Иван Жданов

By , in чирикают on .

ЖДАНОВ
Иван Фёдорович

Родился 16 января 1948 года в селе Усть-Тулатинка Чарышского района Алтайского края одиннадцатым ребёнком в крестьянской семье. Когда Ивану было 12 лет, семья переехала в Барнаул, и в 16 лет Жданов пошёл работать на завод «Трансмаш». Закончил вечернюю школу. Учился на факультете журналистики МГУ, завершил учебу в Барнаульском педагогическом институте.

Активно участвовал в неофициальной литературной жизни Москвы, начиная с 1975 года (совместное выступление в ЦДРИ Жданова, Александра Ерёменко и Алексея Парщикова). Первая публикация в газете «Молодёжь Алтая» в 1967 году. Печатается с 1978.
Первая книга «Портрет» вышла в 1982 году, принесла Жданову всесоюзную славу и получила широкий резонанс в советской печати.

Лауреат Премии Андрея Белого (1988)
первый лауреат Премии Аполлона Григорьева Академии русской современной словесности (1997)
лауреат литературно-кинематографической премии имени Арсения и Андрея Тарковских (2009)
лауреат Новой Пушкинской премии в номинации «За совокупный творческий вклад в отечественную культуру» (2017)

Живёт попеременно на Алтае, в Москве и в Крыму.

wiki
ivanzhdanov.com



   Неразменное небо

Раздвигая созвездья, как воду над Рыбой ночной,
ты глядишь на меня, как охотник с игрушкой стальной,
направляющей шашки в бессвязной забаве ребенка, —
будто все мирозданье — всего лишь черта горизонта,
за которым известно, что было и будет со мной.

На обочине неба, где нету ни пяди земли,
где немыслим и свод, потому что его развели
со своим горизонтом, — вокруг только дно шаровое,
только всхлип бесконечный, как будто число даровое
набрело на себя и его удержать не смогли.

И я понял, как небо в себе пропадает — почти
как синяк, как песок заповедный в последней горсти,
если нет и намека земли под твоими ногами,
если сердце, смещенное дважды, кривясь, между нами
вырастает стеной и ее невозможно пройти.

На обочине неба, где твой затаен Козерог
в одиночной кошаре, как пленом объятый зверек,
где Медведицы воз укатился в другие просторы,
заплетая созвездья распляской в чужие узоры,
мы стоим на пороге, не зная, что это порог.

Коготь Льва, осеняющий чашу разбитых Весов,
разлучает враждой достоверных, как ген, Близнецов —
разве что угадаешь в таком мукомольном угаре?
Это час после часа, поймавший себя на ударе
по стеклянной твердыне запекшихся в хор голосов.

И тогда мы пойдем, соберемся и свяжемся в круг,
горизонт вызывая из мрака сплетения рук,
и растянем на нем полотно или горб черепахи,
долгополой рекой укрепим и доверимся птахе,
и слонов тяготенья наймем для разгона разлук.

И по мере того, как земля, расширяясь у ног,
будет снова цвести пересверками быстрых дорог,
мы увидим, что небо начнет проявляться и длиться,
как ночной фотоснимок при свете живящей зарницы, —
мы увидим его и поймем, что и это порог.



***
Расстояние между тобой и мной — это и есть ты,
и когда ты стоишь предо мной, рассуждая о том и о сем,
я как будто составлен тобой из осколков твоей немоты,
и ты смотришься в них и не видишь себя целиком.

Словно зеркало жаждой своей разрывает себя на куски
(это жажда назначить себя в соглядатаи разных сторон) —
так себя завершает в листве горемычное древо тоски,
чтобы множеством всем предугадывать ветра наклон,

чтобы петь, изъясняться, молчать и выслушивать всех,
самолетной инверсией плыть в плоскостях тишины —
но блуждает в лесу неприкаянный горький орех,
словно он замурован бессонницей в близость войны.

Где он, рай с шалашом, на каком догорает воре,
я же слеп для тебя, хоть и слеплен твоею рукой:
холостая вода замоталась чалмой на горе,
и утробы пусты, как в безветрие парус какой.

Как частица твоя, я ревную тебя и ищу
воскресенья в тебе, и боюсь — не сносить головы,
вот я вижу, что ты поднимаешь, как ревность, пращу,
паровозную перхоть сбивая с позорной листвы.

Словно ты повторяешь мой жест, обращенный к тебе,
так в бессмертном полете безвестная птица крылом
ловит большее сердце, своей подчиняясь судьбе,
и становится небом, но не растворяется в нем.

Да, я связан с тобой расстояньем — и это закон,
разрешающий ревность как правду и волю твою.
Я бессмертен, пока я покорен, но не покорён,
потому что люблю, потому что люблю, потому что люблю.



Гроза

Храпя, и радуясь, и воздух вороша,
душа коня, как искра, пролетела,
как будто в поисках утраченного тела
бросаясь молнией на выступ шалаша.
Была гроза. И, сидя в шалаше,
мы видели: светясь и лиловея,
катился луг за шиворот по шее,
как конский глаз разъятый, и в душе
мы всех святых благодарили – три,
три раза столб огня охватывал одежду,
отринув в пустоту спасенье и надежду,
как выстрел гибельный чернея изнутри.
Был воздух кровью и разбоем напоен,
душа коня лилась и моросила,
какая-то неведомая сила
тащила нас в отечество ворон.
Кто вынул меч? Кто выстрел распрямил?
Чья это битва? Кто ее расправил?
Для этой бойни нет, наверно, правил –
мы в проигрыше все! Из наших жил
натянута струна, она гудит
и мечется, как нитка болевая,
и ржет, и топчется, и, полночь раздвигая,
ослепшей молнией горит.
Гроза становится все яростней и злей,
в соломе роются прозрачные копыта,
и грива черная дождя насквозь прошита
палящим запахом стеклянных тополей.
Струится кривизна граненого стекла,
ребристое стекло хмелеющего шара –
вот крона тополя. Над нами чья-то кара,
пожара отблески на сумерках чела.
Глядело то чело, уставясь на меня,
и небо прошлого в его глазах дышало,
и форма каждого зрачка напоминала
кровавый силуэт убитого коня.
Его убили здесь когда-то. На лугу,
на мартовском снегу, разбрасывая ноги,
упал он в сумерках, в смятенье и тревоге,
на радость человеку и врагу.
Не надо домыслов, подробностей. Рассказ
предельно краток: здесь коня убили.
И можно справиться, пожалуй, без усилий
со всем, что здесь преследовало нас.
Нам не вернуть языческих времен,
спят идолы, измазанные кровью.
И если бродят среди нас они с любовью,
то это идолы отечества ворон.



До слова

Ты – сцена и актер в пустующем театре.
Ты занавес сорвешь, разыгрывая быт,
и пьяная тоска, горящая, как натрий,
в кромешной темноте по залу пролетит.
Тряпичные сады задушены плодами,
когда твою гортань перегибает речь
и жестяной погром тебя возносит в драме
высвечивать углы, разбойничать и жечь.
Но утлые гробы незаселенных кресел
не дрогнут, не вздохнут, не хрястнут пополам,
не двинутся туда, где ты опять развесил
крапленый кавардак, побитый молью хлам.
И вот уже партер перерастает в гору,
подножием своим полсцены обхватив,
и, с этой немотой поддерживая ссору,
свой вечный монолог ты катишь, как Сизиф.
Ты – соловьиный свист, летящий рикошетом.
Как будто кто-то спит и видит этот сон,
где ты живешь один, не ведая при этом,
что день за днем ты ждешь, когда проснется он.
И тень твоя пошла по городу нагая
цветочниц ублажать, размешивать гульбу.
Ей некогда скучать, она совсем другая,
ей не с чего дудеть с тобой в одну трубу.
И птица, и полет в ней слиты воедино,
там свадьбами гудят и лед, и холода,
там ждут отец и мать к себе немого сына,
а он глядит в окно и смотрит в никуда.
Но где-то в стороне от взгляда ледяного,
свивая в смерч твою горчичную тюрьму,
рождается впотьмах само собою слово
и тянется к тебе, и ты идешь к нему.
Ты падаешь, как степь, изъеденная зноем,
и всадники толпой соскакивают с туч,
и свежестью разят пространство раздвижное,
и крылья берегов обхватывают луч.
О, дайте только крест! И я вздохну от боли,
и продолжая дно, и берега креня.
Я брошу балаган – и там, в открытом поле…
Но кто-то видит сон, и сон длинней меня.



  Портрет отца

И зеркало вспашут. И раннее детство
Вернется к отцу, не заметив его,
По скошенным травам прямого наследства,
По желтому полю пути своего.

И запах сгорающих крыльев. И слава
Над желтой равниной зажженных свечей.
И будет даровано каждому право
Себя выбирать и не будет ночей.

Но стоит ступить на пустую равнину,
Как рамкой резной обовьется она,
И поле увидит отцовскую спину
И небо с прямыми углами окна.

И там, за окном, комнатенка худая,
И маковым громом на тронном полу
Играет младенец, и бездна седая
Сухими кустами томится в углу.

И мак погремушкой ударит по раме
И камешком чиркнет, и вспыхнет она
И гладь фотоснимка сырыми пластами,
Как желтое поле, развалит до дна.

Прояснится зеркало, зная, что где-то
Плывет глубина по осенней воде,
И тяжесть течет, омывая предметы,
И свет не куется на дальней звезде.



***
Прыщут склоны перезрелой глиной,
синева кристаллами сорит.
Дерево и тень его былинной
невозможной бабочкой парит.

Оттого-то и гора прозрачна,
словно духом возведённый скит.
Вряд ли возраст знает однозначно,
где ему приткнуться предстоит.

Здесь покой метрического круга,
словно эту местность с двух сторон
два врага, убив в бою друг друга,
видят, как один и тот же сон.

Или ангел из последней пяди,
сунув руки в рукава креста,
черноту и жар воздухоядья
налагает на свои уста.

Узы братства — то цветок, то битва
в пересчёте на сухой песок.
Не развяжешь македонской бритвой
малой смерти тонкий волосок.



***
Мелкий дождь идет на нет,
окна смотрят сонно.
Вот и выключили свет
в красной ветке клена.
И внутри ее темно
и, наверно, сыро,
и глядит она в окно,
словно в полость мира.
И глядит она туда,
век не поднимая, –
в отблеск Страшного суда,
в отголосок рая.
В доме шумно и тепло,
жизнь течет простая.
Но трещит по швам стекло,
в ночь перерастая.
Это музыка в бреду
растеряла звуки.
Но кому нести беду,
простирая руки?
И кому искать ответ
и шептать при громе?
Вот и все. Погашен свет.
Стало тихо в доме.

 

Recommended articles