствора и глины, пера и бумаги,
но сработал на совесть творец-самоучка.
По колено сугробы, березы в овраге,
и по снегу несутся смешные собаки,
назовем их по-нашенски: Бельчик и Жучка.

Или скажем — весна, оживление в парке.
Ты один у окна, как заложник простуды,
наблюдаешь за тем, как попрятались в арке
от дождя проливного и звери, и люди.

И курчавые мальчики, словно амуры,
только меткие стрелы у них на присосках.
И чем ближе конец, тем длинней перекуры,
неразборчивей речь и сильней отголоски.


.
.
* * *
А в нашей церкви клуб да склад.
Киномеханик в кинобудке
живёт и курит самосад:
из “Правды” лучше самокрутки.
Киномеханик — фронтовик,
сперва — герой, потом — штрафник.
Сидит, скрипит себе протезом.
Ему бы лучше хлеборезом.
Он положил на всё давно
и крутит бабонькам кино.

Погашен свет. На том конце
в окопе ахнула фугаска.
Старлей с гримасой на лице
упал, с него слетела каска.
Вот он у смерти на крыльце
в терновом форменном венце
и кровь течёт, как будто краска.

А дальше — люди у костра.
Походный госпиталь. По кругу
солдат выносит из ведра
бинты, осколки, чью-то руку.
Стемнело. Фриц не кажет носу.
У лампы вьётся мошкара.
Врачу в палатке медсестра
подкуривает папиросу.

А вот дорога. Грузовик
везёт домой корреспондента.
Над ними кружит штурмовик
и дожидается момента.
Всё ниже, ниже над землёй.
Он разглядел лицо пилота:
вот мать с отцом, вот он с семьёй,
вот смерть, моргнувшая на фото.

И всё… До нового сеанса.
А после в клубе будут танцы,
а под окошком пацаны.
И патефон играть, где сцена.
И женский вальс послевоенный,
как будто не было войны.


.
.
* * *
Как шумит перекресток и люди спешат,
и сменяются быстро картинки.
Как исходит слюной целый кузов солдат
и бибикает шофер блондинке.

Черный выхлоп оставит угрюмый «Урал» —
никакого тебе романтизма.
Я когда-то и сам автомат обнимал
и строчил километрами письма.

То ли полупрозрачный на вид призывник,
то ли праздничный дембель на взводе.
А потом на гражданке полжизни тык-мык —
в таксопарке, на хлебозаводе.

Что ж ты, бедная память?! — из пули брелок
да истлевшая к черту парадка.
Сохранил и ее, сохранил все, что смог,
и занес поименно в тетрадку.

Но про армию — снова, когда выпивал,
доходя через раз до предела.
И дружок домогался: а ты убивал?
И я врал ему: было дело.


.
.
Соринка

Я помню, как в восьмидесятом
году подрезали отца.
И мы в больницу вместе с братом
пришли прощаться. Два птенца
тряслись испуганно в сторонке,
а он в исподнее одет,
с дырой в боку, без селезенки…
Но выжил и судьбе в ответ
еще коптил семнадцать лет.

Две жизни: до и после, в сумме —
почти до пенсии доплыл.
Он со второго раза умер,
хотя еще не старым был.

Я помню все, что с нами было.
Как я в душе твердил «прости»
у свежевырытой могилы,
не зная, как себя вести.

Как опрокинулась картинка,
и я взглянул в последний раз,
и сделал вид, что мне соринка…
соринка мне попала в глаз.


.
.
Переезд

Казалось бы — только обжился, привык,
нагрел, полюбил это место,
а нужно съезжать, нанимать забулдыг,
вытаскивать стулья и кресла.

Компьютер, ковер, шкаф-купе и диван.
Коробку с электрокамином.
Бумаги сгрести, затолкать в чемодан.
Снять полки со стен и картины.

И пепел сбивать на затоптанный пол,
в сердцах объясняя рабочим,
что самое главное — бабушкин стол,
что — ножка замотана скотчем.


.
.
* * *
Хутор. Брошенная хата.
Дверь, подпертая лопатой.
Сверху ржавая подкова.
На стене плохое слово.

Опустевшая изба,
словно брошенная баба.
Ей какого мужика бы,
но, как видно, не судьба.

Рядом — спуск, ступеньки сгнили.
Колокольня у реки.
Говорят, что здесь убили
барина большевики.

А теперь тут мотыльки.
Ива дремлет, как сиделка.
Мальчик, севший на мостки,
с удочкою-самоделкой.
Рыбка плещется в садке.
Стрекоза на поплавке.


.
.
* * *
Как пригрел на груди эту музу-змеюку,
да прельстился ее золотыми речами.
Как, рифмуя на кухне глухими ночами,
засыпает поэт за своим ноутбуком.

Покупает ей разные шмотки и цацки,
чтоб была у него и сыта, и одета.
Щелкнет пальцами — в небе разгладятся складки,
и зима на глазах превращается в лето.

В первых строчках — июнь, аромат травостоя.
Хозпостройки, лесок, деревенская речка.
Рядом красный «жигуль», там целуются двое.
Томик Тютчева сзади лежит, как аптечка.

Дальше — город: стоит, упакованный пленкой.
Проводки в голове, оголенные нервы.
В супермаркете мать потеряла ребенка —
снимут, выложат в сеть и покажут на «первом».

А в конце — как полжизни впустую проходит
меж Харибдой хорея и Сциллою ямба;
как слова разбрелись, затерялись в народе,
и паяльною стала волшебная лампа.


.
.
* * *
Затемно вернешься с похорон,
куришь, наливаешь самогон,
засыпаешь прямо там, на стуле.
И сквозь тридевятый слышишь сон,
как под утро дворники проснулись.

Так задумал, видимо, творец —
с черно-белым вывертом-сюжетом.
Новоиспеченный вот отец
у роддома — выглядит поэтом.
Там жена, там целых две души!
Он стоит под окнами с букетом
и кричит ей — сына покажи!

Так на землю падают слова,
и слова подхватывает ветер.
Так от нас останутся на свете
пепел да примятая трава.

На земле — примятая трава,
дома — фотокарточка на полке.
Облако, похожее на волка:
это — хвост, а это — голова.

Это показалось, что болит, —
не спеши хвататься за пожитки.
Отпусти, пускай оно летит —
надувное облако на нитке.


.
.
* * *
А у тебя всё впереди. Порвёшь обновку об ограду.
Не стой на копаном, сойди. Подай-ка матери лопату.
Опять весна и птичий свист по мановенью — крибле, крабле.
Дневник — и с двойкой вырван лист. Плыви, бумажный мой кораблик.
А дальше — кепка набекрень, тетрадки, школьная морока.
И подбивает тёплый день сбежать с последнего урока.
Об этом никаким пером, ни в распрекрасной самой сказке.
Там русских баб с пустым ведром, мужей их, что всегда в завязке…
Нехитрый образ бытия: кастрюли, дети, кухня, сплетни.
С порога крикнешь — это я, и бросишь плащ на стул в передней.


.
.
* * *
Во сне увидишь старое крыльцо.
Хозяйственным запахнет в доме мылом,
как будто с безымянного кольцо
сняла и навсегда его забыла.
Из-за спины услышишь — как дела?
Войдёшь — кругом хоромы да палаты.
И ктой-то там, на краешке стола
стесняется красивый-неженатый?
Не счесть примет, не выискать конца,
не совершить крутого разворота.
На книжной полке карточка отца,
где он — совсем пацан — моргнул на фото.
Я стану взрослым, отращу усы
и выучусь, как батя, на гитаре.
Ты подари на память мне часы,
чтоб на ремне был маленький Гагарин.
Чтоб за тобой, когда б я ни пришёл,
в каком растридевятом самом веке,
я от тебя бы что-нибудь нашёл,
ну, хоть чуть-чуть в последнем человеке.
Чтоб это всё узнать ещё бы мог,
закуривая нервно папиросу…
На карточке засвечен уголок
и мы на ней, как дураки, по росту.


.
.
* * *
То ли я, то ли кто-то другой —
в школьной форме пай-мальчик отпетый.
На последней задачник открой —
но опять не сойдётся с ответом.

Не признаешься в этом себе.
Не найдёшь подходящего слова.
А и Б, говоришь, на трубе,
и ничто под луною не ново…

Как эстрадная музыка сфер
зазывала тебя из шалмана
или не выговаривал «р»
телефон на углу у фонтана.

Приподняться на локте, привстать
с койко-места, а там уже лето.
Вот и пташка умеет летать,
хоть сама и не знает об этом.

Так смотри же, как прячут глаза,
как любовь выпускают наружу,
как вишнёвый заброшенный сад
зарастает по самую душу.

Как спешит, спотыкаясь, домой
новый день уходящего лета.
Как пай-мальчик окажется мной
и зачем-то запомнит всё это.


.
.
* * *
Степан Царевич падает в салат –
заслуженный артист, лауреат,
а Серый Волк снимает на мобильник…
Мы принесли из дома, кто что мог:
огурчики, горошек и пирог,
и яблочек мочёных молодильных.

Мы сели. Мы налили по одной.
На пластиковой таре след губной.
Гори, гори, искусственная ёлка!
И сквозь осколки памяти цветной
смотрели долго.

Какое небо, люди,.. господа,
а там перегоревшая звезда!
Водила тычет в душу жёлтым пальцем.
Помрежу в детстве нравился пират,
а вышла замуж за пропойцу-зайца.
Откуда ни возьмись – фотоаппарат:
щёлк-чик-чирик – улыбки, тосты, свечи,
моргнувший вечер.

Смотри! Салют! Скорее все сюда!
Снегурочка с электриком в подсобке:
он пуговицы щёлкает, как кнопки,
по пояс оголяя провода.

За Новый год, товарищи! Ура!
На это всё таращится икра,
в шампанском с горя топится оливка.
Ножом Царевич машет, воет дико.
Все думали, что кровь, а там – аджика.
И всё, не помню, чёрная дыра…


.
.
* * *
Посмотри за окно, как прощается снег.
У него обречённые жесты.
Он похож на тебя, он почти человек,
но куда он идёт – неизвестно.

Если тело дано, значит, есть и душа.
Белый почерк коряв и неровен.
Он такой же, как ты – и молчун, и левша.
Даже пó гороскопу он – овен.

Он заносит и двор, и деревья в дневник –
видно, каждый из них ему нужен.
Он останется в памяти, как снеговик,
через день превратившийся в лужу.


.
.

* * *
И ночь, и полная луна,
и рядом женщина одна.
Весь перепачканный помадой,
я был настойчив, как волна,
и в душу лез. А что она?
Она шептала – ну не надо.

О чём мечтал, чего хотел,
когда ломился в эти двери?
О счастье песенку пропел,
хотя и сам в него не верил.

За цвет бесстыдно голубой,
за слово с острыми краями.
Мы слишком разные с тобой,
давай останемся друзьями.

Давай досмотрим, как луна
в огромном море отразится.
Как жаль, что нам с тобой она
уже не сможет пригодиться.


.
.

* * *
Колючий шарф, пальто из драпа,
а в нём отец, пропахший дымом.
Да как же это, бедный папа,
и горько, и невыносимо!

Мать говорит – он пропил дачу,
купил в рассрочку мотороллер.
Пусть будет так, а не иначе.
Уже расписаны все роли.

А мне пять лет и я с разбега
к нему карабкаюсь на плечи.
Как мало нас, как много снега,
как этот вечер бесконечен.


.
.

***
И хитрый воробей, и ласточка чумная,
и липа за окном, и солнце-размазня,
и небо, и земля – они хоть и седьмая
вода на киселе, но всё ж таки родня.

А мы с тобой живём и делаем закладки,
перебирая всё в уме наискосок:
и запах кислых щей на лестничной площадке,
и жвачкой до сих пор залепленный глазок.

А яркий свет в конце?! А сдавленные звуки?!
Мотай скорей на ус, заучивай урок.
Всё как задумал бог – он, поплевав на руки,
не спал шесть долгих дней, он сделал всё, что мог.

Чего ж ты хочешь знать? Откуда эта сила,
что прибивает пыль и нас срывает с мест?!
Не думай ни о чём, пусть будет всё, как было.
Пиши свои стихи, пусть будет всё, как есть.

2015


.
.

***
Поднимешь взгляд, и я заговорю:
как сосунком вышагивал в строю
и, по команде подавая голос,
всё время трогал лысину свою –
по кайфу было, как она кололась.

За кругом нарезая новый круг
уже не помышляя о хорошем…
Мятежный – не мятежный, в общем, дух,
зажатый между будущим и прошлым.

Печален будет, вымучен рассказ,
как слёзы обволакивают нас,
и родина, в миру мать-одиночка.
Как ей со всеми нами нелегко
и, сцеживая жизни молоко,
протёрлась на груди её сорочка.

А нам с тобой, и вправду, всё равно,
как будто бы не всё предрешено.
Нальём по сто, добьём на пару «Приму»,
обнимемся и выпорхнем в окно.
Про это снимут как-нибудь кино.
Про это никогда кина не снимут.

2015


.
.

* * *
Бедная родина брошена мужем.
Голос казённый, зовущий на ужин.
Сбился прицел, ощетинились лычки.
Стали в затылок небесные тучки.
Снега по пояс, и сердца частички –
зá шестиструнною песней колючки.

Милая родина. Как же некстати
к полу прикручены ножки кровати.
Строем шагаем по самому краю –
крестимся левой, другой – выпиваем.
Жжёт похоронный оркестрик.
Нá ночь снимаю я крестик.

Девочка-родина. Лают собаки.
Там беглецы, замерзая в овраге,
матом клянут белый свет.
И сквозь тайгу, закурив папироски,
тянут зека на восток переноски:
щёлк!!! –
то есть это рассвет.

2010


.
.

***
Вынесли крышку, припёрли к стене,
молча курили под липой.
Лёгкая смерть, без мучений, во сне.
Ну и на этом спасибо.

Всё, что хотел, но боялся сказать,
рот зажимая ладонью.
Бедный отец и несчастная мать.
К ним и тебя подхоронят.

Там, где у времени вечный тупик
и земляная воронка,
женщина держит охапку гвоздик,
словно грудного ребёнка.

Длинные речи и в голосе дрожь,
будто конец и начало.
Только простились – и начался дождь.
Может быть, просто, совпало.


.
.

* * *
Так и жили, то и пели –
выходило невпопад.
Оглянуться не успели,
чтоб оплакать дивный град.

Нам теперь ли верить в чудо
с пустотою вместо глаз?!
Ночью скорая к кому-то
приезжала и не раз.

Кто-то громко хлопнул дверью
иль тихонько притворил.
Я себе уже не верю,
что бы там ни говорил,

как бы там ни делал ручкой
и единственным крылом…
Время – лекарь-недоучка,
костоправ и костолом.

2014


.
.
***
Свален в кучу грязный лёд.
Оживленье голых веток.
Но зима ещё тряхнёт
стариною напоследок.

Показательное для
нас устроит выступленье,
острым лезвием скользя,
оставляя свет и тени.

В общем, хитро подмигнёт,
выйдет вон и хлопнет дверью.
Ёкнет сердце, сдрыснет кот,
втянут головы деревья.

Это лишь вначале – шок,
он пройдёт довольно быстро.
Только мартовский снежок,
словно затяжной прыжок,
жизнь и смерть парашютиста.


.
.
***
Как в первый раз – да будет свет!
Земля и небо, дом с трубою
и ты, и я, и мы с тобою,
Ну, со свиданьицем! Привет!

Я знаю, всё – из пустоты.
И дождь, и заросли крапивы,
и я, конечно же, и ты
зеленоглазый и счастливый.

Мы здесь с тобою навсегда,
чтоб вечно помнить эти песни.
Твои года, мои года.
Замри, мой друг, умри, воскресни.

И ты опять увидишь свет,
опять услышишь на опушке
не то припев, не то куплет
беспечной песенки кукушки.


.
.

* * *
Как будто чёрно-белый сон:
мать ставит выварку на печку,
выносит банки на балкон,
потом перебирает гречку.
Квартиру заполняет пар.
По телевизору помехи.
А во дворе на тротуар
со стуком падают орехи.

И всё в какой-то странной дымке:
дома, фонтаны-невидимки,
и старый ЗАГС, и дверь с кольцом.
Там разводились мать с отцом.
Меня, заплаканного внука,
держала бабушка за руку.
Была хорошая погода,
а мне всего четыре года.

Но это, кажется, не я.
Местами память, как обуза.
У самого давно семья
и собутыльники-друзья.
Пойдёшь курить — захватишь мусор.

Захватишь всё. Начнёшь с конца.
Обнимешь друга без ответа.
Помянем бабушку, отца…
Лицом к лицу, но нет лица..,
и мне привиделось всё это.


.
.
***
Для любителей ремейков
гонишь свой велосипед.
В бардачке звенит семейка,
а семьи давно уж нет.

Нет ни радости, ни горя,
но ещё блестит слеза.
Жизнь огромная, как море,
переполнила глаза.

А на береге – русалки
в суете своих сует.
С низким верхом раздевалки
в синий выкрашены цвет.

За девчонками с пригорка
подсекают пацаны.
Наливай скорее с горкой.
Лишь бы не было войны.

Лишь бы пенились чернила,
продолжая наш рассказ.
Лишь бы всё на свете было –
пусть уже не будет нас.


.
.
***
Подбирал бы с утра и до ночи слова,
отдавая всё время высокому слогу.
Но опять во дворе облетела листва,
и орех раскололся, упав на дорогу.

На окне пыльный кактус и заспанный кот.
Запах жареной рыбы на лестничной клетке.
И сосед встрепенулся, втянувши живот,
лишь завидя длиннющие ноги соседки.

А другого ругает жена – идиот,
пропил деньги, откуда-то чучело птицы
приволок. А зачем? Он плечами пожмёт.
Да на всякий пожарный, а вдруг пригодится.

Я и сам не пойму этот антисюжет –
у ларька голубей, облепивших перила,
на пивнушке записку – ушла на обет.
Не поверишь, вот так и написано было.

2014

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Recommended articles