Игорь Меламед
Меламед
Игорь Сунерович
советский и российский поэт, переводчик, эссеист
1961, Львов — 2014, Москва
***
Я не хочу сравнений – эта блажь
мне надоела – «как», «как будто», «точно».
Фальшивым блеском их не передашь,
как без тебя мне холодно и тошно.
И о тебе писать я не хочу:
«упала, как звезда на бездорожье»
и добавлять: «как лишнюю свечу,
задув меня…» – все это будет ложью.
Вот человек испытывает страх.
Он просто плачет, просто что-то пишет.
И комкает бумагу второпях,
и в окна обмороженные дышит.
И взгляд его рассеян и зловещ,
и шевеля бескровными губами,
он с полки опрокидывает вещь.
И дым под потолком стоит клубами.
И он стучится в комнату к другой,
и задает нелепые вопросы,
терзая свитер правою рукой,
а левой – предлагая папиросы.
И входит он, и гордую главу
роняет к ней на круглое колено.
И говорит: «Как тяжко я живу!» –
вздыхая и смелея постепенно…
А за окном – бездомность, снегопад.
И человек заботится о малом:
спешить к себе, в потемках, наугад,
забыться под шершавым одеялом;
уйдя в свое несвежее тепло,
в остывший чай швыряя липкий сахар, –
о том, что город страшно замело,
не вспоминать, и думать без метафор
о том, что мать больна, и позабыть,
что мать больна, что столько эгоизма
в той женщине, и надо бы запить,
и спрятать пересчитанные письма.
Но, обложившись ворохом бумаг,
он снова пишет, чёркает и плачет.
И знает он, что эти «словно», «как»
и «будто» – ничего уже не значат.
И лбом стекло оттаивая, он
зовет ее, вышептывая ямбы.
Но только ночь течет со всех сторон
на душный свет его безумной лампы.
1983
***
Господи, что же случилось со мной?
Глохнет душа, утомляется тело.
Стало бедою моей и виной
всё, что ласкалось, и льнуло, и пело.
Детство к рассвету подходит к концу.
Ты его пьёшь, умирая от жажды,
видя себя, вопреки мудрецу,
в прежнюю реку вступающим дважды.
Только вступаешь с иного конца,
освободясь от истлевшего платья,
мёртвую ветвь отведя от лица,
тёплые руки убрав из объятья.
Вслед за собой устремляешься вплавь
и в прибывающем утреннем свете
вновь попадаешь в постылую явь,
словно в свои же забытые сети.
Господи, я ничего не могу!
Мне не доплыть до свиданья с собой же!…
Я очертанья на том берегу
с каждым рассветом теряю всё больше.
Это — меня убивающий свет,
ставший бедою моей и виною,
неотвратимо сводящий на нет
даже родство между мною и мною.
1988
***
В больничной ночи вспоминай свое детство и плачь:
и жар, и ангину, и окна с заснеженной далью.
Придет Евароновна к нам, участковый мой врач,
и папа ей двери откроет с бессонной печалью.
И мама грустна. И в глазах ее мокрая муть.
Одна Евароновна с радостью необычайной
то трубкой холодной вопьется мне в жаркую грудь,
то в горло залезет противною ложкою чайной.
Я с ложкою этой борюсь, как с ужасным врагом.
— Ты скоро поправишься, — мне говорят, — вот увидишь…
Потом Евароновне чаю дают с пирогом,
и с мамой веселой они переходят на идиш.
Ах, Ева Ароновна, если ты только жива,
склонись надо мной, сиротою, во тьме полуночной.
В больничном аду повтори дорогие слова:
— Ты скоро поправишься с травмой своей позвоночной.
Попей со мной чаю, а если ты тоже в раю,
явись мне, как в детстве, во сне посети меня, словно
ликующий ангел, где чайную ложку твою
приму, как причастье, восторженно, беспрекословно.
Арион 2002, 2
***
Так холодно, так ветер стонет,
как будто бы кого хоронят,
родной оплакивая прах.
И будет так со всеми нами:
мы в землю ляжем семенами
и прорастем в иных мирах.
О, как все здешнее нелепо:
изнеможенье ради хлеба,
разврат, похмелье и недуг.
Ты пригвожден к трактирной стойке,
я пригвожден к больничной койке —
какая разница, мой друг?
Вот нам любовь казалась раем,
но мы друг друга покидаем,
как дым уходит от огня.
И лишь в объятьях скорби смертной
мы молим: «Боже милосердный,
прости меня, спаси меня!»
И в час лишенья, в час крушенья
слетает ангел утешенья
и шепчет, отгоняя страх:
всё, что не стоит разрушенья,
познает счастье воскрешенья
и прорастет в иных мирах.
Новый Мир 2002, 2
***
Если б разбился этот сосуд скудельный,
трещину давший, – где бы, душа, была ты?
Как в скорлупе, здесь каждый живет отдельной
болью своею в белом аду палаты.
Нет ничего на свете печальней тела.
Нет ничего божественней и блаженней
боли, дошедшей до своего предела,
этих ее снотворных изнеможений.
Черным деревьям в окнах тебя не жалко,
где отчужденно, точно в иной отчизне,
падает снег. И глухо гремит каталка.
И коридор больничный длиннее жизни.
Континент 2004, 119
Памяти матери
Еще никто не должен умирать.
И бабочка, вплывая в палисадник,
на темную твою садится прядь –
божественный и мимолетный всадник.
И пахнет мятой мокрая скамья.
И снег летит над Средиземным морем.
И проступает из небытия
ее пыльца, захватанная горем.
И жизнь твоя стремится напролом
вот в эту ночь с бездонною зимою,
шуршащая папирусным крылом,
оранжевая, с траурной каймою.
1999
***
Мне сладко ощутить тех дней очарованье:
там каждый выходной который год подряд
они к своим родным приходят мыться в ванне –
отец мой, мать моя и маленький мой брат.
И ясно вижу я, как ждут они трамвая,
собрав свое белье и в сетку положив.
И дядя Федя рад, им двери открывая –
семнадцать долгих лет еще он будет жив.
И Софа к ним спешит походкой косолапой,
и тетя Муся им пижамы раздает.
Там жарко, и отец, обмахиваясь шляпой,
рассказывает свой еврейский анекдот.
И вот они чисты, как и нельзя быть чище,
как после многих вод, как после долгих бед.
И омывает свет еврейское кладбище,
где только Софы нет, и брата Толи нет.
И вновь они идут к вечернему трамваю,
торопятся домой, белье свое неся.
А я смотрю им вслед и глаз не отрываю,
хотя на этот свет еще не родился.
2003
Новый Мир 2003, 9