Екатерина Боярских
Екатерина Боярских
Поэт, филолог. Родилась в 1975 г. в Иркутске где и живет.
Лауреат премии “Дебют” (2000).
Публиковалась в журналах “Новый берег”, «Урал», альманахе “Вавилон” etc.
Автор книги «Dagaz» (М., ОГИ, 2005).
ГОРОД ГДЕ Я
Весь репейником зарос
славный город элоким,
он же камень, он же каин,
он же автор всех развалин,
он же малый тохтамыш
с незабудками до крыш,
победитель – а печален,
наш осколок и тиран,
славный город варраван.
***
Что там движется в арках над сонной водой?
То ли толк, то ли волк, то ли бог снеговой —
на смятение зрения, шелест и вой
ничего не ответит зима.
До подушек и кружек, остывших печей,
до вещей, никому не заметных вообще,
промерзают пустые дома.
Задыхается вечер, и льётся, и льёт
на ольховые арки зелёнку и йод.
Подземельный на небо сейчас перейдёт,
на дроблёное небо стекла
золотого, сквозного. На убыль, на спад
поднебесный под землю спускается спать,
и по рекам плывут зеркала.
Я люблю этот лёд, потому что он свет,
кристаллический плод летаргических лет —
да пройдёт их насквозь неизвестный аэд,
идиот нисхождений в аид,
существующий только когда говорит,
понимающий только когда повторит:
я люблю этот свет. Этот свет.
Кто там пишет свои — не свои — сквозь слои,
по косынкам кустов, по волне колеи,
по краям, по мелодиям ям,
и дыханье бежит во ветвям, по верхам,
по заброшенным в пыль чердаков черепкам —
декабрям, январям, февралям?
Кто там ходит за окнами, страшно смотреть.
Тело ночи умеет так медленно тлеть,
тело печи умеет так медленно греть,
что зимы голубая зола
вычитает из веток последний огонь
и танцует нагой раскалённой дугой
до утра, до тепла, добела.
Я смотрю в темноту, я стою на посту.
…Припадёт к повороту, пройдёт по мосту,
пролистает меня по листу по пусту
и накроет всем телом снегов.
То ли стук, то ли стык, то ли зверь, то ли сбой.
Позовёт меня голос родной ледяной:
«Кто там движется в арках под полной луной?»
И тогда я увижу его.
***
Я слышал леса сильный хор,
и я вошёл в него как вор
и нёс с собой одну лишь тьму слепую,
сопротивление и спор.
Тогда мне спел его простор
костер и арку неба золотую.
Тюрьма земли была пуста,
вращаясь с чистого листа,
прощаясь и свободу образуя.
Вода в руке, рука в ручье —
мы так нуждаемся в ключе
в тот миг, когда вообще не существуем.
Теченье сквозь, горенье ввысь,
и вкривь и вкось, и врозь и вблизь,
и смысл, как лист, взмывает и танцует,
и гнев летуч, а блеск горяч,
и лес, как мост в подземный плач,
в прозрачном одиночестве пустует.
Вода бежит путём воды,
костер горит до немоты,
до края темноты, куда иду я.
Так возвращаются стихи
несовмещаемых стихий
в одну, им одинаково родную.
Я слышал хор, он не был сон,
секретный код и тайный тон,
со всех сторон мерцая и тоскуя,
нас раздевает догола
и обнажает не тела,
а след тепла и арку золотую.
И те огни, по ком я слеп,
и всех ручьев счастливый смех,
и тех, кому не смел сказать люблю я.
***
По Встречной, по Первоначальной.
Кот постарел. Забор на месте.
Бежит дитя, трамвай случайный,
по беспризорному предместью.
Два пьяных движут инвалида
к кирпичной четырёхэтажке.
Лежит кроссовок. В нём обида.
Полуоткрытый, бесшабашный.
По деревянному предместью,
где нет ни тленья, ни сиянья,
а только дар неповторенья
и светлый пар непониманья,
и отовсюду здесь деревья,
и нелюдимое терпенье,
и магазин продуктов “Марэ”.
Жизнь, очевидная как свиток,
очерчивая очевидца,
никак не может уместиться
в тяжёлый некрасивый слиток
ко мне приросшего лица.
Неси её, куда придется.
Иди. Гляди, куда идётся,
на месте сердца будет око –
по Летней, Зимней, Одинокой,
по Одинокой, по Глубокой
и так до самого конца.
МАЛЕНЬКИЙ МАМОНТ
Маленький мамонт слушает маму, вечную мерзлоту.
Как телевизор в соседней комнате, та говорит не с ним.
Так, болтает. В небе звезда сгорает, но не горит,
и мы сгораем, перегораем, должны держаться, но не хотим.
Мы хотим оборваться в весеннюю пустоту.
Маленький мамонт слушает маму, вечную мерзлоту.
Она его не пускает на улицу погулять.
Он окровавленным зайцем бежит к мосту,
она не мешает, не запрещает ему понять.
Лёг на мост, пытается проползти:
всё, что угодно сделаю, отпусти.
Откуда я взялся, мама моя зима,
необитаемая, неосязаемая тюрьма?
Вечная мерзлота издаёт еле слышный скрип.
Мама, куда я делся, за что погиб?
Всё болит. В стакане прыгает аспирин.
Вместо меня другие светятся и растут.
На глубине двенадцати метров, сам себе господин,
вечный мамонт слушает вечную мерзлоту.
ВОЗРАСТ ПНЕВМЫ
Тебе пятнадцать, мне девяносто,
нет во мне ни костей ни плоти.
Кричали дети, качаясь на досках:
“Ты в болоте, я в самолете”.
Дождевое золото без блеска.
Около земли по колено леса
катится затменье листвы промозглой,
скоро их не будет, а только воздух.
Старому хозяину пыль да короста,
новому хозяину новые доски,
дай ей только повод — она забудет,
дальше будут искры, а глаз не будет.
Это называется возраст пневмы,
дальше будут книги, горшки и кошки.
Что я буду делать, когда ослепну?
Десять тысяч лет говорить в окошко.
(Что ты будешь делать, когда ослепну?
Десять тысяч лет приходить в окошко)
У нее на кепке сидела рыбка —
дождик дал ей жизнь, но не сделал вольной,
ледяная метка, двойная пытка,
как она забилась, а мне не больно.
Брошка загноилась от злой иголки,
дерево гноится от каждой ветки,
как она смеется, а все не больно.
Это называется возраст пневмы.
Воробьи живут в треугольных дырках,
дальше будут птицы, а гнезд не будет.
У нее на кепке сидела рыбка,
дальше будут рыбы, а слов не будет.
Десять тысяч лет говорить с другими —
так нищает пламя, любое пламя,
дай ей только имя, любое имя,
чтоб она плыла между ними-нами.
Вот ее молчанье открыто настежь.
Кладбища здесь нет, оно вышло замуж,
заросло стрекозками из забвенья,
пусть ее дыханье плывет как пенье.
Так и забывают себя в могиле,
в горнице горы, во светлице света,
так и воскресают, когда убили,
около зимы о колено лета.
У меня в глазах от воздушной линзы
радужная сыпь, соляные брызги,
у меня в глазах навсегда двоится,
только тот и видит, кто видел дважды.
Только так теперь и могу присниться —
временем дышать утоленьем жажды.
ВЕЩИ
Не расставаться.
Стало быть, разорвать.
Поволокут по лестнице вчетвером.
«Их провожала разбитая горем,
убитая богом кровать»,–
скажут потом, когда опустеет дом.
Вещи двоились, чтобы не уходить,
набок ложились, чтобы не с молотка.
Эти не жить просились – разве что пережить
светлое время суток, яркие облака.
Эти хотели выдержать до зари,
просто держаться за руки до утра,
так и качались, будто болит внутри,
так и молчали, будто бы нет нутра.
Дышали ровно, держали, держали ряд,
только друг другу – прочему не нужны.
Сколько они просили у всех подряд
клея, гвоздей, и места, и тишины.
Несколько стёкол, стулья, картина – девятый вал
и двадцатый век нежности, квартира идёт ко дну.
Это не страшно – вынырнул… всё, пропал.
Прямо сейчас думает: «Я тону».
Комнатные цветы поедает моль,
моль пожирает время плюсквамперфект,
время уходит, здесь остаётся ноль –
бантики, винтики, фантики от конфет.
Это не страшно – ноль поглощает жизнь,
жизнь – это гарь и новая тишина.
Звёзды ошиблись, спрятались, не зажглись,
хочешь, я буду звёзды, а ты луна?
Хочешь, я буду клоун, а ты пальто?
Я неизвестно кто и ты неизвестно кто,
карточка, фотофорточка, горстка воздуха, горстка из ничего.
Вовремя или поздно, вдвоём не выбраться – это на одного.
Мне захотелось спрятаться и упасть,
чтобы узнать, как падают, и уснуть,
чтобы понять, как спящие видят страсть,
сны у них неподвижны – не ускользнуть.
Как это – пропадать, не бежать, ждать,
руки по швам, наблюдай, как трещит броня.
Я остаюсь в раю, оставляя рай,
не покидай меня, покидай меня.
Я остаюсь в дыму ли, в долгу, в чаду,
Мне не сомкнуть, не отомкнуть глаза.
Не провожай меня, я и сам иду.
Не поправляй меня, я уже сказал –
и я не верю. Это не обо мне,
это чужие вещи идут на слом.
Пусть они расстаются наедине,
пусть они правду скажут, а мы соврём.
Мёртвые не прощаются наяву.
Что-то выносят с третьего этажа.
Это всё вещи, вещи – а я живу.
Фотографируй. Только не искажай.
Это же вещи, кто-то же их несёт,
они не сами движутся на убой.
Пусть их судьба разрушит или спасёт,
пусть это будут вещи, не мы с тобой.
Весточку, выручку – да всё равно пора.
Тащат меня по лестнице кувырком.
Как без тебя мне гнить посреди двора?
Всякий урод придёт за своим куском.
Каждый ко мне придёт оторвать ломоть.
– Это не страшно,– скажет пустая плоть.
Страшно другое – то, что не суждено.
Помни. Нет, помяни. Посмотри в окно.
***
Я бежала с радости, как из пропасти,
вон из праздника, до зари,
по ступенькам прыгала, как копеечка,
урони-умри, урони-умри.
Сдеру обои — там старый голубь
в известке, в перьях желтых газет,
задеру голову — люди голые
так высоко летают во сне.
Слепой несет то ли горсть земли,
то ли грусть земли,
слепой и сам растет из земли,
как то дерево — что за дерево?
Горю горево, морю морево,
а дерево живет во все стороны,
может казаться вороном, может городом,
но мы по-прежнему видим корни.
Дерево горит, а мы молоды.
***
Тюлень мой господин, а рыба детский врач.
Вернуться к ним зовет вечерний плач,
серебряный, ничейный, беззащитный —
но лестницы ушли. Дома открыты.
Они пусты, сойдите с высоты,
живите там, где можете согреться.
Тритон дракон, а рыба голова.
Из комнаты в другую не воскреснуть.
По вечерам так хочется исчезнуть,
виссон мой сон, я путаю слова,
мой прежний ум расколот пополам,
и жимолость, не замечая ям,
и робкая сестрица голубика
в потемках пробираются к окну,
и смотрят, и сливаются в одну;
не помнят, кем которая была —
и гладят по испарине стекла.
По ножке деревянного стола
взбираются лишайники и мхи
и гладят по излучине руки.
Мой бедный ум убит, и все дела.
Изнанка на изнанку так легла.
И самый долгий ветер засвистел,
что он умеет резать до костей,
что он дары приносит на ноже.
Из комнаты в другую не смотри —
я травушку повешу на двери
вниз головой.
На верхнем этаже
заплакали невесты дождевые,
и хлынули потоки дождевые
от потолка до северной стены.
По берегу стола едва живой
хромает человечек восковой,
паломник из затерянной страны.
Несет огонь в дырявом животе,
горит, горит о нашей пустоте.
Бежит огонь, впадающий в тоску,
по плеску, по песку, по лепестку
разбитого на повторенья дня —
он ищет язв от прежнего огня.
Сюда, всегда, на каторгу имен
бежит огонь, не назван, не рожден,
мы рифмы и висячие сады —
он ищет нас по зареву воды.
Венок, вода и кружево ночи
плывут вокруг темнеющей свечи,
и голоса встречаются на дне,
и холода живут на глубине —
изнанка об изнанке так молчит.
Из комнаты в другую не смотри —
плывет вокруг сияющей зари
венок дорог и водяных зеркал,
пылающих домов, подзорных скал,
венок последних трав, подземных ив,
людей чудесных смертных костяных…
Земля, вода, огонь — мои дома.
Я след ищу от прежнего ума,
чтобы его покинуть на лету
из комнаты — в другую темноту.
***
Река Каторжанка впадает в реку Больницу.
Вода водой отражаясь, не могут соединиться
сразу — идут бог о бог, бегут, бегут без одежды
в холодные гардеробы, будто за руку держит
кто-то кого-то страшный,
и холодно каждой дважды.
Стены — голые скалы, в скалах — белые тропки
случайных улок, диких, чужих, безродных,
будто по ним всходит кто-то куда-то точный,
а река Каторжанка больше не знает брода,
молча
тонет в эфирном дыме, в омуте кислорода.
Одна её половина, туманом повешенная над ночью,
видит, что́ там по склонам сказано словом ёлок,
— и повторяет, как переводчик:
Тулдунь, Саелма-Саёлка, Олха-Олхинка,
где моя половинка?
А половинка, связанная снотворным,
всё позволяет, она летает вниз головой по чёрным
горным путям, а там и совсем замёрзнет.
Белки бегут по телу, прячут в рукав орехи,
я наравне с поленом, наедине со снегом,
снегоцентричным смехом надо смеяться так — вдруг,
чтобы внутри был круг белый, а сам ты стоял вокруг.
Сколько небесных речек, облачных географий
малая вереница.
До и после каждого слова можно остановиться.