Евгений Витковский
ВИТКОВСКИЙ
Евгений Владимирович
18 июня 1950 — 3 февраля 2020
Родился в Москве. Потомок обрусевших немцев, владевших в Москве картонажной фабрикой. Учился в 1967-1971 году на искусствоведческом отделении в МГУ, который покинул, по его же словам, от отвращения. Все последующие годы – профессиональный литератор (поэт-переводчик и редактор). Переводил Рембо, Валери, Китса, Рильке, Камоэнса, Пессоа и др. Составитель антологий «Семь веков французской поэзии» и «Семь веков английской поэзии» (1999 и 2007). 35 лет работал над переводами стихотворений Теодора Крамера, собранных в итоге в книгу – Т. Крамер, «Зеленый дом», М. 2012. Михаил Гаспаров в 1990 году на вопрос «Кого считаете самыми талантливыми отечественными переводчиками?» ответил: «Среди младших: в стихах – Е. Витковского, в прозе – Е. Костюкович». Избранные переводы Витковского изданы двухтомным собранием «Вечный слушатель» (М., 2013). В последнее десятилетие выступил как первый в России переводчик гэльской шотландской поэзии времени ее расцвета (XVIII век), для чего специально выучил этот кельтский язык. Кроме того, Витковским опубликовано три фантастических романа – «Павел II», «Земля святого Витта», «Чертовар». Как оригинальный поэт Витковский до последнего времени не давал о себе знать, но в 2016 году вышла его книга «Сад Эрмитаж» (М., «Престиж Бук»). В нее вошло более 200 стихотворений. Осенью того же года им закончена вторая книга – «Град безначальный», представляющая собой ряд поэтических новелл на темы русской истории (и метаистории в целом).
Ни к какой поэтической школе Витковский себя не причисляет и наотрез отказывается считать себя традиционалистом. Однако как прозаик склонен считать себя магическим реалистом.
Основатель портала «Век перевода» и одноимённой антологии. Лауреат премии «Серебряный век» за 2014 год, эксперт Союза переводчиков России, поэт, переводчик, романист, главный редактор издательства “Водолей”.
Жил в Москве.
КОДА
Галерея почти безымянных портретов:
кто писал их? Пожалуй, проблему замнём.
Даже автору этот предмет фиолетов,
и обычно не хочется думать о нём.
Точно битая в сотне сражений фаланга,
безнадёжно о горькой судьбе вопия,
проплывают экраном, как тени ваянга,
характерники, воины, дурни, князья.
Если вдуматься, это как раки в запруде:
если руку не сунешь – так нет ничего.
Утонувшие в вечности мелкие люди,
те, которых повсюду всегда большинство.
Вознося и клеймя, расстригая и схимя,
не особо поймешь – кто дурак, кто умён.
От одних остается невнятное имя,
у других и совсем не отыщешь имен.
Разбираться во всем бесполезно и втуне.
Что попало, берёшь – слишком выбор велик.
Так непросто вглядеться на старой парсуне
в чей-то темный, подернутый патиной лик.
Кто скрывался в скиту, кто скитался по шлюхам
и у каждого некий великий секрет, –
набредешь на пергамент с отрезанным ухом
и за краешек тянешь героя на свет.
Выступает из сумрака кто-то и некто,
и пытается жить, как комар в янтаре,
изрыгая неясный поток диалекта,
для которого слов не найти словаре.
Поначалу он кажется выползком вражьим,
и едва ли окажется другом потом,
вот и возишься с каждым таким персонажем,
сквозь века продираясь в тумане густом.
Лечь обратно никто не желает в могилу,
им плевать, что не годен из них ни один.
Ни к чему сочинять про Андрея Кобылу.
Он и так безнадёжный Ходжа Насреддин.
Чем-то каждого в прошлом судьба запятнала,
и за слабость не гневайся, Боже, на ны:
много книг составлять – не дождешься финала
да и лишние буквы для зренья вредны.
Имена про запас остаются в тетради,
на подрамниках чисто, и рамы пусты –
но не так уж и мало висит в анфиладе,
и не зряшно художник потратил холсты.
И не надо стремиться уйти поскорее,
даже если осмотр невзначай утомил,
потому как последним в своей галерее
остается Витковский Евгений-Камилл.
2016
Bellum omnium contra omnes *. 1918
Ядовитые газы германской войны.
Дирижабли, прививки, котлы, суррогаты.
Как мы были в те годы бездарно бедны!
Как мы были в те годы бездарно богаты!
То цилиндр, то берет, то картуз, то чалма,
и ходили б часы, только сломаны стрелки.
Эту кашу Европа варила сама,
и она же в итоге оближет тарелки.
Если жалко алмаза — сойдёт и корунд.
Если жалко ведра — так сойдёт и бутылка.
Первой скрипкою будет какой-нибудь «Бунд»,
и дуэтом подхватит какая-то «Спилка».
То ли хлор, то ли, может, уже и зарин.
Миномёт на земле, а в руке парабеллум.
Аспирин, сахарин, маргарин, стеарин
и пространства, где чёрное видится белым.
А ещё есть Верден, а ещё Осовец,
и плевать на эстонца, чухонца, бретонца,
а ещё есть начало и, значит, конец —
все двенадцать сражений за речку Изонцо.
А ещё ледяное дыханье чумы,
а помимо того — начинает казаться,
что на свете и нет ничего, кроме тьмы,
комбижира, кирзы и другого эрзаца.
И ефрейтор орёт то «ложись!», то «огонь!»,
и желает командовать каждая шавка,
и повсюду Лувен, и повсюду Сморгонь,
и не жизнь, а одна пищевая добавка.
И кончается год, а за ним и второй,
а на третий и вовсе отчаянно плохо,
а Россия обходится чёрной махрой,
а Германия жрёт колбасу из гороха.
И события снова дают кругаля,
потому как нигде не отыщешь в конторах
ни селитры, ни серы, ни даже угля,
и никто не заметил, что кончился порох.
Полумесяц на знамени бел и рогат,
окровавлены тучи, и длится регата,
и по Шпенглеру мчится Европа в закат,
незаметно пройдя через пункт невозврата.
* Bellum omnium contra omnes (лат.) — война всех против всех.
ГЕНРИХ ШТАДЕН ОПРИЧНИК 1572
Императору в Прагу, секретно и лично.
Пресветлейший венгерский и чешский король!
Много лет я сражался за войско опрично,
и теперь отчитаться об этом позволь.
Но прошу мою просьбу не счесть за причуду,
о письме не рассказывать впредь никогда:
у великого князя шпионы повсюду,
коль прочтут они это, случится беда.
Я проник в государство, покрытое мраком,
основательно рылся по всем тайникам.
Чем отдать этот край мусульманским собакам,
так уж лучше прибрать его к нашим рукам.
На страну эту выдвинуть войско непросто
ибо здешние очень коварны места:
хоть живет московит, как собака бесхвоста –
но имеет рогатину вместо хвоста.
Нужно двести баркасов и двести орудий,
и еще десять тысяч по десять солдат –
и сдадутся немедленно здешние люди,
и Европу немедля возблагодарят.
Состраданье сколь можно подалее спрятав,
надо сразу идти на Москву напрямки,
там казнить и князей, и других аманатов,
и развесить на сучьях вдоль Волги-реки.
В отдаленную местность покуда не лазя,
не идти на Казань, не соваться в Сибирь;
но поспешно, поймавши великого князя,
сделать графом и сразу спихнуть в монастырь.
…Здесь ученость подобна бесплодной пустыне,
здесь не читан ни Ветхий, ни Новый завет;
здесь не знают по-гречески, ни по латыни,
по-еврейски и вовсе понятия нет.
Я описывать жуликов здешних не стану,
каждый мытарь чинит превеликий разор,
но никто не противится князю Ивану
от которого Курбский свалил за бугор.
Чуть не так – под секиру главу ты положишь,
право древнее в этой стране таково:
если грабить не хочешь ты или не можешь,
то убьют и ограбят тебя самого.
Право, в мире земли не сыскать непотребней,
пребывает в великой печали страна;
здесь пусты погреба, и поварни, и хлебни,
ибо в них не везут ни вина, ни зерна.
Слишком много здесь рабской и подлой породы,
но как только повергнем сей тягостный гнет
богомерзкую схизму в короткие годы
европейская вера за пояс заткнет.
Чтоб Европе не ведать великого срама,
я советником быть добровольно берусь,
и покуда никто здесь не принял ислама,
надо срочно спасти эту бедную Русь.
Император, ты знаешь, сколь благостны войны!
Припадает к стопам твоим в горькой тоске
прозябающий в бедности аз недостойный.
Дальше подпись, число и сургуч на шнурке.
***
Вот и подошли мы то ли к перекрестку, то ли к семафору.
Кто предупредил бы, что ли, остерег бы, дал бы, что ли, фору?
Кто бы намекнул бы, поделился мыслью, мненьем хоть каким бы?
Со всего, что свято, время беспощадно посдирало нимбы.
Посдирало шкуру, так что вспоминать ли ордена и даты?
Так что нам ли хныкать, так что нам ли вякать — сами виноваты.
Ни тебе закуски, ни тебе обслуги. Прочь, свиные хари!
Нет ни человека здесь, в людской пустыне, здесь, в мирской Сахаре.
Все, что зеленело, и луга, и долы, вытоптали козы.
Ни тебе подхода, ни тебе погоды, ни метампсихозы.
Женщина приходит, женщина уходит — это сколько ж можно?
Сам не молодеешь, оттого, конечно, несколько тревожно.
Заживает рана, да не обольщайся — тонок эпителий.
За чредою пьянок так же неизбежна череда похмелий.
Всюду вой далекий, всюду крик тягучий — не предсмертный хрип ли?
Укажи, о Боже, как, да и во что же, мы, выходит, влипли?
Я кидаюсь в полночь, в сырость и в бездарность, пропаду напрасно
В этой тьме поганой, потерявши голос — но крича всечасно:
Этот мир безумный, мир благословенный, грязный и постылый —
Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй!
Москва немецкая
Селился этот люд почти везде,
но в основном – в немецкой слободе:
кто ж думал в те столетья о прописке?
Здесь не было офень и зазывал,
здесь кто-то ум и совесть продавал,
а кто-то пумперникель и сосиски.
Был экономен люд, и даже скуп:
готовились форшмак и хлебный суп,
и высоко ценился труд стряпухин –
на праздник пекся луковый пирог,
и что-то шло секретное в творог
чтоб получился русский кезекухен.
Сюда еще в Ливонскую войну
селили иноземную шпану,
но царь Иван собрался на гулянку
в году холодном, в семьдесят восьмом,
уже в который раз поплыв умом,
и тут устроил сборную солянку.
Но требовались городу труды
медлительной Немецкой слободы:
как печке пригождается полено,
так немец в дело пустит каждый грош,
и слух для слободы почти хорош
о том, что царь – немецкого колена.
Поди тут разберись, а хоть бы так,
зато мастак и точно не простак,
не возразишь досужему смутьяну:
лукавы немцы, в том сомненья нет,
да только немец изобрел кларнет,
а вовсе не одну лишь обезьяну.
Ах, слобода, не плачь и не ликуй!
Река Чечера и ручей Кукуй
вскипели от лефортовской шампани,
и процветали риттер с шевалье
на оном, извините, Кукуé,
захаживая в девкинские бани.
В приказе окопался пастор Глюк,
повел себя как полный мамелюк
среди народа гильдии купецкой.
Отнюдь не из немецкой слободы,
почти одни крещеные жиды
учили у него язык немецкий.
Недолго был Кукуй многоголос,
на триста лет империи колосс
умело оказался загарпунен,
и, как всегда, добро пошло во зло,
и там, где Наше Всё произросло,
бездарно обозначился Бакунин.
Был царь одноголов, зато орёл,
лишь Петербург зачем-то изобрёл,
и умотал туда, ко всем досадам,
придумал для империи фасад,
и у майора отнял Летний Сад,
а мог бы обойтись Нескучным Садом.
На то и немец, что обычно нем.
И зря старались Борман и Эйнем
состроить умилительные лица:
Кукуй Большой Неве не брат, не сват,
и не иначе Бисмарк виноват,
что в Петербург отъехала столица.
История запутала ходы:
кого-то застрелили без нужды,
пришел приказ от Золотого Сердца,
мол, не держите лавок и кружал,
и очень скоро вождь пересажал
и Мюллера, и Вебера, и Герца.
Но раньше вышел тот, кто раньше сел,
фамилию сменил и обрусел,
и чай привык из блюдца пить вприкуску,
решив: прозрей, бедняга, поскорей,
и в паспорт запиши, что ты еврей,
а то сошлют на Малую Тунгуску.
Все тот же гонит нас адреналин,
то из Москвы на родину в Берлин,
а то опять в Москву, и ясно людям:
там кабинет, тут тоже кабинет,
там хорошо, где нас сегодня нет,
и много хуже там, где завтра будем.
Все по фигу, и горе не беда.
Плевать, что нас, любезны господа,
считают за алтынников и скаред,
делить не предлагают каравай,
а что в Берлине выдуман трамвай
так это никого давно не парит.
Душа трепещет дымкой над костром.
под ясным небом то и дело гром,
но тишина с раската до раската,
но в океан уходит ураган,
и остаются вечность и орган
и фугою становится токката.
***
Эту цепочку ломкою строчкой увековечу:
Шило на мыло, мыло на сало, сало на гречу.
Эта цепочка — точно по схеме, точно по слепку:
Бабка за жучку, жучка за внучку, дедка за репку.
Кружатся годы — белые враны, черные чайки.
Не ошибиться в качестве шила, в сортности швайки.
Цифры да цифры — как конвоиры с фронта и с тыла:
Шило на мыло. Было да сплыло. Сердце остыло.
Только бы тихо, только бы глухо, шито да крыто.
Это не ярость, это не злоба. Это защита.
Это защита от снегопада, от перепада.
Чур: не бороться. Если не дали, значит, не надо.
Можно молиться даже в канаве, даже в борделе,
Чтоб ненароком, в самом бы деле, свиньи не съели.
Чтобы, как надо, шелестом сада кончилось лето.
Боже, спасибо: даже за это, даже за это.
Все остальное — побоку, на фиг. Не было речи.
Снеги да вьюги. Ветер на круги. Вечность, до встречи.
***
Н. Н. М.
На доске расставляем фигуры. Итак:
грянул гром в кипарисовой роще.
Генерал Кактотак навидался атак,
отдавая приказы попроще.
Отчего б не предаться великим мечтам:
мы пустыни пройдём и болота,
не жалея снарядов, займём Чтототам,
говорил генерал ван дер Ктото.
Не приличен мужчине постыдный покой,
а война — это всё же наука,
и поэтому надобно взять Анакой, —
говорил адмирал Якасука.
Выл любой чинодрал, объявляя аврал:
наступала великая дата,
удирал адмирал, генерал удирал,
умирать отправляя солдата.
Но, скитаясь по разным местам и скитам,
головою стуча о ворота,
уходил от погонь, исчезал Гдетотам,
еретик Оборжал Якогото.
Относительно тихо на свете сейчас,
но, однако, на этой неделе
мы боимся, к ответу потребуют нас
эти славные Осточертелли.
Но и этот исход недостаточно крут,
соберутся и тонкий, и тощий,
и потянутся к нам, и кураж наберут
пресловутые Бутти Попрощи.
ДЖЕРОМ ГОРСЕЙ 1584
Эфиопский владыка, зовущийся негус,
или кесарь российский, известный тиран,
одинокой дорогой на ветхих tilegos
удаляются в темень, в туман и в буран.
В мемуарах ревниво хранятся улики:
в томе лжи есть и правды хоть несколько слов.
Царь московский и прочий, соуколд char’ veliki,
у себя принимает английских послов.
К нраву царскому с явным усильем приладясь,
даже малый поклон почитая за труд,
за тяжелую дверь, в государеву кладезь
два Джерома без лодки неспешно плывут.
Царь плывет впереди, сразу следом – charowich,
богомолец, наследник царева жезла;
допускать ли бояр к созерцанью сокровищ –
царь не знает, – однако допустит посла.
Может, старость. а может, и просто чахотка
разморила царя, – и блюдет караул,
чтобы слуги его аккуратно и кротко
опустили теперь возле ряда шкатул.
Пусть Европа ответит на эдакий вызов,
всё расскажут послы, коль вернутся назад:
ухмыляется деспот над горстью туркизов,
между пальцев держа дорогой заберзат.
Что ни камень – то слюнки восторженных судий,
царь не зря попирает наследственный трон.
Сундуками – тумпаз, августит и нефрудий,
антавент, и белир, и прозрачный тирон.
Здесь не властен ни сглаз колдуна-домочадца,
ни возможность подохнуть в угаре хмельном;
только здесь и решается царь утешаться
корольком, калаигом, бурмицким зерном.
И хорошего вам, господа, понемножку,
полагается помнить про здешний устав.
Царь, ни слова не бросив послам на дорожку,
pochivated желает, смертельно устав.
За серебряный рубль расплатиться полушкой –
таковое любому в Москве по уму.
Говорят, что царя удушили подушкой,
только это не важно уже никому.
Век уходит за веком, сомнения сея,
сколько было их в мире, так все и прошли.
Огорчённо твердят мемуары Горсея
про великую глорию русской земли.
Не крестись, если в доме не видишь иконы,
о величии собственном лучше не лги:
кто в Москве побывал, тот запомнил законы
подступившей к границам Европы тайги.
Лбом о стену стучать – небольшое геройство.
Катастрофа ли это? Нет, просто беда:
тут страна не страна, а сплошное расстройство
и поэтому лучше не ездить сюда.
* * *
Внук ветеринара и садиста,
раб столетья, собственной фантазии,
аккуратно, чутко, сноровисто
строивший дороги в Средней Азии;
ясно, что судьбу не переломишь
(тут, конечно, в фактах малость плаваю) —
дед его безумный, страшный Томеш
был сожжён в усадьбе под Полтавою.
Юность, предвоенная эпоха,
засолённые грунты и прочее.
Он писал стихи настолько плохо,
что уж лучше ставил бы отточия.
Из Москвы сбежал с чужой женою, —
что ему, до беженства охочему!
(О жаре как вспомню, так заною, —
но жара бывала в радость отчиму.)
Время шло, обрушилась невзгода,
или же сомнительное счастие:
доказалась принадлежность рода
к королевской, чёрт возьми, династии.
Так что получить в наш век железный
на погосте, выбранном заранее,
три аршина самой лучшей бездны
помогло Дворянское собрание.
Словно щепку, ветер нас уносит,
а куда — про то никто не ведает.
Бог не выдаст, следователь бросит —
так что и бояться их не следует.
***
А я ведь не знаю, какое сегодня число,
Куда меня ветром времен и за что занесло.
А я ведь не знаю, кто бог на сегодня, кто черт —
Желания нет забираться в подобный кроссворд.
Мне только всего-то узнать бы, что цел кошелек,
Что в чьем-то окне помаленьку горит фитилек.
Что люди опять помаленьку твердят о душе,
Хотя в телевизор глядят («Пуркуа ву туше?»)
А я их люблю с их похабным житьем да бытьем.
В жилетку поплакать им некому в мире моем.
Я — только звено, только спичка на горьком ветру.
Пока не велят — поживу, ничего, не помру.
Пока не зовут — поучу их невемо чему.
Хоть малую искорку брошу в кромешную тьму.
А справа враги, а и слева, и прямо — враги.
Уж, Господи, хочешь, не хочешь, а мне помоги!
Легка Твоя ноша, и вечна моя похвала —
Но, Господи, я ведь не знаю ни дня, ни числа!
***
Памяти А. С.
Тень креста завращалась, прозрачная, словно слюда,
Стала храмом летающим белая тень вертолёта.
Это правильно: пылью солёной уходишь туда,
Где в небесных морях ждёт тебя генерал Фудзимото.
Но якшаться с покойником нынче тебе не с руки,
Генералу положено гнить в самурайской могиле,
А тебе — вспоминать, как под Нарвой, заслышав рожки,
Восставали в крестах те, кого отродясь не крестили.
Видишь, вышние рати идут на последний удар,
Размышлять ни к чему, полумеры не стоят усилий.
У пролива скорбит умирающий град Арканар,
Что героям опять не хватает албанских фамилий.
Вековая традиция наша — кто смел, тот и съел,
Океан Айвазовского мутен, хотя и неистов.
Никакого прогрессорства, это печальный удел
Полоумных актёров, отчаянных униформистов.
Не нашлось тебе места в грядущих бездарных мирах,
Но едва ли ты станешь томиться у берега Леты.
Никакого надгробия, ибо развеялся прах
Над Москвою рекой, над холмами зелёной планеты.
* * *
Устроясь на гнилой соломе,
скулит, о прошлом вспоминая,
та нежить, что живёт при доме,
а также нежить остальная.
На смех в углу никто не клюнет;
бояться беса — нет приказа;
никто через плечо не плюнет,
поскольку не боится сглаза.
Венчанки маются безбрачьем,
на то понятная причина.
Теперь послать к чертям собачьим
способна даже чертовщина.
Защитник малого народца,
почти прозрачный, осторожный
полночник по селу крадётся,
подлестничный, череспорожный.
На умирающее чудо
леса и реки смотрят вчуже.
Вчера и нынче было худо,
но станет несравненно хуже.
Проснётся лихо, грянет в било
и к послушанию принудит.
Где не было того, что было —
того, что будет — там не будет.
* * *
Опять утихнувшее лихо
себя не может оберечь.
Опять старуха-домовиха,
шурша, растапливает печь.
Опять, как новенький полтинник
сияет холод-чудодей.
Опять домашний дух, овинник,
расчёсывает лошадей.
Спешит к погосту тесть умерший,
боясь железа и кола,
и зорко смотрят коловерши,
чтоб не просыпалась зола.
Где отыскать судьбу плачевней,
и как её переиграть,
коль призрак призрака деревни
опять не хочет умирать?
Вершит свои труды исправно
бесцеремонный суховей,
и призрак веры православной
вздымает руки у церквей.
И духи прячутся в запечье,
решив бороться до конца,
храня жилище человечье,
где нет ни одного жильца.
* * *
Осколки зеркала, тринадцать за столом,
орёл над головой — предвестник скорби многой,
просыпанная соль, пасюк под помелом,
башмак не с той ноги и дождь перед дорогой.
Черника — точный знак, что счастья нет зимой,
хлеб перевёрнутый, рассыпанные крошки;
улыбка в зеркало, корабль вперёд кормой;
настой разрыв-травы и хвост палёной кошки.
Колода через пень, лапша поверх ушей;
Москва непьющая, из рыбьей кожи шуба;
удача, от дверей гонимая взашей,
нетрезвый дед в пальто, который рухнул с дуба.
Недопитый стакан, дарёный зуб коня,
попятившийся волк — виденье скорой ссоры;
невидимая тень от старого плетня;
засов, отломанный от ящика Пандоры;
смоковница, чей плод иссох, да и прогорк;
осадок на душе, оставшийся от драки;
«Титаник», всё-таки добравшийся в Нью-Йорк.
…Какой-то Одиссей, какие-то феаки.
ЯКОВ ХРИПУНОВ 1630
От бесконечных войн землица подустала;
пора бы отдохнуть стрельцам да пехтуре,
и заплатить долги, но вовсе нет металла
в монетных мастерских на денежном дворе.
Кто знает, от кого и кто сие услышал,
старинная Москва на выдумки щедра:
богато наградит того, кто рылом вышел,
Тунгусия, страна слонов и серебра.
Трофей богат зело, да порученье скользко.
Сколь велика Сибирь, где ты один, как перст!
Приказано дойти к Тунгуске от Тобольска,
короче, одолеть все тридцать сотен верст.
Не возразишь: пойдёшь что волей, что неволей,
но скажешь ли кому, сколь этот путь рисков?
Зерколишек возьми – менять на мех соболий,
и браги не жалей для всяких остяков.
Слух про богачества имеется в народе,
но если врёт народ, быть, стало быть, беде:
берут-де там руду, да плавят серебро-де,
да только не поймёшь – берут-то, гады, где.
Князишки купятся на русские посулы, –
наутро вспомнят ли, что пили ввечеру?
Пусть олово берут за просто так вогулы,
но путь желаемый укажут к серебру.
Тунгус горазд болтать, да верить ли ловчиле?
…Но и казнить его не следует пока:
из руд, что он принёс, расплавив, получили
отливку серебра на три золотника.
Конечно, риск велик – придётся жить, рискуя;
коль верную тропу укажет местный люд,
так подарить ему три пуда одекуя,
пятьсот зерколишек да шесть десятков блюд!
Так что ж запрятано под валуном лежачим?
Открыты берега, морозу вопреки.
Легко бы серебро найти войскам казачьим,
да только серебра не ищут казаки.
Для инородцев тут любой казак – вражина,
бурят бы и принёс весь тот ясак добром,
однако что ни день беснуется дружина.
коль запрещаешь ей устраивать погром.
И пишет он, уста молчаньем запечатав:
«Сибирь не для ворья, и это весь ответ:
не больно-то легко собрать ясак с бурятов,
а что до серебра – его здесь просто нет».
И более угроз желая не имати,
ушёл Игнатьевич в пургу и снеговерть:
чем сгинуть у царя в промозглом каземате,
так лучше средь тайги спокойно встретить смерть.
Примеривал февраль морозную обнову,
был день второй поста у христиан, когда
пустыня белая открылась Хрипунову:
вовек не досягнет рука Москвы туда.
Уж лучше погибать в таёжной лихоманке,
чем от лихих друзей быть выданным врагу, –
и встретить тень царя однажды на свиданке
случится стольнику, замерзшему в снегу.
Века надвинутся, и в узелок увяжут
все тридцать новеньких серебряных монет,
и, в общем-то, плевать, что именно расскажут
минувшие снега снегам грядущих лет.
***
Над всей Испанией ночь и туман.
Вконец одурел европейский шалман:
Дорогой читатель, поверить изволь,
Что в России живет испанский король —
Плачет, тоскует, не пьет, не ест,
Хочет в родной Мадридский уезд.
Ему Россия не дорога —
Не дороже испанского сапога!
Он за нее не отдаст живот!
В соседней палате Евклид живет.
Евклид, конечно, не виноват,
Что кончаются лампочки по сто ватт,
Но совершенно не прав Евклид,
Что сходиться линиям не велит.
А король твердит, что так мол и так,
Я на треть казах, на две трети казак,
Опять же — еврей на четвертую треть,
А пятая треть засекречена впредь.
Ну, а если бы треть шестая была,
Совсем другие пошли б дела,
Не пустая была отнюдь болтовня,
Что в палате находится два меня!
К нам интерес проявляет шалман.
Разобрался? Шире держи карман,
В кармане дыра, только штопать на кой?
Сквозь нее до сердца подать рукой.
Легко ли бедной понять голове,
Что сидит испанский король на Москве,
Но раз уж сидит — то, значит, не зря.
Вот и утро. Слава Богу, заря.
Крик под окном: даем и берем!
Век начинается мартобрем.
Приготовиться: кажется, наш забег!
Интересный, видимо, будет век.