Сергей Чернышев

By , in чирикают on .

Сергей Чернышев

Род. в 1964 г. на Камчатке.
Окончил Дальневосточный гос. университет.

Живет в Санкт-Петербурге.
ЖЗ
facebook
livejournal


***
в блатнограде кирилл-и-мефодий сожгли второй том букваря,
где уцелевший фрагмент вавилонской азбуки до смешения
разъедал границу ума человечкам, или попросту говоря,
позволял быть всеми людьми даже в замкнутом помещении.

коцел-князь сказал что-то вроде: вот не было блять заботы.
у нас тут коррупция, агитация, инвестиций за всю херню,
национальное возрождение — и вдруг выясняется: вся работа —
абсолютная лажа. нас замочат в отхожем месте, истинно говорю.

и куда вы братцы потом пойдете со всею своей любовью —
имена с вас облезут, и бороды, и печати возраста на лице.
беспризорные дети, совсем ничьи, вот что вы сделаетесь такое.
ни отца, ни дома — одна дорога с лютым небом в самом конце.


гавно и эльфы

На наших авах няшные котэ,
гавно и эльфы, прочие не те,
бох смотрит нам в придуманные души.
Ведь наяву — мы срам и пустота,
так лучше пусть нас судят по понтам,
пусть достают как кролика за уши

из черного цилиндра под лучи
прожектора — обвисни и молчи
побудь раз в жизни белый и пушистый.
Нет благодати в кроличьем рагу,
а есть в короткой памяти, и вдруг
внутри тебя спит утка, в ней яишко,

а в нем игла — сломаешь и пиздец:
в гнилых адах издохнет жаб-отец,
ролетой ржавой небеса свернутся;
трухлявый пол, провалится земля,
все курсы рухнут, окромя рубля,
и мертвые на волю ломанутся.



***
сны двенадцатым кеглем бухих фонарей кренделя
для кого запоешь ты безумный будильник железный
для того ли кто спит для того ли кто ходит в полях
своей гулкой башки рядом с небом стоящим отвесно

там где вещие рыбы идут под гудящей землей
а наш домик дрожит и ныряет на медленных волнах
августовских холмов и лишь воздух проколот иглой
отдаленного звона из утра дождем переполненного


1.

знать бы кому мы такие снимся гада бы разбудил
говорит человечек а ты смеясь изменяешь фокус
и смотришь как рвется женщина затянутая в бигуди
как рычат колесницы и факир вынимает око

из беззубого рта и поворачивается земля
всей огромною кроною где на каждом листе двуногий
одноголовый сон а ты спишь себе в р’льехе и шепчешь я
смотрю свои сны смотрю ничего не трогаю

2.

засыпаешь в р’льехе а фхтагн в ебенях в маскве
в голове поезда метро застенки речные русла
обезьяньи погосты и зарево пляшет на голове
электрический ветер над многобашенной захолустной

тенью двунадесяти атлантид обитаемой где любой
кажется уже виденным зохаванным и изблеванным
а земля облетает цветет а потом облетает вновь
перелетное дерево звездами поцелованное

3.

стекай числом в ледяные ветра метро,
летай там по сводчатым тьмам, где тухлый
многоразовый воздух гремит как кровь
в каменных венах — судя по схеме — ктулху.

кровь его как у всех — неприметные существа,
незрячие, крутящиеся в потоке
безнадежного пульса. а на спине москва
вырезана кругами вокруг золотого ока.


упаковочная пленка

опаньки кончилось время игры
дважды цветам не цвести чувачок
бох двумя пальцами давит миры
чпок говорят они
госпади
чпок

не огорчайся умрем не совсем
кем-то да будем куда же без нас
видишь и грунт на могилке просел
нет никого там уже
вот те на

завтра из нас понаделают рыб
аэропланов петров кузмичей
скалок и белок очнулся и прыг
в хрустнувший воздух
ничей


вертиго май

Нотабень менторья в перигее, а фигли — весна.
У архонтов вертиго — то варвары, блин, то метеки,
а эфебов инсомния тащит за шиворот на
звук горячечных улиц, как в тайные библиотеки,

где раскроются книги из двух задрожавших страниц,
и любой, содрогнувшись, поймет, что он тоже прочитан
и заложен закладкой, и сложен, как гимнософист
в три и больше погибели — где-то наверно подсчитано.

Вот и кончились схолии, в мертвых гимнасиях тишь,
всё покамест по фаллосу. Приподнимая туники,
стайка нимф переходит вброд агору, где ты летишь
не безрукой Венерою, так безголовою Никой.

2004


слова поставленные рядом

слово подброшено в воздух — прозрачный, рычащий силой.
вот он, комок окровавленных перьев, очередь в воскресенье;
вот белка, хвостатый ребенок, бросается с дерева в синий,
кипящий соцветьями воздух, фрактальный хрусталь весенний.

и в материковых снах со стекающим с неба цветом,
выгнуты аурой, переходящей в фугу, минуя припадок,
мы подобны прекрасным жукам, живущим на оба света,
с лимфой, полной теней, с глазами как черная радуга,

как слюдяное окошечко, что красным керосиновым языком
рассказывает забытье с облаками яростными, рычащими
над землею, вполне безжизненной, где не началось ничего
и уже ничего не кончится, пока не померк рассказчик.

вот и эта часть света, браза, становиться частью тьмы,
солнце спит у себя в норе, под неровной корою будней —
сплошь ходы да укромы, а пойдешь, как на свет, на смысл —
пропадешь из людей, а точней, там людей не будет.

май 2008.


Гемоглобин

повинуйся — говорит человек ноге,
говорит руке: поищи-ка мне эту ногу,
а глазам: да где оно всё, эгегей,
шозанах ей-богу.

бедный голос пытается строить из
неодинаковых букв силу — выходит слава
а та, известное дело, не видит вниз —
там зохаваны

голой физикой все его нищие чудеса,
сраной химией — чертоги его резные,
где железные птицы вынянчивают глазам
коматозные сны их.


***
на недоброй половине каналов идет бесконечный снег.
на другой — продающие, пляшущие, ебущиеся человечки.
сурикаты поют: коль славен вий наш, сверхчеловек без век.
снова снег — цифровая зима ложится на сытых, на покалеченных,

на ни в ухо ногой которые, на прошаренных, на борьбу
идиота с чужою тенью, войну мышей и лягушек (батра-
хомиомахию, выговорил), как на супругов в одном гробу…
поздно уже настолько, что видно — настало завтра.


ахилл

укушенный дурной водой
ахиллом в обуви худой
бежит, подбрасывая ноги.
кто ж знал, читатель облаков —
у бога нет черновиков,
молчи и ничего не трогай.

а кто одной ногой во сне,
другою в ипотеке — нет
того на самом-самом деле.
его допишут — нет, сотрут —
нет, перепишут и пришьют
кровавыми стежками к телу.

новорожденный скажет А —
ну, сам вписался — и беда
несет башкой по алфавиту,
навылет литеры твердя.
но, только выкашляешь Я,
глядишь, франшиза и закрыта.


***
по черной улице, хрустящей от лучей,
по наледям, по сломанному свету,
по каменному мясу площадей
беги, за муравьиной правдой следуй.

ах, летний человек, перекати-мудак,
поверивший в хурму, алиготе и самок,
дымящихся в прибое — никогда
их не было, точнее, не был сам ты

иным, чем слепленным из золоченой тьмы
и мерзлой глины, слепнущей от света
комплектной памяти с кусочками хурмы
несуществующего лета.


лампа

в темноте твоя кожа похожа на горсть самоцветов —
шум, цветные мазки, сетчатка достраивает провалы
в трехмерный витраж, в цветы, что горят на свинцовой ветви
венозной, тусклой, сумеречной, усталой.

темнота поднимает в нас море, где глубоководные существа
прекрасные, как удар промеж глаз поленом —
фосфоресцирующая слизь, парча — ходят, видимые едва
под прозрачной кожей тенями ацетиленовыми.

а устанет вода так останется синий свет нестерпимый,
словно яростный глаз великаний, стиснутый в кулаке,
все еще рвущийся видеть, горящий сквозь пальцы синим…
так вот мы чем оказались. так вот оказались кем.


 

тонкая желтая линия

врач не в курсе кого и чему он лечит
бох увечному воинству помоги
тихо плачут отважные человечки
в безнадежных шапочках из фольги

им навылет поют голоса зенитные
никого больше нет между нами и
темнотой где шипящим ковром аспидным
передвигаются армии

что ты всхлипнешь когда загорится воздух
и как немцы на нерест пойдут враги
а вперед выйдут лишь дурачки отбросы
в безнадежных шапочках из фольги


***
Вот троглодит съедает живого миссионера,
а потом вдруг валится набок, захваченный изнутри.
Тяжелое тело его резное, звериное небо серное.
Бусы, перья, джу-джу и трубка: с духами говорить.

Миссионер как к свету выходит к большой воде.
Мертвые братья с небесной лодки бьют его по мордам
с черным кружевом шрамов: нефиг шататься здесь,
пшол в свою джунглю, дятел. Затем говорит вода:

Видишь, душа лишь окошко. Есть варварская храмина
тела, внутри которой кадишь все равно тому,
чье небо глядит через купол, чье сорокосложное имя
течет изо рта вместе с дымом, не ведая почему.


перевод багульника

Путешествия Нильса с гусями, адаптированные для рыб,
но прочитанные кротам, а потом пересказанные багульнику —
и случайный грибник в его зарослях услышит как вдруг, навзрыд,
полетит под ним воздух, всклокоченный и прогульный,

и земля задрожит как огромный лист — еще утром на нём пас тлей,
а сейчас изузоренною ящерицей (изнурённою, иллюзорною),
сгорблен ветром и светом насквозь продут, на железной сидишь метле —
надышался чудес и сник, да корзинка опрокинулась беспризорная.

Вольно ж было твердить незнакомому местному эху: «Пора домой.» —
так ступай, наступай на трещины, выворачивай против солнышка,
вот и мёртвая Марта лает в прихожей и кот твой сидит, живой,
на руках у отца, в старом доме, истлевшем давно до бревнышка.


море с востока

выходишь на улицу — улица снится
исправно: людишки, дома,
исправник в кокошнике, красные числа,
березки — потом заломать.

далекие дали и дали за ними,
и, дальше любых ебеней,
та узкая улочка над морем синим —
всё дышит, всё слышится мне.

пятидесьтилетний, пятидесьтилицый,
прошепчешь магический кыш…
?куда ж ты летишь, невьебенная птица,
куда же ты, радость, летишь.


черепа в хохломе и гжели

поцык с заднего плана, хуёво прокачанный бот,
три злосчасных секунды, навечно застрявшие в гифке,
в жирной, важной ночи, где стоит как горящий собор
многоярусный крик, да шипит в остывающей лимфе

день смердящим окурком — а ты все идешь, как форель,
уже тысячелетие к виденным в детстве верховьям —
тем, где дом, где сверкают мальки, и горит на дворе
нулевая весна, налитая ветвящейся кровью.


нищий чай

ты стоишь и смотришь как движутся последние времена
память словно огромная льдина отрывается от припоя
и незаметно медленно поворачиваясь уходит на норд-норд-нах
с дымящимися рыбаками лунками водкой тобой и мною

мы никому низачем кроме наших мертвых они кружат
на рассыпающихся вертолетах там в ледяном тумане
не маши им рукой так прощаются не иди по воде тотчас
промочишь простудишься врежешь дуба тебя не станет

нам еще высматривать землю еще ходить убивать
за кубик сухого спирта за вывернутую укладку
это всего лишь память браза и если не отдуплять
значит небо твое сквозь лед и уже навсегда вприглядку


вспышки на солнце

— а тебе как бассет-хаунду бассет-хаунд я что скажу, —
говорит одному бассет-хаунду другой бассет-хаунд.
— покуда магнитная буря гоняет по черепу жуть,
а снаружи ветер, дождь и нуарный такой бэкграунд.

жаль, подпоешь своим мыслям, так враз прилетит ногой
за пустошный вой, типа время нынче и так херовое —
то смотрели порнушку, а щас, что ни час — герой
выпадает с экрана и ползет умирать им в голову.

а как наберется сотня-другая — собирают из них страну.
а потом и вторую, и третью, а потом они все войною,
а потом в этот снафф входит ктулху и говорит нагну,
и бассет-хаунд ест бассет-хаунда — приходится — ест и воет.


идут джедаи

со стороны добра все кажется пустым,
уебищным, увечным , обреченным.
цветок их жабоцвет. их песнопенья стыд.
клади троих на лед — да, для ученых.

на воздухе лежит подпертый ветром плащ,
придурковатый гром белеет где-то с краю.
зло тоже видит нас — пусть взор его горящ,
дружок, ты просто режь — оно не понимает.


слоники

вот лиса войны вот подлисок мира и вылезший воротник
вот енот судьбы да собака духа да рваная душегрейка
тень а в ней в абсолютном безветрии пляшет папоротник
а упавшая шапка встает белой зайкою черной веверкой

зачарованной мышью пляшешь луну тараканом идешь в бега
бох не может закрыть проект пока ты кузнечиком крылышкуешь
пока над тобою ведут как слонов на острых паучьих ногах
третью четвертую пятую мировую


сольфеджио

оторвешь контрольку — и июнь:
цирк с конями, женщина-констриктор.
жизнь вернулась, повернулась ню,
воздух стал светящимся и диким —

свет везде. молоки тополей
тянутся по воздуху другому.
рокот птиц, сольфеджио червей,
оркестровый гомон насекомых.


охотник

где белая стена – там мышка с угольком:
смотри, вот дом-не-дом, вот котоспас предобрый,
вот существо из глаз и глада, дикий ком,
вот мы с тобой сидим, бесхвостые, по норам.

где черная стена, там меловой хорёк:
вот облако, вот свет, вот кажущийся кто-то,
вот существо из глаз и голода берёт
меня/тебя как след перед своим полетом.

здесь вроде бы стена, где существо из глаз
досадливо свистит, ссылается на зренье,
а время так прошло, что ни собрать ни нас,
ни дрожи, ни костей, ни шкуры к воскресенью.


ангел стрёмный

стемнело разом, словно ангел стрёмный
вдруг подошел и выдавил глаза
мильону человек, потом еще мильону –
потом уже не видел. по пазам

легли зубцы, всё дрогнуло, запели
дымящиеся оси, и земля
под нами сдвинулась, и звезды полетели
по сторонам как окна, когда шлях
бежит через селенье; на телеге
глядит из сена сонная детва
на избы, где шуршат нечеловеки,
а сон, как дым, плывет по головам.


механика

тихая поступь песка, города из стекла и дыма,
где роятся незрячие голоса, где отовсюду ветер.
небеса как слюда, за которой феб керосиновый,
тарахтенье, одышка поршней, осей фальцеты.

то прецессия, то нутация, то биение, то тряхнет
землю так, что люд осыпается в небы голодные,
в шестерни их и музыки, в океаны огней и вод,
в их зверинцы горячечные, звездные хороводы.

заслони нас пыль, раскаленное облако или снег,
дождь из рыб или радуга из окалины и железа,
от базедовой тьмы материнской, от света на самом дне
нескончаемой жизни – единственной, бесполезной…


шагающий лес

часы говорят пустое, перестают подходить ключи,
слепая собака рычит на хлеб, не узнаёт хозяев.
слова переходят в листву и гул и делаются ничьи –
перехожее дерево, от которого падает тень косая.

ты уже узнаёшь эту фильму? сейчас засияет смысл
и серьезно счастливые люди начнут убивать друг дружку:
вот ведь жизнь удалася, дружок! а уж как небеса удались
над ощеренным лесом немым, уходящим, ненужным.


прививка от столбняка

под небом синим, под небом розовым, под черным ли, золотым,
под темно-зеленым донным с люминисцентными карасями,
под небом из мха и усталого камня, из слежавшейся темноты –
слоистой, с отпечатками глаз и листьев, секретиками стеклянными.

небом с мутной фольгой золотой со спрятанными внутри:
именами, головками одуванчиков, клятвами, отрезанной прядью,
с чуром над и под, на сто лет вперед, и порез горит –
а впереди молчат и стоят в темноте, молчат и подходят сзади.

и вот уже наверху разворачиваются и вспыхивают дары –
сбывшиеся сокровища, обещанья дождавшиеся срока
под столбнячным стеклышком, что, вобщем-то, выглядит изнутри
точно таким же – быстро темнеющим, с огоньками, совсем далекими.


кювета

на фоне гор, на фоне поэтичных
иных красот, неважно – встанем чтоб
оскалиться – но вылетает птичка,
и вечность ударяет в лоб.
и рвется время, как гнилой кукан
нанизанных рыбешками событий,
и вновь плывем, и светимся слегка
в пустой воде, где ни войти, ни выйти.

карасик жан, уклейка зульфия,
уснувший сом, плотва под номерами,
стрекозы, плавунцы, ватаги комарья –
все уже кончилось, а здесь не умирают.
кювета, озерцо, и сохнет на стекле
прямоугольный мир, вот дата, мы с тобою
уже из серебра, не плачь – лишь пожелтеть
и выцвести способны, но не более.


весною садик мой цветет

мы как рыбы над нами затягивается полынья
темно-белые дни как рисунок на хрупкой бумаге
где гравюрные выдохи где наверху ни огня
над дымящимся градом над весью унылой где зраку
остается животная серая радуга желтый фонарь
синеватые губы кровавые пятна в подъезде
лес как черные веники воткнутый в снег заслонять
горизонт а точнее отсутствие шва в этом месте


сова

семидырое небо, совиный огонь, папирус
где написано: жив, серия, номер, действителен до.
целлулоидная, плавящаяся, в царапинах и задирах,
хаотичная хроника прерывается яркою пустотой.

зря нам с тобой отрывали головы, складывали на память
в свою тьму сверчковую, в девять слоистых бездн,
тоже вспыхивающих белым, сгорающих вместе с нами,
пока птица летит сквозь камень, воздух и крыльев без.


по колено в легенде

Милая, помнишь? – тот фильм про серебряный, зимний лес,
с людями, режущими друг дружку на фоне хрустальных видов,
под прекрасную музыку, с ангелами, спрыгивающими с небес
в сапогах из младенческой кожи, в одеяньях из перьев бритвенных.

И когда ветер уже поднялся, и жизни осталось на один укус,
а красота взяла нас в кулак и стала медленно стискивать,
главный герой всех предал какому-то неведомому врагу,
уронил дрючок и ушел в темноту, в бессмысленное

помещенье с рядами кресел, где с высокой пустой стены
вертят конусы света четыре огня совиных, а мы с тобою
идем по проходу, и дальше, и смотрим с той стороны
на квадратную тьму, стрекочущую, спокойную.


контур

Хватайся за, роняй в метель тетрадей:
осенней пустотой доедены ландо,
утопли катера, остепенились ляди,
затерлась музыка, и делающий вдох

наследует не жизнь, а, скажем, некий фокус:
гляди, как накрывает с головой
сверкающая ткань, и, подождав немного,
вдруг падает – под нею никого.

Поставьте нас к стене и обведите светом,
першащим мелом сна, дымящейся травой:
свинцовой нитью лепета, продетой
там, за глазами, где всегда покой.


тайное слово

Чем пристальней взгляд, тем несокрушимей явь,
тем беззвучней и ярче, и, вынутая из кюветы,
вечно длится минута, застывшая, как змея
в переливчатой коже, с глазами из самоцветов.
Не моргни, а иначе пойдешь подметать поля
нестерпимой земли волосами, отросшими за ночь,
с потускневшей сетчаткой и осенью в журавлях,
уходящих за собственными голосами,
в насекомом шуршанье и звоне кириллицы, в аккурат
залепляющей пасть, как голему папирус с тайным
и дымящимся словом, написанным наугад
несокрушимым утром первоначальным.


сепия

Отсутствие цвета, отсутствие контура, рябь
застоявшейся сепии, далей нестрашных и пыльных,
исцарапанных, сломанных, где наши тени парят
на границе из пепла и соли. Мы кажется были
вместе с душами пойманы этой машинкой, где свет
превращается в прямоугольники едкого праха
в слюдяную избушку, домишко, где нас уже нет,
а снаружи нас нет и подавно. От нюха до паха
перерубленных шторкою, вытравленных серебром
из трехмерного в плоское, свернутое в рулончик,
позабытых… Мы кажется были, и думали про
разноцветное завтра, светящееся и непрочное.


царапины и шум

За этим небом тишь, и есть еще одно,
под ним течет земля, похожая на шепот
о неслучившемся, на ветхое кино,
что рвется, плавится, проглатывает ноты;

где бесконечно дождь, царапины и шум
с заводами в дыму, с винтажным порно в клетях,
и музыка визжит, и шепчет: уношу
оттудова сюда, в стрекочущую лету,

где вещи не мертвы, а просто спят-не-спят,
точнее – замерли и ждут, и только воздух
слоится и течет, ресницы их дрожат,
но пленка рвется вновь, и просыпаться поздно.


июнь, июль, упряжка из шмелей

вот грядет беда о семи елдах,
илия о семи грозовых фуях,
в рассыпающейся колеснице.
саданет с небеси сотона еси,
голоса в голове и сгорели вси,
не осталось имен и лиц им.

смрадный воздух победы подул на лоб.
помолися да и молоньей уйоб
злат один человек да другому злату,
и песдец загудел им — един глагол
да в единой главе, где лишь свет нагой,
где сгораем и дымом восходим сладким.


соль

Солнце почти любовь — не греет еще, но уже слепит.
Вытянешь вдох свой — нитку из неба зимнего, шерстяного.
Темно-синяя кожа Нут с соленой испариной звезд горит
за старым марлевым облаком, вытертым до основы.

Обещанья вспархивают от губ — мотыльки, обезумевшая слюда.
Наши тайны просты, одинаковы на просвет, на любом прочитаны
языке — как на пламени письма с млечными строками, ябеды в никуда,
песенки про любовь, соляные, межевые, хлебные челобитные.

Вам, подземным — бледный цветок, золотая фольга да прядь.
Вам, высоким — шепот, буковки, огоньки, голова повинная.
Монета воде, чтобы вспомнила, а огню — то, что может взять
и отнести это небу, солью горячей на кожу синюю.


уннум в рязани

вот идет человек и его рязань человек и его нигде
кистеперые рыбы стоят в глазах во внутричерепной воде
тонут песни серебряных дев стада божий отжиг весь этот стафф
растворяясь и не достигая дна также падает темнота

а потом белизне роговым шипом процарапываешь зрачки
кистеперым уннумом стоишь потом и качаешься и молчишь
ощущая как зрячая боль плывет к городам на чумной звезде
скоро речь на лице прогрызет тебе рот из кириллицы и костей


страница

— Щас ты здохниш, — грозит литгерой врагу,
— Неувидиш ты завтрева, сволочь, зарежу тибя я силой.
— Ну и хуле, — смеется враг, — я и вчерашнего не смогу
увидать, а еще меня не было дольше,
чем как-то было.

А потом закрывает книгу, и вечно стоит герой
за картонною дверкой с ножом из свинца и дыма,
в тишине слоящейся, нумерованой, туго про-
шитой нитками. Насмерть зачитанный, мнимый.

Слышишь, визг гимназиста, не ушедшего от небес,
продолжается свистом эфира, шипеньем смолы на коже,
песней диких селян, эгегеем в стальной трубе…
Перевернешь страницу и — опа! схлопочешь ножик.


принадлежности для гадания

1.

ничего не сбывается. обещанья плывут по ветру
золотою колкою канителью, серебряной фальбалой,
оступаясь в воздухе, выгорая в недобром свете,
ловчей сетью, слюной арахны, с жужжащею головой

идущей от кокона к кокону, от глупца к слепцу,
многорукая дева голодных сумерек, дрожь и шепот,
и слова то зовут за облако, то растекаются по лицу
уже почти человечьему, с глазами такими топкими,

что даже взгляд ее и тот уже выпивает заживо,
а поцелуй вырывает из тела и превращает в пульс
заполошных сердец ее, где свет через восемь скважин,
в тень, текущую в лимфу ее слепую.

2.

питиримом пришел из лавки, хотя уходил петром.
серый кулёк течет на землю мукой и солью,
выводя: ты встретишься с нею и разрубленный топором,
или скормленный гулям, не в этой, так в той юдоли,

где бездомные реки становятся воздухом синих рыб,
ветром белых деревьев, цветущих живым неоном,
серебристыми девами, светом, видимым как навзрыд
сквозь горящую соль, из глубины бессонной.

бей хвостом, пускай пузыри да жги радугу на спине,
но открытая заново речь опять ниасилит сути,
что плетет вас паучим узором то в воздухе, то на дне,
или в белом луче, где всё тоже наверно будет.


слова поставленные рядом

слово подброшено в воздух — прозрачный, рычащий силой.
вот он, комок окровавленных перьев, очередь в воскресенье;
вот белка, хвостатый ребенок, бросается с дерева в синий,
кипящий соцветьями воздух, фрактальный хрусталь весенний.

и в материковых снах со стекающим с неба цветом,
выгнуты аурой, переходящей в фугу, минуя припадок,
мы подобны прекрасным жукам, живущим на оба света,
с лимфой, полной теней, с глазами как черная радуга,

как слюдяное окошечко, что красным керосиновым языком
рассказывает забытье с облаками яростными, рычащими
над землею, вполне безжизненной, где не началось ничего
и уже ничего не кончится, пока не померк рассказчик.

вот и эта часть света, браза, становится частью тьмы,
солнце спит у себя в норе, под неровной корою будней —
сплошь ходы да укромы, а пойдешь, как на свет, на смысл —
пропадешь из людей, а точней, там людей не будет.


малая родина

отпусти меня свет мой на дно в оловянный сад
под стеклянную зелень в надорванный с краю воздух
где кипящее облако гравированное в глазах
вместе с дикой землею огненной семихвостой

где подземные реки да в обморочные моря
и свистит под дверью безрукий-безногий вагнер
золотой змеёю с богами стоящими по краям
обреченной земли выцветающей на бумаге


голоса как пыль

В день, когда сила, и вновь поплывут имена
вечно невидимой, дикой звезды внутри диска
тусклого Ра, эти звери наклонятся к нам
и содрогнутся от тихого голоса снизу:

— Тьма и прохлада в сиянии, вот — я вас вижу,
это наверно недаром, когда поутру
тень вдруг садится у ног и старательно пишет:
— Не проходи меж двух солнц — я боюсь, что умру.


мы здесь потому что мы здесь потому что мы здесь

летит самолётик стрижом из фольги,
сквозь воздух, тоску и капут.
по яростной жиже плывут корабли,
людишки ныряют в толпу.

не выйти живыми из координат,
из списков, с дежурных частот.
от хлеба, который то плоть, то вина,
то слово, порвавшее рот.


из цикла «поближе к пустоте»

1.

Не речь, но голос, вышитое эхо
в пустом нутри поет о том о сём,
свирепой белкой вертит колесо
за эту дрожь, за бисер, за орехи.

Свирепой белкой, слабой и бесстрашной,
живи в кармашке, слева на груди,
поближе к пустоте, где так гудит
парчовый, осыпающийся бражник,

сфинкс, бабочка, украшенная раз
стеклярусом, раз черепом и тьмою,
поющая о том о сем с тобою —
в кармашке ляляля-цокцок с утра.

2.

Дитё засыпает. Прощаясь
с ним на ночь зубастым цокцок,
бесстрашная белка вращает
молитвы пустым колесом.

Зима. В рамах мертвые мухи.
В розетках наука искрит.
Какое бессмертное ухо
разинуто в шелест и скрип,

чей радужный глаз украшает
хрустальным горбом потолок…
Колёсико белка вращает
под скользкий сквозной шепоток.


белка-блюз

и закрыл бы книгу а вдруг прищемлю лицо
и спалил бы тетради а вдруг я на четверть треть
переписан туда а остановится колесо
так и белка сойдет с ума некуда ей теперь

а захлопнул книгу превратилось лицо в топор
а спалил слова и пошел по пояс в огне
колесо золотое наше катится до сих пор
только в нем никого и нет


встре4ное времR

Холодный ветер потрошит аллею,
где плоть моя целуется с твоею,
покуда мы — две бедные души —
целуемся в совсем иной глуши.

А бледные огни уже едят наш дом,
и арлекин с заржавленным багром
бежит по улице, что снится нам обоим,
как купидон — такое же слепое

не правосудие, так равенство. Давай
открой глаза, цветущая трава,
сгори, увянь, опять глаза открой —
глянь, как багром пробило нас с тобой.


плохая оптика

там где то жил то был поднимается сон вода
синий газовый нимб припрятанная свинчатка
ходит тяжелой рыбкой в чахлых моих садах
донных снящихся несуществующих сладких
а когда уже вечный скажешь мгновенная была жизнь
а душа что душа она только дыра отсюда
в пыльный двор в эти сны золоченые на двоих
продолжающиеся покуда


тыгдымский экспресс

Tоскливые поля, где воздух рвется вдоль
железного тыгдым, вдоль креозота с медью,
гнилушки диких сел с диеза на бемоль
в гудящей темноте, на непонятном свете.
Ни времени, ни мест, ни старости, ни сна,
ни смерти натощак, ни имени, ни тела,
и умерший в пути все едет, не узнав
ни рек заиленных, ни далей онемелых,
бок о бок с теми, кто в глухую кострому,
в уганду черную, караганду больную:
пьет, врет, идет курить, загнув губу окну —
грохочущему тьмой, прижавшейся вплотную.


не читал но уверен что

человек стоит на подземном перроне и видит, как из стены
выходит черная надпись, собака с волочащейся цепью,
двенадцать опоссумов — и зверь, у которого две спины,
перестает ему думаться — потом он как будто слепнет,

точнее вдруг прозревает и видит, как белая надпись ревет
возле лица, останавливается, он заходит в нее как в поезд,
а потом все стихает, и лишь ветер подземный рвет,
треплет глинистый воздух, на мазутном чаду настоянный.


чорный робот

электрический ветер вращает пустых собак
расцветают неверным холодным огнем предметы
чорный бешеный робот свистит в жестяной кулак
хроматический вздор нехорошая всеж примета

глубоко под землей продолжают ныть поезда
семь слепых генералов белесо сидят над конвертом
с истлевающим словом да тихо висит темнота
рукокрылая тень в спертом воздухе их бессмертном

и вода заливая подвалы обходит их
их обходят дозором крысы и робот чорный
спит у них на пороге и зябнет такие сны
страшно ему нестерпимо ему и здорово


сорочья пряжа

очевидно больному нужен не врач, а другой больной.
ешь правду, паси каюк, обводи себя протоплазмой,
но ум как старая лошадь — идет когда слышит но,
незряче, не просыпаясь, сквозь сны свои непролазные:

вот татарский бифштекс новостей, вот живая тьма
течет по дымящимся улицам, а мы на случайных снимках
выходим как есть — красноглазые, смазанные, словно снясь —
снимаясь во сне — настырном, впивающимся повиликой.

все как-будто на каменном облаке дышит туманом сад
и бродячее белое дерево-дух посередине неба
осыпается нами, бормочущей пылью, слюдяною тоской цикад,
а ученые грамоте мыши и белки записывают все это.


длинные волны

доплясались блин прилетела к нам черная простыня
нет конечно просто проснувшись в далеком будущем
видишь свой постаревший почерк думаешь где он я
кроме медленной амальгамы отслаивающейся лгущей

виниловый ветер с мутнеющей музыкой семиустой
на коротких и средних волнах пустота роешься как в золе
а на длинных шумит бесконечный прибойный мусор
голосов перепутанных дат морзянок позиции кораблей

на ослепшей ткани цифры звезды круги помехи
видеоряд все винтажней монохромнее все пропащей
доплясались блин а гроб на колесиках не доехал
видно что-то сломалось я знал что ненастоящее


крахмал

нижнее тусклое небо наговорит то снег
то темноту ледяную сверкающую с изнанки
бледный стебель зимы стоит босиком на дне
натриевые цветы ее не надышатся снегом сладким

полуночным крахмалом скрипишь в ветряной трубе
мерзнешь рвешь на портянки виссон и парчу золотую
но зима подойдет а потом прикоснется к тебе
словно в фильме чужой поцелуем внутри поцелуя


гарнитура академическая

когда 4етыре сна приснилось одной бабе
то все сбылись ебта (конечно же сбылись)
ну вот теперь ты знаешь кто мы — на бумаге
по выцветшей строке в светящейся пыли

в слоящихся адах шнурованных тетрадей
(то плесень то огонь то яростная мышь)
в катящейся башке где эхом многократным
чем дальше/дольше тем невернее звучишь

ведь поплывешь как звук и не заметишь смерти
нас просто думают — и вдруг перестают
и синешеий шива мышью неприметной
как сладкий колосок съест книжицу твою


каллиграфия

мефодий вспорет девушке живот
велит ползи и девушка ползет
выводит красным истинный алфавит
смотри как гласные сияют изнутри
а рядом режет йуношу кирилл
пускай песок согласными кровавит

ты хочешь звук поговори немножко
любая речь кровавая дорожка
а точку жирно ставишь сам собой
ну а молчишь петром потом семёном
собакой шарик женщиной алёной
да целый но не собственный не свой

и воздух вытекая из гортани
не станет речью точку не поставить
не то что нечем негде ё-моё
неграмотному смерти не заметить
аз проползает дева буки веди
глаголь добро и падай на своем


his master’s voices

у мери — тупой барашек (точнее, наоборот),
у мудрой собаки шарик — голос из ниоткуда.
ведь дух, он веет где хочет: чаще всего рот-в-рот,
чаще всего навылет — такое вуду.

выйдя на свет, можно даже увидеть все
800 крюков, запущенных в твои думки,
зацеплённых за жилы — вселенную, словно сеть
для одного тебя: если не паука безумного,

то алмазной мухи, то квантового кота.
нулевая точка, ступор вселенской битвы,
где любая струна поет тебе, но вспарывает вот так —
такая, блин, вечная музыка. такой, сука, садик бритвенный.


РКМП

медвежий табор с учоным цыганом, пляшущим на цепи,
порыкивает, поблескивает, звенит на летнем ветру.
земля, как колесная лира — трогает звук, повторяет: спи.
земля, как пустая раковина — и ухо, разинутое в дыру

с позапрошлым морем, миром, язвою моровой,
узнаёт — вот вроде бы музычка, вроде бы детский грай,
глупый голос любви, а вот и гуляние всей норой,
когда тыщи пищух селезенкой поют про родимый край,

где в нашептанных снах ходят звери на двух ногах.
клубные сюртуки, кружева и ленты, кисточки и хвосты,
и неописуемый зверь невидимый держит в своих руках
их души щенячьи, светящиеся.
волчьи, как ни крути.


лабораторная работа

побрели было ветры увечные
с четырех несусветных сторон
и печаль в мою вещую печень
уронила урановый лом

дальний голос поющая скважина
над которою ночь и камыш
атмосфэрные птицы винтажныя
орбитальная ясная мышь

на лице ее очи из яхонтов
из очей этих яростный свет
смотрит вниз там горит и бабахает
никого там конешно же нет


колба

далекие королевства, чьи девы,  деревья и облака
совершенны уже настолько, что кажутся неживыми,
не вполне существующими, материальными лишь слегка,
словно завтра для человечка с летальными ножевыми.

а здесь, в дождевом кристалле, вышептывать по слогам
отсутствующих, властвующих, учить наизусть всю карту,
обугленный край которой рассыпается под ногами…
в нашей колбе — где тьма внутри, да светляки брильянтовые.


Последовательность.

огромная старая песня стоит посреди двора,
тащит людишек в рот, обгладывает им головы
изнутри, и селится там, а потом с утра
вдруг видишь себя — насвистывающего,
притоптывающего,
голого.

оступаясь в звук, как в крещенскую полынью,
смотришь из-подо льда и видишь ненастоящие
небо, облако, отвесные города, где из темноты поют
медленным снегом,
желтым окном светящимся.

наступает зима, будет легко от горящих книг.
поговори со мною, поплачь, мой огонь, повой.
вот и готова шапочка из фольги,
чтобы ни этот голос,
ни тот,
ни свой.

Сент. 2014


невидимая рука рынка

Человечек раскачивается, бормочет, за веками двигаются зрачки;
бесконечно слоящийся звук нарезает его как микротом гадюку —
на горячие, алые, сверкающие витражные лепестки,
на обезумевших бабочек, снова складывающихся в звуки,

в раскачивающуюся голову. Мы, видишь ли, звездный прах
старше этого солнца, древнее чем небо, где ходит ветер
оголодавшей силы, чем бох из букв, чем даже невидимая рука
рынка — и прочий стафф, прочий свет мимолетный этот.


грамота

предположим бох сжалился посылает тебе зарю
страницу с езыками огненными непревратными
повторяет ее бесконечно вешает на каждый крюк
ему что луна что гвоздь что бронза руки над градами
что над весями сук осиновый что над нами граненый штык
что фабричный дым что едритская в душу бонба
предположим вокруг горят и говорят кусты
деревья трава скоты полевые и неба оба
и одно говорит пшла овца начинаю пасти волков
ни добра ни зла ни оглядки все кровь и песни
а другое лелеет птиц а горящая высоко
золотая грамота им как берег реки отвесный
вот и определились со всех четырех сторон
хмуро скалится воля да все поминает мать
тусклый шляпник идущий по ртутному морю вон

не умея сойти с ума

март 2007

Самолетик

Давай досмотрим сон, где черно-белый лес
и кубики домов вдруг валятся под серый
слой мятых облаков и солнечный порез
ложиться на глаза; где пахнущие серой
и воглым табаком скрипучие ряды
сидят с пакетами в предвосхищеньи рвоты,
радиосеть поет и голова как дым,
и множество огней горит перед пилотом.
Внизу людишки спят, глядят в свое ничто,
жесть водостока говорит с погодой,
ненастье ширится, и эта речь потом
понятна как недуг, без перевода.
Лже-Никодим и псевдо-Митрофан
не могут вспомнить, кто из них Василий —
владыка мира, жертвенный баран
к ногам которого — чья умственная сила
удерживает все — деревья и дома,
и небо хмурое, и самолетик в грозах,
и царства важные внутри большого сна,
а тот уже ничей и кончился как воздух.


глина

занялся бы свистульками видел бы только звук
соловьиное лезвие с глиняной рукоятью
бесконечная нота на этом скорее на том яву
стал бы ухом звериным черным невероятным

а нашел бы себе господина кромешные голоса
его пели бы суть из любой обреченной вещи
в расцветающих диким весенним огнем кустах
стал бы глиняной птицей обожженой звучащей вечно

в турбулентных потоках закручиваются дымы
свистнешь в мерзлую персть наблюдая как неба оба
осыпаются солнечной пылью кружевною водой зимы
над дурацкой землею заросшей глухим укропом

 

 

 

 

 

Recommended articles