Валерий Ланин — Тёщины рассказы
Ланин
Валерий Васильевич
Родился летом 49-го в Соликамске. Учился в Пермском госуниверситете (романо-германские языки и зарубежная литература). За границей не бывал, в КПСС не состоял. Служил в советской армии. Первая публикация (стихотворение) осуществлена Вячеславом Владимировичем Веселовым в 1984 году в газете «Молодой ленинец» (город Курган), автор был несказанно счастлив.
Стихи Валерия в «Финбане»
facebook
amazon
bookmate
Освободился, ГАЗ-67 водил. Сохор, управляющий, сквозь пальцы смотрит, что у него там не одна ходка. «Никого не надо, только Великанова.»
— Так он же пьянь.
— Пьяный? Проспится.
Прошлый год на твоём месте сидит, рассказывает:
— Я с Сохором мыкнул горя. Ни с того ни с сего — «в Улан-Уду едем».
— Сохор! Я бы вас в Иркутск свозил или в Читу, а в Улан-Уде я не был.
— Ничего. Я тебе буду показывать.
— Сохор! Улан-Уда — помойная яма.
— Хороший город.
— Не город… Так, барахло, городишко. Тогда ещё улица Сталина была, сейчас её переименовали. Ну, и Ленина улица. Обе в Уду впадают. Проспект худенький… на чОрта мне это нужно? Как в тюрьму. Мы и так просидели пол жизни.
«Аутсайдер»
К пацанам подхожу, «пацаны, дайте закурить».
— Дядя Гена, у нас нет; вон мужик стоит, оттуда же пришёл, откуда и ты.
Я у мужика, «мужик, дай чё куришь». Закурил. Вижу фуфло передо мной стоит, снимай, говорю, я туфлю примерю.
Одну примерел, снимай вторую. Пошёл вон.
Наутро просыпаюсь, мать спрашивает:
— Это чьи тут, Гена, туфли стоят?
А я и хуй их знает, под диван швырнул, оделся и пошёл опохмеляться.
Грабёж, сто восьмая, до трёх лет. По году за пару дали и всё. Да пока сидел, год добавили. А как после зоны дома очутился, тоже не помню. Просыпаюсь утром, ноги с дивана спускаю, на полу семь пар стоят и все новенькие.
— Носи, не разувай больше никого.
А у меня семь сестёр, я восьмой, да два брательника. Мама моя — мать героиня. Десять детей и все с высшим образованием, кроме меня.
Когда матерям-героиням пенсию стали добавлять, мама пошла, а ей говорят:
— У сына судимость. Добавка не положена.
Ну, и что? Меня и осудили-то только на тридцать пятом году жизни.
«Роман с домашними»
ДО И ПОСЛЕ СМЕРТИ
Довлатов звонит из Питера Веселову: «Старик, ты, кажется, закис в своём Зауралье. Не кисни, мы сейчас прилетим. Битова брать? Он. правда, в разобранном состоянии…»
Веселов: «В каком?»
Довлатов: «Абсолютно в нетранспортабельном.»
Спустя много лет журналист местной газеты спрашивает Веселова: «Вячеслав, творчество Сергея Донатовича Довлатова повлияло на вас?»
Веселов: «Повлияло? На меня? Ну, парень он был нормальный. Его и за пивом можно было послать. Да, нормальный был парень… Это только после смерти он так чудовищно зазнался.»
КАК УЗНАТЬ КЛАССИКА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Астафьев решил уехать из Перми в Вологду, думал, что в Вологде лучше… Накануне зашёл к Максимовым Точнее: фотожурналист главной пермской газеты «Звезда» Максимов привёл Астафьева в свою однокомнатную клетушку в общежитии на Горках. Ребёнку, сыну Максимовых, ещё года нет, ребёнок — будущий священник — в колыбельке спит. Жена хмурится: ладно бы одного привёл, а то двух, это на всю ночь… — разговоры, тары-бары… — час можно вытерпеть, от силы два… Жена выдержала 15 минут, говорит:
— А знаете что, ребята, выметайтесь-ка вы отсюда!
Всегда спокойный Максимов говорит: «Ты знаешь, кто тут сидит? Это Астафьев. Живой классик русской литературы.»
— Мне насрать на вашу литературу, — отвечает жена. — Уходите.
Максимов говорит: «Я там в коридоре в коляске оставил… Посмотри.»
Жена выходит в коридор, Муж следом, но быстро возвращается. Жена возвращается не так быстро, с припухшим глазом (под утро будет синяк), ложится на кровать, молчит до утра. Утром собутыльники провожают Астафьева на Перми Второй в эту, как её «в вологду-гду-гду-гду-гду-гду-гду-гду…».
В Зауралье аналогичная картина. Однажды художник Белоконь приводит писателя Веселова к себе домой. Приводит с компанией. Компания вполне мирная, усаживается за столом. Жена Белоконя тут же за компанию. Веселов что-то рассказывает, все слушают. Писатель вспоминает недавно умершего в Нью-Йорке Довлатова: «Звонок среди ночи, ответьте Ленинграду, в трубке весёлые голоса… — Славик, ты спишь… с какого вокзала садиться на Курган? — С Московского. — Мы сейчас приедем… До встречи. — Через два дня получаю телеграмму из Свердловска: «Готовь зелье».
В этом месте рассказа жена Белоконя отчётливо произносит: «Достали… Всё!»
Веселов, промочив горло полстаканом зелья, продолжает рассказ: «Через шесть часов на курганский перрон вываливаются два человека в лёгких ленинградских пальтишках. Они сразу согнулись и закашлялись от сухого сорокоградусного мороза…»
У самого рассказчика запершило в горле, он опустил голову, Белоконь быстро наполнил стакан. Все чокаются, пьют. Все, кроме Веселова, его нет за столом. Жена Белоконя с удовольствием по слогам произносит: «У-би-райтесь-вон!»
Белоконь удивляется: «Как?»
— И ты тоже, — выкрикивает жена.
Белоконь показывает рукой под стол и важно, с чувством, с естественным волнением в голосе спрашивает жену: «Ты знаешь, кто там лежит?» И не дожидаясь от своей половины ответа, констатирует: «Нет, ты не знаешь кто там лежит. Там лежит живой классик русской литературы.»
АКВАРЕЛЬ ДОВЛАТОВА (дополнение)
Веселов в Кургане показывает Довлатову на скульптуру «Читающие девушки»: «Козырев лепил. Студентки пединститута позировали, Фаина с сокурсницей.»
Довлатов: «Где она сейчас?»
Веселов: «В Тюмени.»
Довлатов: «Я, наверное, в Штаты уеду…»
Веселов (кивая прохожему на другой стороне переулка. Довлатову): «Красава. Побежал в обком партии. Спешит. Пятый десяток пошёл, а не Народный. Заслуженный только…»
Довлатов: «Побежал к куму. В Коми, в местах, где я служил, такие быстро становятся народными. Ты в дальней авиации служил…»
Веселов: «Пойдём, покажу.»
Пришли домой, Веселов показывает акварель Фаины, рассказывает: «Светка Капанина. Лётчица. Отличница.»
Довлатов прикладывается к акварели (целует). Веселов кричит: «Ты что делаешь, это же акварель.»
Довлатов: «У меня сухие губы.»
Бабушка Веселова, 90 лет, заглядывает на шум из коридора: «Расшалились.»
Через некоторое время (Довлатов уже уехал) бабушка спрашивает внука: «А где ДолгОй-то? Что-то давно тебе не звонит.»
Веселов: «ДолгИм звала. Я говорю: В Америку уехал. Она: «И правильно.»
кинороман «Провиденциальная Комедия»
ТЁЩИНЫ РАССКАЗЫ
Кто я…
…все думают, что я Евлампия, и в паспорте так написано, а на самом деле я Евлалия.
И отчество у меня не такое, как в паспорте, — там стоит Александровна, а какая же я Александровна, если отца Кондратием звали.
Год рождения по всем документам — 1913. Тоже ложь. В детстве у меня были две подружки, одна на год старше меня, другая на год младше, одна с 12-го года, другая с 10-го, я посередине между ними. Так вот с какого я года? С одиннадцатого. А по документам — с 13-го. И на пенсию пошла как с 13-го. Заведующий мне говорит:»Евлампия Александровна, пожалуйста, поработайте ещё, пока мы найдём вам замену».
Я отвечаю:»Захар Львович, всё. Больше не буду…»
Он головой кивает: «Понимаю-понимаю».
Какой породы…
Бабушка с дедушкой молоденькие были, только поженились, поехали в первый раз на базар, — масло продали, он всё до рубля раздал, она плачет…
— Федосья, что ты плачешь? то ли у нас денег дома нету, масла нету?
А золотые деньги были, с первой продажи нельзя брать…
А она плачет: «Зачем в город съездили?»
Когда я появилась, бабушка сказала:
— Или сильно счастлива будет, или злосчастлива, — в рубашке родилась.
В Строево родилась, аж до Митино расславилась… А как расславилась? Тогда взамуж выходить, на породу смотрели. В тридцатые-то годы уж не смотрели. А в Митино была родня, дальняя-дальняя, тётка Арина. Вот эта тётка и сказала там:
— Вот она чья!
Афонька поёт
В юности-то чего не работать? Я днём работала в больнице, ночью домашнюю работу работала. Не у папеньки с маменькой жила, спать-то не приходилось. Да я и сроду не сонлива.
В детстве жила у отчима (вот по нему я и Александровна), отчим на небо посмотрит:
— Журавли полетели. Журавли паужну унесли…
Это значит, надо скорей работать, — день короткий, некогда паужнать.
До света встаём, завтракаем, едем молотить. И нас, таких малЫх, везут: коней-то стегать надо.
Бежишь в лес, выберешь там, чем их стегать, а машинист уж кричит:
— РебЯтки-и, ребЯтк-и! Пошёл! Пошёл!
Это уже нам надо из лесу бежать. Бегом бежим, орём на лошадей. Лошади ходят по кругу,
Подрастёшь, ставят к барабану… И так за работой день пройдёт. Вечером уже поздно баня вытоплена. Помылись, кушают. Мужчинам нальют по рюмочке. А назавтра опять эта работа. Молотьба, уборка, спали часа два.
Столько хлеба было, его же не оставляли в поле… Афонька, мальчишка лет пятнадцати лошадей двадцать хлеба везёт по горьковской степи, — озеро Горькое, как запоёт-запоёт, — все прислушиваются: «Афонька поёт…» (А так и знай, где-нибудь сопрел на ссылке)
Привезёт домой, ссыпет этот хлеб и обратно в степь. А спит когда? А никогда.
Работали и пели. Сядем лён теребить…- а одна женщина: ой, уже сели, — всё распихает, рассуёт и за плетень тоже сядет — слушать.
Уже в Кургане жили, — она запела. Идёт медленно, ребятишки за ней собрались и идут… по Володарского.
Свою в последнюю очередь
Отчим никогда не отдыхал. И семье не давал отдыхать. Вот садятся пАужнать, полог такой расстелят в поле, скатерть сверху… Вот он садится. Отворотил калачика, съел, — уже покатился… захрапел. Эти ещё едят сидят. Похрапел-похрапел, — уже литовки отбивает. А литовка была ой-ой-ой! Вот они пойдут коситься, семья, а он последнюю, свою отобьёт и начинает косить, и всех обкосит, и сколько рядов пройдёт, пока они по одному идут. Вот какой был.
Чужие его Сашкой-толстым звали. Заглаза. Пуза-то у него не было. Просто здоровучий такой. Это уж потом коммунары на воротах ему нарисовали пузатого дядьку и доску на угол прибили: «Бойкот». В кресле нарисовали сидит. Было ему когда рассиживать в креслах. Он и в кресло-то не поместится.
Как девушки сироту спасали…
Отчим в юности был красивый да интересный, девушки на него заглядывались.Сиротой рос, сестра да брат. На престольный праздник задумали ребята побить его, подступили компанией. А девушки скопом повалились, попадали на него. Ребята девушек не смели трогать.
Он мне рассказывал:
— Я лежу под ними, хохочу. Под девушками в безопасности. Смеюсь. Парней много собралось. Вылез из кучи, встал, проводил девушек, попрощался, пошёл в свою деревню.
За околицу, говорит, меня выпустили.
— За околицей толстые берёзы стоят. Сломал одну, стою, очищаю от веток. Подходи, подходи, говорю, кто смелый.
Никто не насмелился.
В шестнадцать лет ушёл на железную дорогу работать. Рельсы ложили, ему палец сломало, мизинец. Шестнадцать пудов поднимал. Вот девки и заглядывались.
На своих бегунцах
Отца моего на германской убили (на ТОЙ, не на ЭТОЙ), вот маму за этого Сашку и отдали, — а он, Александр-от, овдовел к тому времени, пятеро детей на нём. Старшие и решили их поженить. Слушались старших. Мама с Дундино, он со Строево. Когда мама девушкой была, Александр её от смерти спас. В праздник катались на тройках, она как-то меж лошадей очутилась, он её одной рукой выхватил. Верная примета, что поженятся…
В степи таки бега были сделаны. В Масленицу, в Рождество — бега.
Полный двор наедут на своих бегунцах. У нашего иноходы, у того рысак, у третьего… ох, покаталась бы сейчас на тех лошадках.
Вот ворота открываются, ребятишек сиди-ит, смотрят, — он такой красивый, длинный, сытый, да тоненький-претоненький, хвостик вот такусенький, — выезжает на улицу.
— Ну-ка, милый, возьми своё…
А их там со всех деревень выехало, мужиков, несметная сила.
Стол большой закладывается. Кто обгонит, платит. Ехать сорок-пятьдесят километров. А народу… видимо-невидимо, со всех деревень съедутся.
Куда цыгану податься…
В Строево цыгана приютили. Староста приказал. Старый-престарый цыган. Калека, убогий. Безродный. Парализовало. И всё общество его кормило. И купали, и кормили, и каждый день всё под ним меняли. И носили его по очереди, вроде носилок таки были сделаны, и сколько лет. Говорить-то он говорил:
— Александр, ты дал бы Соловка-то покататься.
— Сбросит, дед.
— Не-е!
У зятя Рыжка был. Зять подтрунивал:
— Дед.
— Что тебе?
— Я Рыжка хочу продать.
— Так я тебе и разрешил. Ага.
Ведь какой старый, а сядет на коня, по деревне гоняет и не упадёт.
Отчим:
— Розка, я тебя сегодня повезу.
— К кому теперь?
— К Похоровым.
— Ну ты хоть покатай меня на своём коне.
Укроет его тулупом и гоняет.
Семьдесят семей в селе. Они не прикасались. У него ещё брат был. Этому под сто и брату не меньше. Так и жил у наших. Такая семьища, и хоть бы кто что сказал. Портяночки выстирай с него. И тебя ещё прутом надерёт, чтобы не ходил в дом в грязной обуви.
Они цыганы а русской веры. Они Христа отбожили. Весь был в гвоздях. МУка — гвоздь. В следья, в руки…
Вот какой им был почёт, старым людям.
Мою маму Марфинькой звал.
— Аму-аму, Марфинька, ой тяжело, где моя смерть, я бы умёр.
Как раскулачивать стали… — некуда податься. Платок белый за поясом. Слезились глаза.
— Кто же мне теперь будет платочки стирать…
Сосед напротив
Меня дедушка сильно любил. Дед Алёша. Мне-то он дядя, родного дедушки брат. Пришёл с фронта весь израненный, с австрийского какого-то, не мог спать, всё болело. Работал постоянно, в работе как-то скрадывается боль. Одну пашню вспашет, поехали на другую.
Уже комсомольцы стали появляться. В Дундино у Линёва землю отобрали. «Землю — мужику».
Как-то воры подкопали лазею с пригона под дом, залезли в подпол, яма за ними завалилась. Видят, что им тут гибель… Там, в подполе, мёдом вымазались да в перья перекатались. Наши с пашни приехали, ужинают. Вся семья тут сидит. Лето, сенки открыты… Они вылазят в перьях: «Хлеб-соль!»
Сосед. Против жил.
Весной семян нет, дедушка ему даст… Лошадей нет, дедушка даст… Всё за так.
Повеселил солдат Кондратий
Советская власть началась, я уже большенькая была. До семи годков дожила, объявили гражданскую войну. Я вылезла на подоконник, слушаю, что за стрельба по деревне идёт. Какой-то дядька прыгнул в наш палисад и шипит на меня из кустов: «Девощка, девощка…» Прятайся, говорит, убьют. А мне любопытно, — люди с ружьями бегают, ясно что не охотники…
И всё на нашем веку… — революция, гражданская, финская, германская, а германская до этого была, отца-то убили… — мне три годика было, помню, как он меня на руки брал. Серёжа Шараборин вместе с ним воевал, — тятька твой, говорит, не ахти какой певун был, сроду молчун, а тут взял и запел, на гармошке играет и поёт, — повеселил солдат. А наутро его убили. (С.Шараборин — дальний родственник Александра Андреевича Шараборина, героя России — http://www.facebook.com/media/set/?set=a.392562850817190.63565070.100001904354727&type=3). Всё горе на моём веку.
Возле зелёного кустика всегда травка растёт
Замирал дядя Алёша. А никто этого ещё не знал. Вот однажды умер, всё… Обмыли, нарядили, положили в передний угол, поехали за батюшкой. Батюшка посмотрел, — хоронить нельзя. Ночь прошла. Батюшка не уезжает. Утром встал дядя Алёша. Замирал.
Всё мне рассказывал (нельзя рассказывать) — …и хлеб не ломать, и в масле грех варить, и лепёшки пекчи, ножиком не колоть. Ругался, если увидит. Ни в коем случае чтобы постарше себя огрубить. Ростил четыре сироты. Почему-то он их никуда не девал (ни в детдом, ни в приют). Своих пять штук было. Кого прутом надерёт, кого за уши. Видит, что меня за кросном-то нет, возьмёт прутины, — «айда! чтоб сейчас ткала». А Колька, сосед, сирота, меня в окошко манит. Играть.
И чтобы дядя Алёша где-то не распорядился… — «Оля, одень Кольку, наряди, пусть он чувствует, что и ему праздник. Корми этого ребёнка,» — жене.
Колька сопливый был да косолапый. Тётя Оля: «Вот дед умный. Лане нашёл жениха». А я реву: «Cопливый косолапый…»
Когда стали у них всё выгружать, дядя Алёша со старшим сыном стоят на крылечке, сын спрашивает:
— Тятя, тебе не жалко… этого всего?
— Нет. И ты не жалей.
— А как я теперь должен жить?
— А как все. Я стою и радуюсь. Вот сколько нажили, скольких людей накормим, скольких людей оденем. Сделай обет пока живой. Все до одного ключи подай. Это пришло время такое.
Семён, Терентия сын, внук дяди Алёши, шёл с действительной (пятидесятые годы), старичок на телеге его догнал…
— Далёко, дедушка?
— В Дубровное.
40 километров, всех 50 будет, ещё 10 километров пешком идти до нашей деревни.
— Ты чей там?
— Иванковых.
— Помню Иванковых. В раскулачку… чтобы поднять их добро, в своей деревне подвод не хватило, собрали подводы с трёх деревень, с одной нашей только восемьдесят подвод. С Дундино до Соломатово растянулся обоз.
Сёма в тридцать седьмом родился, уже полена дров не было. Он, получается, мне двоюродный племянник, ему семь месяцев было, он ничего не помнит, а я-то уже всё понимала, — мне жалко, что добро выгребают, реву стою на крыльце. Дядя Алёша:
— Не реви. Коло зелёного кустика всегда травка растёт.
Вот ведь нашёл что сказать ребёнку.
Вот тебе и Бес!
Отчим под тридцать зародов поставит сена, — где другой кто бросит покос, он и на нём скосит. «Кому, Александр?» — «А я сИроткам.» То есть нам с Феофанией, с сестрёнкой.
А был у нас Рубец, псаломщик. Встретит его Рубец, скажет:
— Александр Степаныч, брось так работать. Вот так тебе сделают , под корень чирк-чирк…
Отчим его Бесом звал, заглаза: «Ху! опять Бес идёт».
Как встретятся, тот ему своё: «Александр Степаныч, не работай ты так!»
Наш ему: «СИроткам. Для них работаю».
А как стали всё отбирать… — сначала налоги шибко большие, — семь тысяч насчитает, унесёт. Раньше тысячи-то какие были, десять копеек возьмёшь — орехов полный платок. …Часа два дома полежит, опять в окно стучат, в сельсовет вызывают («самообложение»). Встаёт, пошёл. И вот только попробуй что-нибудь скажи.
Руки опустили все.
Потом дошло до него: «Вот так Рубец! А я дурак. Какой-то старичошко и всё знал…»
И сказал там: » Моё забирайте, сиротское не трогайте».
Оставил нам с сестрёнкой по жеребцу да кобылку. А нам ничего с ними не сделать, их же прогуливать, кормить надо. Он хоть всему и научил: вот рвите им такую траву, такую…
Литовок нет, чем рвать?
Сводный брат Михаил… Отца треплют, а он успевает свои богатства направо-налево… — овечек продал, свиней, коров, лошадей рабочих и выездных. Эти — в сельсовете — во наживались! Драли за справку сколько; уполномоченный приедет, карман набьёт, уезжает, другой приезжает. Всё распродал и уехал, ищи-свищи. Бегунца на Амур продал. Сытущий, так и блестел. Мы с сестрёнкой: «Михаил, хоть бы вывел наших погулять. Никакой зерниночки, никакого корму нет».
Жеребцы выездные, кобыла породистая. Думаем с сестрёнкой: хоть бы их забрали.
Забрали, мы рады-радёшеньки.
Отчима повезли (на ссылку), он дорОгой: «Эх, Бес! Вот и Бес!»
А эти — исполнители которые — думали, мужик умом тронулся, бесов поминает. Тогда много людей с ума посходило. Старик Жуков, сама видела, корову снегом кормил. Та лежит уже, а он ещё ей в морду ведро суёт.
Когда маленькие были, нам все говорили, что так будет…
Вера вроде дурочки
Девушек сколько с ума посходило. Жалко приданого. Шура в Кропанях, Паша тоже помешалась, Моторовна (хозяйка Карчевки), она пить начала, в пивную придёт, ткнёт палец в кружку, кто будет пить? — отдают. В колодец бросались. Бедному доступно было жениться на богатой. Одной сказали: «Уедем…» Увезли, на берёзе повесили, а дядька ехал на станцию, увидал, снял, только привёз в больницу, она и умерла.
МОря (подружка) почти голая, простоволосая, в одних ремках ко мне пришла («…новое снимай»). Свекровь с детьми, мальчик девяти лет, девочке — одиннадцать, выбросили на улицу разутую, раздетую, она в домик (недостроенный) забежала… — «А сиди, застывай». Она взяла и закрылася изнутри. Деток обняла и с ума сошла. Кондовые двери, бились-бились, ломами двери расщепали. Люди смотрели. А нельзя было смотреть. Куда они её девали? Куда повезли, куда девали, это ни перед кем не отчитывались.
Вера вроде дурочки, пошла активисткой, два ящика себе натаскала, они как короба набиты. Вот таких подобрали, а культурно назвали: делегатки. И шали пуховые, и всякие шали. Власти таких и брали. Умный человек пойдёт?
Вот давай она это добро сушить. Женщины набежали: «Это Яковых, скатерти гарусные, это Параниных…» На заборах висят, в калитку лезут, она их гонит. А мать проходит: «Вот бес-дура! мы с Анюткой всё на пеЦке пересушили».
Нарядится, — в огород и задами на сходку, — разговоры разговаривать дурацкие.
Умные люди помнят: она раскулачивала, она активисткой была. Хуже войны. И никому это не нужно было. Поехала в город. Старик-возчик:
— Вера! Говорят, ты людей-то съедала?
Она: «Пе-пе-пе-пе». Притворилась ненормальной. Хотела старика напугать. Скакает на телеге. Так до Кургана и притворялась. Соскочила, побежала в больницу…
Хуже фашистов
В двадцать восьмом богатые давай отделять сыновей, те жениться, их не расписывают: «Откупай своё хозяйство». Ночью сколько раз вызовут, днём. Вызовут в сельсовет и сиди, пока не согласишься эти тыщи принести.
— Сколько можно сидеть…
— Иди неси.
Или посадят в анбар и щиплют…. В анбар посадят ночью, а к ним шибздика подсадят. Зимой, голых, чтоб злились да болтали, чтоб сразу расстреливать.
Ой, что делали… Так досталось людям. Хоть бы было за что.
А с попами что проделывали? Батюшка, вы знали, что это будет? Знал, но не думал, что так скоро. Что они с ним сделали… Фашисты? А это не фашисты? Хуже.
Сосед дядя Федя, щупленький мужичок… Таскали-таскали, нету денег. Он залез на крышу, на конёк и упал… Сверху двух этажов комната, как шмякнулся, только брызги… Тут он валяется, а семью ссылают, всю скотину погнали, хлеб выгрузили, монатки забрали.
Стёпка НазарОв. Сколько богатства было. Жёна — с детишками, он один всем именьем ворочает…
Поздняковы, оба Митьки. Створки открыли, сидят, такие пареньки красивые. Сидят с гармошками, а эти с винтовками: » Выходи». Вышли, сели на фургон, повезли… Куда повезли?
Муж тётки Аксиньи — старший Тит. И у Тита сын Тит, и второй, и третий, все Титы. Тит-старший коров доил. «Что Титихе, он у неё всё сделает, и квашню, и всё.» Тит огурцы вырастит, Тит — капусту, Тит — всё! Детки росли, росли, выросли, младшего женили, второго и последнего. Ребятишек! — полно. И всем трём одинаковые дома кружком, тут Титу поставили, тут второму и третьему, в одном куточке. Бедные, а добрые были. На Похоровой дочке женился, она не девушкой взамуж вышла. Пошла с мамой проститься. Только подходит, а их уж повезли… И проститься не дали этой Нюрке. Так она и упала в снег. Мать дурниной ревёт. Хозяина везут вперёд всех. Он было что-то там… «Сказано сиди. Сделай вот так руки и сиди.» Ребятишки закрикиваются. А кому нужно? Ночь.
Какие были деревни богатые, какие были мужики умные.
Всё бросали. Ночью заколотят дом, был и нет. Убегали, чтобы не сослали. Встанешь утром, дом заколочен, хозяев нет. Но вот зачем они его заколачивали? Знали что не вернутся, а заколачивали. Наличники закроют, досками заколотят и двери заколотят.
«Загуляли голыши, а богатый не дыши»
Сосед Егор Калиныч верёвку со дня привязал. Все тыщи унёс. Уже знают, что у него нет. На заплот выскочил: «Александр Степаныч, ну что делать-то будем?»
Наш: «Всё. Отделались».
А он ещё раз выскочил на заплот: «Так что, Александр Степаныч?»
Тот рукой махнул: «Эх, Егор Калиныч».
Дом от дома — заплот, ворота, две калитки, каменный магазинчик. Уже отделёнок пять штук да две дочери выдали до твёрдых.
Жена: «Афонюшка, отца-то нету, ты бы сходил в сельсовет…»
— Там огня нету.
Та сполохалась, заревела: «Афонька, беги на озеро, он не в прорубь ли залез…»
Нет, прорубь замёрзшая. Вот ждать, вот ждать… — Мама, я сбегаю к Васёнке?
Васёнка: «Нет, он не был у нас…» Её отец Гриша Кулак. И маслобойка своя, и кишкиобдиралка была, колбасу делали.
Афонька вернулся: «Нету у Васёнки и не был».
— Иди к Терентию, к Фёдору…
Пошёл.
— К Евдену.
— Мама, ещё сбегаю к Авдотье.
Они далеко жили. Решил озером идти. Взял в баню заглянул, а месяц-то взошёл… глянул под крышу, ноги-то висят. Ноги-то разул, в петлю полез.
А кому это нужно было? Свои, родные собрались, поплакали.
В его доме всё поместилося. ГПУ, РИК. Такой домина.
Они там и нацарились. Этот, у которого я руки отморозила, в секретном отделе сидел. Пьянёхонек.
В гости ходил к мотане своей. До дому дойти не мог, к нам завернул, у которых я жила…. Лёг на крыльцо и просится: «Я Лемешков». Да хоть ты чорт будь, я не открою, — Иван Иваныч с Антониной Павловной наказали никому не открывать.
Пока мог, разговаривал, — «Пусти только в колидор». Ветрище такое, он на таком крыльце.. — Начто ты мне нужен в колидоре. Иди в больницу, она рядом.
«Не могу.» Ногами бьёт и руками, — вот привязался. Пока мог и ногами бил, и руками. А я выйду в сенки и кричу: вот я тебя! Пойдёт к Наумовым, к соседям, — ага, они так и пустили, — вернётся.
Антонина Павловна с Иван Иванычем подошли к крыльцу, спичку-то зажгли, — дружок! Скорей затащили в коридор. Спирту натащили. У него тут всё застыло. И спиртом тёрли, и всё. Ноги оттёрли, руки отпали. Ноги в валенках были. Может и были перчатки ли, рукавички, он их потерял. Руки отпали, протезы сделал. Придут с женой, он мне эту руку подаёт, чёрную: «Вот что ты мне наделала». А жена: «Так и надо, так и надо! Не надо было ходить в Варгаши к мотане».
Как пришлось бежать
И меня на ссылку собрались…
Тогда внезапно заберут и всё. И дом ломают, везут. Что ни лучший дом – ломают. Как на ссылку — дом ломать. Оберут весь дом и доску приколотят — «БОЙКОТ». И где набрали блатных слов? Там дров не на один год, а им надо дом. Слеги пилют и топют. Дядя Алёша занял такое поместье за деревней, — на одиннадцать домов детям! Лесу наготовил на столько домов, уже анбары навожены, баня, всё прижгли. Вот какое займище было, возле самого озера. Дедушка с братом держали вдвоём сто коров, дак вот сколько там подростков от ста коров, все двести. Сдавали молоко на завод на золотые деньги.
Подруга вечером прибежала, запыхалась… Её брат предупредил: «Ты к Лане сходи, её утром заберут… её, Маркову…» Молодёжи ещё много. Семью везут, а молодёжь отдельно. Если женат, замужем, то вместе, если молоденькие — забирают отдельно.
Марийка прибежала… и брательник за ней припёрся, родня кака-то Сашке-толстому был. Знаешь, говорит, Игнашовых, Перфиловых, Гукову, Позднякову, Маркову сёдня ночью увезут. И тебя к ним приравняли, — одна семья, напиталась ихним духом. Ты беги… Утром ранЫм ранО… Маринка повезёт дрова на станцию, падай к ней в салаги…
В салаги. Сани таки с перилами…
Утром приехали с Марийкой в Варгаши. Мороз трескучий. Попрощались. Она поехала лес сдавать на станцию, титовых брёвна, я осталась.
Варгаши
Приехали ещё темно. Куда идти? Стою. Мороз. Загородей нет. Тут так дом, тут так… наискосок. Первый большущий, двухэтажный, лестница широкая на террасу. Второй дом поменьше. Забралась на террасу, постучала в дверь, никто не выходит. Дёрнула, — открыто, — холодный коридор… Вошла, там ещё три двери, — налево, направо и никакого звука. Э, пойду прямо, — открываю, — там тепло, батюшки! — и за стенкой разговор детский. И что? постучу, постою… никто не открывает, опять постучу… Потом слышу женский голос: «Минуточку, халат одену.»
— Пожалуйста! Проходите. — Така барыня открыла…
Я заплакала. Руку положила мне на плечо: «Чем могу служить?»
— Где бы мне приземлиться? Крышу над головой и кусок хлеба.
— Снимайте пальто.
А ноги не разували. Всё в коврах, спальня шёлковой занавесой завешена, стол с писульками. Села.
— Успокойтесь. — Шаль сняла. — Каки косы!
А они же всё знали что творится.
И муж пришёл. Он сразу в столовую. Стол накрыт, скатерть белая, салфетки. Хозяйка мне: «Кушайте.»
Мне какая еда, — что на сердце? И она ни слова, и он ни слова, детишки за занавеской и не пикнут, девять месяцев и год. Муж поел, попил, вылез. «Спасибо Антонина Павловна». Она говорит:
— Иван Иванович, девочке место надо. Не надо вам в больницу?
— И в больницу надо, и нам надо.
Боже мой, сразу два места!
Написал записку на медосмотр: «Пойдёмте в тот дом.» Пришли, он сам послушал, осмотрел, и в горле посмотрел, и в глаза посмотрел, отправил к акушерке. От акушерки пришла, он пишет: «Девочка здорова, остаётся у нас жить.» Мне подаёт: «Идите опять в тот дом.»
Иду с больницы, соображаю: двое детей, домина, хозяйство, — работы-ы-ы…
Антонина Павловна довольна, целует меня, походит-походит, опять целует. А ребятишек как нет ровно. Вот как воспитаны.
Милёк
Ну и началось: больница, дом… больница, дом… Утром приготовь завтрак, приди вперёд его на приём, да каждый день весь дом обмой, да столько простыней простирай, да белья кроме этого всего сколько, да попробуй бельё выполощи дома, — иди на реку. Хоть какой мороз. Всё застыло, лёд в проруби проломала — ноги загорели… С животиной ещё сколько работы. Мешанинник наливать надо. Нарубишь кошанцу, мукой пересыпешь… Там и коровы, там и теляты, там и кобыла с жеребёночком, и свиньи, и собаки-то, а курей сколько, а уток, а гусей, индюков, ой, ой, ой. Вот приём отведём, надо картошку перебрать… Приём отведи, перевязки сделай, и ещё чтоб каждый день баня топилась. Баня стояла так, недалёко. Которую не расколоть мне чурку, как заворочу туда, в печку, она и топится целый день. А котёл всё кипит, кипит… Всё там. Больные приходят. Который грязный сильно, надо мыться, — чтобы сейчас же шёл вымылся. А кому в этой бане убирать?
Идёшь на приём, наряжайся как кукла. Чтоб я из простого материала одела, — шерстяно да шёлково. И вот чужой он мне человек, Иван Иваныч, а как заботился, как наряжаться заставлял… Вот я по селу и расславилась. Вот женихи и хватались. А мне тот негодный, другой нехороший, третьего не надо…
Еще мать у Иван Иваныча была жива, у ней щёчки всегда розовые. А столетняя старуха. Дак прежде её завтраком накормлю, а уж потом остальные дела делаю. А дети… Спать идут, маму поцелуют, папу, бабушку, потом меня. Вот какие умные дети.
Бабушка кричит с печки: «Давай буду масло сбивать». Слазит, маслобойку подтащу и будет сбивать. Стану бельё гладить, кричит с печки: «Давай я буду штопать бельё». Сколько мне песен пела. Летом выйдет на солнышко и сидит. А умерла не болела. Правнукам под пятьдесят. Печка, высоко лезти… кто придёт, — бабушка, лезь на печку. И слушалась, полезет.
У них сёдня гости, завтра гости. Всё врачи, всё начальство…
Одни меня там узнали (Самарины, врачи). Моя мама когда была девушкой… а тут был купец, Самариных родня, и ихни дочки учились в городах… Приедут на каникулы и у дедушки отпросят, чтобы мама с ними находилась. И в гости приезжали, когда я уже родилась. Мильком звали меня. И вот эти Самарины: «Чья ты там?» Стали разговаривать. «Ой, Милёк!».
А Пётр-то Михалыч Самарин, ему уж под сотню стало, он так и не бросил свою работу.
Я у одной спросила, это уж года два назад: «А как там Самарин живёт?» Она говорит: «Да и в больнице нет столько людей, сколько у него». Всё принимает; если к нему больной попадёт, то уж не уйдёт больным. Когда была германская война, (не эта), он там был. Его Иван Иваныч сильно ценил.
Простыни выкидывали в цуме, Мария (Марийка) очередь за мной заняла. Так на меня смотрит, смотрит: «Я вот эту женщину признаю, держитесь за ней… Как тебя зовут?»
— Ланя.
Как мы заревели. С 28-го года не видались. Были девчушками, стали старухами.
— Я ведь до сих пор не знала, где ты. Я свалила лес, приехала на то место…
У неё памяти нисколько нет.
Я её пригласила в гости.
— Мужа убили на фронте. Был у меня ребёнок. Ребёнок умер. Имею в общежитии комнату.
— Приходи.
— Если не забуду. Если найду.
— А родные кто у тебя?
— Родных никого нету.
«Тюха с Матюхой и Колупай с братом»
Сделали коммуны. Богатых сослали, гольтяпу собрали. Одели-обули, всё добро свезли в эти комуны, даже кур обобществили. В тридцать восьмом году мы уехали, они ещё были. «Роза» была комуния, «Красный пахарь», «Тринадцатая» какая-то… Всем смешно было над этими комунами. Везде по кустам куры кладутся, комунарам ничё не надо… Привезли тюки сена из «Розы» для больницы, там гнездо — яиц двадцать.
В Варгашах была комуна — между станцией и Варгашами-деревней. Нас всей больницей отправили картошку им садить. Врачи садят, а они поляживают, кто на полатях, кто где. Лет восемь были комунии. Мы всех обслуживали.
Комунар заболеет, придёт на приём, лягет под тополем и спит. Я бегаю, ищу его. А он в комунии живёт, куда ему торопиться. Потом их разогнали. Колхозы сделали.
Конечно, вон кто был Фёдор Бунин! Или Егор Калиныч, Афонькин отец. Коло их дому такой тротуар — иди и смотрись, видишь себя, как в зеркале, — таким асфальтом был сделан. Мельница была паровая, магазин… А потом кто нацарился? Тюха с Матюхой да Колупай с братом.
(Фёдор Бунин — один из первых митинских богатеев и первый митинский большевик. По словам его внука Виктора Епишева, Фёдор организовал одну из первых коммун, отдал в неё всё имущество. Но работать толком коммунары так и не стали, они даже тёмную Фёдору устраивали, чтобы он оставил их в покое.)
Болели мало, в основном травмировались. Одному комунару руку оторвало трахтором. Тоже придёт в больницу на перевязку, лягет под куст. Пойдешь его искать. Найдёшь. Грязный, развяжешь, вшей в этой перевязке… а делать надо. Назавтра он опять является, опять его ищешь… Да разве он один. Таська Солохина. Вот человек сколько вынес: и позвоночник сломала, и руки сломала, и грудную клетку сломала. Гусеничный трактор зашёл на неё, всё перехряпал. Ночью пахали. У ей одежонка плохая, Худо одета. Осень. Такую даль поехал он, она в борозду легла и уснула. Прицепщицей была. Думала, полежит, погреется. Трактор на неё и накатил. И всю-всю смял. И она ожила, и ничё… Пила, пила и запилась. А терпеливая какая была. Десять перевязок враз.
— Ланя, переверни меня.
— Нельзя.
— Переверни.
Стану перевёртывать, всё трещит. Вынесла, выжила. И пила, и пила… Побиралась. У меня никогда не попросит. У тебя, говорит, просить не могу, стыдно. Одно время в бане убиралась, уже здесь, в Кургане. В бане народу три дня надо стоять. Она вышла к народу: «Вот, добрые люди, я этому человеку не дам стоять, — она мне спасла жизнь». Всё в номер звала: «Пойдём в номер, я тебя всю вымою». — «Да я что, без номера не вымоюсь.»
До своей квартиры дошла, тут и умерла; и дочери давали-давали телеграмму, она не приехала и не ответила.
Старайся живым довезти…
Ох, как я любила свою работу! Утром идёшь в больницу, тебя как по воздуху несёт, тебя так и тянет туда, так и тянет. Работаем-работаем, выгляну, — много народу в ожидальне? Ох, никого нет… Иван Иваныч смеялся: «А ты пробеги по селу, позови…»
Приходит однажды старик в больницу. «Иван Иванович, отрави меня, не хочу больше жить». Сноха преследует, отрави и всё тут, не отстаёт. Ну ладно, совсем плохо станет, приходи. Через день приходит: «Иван Иваныч, отрави, совсем плохо, не могу терпеть».
Иван Иванович мне подмигивает: приготовь! Сам шепчет: в квас соды намешай.
Я намешала, шапка поднялась, пейте, дедушка. Старик смотрит… Потерплю, говорит. Уж совсем невмоготу станет, тогда приду…
Врачом быть, тебе некогда пикнуть будет. Ещё приём ведём, уже лошадь пришла за ним, другая подъезжает, третья… Где самый плохой больной, туда вперёд едет.
Вот заболел в Митино один, Иван Иваныч вышел в ожидальню посмотреть. Ты, говорит, почему Маркова не вызываешь?
— Давай, Марков, заходи (Васильем звали).
Мне уже записки приготовил, в политотдел, в сельсовет. «Септическая ангина.» В горле вырезают, дудки вставляют… А если в город везти, Иван Иваныч наказывает: «Старайся живым довезти… Если умрёт, там намучаешься (с оформлением)». Одного повезли, он не пьёт лекарство и всё, — выплёвывает. Я ему говорю, он не понимает… Не русский. Возчику говорю: » К колодцу подъезжай. Что с ним будем мучаться. Утопим и обратно поедем». Понял. Стал принимать лекарство.
Белешева мне!
Мне охота было побывать в своей деревне. В Троицу разрешили. Иван Иваныч наказал: «Белешёву позвони, как будут обдирать». Начальник ГПУ. Тогда было гэпэу, щас кагэбэ. Девчошки встретили меня, — пошли в рощу, а эти, в сельсовете, меня в окно увидали, створки открыли, кричат, «заходи!» Зашла. «Сымай шаль.» Тогда телефоны были не набирать. Я как телефон схвачу, «Белешева мне!» Как все до одного драпанули с сельсовета. Пошла, Саше рассказываю, подружке. Саша: «Тебе надо уходить».
Я пошла, лесами, лесами, ремки одела, сняла всё хорошее, в тряпку завернула.
На завет
В Кропанях в столовой и суп мясной, и каша каждый день, люди и тянулись сюда. Из трудармии, из тюрьмы, и так люди шли… подкормиться. Придут к столовой и лежат целый день. Без сил. Идёшь мимо, они глазёнки поднимают. Или ползают по помойке, выковыривают палочками… Кому рубль дам, кому два. Без денег в столовой не кормили.
У меня крыльцо большое было, крытое. Лягут на крыльцо и лежат. Дожидают, когда я выйду. Рано стали ходить. Я вижу, что они все голодные. Картошки наварю, натолку, сливками разведу, в муке обваляю, шанег наделаю, — и в печку в русску. А протвини большие. Потом как маслом их улью, — бежит с них, потом вынесу, — берите-берите… Один протвень вынесу, другой. Они ещё стесняются, а сами за этим и придут.
Обыгаются, ещё раньше придут на крыльцо.
Вот бежит эта Ариша, агрономша: «Ух ты, язви вас, вы чо тут повадились?» А сама только приехала из города, сколько мешков увезла туда, торговать… Кричит: «Ланя, гони ты их»
— Ирина Григорьевна, я ведь не вашим кормлю.
У меня всё своё. И в огороде работала, человек шестьдесят на мне, — хожу, поливаю, всё делаю, и вот сколько людей кормлю. Дак пришла на «Борозду», они кучками так все и сидят, мои рабочие. «Вот она, наша миленькая-дорогая пришла.» Вот надо как заслужить от людей. Наша миленькая да дорогая.
Когда отелилась другая корова, решила: сделаю её на завет — чтобы муж вернулся и дети выросли. Не возьму с неё ни копейки. И не брала.
Квартирантка приходит (почту разносила): «Семья у Меньшиковых вся опухла». Он изранен, на коленках ползает. Пять ребятишек да самих двое. Жили под озером в земляночке. Темно, вот така пиколка зажжена, — тряпка шает. Я навешала на коромысло и картошки, и молока, и масла, — припёрла им.
— Да милая ты наша, да Ланечка ты милая, да как ты… За тебя Богу молить будем.
Все ребята лежат опухли. Меньшиков: «Чем тебя отблагодарить?»
— Да чем, ты весь израненный.
— Ничего, говори.
— Мне бы соломы привезти на подстилку.
— Привезу.
Бубнов идёт: «Ты почему Меньшикова позвала, а не меня?
Стали молоко собирать на армию, кто в поллитровой баночке несёт, кто в литровой. Явилася в контору, на коромысле два ведра, так все глаза и вставили.
Пришло письмо с военкомата: собрать посылки для армии.Собрали общее собрание совхоза, всех заставили стряпать. Черемихин: «Дадим муку, сахар, молоко, только спеките». Соседка: «Ой у меня мальчишки всё съедят, что спеку». Я говорю: «Мне муки мешок, сахар, молока не надо.»
Пошла в мастерскую к плотникам. Сбахали мне ящик, пуд накласть можно. «Андрей Григорыч, это Чигриной такой ящик сделали?» — «Нет, тебе.» — «Неужто я в совхозе всех богаче?» — «Эх, только подошёл к твоему крыльцу, по запаху уже понял…» Они же её (посылку) в городе оставили (нестандартная).
Тоня: «Бакулиха сырое мясо отправила… Сырого мяса наклала, разит от её посылки…»
В войну старались поддержать дух у солдаток. Часто устраивали собрания. Я приходила нарядная. «Вон она какая приходит, не то что мы.» А у меня плохих нарядов не было. Организовали женсовет. Вот меня и выбрали ответственной за чистоту. Ну, я и взялась. Поехала в город, купила на свои деньги извёстки, щёток. Разварила извёстку, раздала щётки, чтоб женщины навели чистоту. Назначили срок. Пошли с обходом. Все постарались навести порядок. Только одна бабка всех насмешила. Мы зашли к ней, вроде бы чисто, но что-то мне не поверилось, — нигде не видно посуды. Заглянули в подполье, она там вся грязная валяется. Ну мы и посмеялись. Долго вспоминали, как бабка Ульяна навела у себя порядок…
Буду всяких подбирать
Морозяки были в войну невозможные.
Тоня-квартирантка пришла:»Коло угла девчонка стоит, замерзает».
— Что ты её не завела?
— Ну, буду всяких подбирать.
«Всяких», а сама живёт у меня, ничего. А кто она мне. Не родня, никто…
Оград не было, дома и всё. Ограды разломаны. Сожгли. Стоит там, от кухни, боится ночью идти, стала и спит, уже окоченела, ноги не гнутся, голые, юбчошка на ней.
— Бери её под руку.
Повели с Тоней, у неё ноги не идут… Заволокли на печку, захрапела. Слава Богу, живая. Проснулась, где я? Ты на печке. Есть хочешь? Она заплакала.
Целую неделю я её не отпускала домой.
— Тётечка, пойду, милая. Отец раненый ждёт.
Юбчонка на ней, кофтёнка. Пошла продукты отцу добывать, за кофту ведро картошки, за юбку — хлеба.
— Как бы ты без юбки в город шла?
Только проводила, заходит мальчишка лет двенадцати. Зашёл, помолился Богу.
— Что, мальчик, тебе надо?
— Да я тятькины ботинки пришёл променять.
— А где они у тебя?
— Да там, в мешке, на санках.
Наречие мне знакомое. С моей деревни оказался. Послали менять ботинки тятькины. Ваня Гаврилин. Со Строева. С родины с моей.
Лезь на печку. Разувайся. Ни варежек, ни одежонки. Вот твои ботинки, на голбчике стоят. А он ещё следит, куда я их поставила. Отогревайся, потом накормлю. Он как уставил шарёшки на меня. Залез на печку, да как он спал, даже слюнка изо рта. Проснулся, поел.
— Теперь опять спи.
Вот он давай спать. День живёт, вот живёт два. Отъелся немного. Осмелел: «Тётечка, пойду поменяю… пройду по вашей-то тут… по деревне…»
— А сколько тебе велели наменять?
— Ведро картошки.
— Как бы ты ведро картошки пёр?
— На санках.
Это 70 километров прошёл, такие морозы, за ведром картошки. Шёл и никто не взял эти ботинки, вот куда завернулся, в Кропани.
Насыпала ведро, собрала ему всего, — хлеба, масла, сметанки, творогу и родным гостинцев дала. Ремком закрутила, к санкам привязала, его ремками всякими закутала, проводила за деревню.
— А ботинки вези, тятька сносит. Жаль, картошка замёрзнет.
— Да мы и морожену съедим.
— А это тебе на дорогу. Пойдёшь-пойдёшь, поешь, — и скажи, наказала, у кого ты был.
Вот являются ещё с нашей деревни, тоже менять пошли, на Кропаниху на соседку вышли. Та им: «Вот она доит, вон красный сарафан». Подходят ко мне. Говорю: «Отойдите». Галька не любила чужих, сразу заколет. Спрашиваю:
— Тётя Рая , ты откуда взялась?
— Мне тётя Ирина про тебя сказала.
Подоила Гальку, сразу блинов завела.
Тётя Рая: «Два блинка съем, больше не буду.»
Вот с этой Раей я письмо написала своей сродной сестре, и Луня мне пишет: «Дядя Лёша тебя маленькую признавал умницей, така ты и вышла».
Два ведра картошки
Зекранец появился. Сестра с ним и жена, племянники, племянницы… Сестра нацарилась в столовую заведующей. Где-то форму достал, офицерские ремни, ремень так, ремень этак. Ему наколют скота, дадут хлеба, масла, — «Зекранец доставляет фронту продукты».
Вот варила башка? Вечером уехал, утром опять приехал. А жена стала разодетая, а то в одних ремках была.
А рабочему шестьсот граммов паечка, сжуёт насухую, какой из него работник. Работаем в поле. Говорю им:
— Варите два ведра картошки.
Обрадовались. Худые, голодные.
Хоп, Черемихин с Зекранцем подкатывают на лошадке. Дым увидали. Рабочие все спрятались. Черемихин соскакивает: «Это что такое?»
— Картошка варится, Тимофей Петрович.
— Этого нельзя делать.
— Вам жалко. Я завтра же утром принесу лично своей два ведра.
Рабочие из-за кустов выглядывают.
— А вот я газету почитаю, что на фронте делается, — газетку достаёт. — Зовите рабочих,
Зекранец расхаживает, тут наган, тут планшетка. Ох, не дай Бог быть голодным людям.
Приедет, Черемихин его нагрузит.
С Мотей Дырочкиной разговариваем:
— Мотя, ты как его считаешь?
— Как считаю? Подлец. Жену как нарядил. А сестру.
Сграчили вскоре. Черемихин: «А как вы правы оказались… Попался Зекранец. Аферист».
Вон как. А вот вы кто?
Уйду в землянку
Ваню взяли, я в комнате ничего не изменила. Занавесочки висят. Окошки, как двери, весь дом в окошках. Всё начальство лезло в квартиру. На постой.
Вот ставят и ставят ко мне. Написала Ване на фронт: «Разреши перейти в землянку. Простыни рвут, наволоки рвут…» Черемихина в военкомат вызвали. Перестал водить.
Ну, и слушались его. Этот умел. И плутовать умел, и совхоз держать. До Кропаней был председателем Юргамышского райисполкома. Как врага народа взяли в тридцать седьмом, с партии сняли, дали наказание — этот совхоз. В сороковом году ему было пятдесят пять лет. По годам был стар, седой-преседой, плохо видел. Полный был. Давно умер.
Сгорела конюховка. Весь скот сгорел, жильё как-то не сгорело. Приехали семь человек кагэбэвских. Опять пришёл Черемихин просить, чтобы я готовила на них: «Товарищ Сарычева, мы вам всё-всё будем доставлять. Только готовь…». Пришёл с бутылкой. Всё меня товарищ Сарычева звал.
Прислал пильщиков.
-Дядя Гурьян, идите обое с Колей, садитесь завтракать, тогда будете работать.
Колька голодный, ест-ест, на меня посмотрит да опять ест.
Две коровы, что мне? завтрак не приготовить? Когда ещё всё доставят.
Вот обед поспел, кагэбэвские пришли обедать. Пообедали. Курить на крыльцо вышли. Один ко мне подошёл: «Вас никто не обижает? Если обижают, скажите.» Говорю: «Соседка кур ворует».
— Я с ней побеседую.
Побеседовал. Соседка бежит, кричит: «Ланя, забирай свою курицу».
Я выхожу на крыльцо, вижу что не моя курица…
— Твоя… твоя… Твоя в сарайку забежала, сейчас выгоню…
Не может не плутовать, даже тут схитрить хотела.
Приезжает агроном. Опять Черемихин: «Товарищ Сарычева, пусть он пока здесь на кухне поживёт… мы скоро ему подыщем жильё…»
— Тимофей Петрович, хоть бы женщину. Ни одеться, ни раздеться.
— На кухне… день-два…
Я ушла корову управлять, агроном схватил шмутки и с кухни в комнату на диван…
— Ой, мне так удобно, я нисколько не помешаю.
Неделю живёт. Вторую. Жильё дают, комнатку, он не съезжает. Черемихину говорит: «Вы Сарычеву переведите в мою комнатку, мне здесь очень понравилось». Мою квартиру настаивает! Я замок на дверь повесила. Сами (опять) в створку лазим. Целый день дом на замке. Смотрим — едет. Багаж везёт. Володя (Ремнёв) правит к крыльцу. У агронома сопли так висят. Подъехали. Агроном: «У ей замок!»
Володя: «Давай садись, долго я буду ждать.» (Черемихин за Володьку мешок сеянки в город отвёз. Бронь наложили.)
Избавились от агронома…
Тоня за почтой ездила. Лошадь была специально выделена. Пришла запрягать, агрономишка сидит в кошеве. Она поматерилась-поматерилась, он не вылазит. Поехали. Он в кошеве, она на беседке. В поле раскружнула, он и выпал. Так и замёрз бы, ладно Черемихин из города возвращался. Что за кочка тёмная ползает, остановил лошадь. Ты чего тут?
— Это Сеец со мной устроила.
Черемихин допрашивает Сеец:
— Ты почему агронома в поле вывезла?
— Мне надо кошеву запрягать, а он не даёт. Мне хоть чья кошева, мне за почтой ехать. Выпал. Пусть бы сам и шёл. Думала, получу почту, чорта с два его посажу.
Тут народу в конторе, хохоту. И Черемихин хохочет.
Агроном в столовой кусок маслом намажет, творогу наведёт со сметаной, в обед — мясное. Не расчитывался.
Однажды на поле подошёл к женщинам. Книжка в руках. По книжке заставлял садить, окучивать, всё делать… А тут Физа оторви да брось. Казачка. «Отойди. Щас голову отрублю. Вон топор, в балагане.» Озеро рядом. Схватила топор. Он в воду забежал… вот так уж по горло зашёл… Бабы кричат: «Физа, он же утонет».
— Пусть тонет, раз пошёл купаться.
Тут Ариша подходить стала, жена, увидала и на него: ты что такой-сякой…
Простая смёртная
Николай с финской вторую жену привёз да с ребёнком шестимесячным, Сеец фамилия, из Прибалтики, Тоней звали. Первая-то в Митино осталась, а эту куда девать? К Сарычевым… Вот она у меня и прожила всю войну.
Решила я второго квартиранта взять. Пришла к одним, у них с окошек течёт, он спит голова на льду, и дверь не закрывается, обледенела.
— Михаил, как ты тут спишь?
— О, чай-чай, ничего. Да, чай, не на улице.
— Айда ко мне жить.
— А чем платить?
— Никакой платы, дров привезёшь и всё.
На конюховке работал. Объяснила ему, как мой дом найти, фамилию свою сказала.Те, у которых он живёт: «Куда идёшь? Там на одну половицу стань, на другу — стыдно». Пошёл.
Тоня в окно смотрит: «Это не твой квартирант бегает?» Он фамилию мою не запомнил, бегает с чемоданчиком по деревне, спрашивает Сорокину… Нашёл.
Поставил чемоданчик, взял быков на базе и за дровами уехал. День проходит, нету. Полночь — нету. Тоня говорит: «Замёрз твой квартирант». А ночь светлая. Слышим, заскрипел воз, сухостою такую возину прёт. Сбросил, откидал, угнал быков на базу, пришёл, постучал. «Вот, хозяюшка, привёз.»
— Видела, видела, садись кушай.
Ест.
— Поел, ложись спать, хочешь — на полати, хочешь — на печку.
Полез на полати.
Живёт наш квартирант. Вот давай за Тоней ухаживать. Тоня почту возила. Приду, говорит, он лошадь запрягает, — квартирант какой услужливый, — вожжи подаёт, кнут подаёт. Что в столовой получит, мальчошке даёт. Да не давайте, он же сытый. А тот: папа, папа… Привязался Тонин мальчишка. Михаил по вечерам игрушки вырезает…
Теперь давай этот Михаил Тоню сватать. Тоня: «Лане надо сказать». Вот он ко мне:
— Чай-чай, Ланя.
— Что?
Замолчит. Опять:
— Чай-чай… да вот я Сеец говорю давай поженимся.
— Она тебя лупить будет. У неё муж на востоке.
— Чай всё будет хорошо.
Оженились: сёдня живут, завтра она его выгоняет. Он: «Я б давно сам ушёл, да Лани стыдно».
Скота много нагнали на участок. Мясокомбинат не успевал обрабатывать. Возле сарайки канава, утром встала, полная овечек. В озеро полезли. А мороз сильный ударил, холодина. Замёрзли. Люди их и кололи, и ели… Квартирант катИт навершних, ведро под рукой: «Вот, хозяюшка, жарьте, варите да и мне немножко…»
А курдюк такой лежит в ведре, его топи, дочего он вкусный.
— Не-ет. С кем кололи, с тем и жарьте, и ешьте.
Там одна придёт, хоть Лиза Жданова, разговоры по всему совхозу пойдут.
Приходит однажды под вечер военный, большой чин, — «Кто хозяюшка? Покушать бы творожку, сметанки… Имеется?» — «Имеется, только хлеба нет.» — «Нет-нет, хлеб свой»
Всё подала, Тоне наказала, «Тут молоко дашь, я пошла».
Накушался, сто рублей положил на стол. Я прихожу, она мне их подаёт.
— Тоня, да ты не с ума сошла?
— Ланя, как он залез в карман, как вытащил вот таку пачку денег. С ружьём он. Пришёл поохотиться. Четырёх солдат ему дали. Обувать, одевать. Вот кака шишка!
— Куда пошёл?
— К городу.
Бегу… Темно… Луна взошла, он на горку поднялся. Кричу: «Дяденька!» Остановился. «Вы в этом селе кушали?»- Хоп ему эти деньги…
— Извините, я мало дал.
— Ещё мало? Така деньга!
— А сколько надо? У меня мелких нет.
— Никаких не надо, — повернулась, побежала.
— Постой!.
— Что ещё?
— Возьмите хоть десятку. Я же пошутил, что мелких нет, — подаёт мне десять рублей
— Там на помойке у столовой собирают… завтра им раздам.
— Спасибо. Научила меня жить.
Вот как. Простая смёртная.
— А где ваши солдаты обувать-одевать?
Он засмеялся: «Отправил к родителям. Я без них справляюсь».
Письмо
Мать моя! письмо пришло к году как…
Контора говорит: надо подготовить Ланю. Женщины пришли на крыльцо. Одна говорит:
— Мне от моего письмо пришло.
— Утебя на Востоке сидит, что тебе не придёт.
— Да вот пришло. А тебе бы пришло, ты бы заплакала?
— Мне… Только от радости.
— Ну вот слушай, буду читать от Вани письмо (у ней муж тоже Ваня): «Здравствуйте, мои любящие дочери, дорогая и любящая жена…» Да-да, Ланюшка, это твой…
Коло году не было от него ничего. Но как оно пришло? Оттуда нет печати и тут не поставили. Это кто-то подделал… Завтра дали подводу. Съездили на мясокомбинат. Сличили почерк.
Вот ждать второе письмо. Да через три месяца только пришло. Я с письмом да в военкомат. Так получала пятьдесят рублей, вместо пятидесяти стали двести платить. Тут так-то противно, а тут ещё деньги какие-то. По 200 рублей каждый месяц.
— Зачем мне 200 рублей, я же 50 получаю.
— Вы потеряли кормильца.
— Он живой, письмо пришло.
— У вас живой, а у нас нет. Как получали, так получайте.
Я их все до копеечки раздала Я же зарок дала, что буду помогать людям, чтобы муж вернулся, и чтобы ему кто-нибудь там помог…
Вот он уже дома с месяц, опять прислали 200 рублей. Ваня поехал в военкомат. Комиссар: «Фамилия сходчива. Не у вас ли такая жена?» Моя, моя, говорит, моя.
На работу вышел, прекратились деньги.
Украли — один грех, подумали — сто.
Всем давали сено косить по два дня. Тогда вобче красноармейкам давали всего: сено вывезти, пашню спахать… Мы косим с подружкой, с Клавой Чигриной, — Черемихин едет. Я подумала, с моими детьми что случилось. Клава: «Ой, попадёт нам, Ланя, за этот поляк». Черемихин: «Товарищ Сарычева!»
— Щас, Тимофей Петрович, оденемся и выйдем.
Выходим из-за кустов.
— Товарищ Сарычева! У меня зерно горит, а вы сено тут косите. Из-за вас из-за одной все тока горят. Ни одна не идёт на работу, детей не с кем оставить. Давайте собирайтесь, поедемте… В садике сегодня будете, детей без вас не несут в садик, у меня столько ворохов хлеба горят…
— Тимофей Петрович. Я на одну корову накосила. Этот год буду две держать.
— Щас приедем, заходите в контору, сколько надо сена, столько выпишу.
Литовки привязал, прёт нас на таком Гнедке, литовки только брякают. Без кучера ездил, один всю коробушку занимал.
Подушки свои приносили в войну. У Очинниковых по подушке вши ползают. Я их отправляю обратно. Рубашки носят на левой стороне. Как в садик идти, на правую одевают. Другой бедный, а чистый. Там ещё старуха хоть в соху запрягай. Столько посылок получали, с фронта. Овчинникова поставили директором совхоза после Черемихина. Боевой офицер. Тыловиков сократили, фронтовиков трудоустроили. Мария, простая женщина, вдруг стала женой начальника. Мне медаль выслали, он ей отдал.
Овчинников:»Сколько магазинов перебрал, не мог туфельки найти на свою Марью». Большелапая.
У Карманова ноги в цыпках (Мишка Карманов, сын Румянцевой). Орёт на весь совхоз. Мыла-мыла. Ещё мыло надо было принести своё. Чёрные ноги. Отмыла.
А там ещё Машенька… Как забирать детей из садика, так всё тут расцарапает (шею, грудь). Стану за печку, спрячусь, — все спокойно, забирают.
Заведующая: «Лана. Что у вас каждый день такой рёв?»
А то ты не знаешь?
Стёпанька. Пять лет. Рахит. Заковрелый, своробливый, лежит, не ходит… Ползком до меня доползал. Взяла его домой,распарила, вымыла, окатила, корку с головы сняла. Темечко не зарастало. Надела платьице, со своей дочки. Накормила, спать уложила. А у них, у рахитов: и не говорит, и не ходит, и растёт в голову и в живот, больше никуда, ни в руки, ни в ноги.
Наелся и спит. И спит-и спит, и спит-и спит… Пригласила латышку, заведующую, посмотреть Стёпочку. — «Валя, пойдёмте. Я боюсь. Он не просыпается.». Она посмотрела: «Пусть спит. Не умрёт». Глаза открыл. Слава Богу! А ничего не говорит, и никого ко мне не подпускает. Чтобы не дай Бог кто ко мне подошёл. Щёчки разгорелись… — вот, опять думаю, беда, заболел… Валю позвала. «Нет-нет, это ты его накормила, накупала.»
Теперь, Стёпанька стал становиться… А ножки… не ножки, таволожки. А рот большой, — как разинет, — ор на весь совхоз! Несу-несу на руках, поставлю. Пойдёт-пойдёт, устанет…
А мать така забулдыга, Журавлиха. На три дня выходила замуж. Уехала на дальнюю пашню и не является. А бабушка, хороший человек, бабка Доможириха. По полю иду, — батюшки мои! — кто по моей картошке ползает? Смотрю — Доможириха. Говорю:
— Тётя Ульяна? Это ведь моя картошка.
— Ланюшка, я у всех-у всех спросила, чья эта картошка.
И дополола, и говорит:
— Какая ты всё-таки. Ты нашего Стёпаньку отмачивала да маслом смазывала. И вылечила, и откормила, и рубашку дала.
— Это не рубашка, а платьице.
Коромысло украла за Стёпочку.
Соседка: «Кажется, что Мария взяла. У неё твоё коромысло».
Да неужто я буду ей говорить. Украли — один грех, подумали — сто.
Устроило начальство одну городскую в садик.
Она наелась, книжечку взяла, читает.
Говорю заведующей: » Валентина Альбертовна, долго я буду терпеть? Поведём детей в поле, возьмёт одеяло, разложит, читает, а я бегаю, сорок человек детей всё-таки».
Каждый день новое платье.
— Что, ходишь сюда вместо мебели?
Волосы густые, завила шапкой.
— Притеплилась, нашла уголок.
— Ты не имеешь права, — мне.
Она Черемихину нажаловалась, катят, и она вроде вытирает глаза. А он себя вёл так делегатно, раньше был забран как враг народа, на исправление в совхоз прислали. Говорю:
— Я устала. Чтоб на глазах её не было. Или я уйду.
Запрягли на второй день, повезли её в город.
Семь человек окромя заведующей в садике, Клава Чигрина да я местные, остальные приблудные. Внизу столовая кипятила молоко и варили кашу для детей, на втором этаже спальня. Каралек напекём, на печку поставим в тазике, в полдник раздаём. Ещё полдник не подошёл, смотрю, полтазика нет. На другой день опять. На третий вижу, — наша работница с кастрюлькой идёт, платком прикрыла… и ведро ещё несёт. Я её догоняю: «Давай я тебе помогу донести.» Каральки, сливки… — всё воровали. И хоть бы в одном глазу. Ни стыда, ни совести. Пообснимывают молоко, для здоровых ничего, а у рахитиков понос. Собрание собрали, я им всё высказала. Я про вас всё сказала, теперь вы про меня говорите. Им нечего сказать. Молчат. Тогда заведующая встала и всё про иеня сказала: «Эта женщина спасла меня от смерти» . Она хотела повеситься. Беженка из Прибалтики. у неё на глазах расстреляли всю семью.
На другой год агрономша, Ариша эта, меня из садика отобрала на огород.
Каки перушки, таки и отрастелушки
Кропани меж двух озёр стоят, мы жили на рёлочке — по леву сторону через дом — озеро Хохловатики, по праву через дорогу озеро Карасье. В Хохловатиках карась камышовый, камышом пах, жёлтый, в Карасьем песчаный, серебристый да крупный, машинами в город отвозили. Однажды домой иду, соседка, Кропаниха: «Смотри сколько твои девчонки рыбы наловили…»
Таки малюточки рыбы поймали… Обоих в угол поставила.
Она: «А я не буду своих наказывать. Там озолотели. Машинами возят.»
Конечно, у неё столько детей, столько хозяйства. Муж пришёл на костылях. Дочка спит в траве, так и спит всё лето, простыла, потеряла слух, черви из ушей лезли. Девчушка, Юлька.
Повела своих на берег к рыбакам, рыбёшку несём в платьишках.
— Дед, принимай воров.
— Да это разве воры. Им взрослые положили. Заплыву на середину сети ставить, а ребята здесь шуруют, кричу-кричу им…
— Воры-воры, дед. Вот деньги, продай нам рыбки.
— Да ты что? я тебе ведро…
— Вот возьми деньги, — сама ему моргаю. — Мне надо пообедать да на работу идти, а у меня вот какой обед.
Он догадался.
Мы пошли. Больше никогда никого не слушайте.
У Кропанихи Федька на складе работал. Вот один мешок пшеницы спрятал за складом, вот другой за склад отнёс. Увидели, привели к директору. Черемихин всё прощал. Нюрка забежит вперёд да ему в ноги падает. Отпустил.
— Ну что, Нюра, не будешь наказывать?
— Какой палец не укуси, всё жалко.
— Из маленького большое бывает.
Во время войны Мотя (кладовщица) на гвоздь наступила, да ржавый… нога распухла:
— Никому склад не доверю, только Лане.
А ей ещё надо горох молотить.
А никто не умеет горох молотить. Я говорю, давай я буду молотить. Молотило заказала, сделали плотники. Молотим с Ермолаихой.
Смолотили, веем уже. Он белый, крупный, вкусный. Её мальчик придёт, она ему насыпит гороха в штаны, снизу завяжет, он уйдёт. И так целый день таскал, пока провеяли. Мои детки тоже тут, со мной.
— Что ты им не даёшь гороха?
Смешная.
— У нас своего в огороде завались.
Здоровую корову признали больной
Только началась война, пошло безобразие. Стали наезжать всякие комиссии. У одной солдатки признали якобы больную корову. Забрали, увезли. Второй раз явились. Зиновьиха под вечер пришла: «Комиссия приехала. Твою корову признали больной. Вот документы.»
— Где эта комиссия?
— В Сидоровке.
Уже поздно, а надо бежать. Три километра беги. Это зимой по озеру бежать, а тут коло самой дороги могилки… Прибегаю в сельсовет. Он закрыт. Побежала к председателю.
Как обеими руками за дужку рвану.. они сидят за столом, чунают уже.
— Кому мою корову надо? Ваша она? Вы мне её дали? «Какое горе, обращайтесь в сельсовет.» — Документы рву, в рожу им кидаю, сама реву:
— Вы такие лбы! А я солдатка, я считаюсь нетрудоспособной матерью, я в военкомат пойду, Сталину напишу…
Стращаю, а им ничё… Ничего не петрят, чунают.
Начальство обозлилось
В Кропанях мне все завидовали. Люди голодают, а меня всё есть.
Начальство обозлилось. Две коровы имею, ничего не плачУ. Додумались меня налогом обложить. За две коровы — восемьсот литров молока и около центера мяса сдать, под бычка подогнали. В детсадике работаю, счетоводиха принесла: «Налог тебе. Вот на мясо, вот на молоко.Распишись.»
— У тебя муженёк дома, а я буду налог платить…
Пошла в контору.
Дядя Павел (Горбалюк) сидит, дежурит: «Ланя, они у председателя водку пьют. «Она тут пыхает у нас. У ей две коровы и уже тёлка начеку. Четыре скотинины завела…»
— Вон как. Они мне их наживали?
— Только на меня не говори. Съедят.
Захожу. » Что вы тут против меня замышляете?»
Косоротик молчит, а Черемихин: «Кто это наболтал? Кто сообчил вам? Успокойтесь, товарищ Сарычева. Это вам наплели».
— Я не успокоюсь. Я Сталину напишу…
Больше не появлялись.
Прекратился налог. Я Ванино всё выложу да реву.
Горбалюк,из трудармейцев, беженец, в армию не взяли, больной; дошёл до моего крыльца и упал в голодный обморок. Кричу Тоне, квартирантке: «Неси масла». В горло масла залила, оно обратно… Ещё… Проглотил. «Неси молока.» Ожил… Потом женился на Марусе. Маруся сама инвалидка, её трактором помяло. А он трудолюбивый, она его и взяла. Она у всего полного. Кладовщица на продуктовом складе. Там всегда мясо было, бочка с огурцами. После войны преехали в Курган. Маруся умерла, перешёл к другой женщине, пятерых детей воспитал…
Приезжай домой
Прошёл год, четыре месяца и три дня… Ворожейка говорит: «У тебя такой гость на пороге».
И контора знала, а мне никто ни слова. Им сидоровский механик сказал.
Женщины пришли: Ланя, ты стоишь тут, а мужик-то у тебя в Сидоровке.
Я оделась и побежала. Бегу помимо конторы. Зазвали меня:
— Ты куда побежала? Сиди дома, дожидай.
А старшая дочь поняла, залезла на полати. А фельдшер сказал: держи вот эти капли на всякий случай. А люди узнали, собрались на крыльце. Со мной за дверями и плохо. Только двери откроются. — Кто там? — Да вот кто. — И он зашёл. А я, говорит, пришёл к дому, — «Ну, это-то наша корова, Бурёнка, а эта-то чья?»
Ушёл — одна корова и ни копеечки денег, пришёл, рука привязана, сам на себя не похожий, шейка вот такусенька… Он хоть сколько бы походил на себя! Как деточка, ещё хуже. Одели рубаху, а там три шеи надо. В госпитале спросили: что ваша жена любит? — Рыбу. — Они два килограмма кеты дали. Такой кошелёчек на горбу привязан, он его тащил. Утром встал да пешком из Кургана…
На курорт хотели послать. Какой в войну курорт. Две морковки давали. Я ему написала в госпиталь: «Приезжай домой. Столько литров топлёного масла, столько сливочного. Бычка закололи.» Все мужики и таскали это письмо по палатам.
Как отъелся наш папа! Он сроду такой не бывал. Всё ему пеку, готовлю. Три месяца отдыхал. Рука перебита, привязана.
— Пойду на работу. Что она, мешает? Привязана.
Потом как взялись ноги болеть. Как будто он в кипяток встал. Пузыри белые. Утром лопнет, — мясо красное. Нервы успокаиваются, а это отзывается. Сделаю перевязку, к вечеру опять надулись. Уже лето, всё это продолжается. Приедут из конторы, ноги забинтованы, так и поедет. А тут рука стала отниматься. Сложили неправильно. Он при смерти был. Операцию делали, врачи думали, раз он такой здоровый, наверняка пьяница, двойную дозу наркоза дали, он не просыпается. Насилу и пробудили.
Врач: «Ну ты нас и напугал… А мы думали, что ты пьёшь».
В русскую веру
Ваня ездил с отчётами в Курган. Одной с детками страшно оставаться.
— Ваня, возьму я эту мордовку к себе.
— Она вшивая.
— Да неужто я вшей не оберу.
В баню не ходила, на себя не стирала, кто её ни возьмёт, все её выгоняли. Я её взяла. «Шима, пойдёшь ко мне жить?
— Ты смеёсся.
— Знаешь что, я серьёзно тебе говорю. Вот я выбелю квартиру, тогда тебя приглашу. Только никому не говори, что я тебя беру на квартиру. Я за тобой девочку пришлю.
Она сразу же и похвасталась: «Я пошла к Лане жить».
Ей: «Ты не сдурела?»
Вот она идёт вся в ремках. У ней такой ящичек был, там клопов… и деньги в ящичке. Подушка, как земля. Сама не мылась, а то подушку стирать. В ботинках была и в чулках. Денег много, все подала мне: «На, прибери.»
Ваня уехал (с отчётом), всю ночь учила её стирать. Щёлоку наварила. Голову вымыла. Там вшей… Керосином напатрала, полотенцем завязала, как они заходили, как она закричит: «Ой, они мне голову отъедят».
Утихли. Вывели вшей. «Давай садись в корыто.» Она хохочет. Моется. Уже темняется. Шима, куда будем девать чулки, ботинки, шаль, фуфайку? Сожжём? Фур в печь! Сгорели. Она сидит в простыню завёрнута. Я к соседке пошла, к портнихе: «Мария, на вот, шей».
— Кому?
— Шиме.
— Вот, язви, охота тебе связываться. На что это тебе?
— Я не буду, ты не будешь… Надо же человека в люди вывести. Давай её в русскую веру введём.
Сшила юбку, кофту, утром кричит: «Айда! Готово всё»
А уж как я в баню её приучала ходить, — народу удивительно, что Шима в бане. Старуха Бояркина:»Шима-то не та!» А то говорила: «Начто ты им такая грязная».
Так привыкла в баню ходить, — «Скоро в баню пойдём?» В бане мне шепчет: «У этой лямки не простираны». Така довольна.
Спать не даёт от радости: ты меня всё учи-учи, пол мыть, стирать… — Так, Шимонька, так, научишься. Я полы подмывала каждый день. Она научилась. Я выйду, она уже на кухне пол вымыла.
— Шимочка!
— Пыль садится. Поеду на родину, пусть посмотрят. Я здесь не буду после вас жить…
Заправила ей с простынью, с кружевами, а то заковрелая была, худющая.
Вдруг реформа. Другая форма пошла денег. То тридцатки были, у кого были дома, пропали. А её деньги лежат у меня в ящике. Ваня взял, через банк оформил.
Вот на другую юбку денег даёт. «Не жалей денег. Мне ещё выходное платье надо». Проходит некоторое время: «Ты попроси Марию, чтоб она сшила пальтушку».
Тут такая стала, куда тебе, платочек завяжет по заушки. Голосование было. У ней уже шаль хорошая появилась. Пошла голосовать. — «Все на меня как на чёрта уставились.»
Какую я с неё женщину сделала. Один овдовел, стал её сватать. Пришёл, она засмеялась и говорит: «Жених нашёлся».
— На кой он мне чорт, у матери два сына, обстирывай…
Сядем вечеровать, она вяжет и я что-нибудь делаю. Она притворница, полголоса рассказывает, не улыбнётся, а я закатываюсь от смеха. Ване интересно стало, что это я так закатываюсь, выходит из спальни. Шима: «И тебе сейчас расскажу. Посадил меня Овчинников (директор) зерно караулить на северный участок. Утром спрашивает: «Ну как, Шима, дела?» А я боюсь из сторожки выйти, — дадут по башке. Тут уж така яма выбрана, с ворохов берут зерно. Тот приедет с возом, другой, там яма выбрана, там… Он им сам говорит: «Берите ночью». На другой день, думаю, я тебе устрою… Волосы разлохматила, слюну распустила. Он подъезжает: «Асаева, что с тобой?»
Я никакого слова не говорю. Думаю, с ворохов берут, а мне отвечать.
— Асаева, ты сможешь в ходок перейти?
— Нет, с этого места не уйду, умру тут.
Положил в ходок. Везёт меня на своей выездной, я свесилась с коробушки, слюну пускаю.
— Асаева, куда тебя? Фельдшера надо…
— И фельшера надо, и мне бы земли под картошку, картошка дорогая.
Картошку продала — вот откуда у меня денюжки. На базу меня перевёл. Мешков шерсти много стоит, только-только овечек остригли. Опять наказывает: «Приедет сегодня с мясокомбината на лошади. Этот мешок ему отдай». Взяла лопатку, яму под кустом вырыла, спрятала мешок. В другой мешок хахаряшек наклала. (У овцы под животом одни хахаряшки.) Приезжает с мясокомбината: «Ничего директор не говорил?»
— Сказал, мешок отдать.
Сбыла хахаряшки. Директор говорит: «Шима, ты что наделала?»
— Что я наделала?
— Ты мешки перепутала.
— Наверно, забыла какой…
Мешок шерсти продать, сколько денег сразу… Назначает меня ямы копать на Северный. Строили пригоны или чёрт-те что. Поллитру обрату даёт на обед. С обрату много накопа
ешь. Встала пораньше, лучшую корову подоила, напилась молока. Теперь можно и копать, легла, согнулась. Овчинников подъезжает: «Асаева, что стобой?»
— У меня так живот режет. Обрат выпила. Как начну яму копать, умираю.
— А полоть тебе ничего?
— Ничего.»
Другая бы копала да копала. Всё в войну было. Как стала у меня жить, всё это прекратила.
Живём. Сваты ходят. Шима уже агрономшу возит по полям. Потом агронома взяли, стал её угощать, совращать, живи с ним… Бегала от него. Бегала-бегала, надоело бегать, ушла опять на базу. На базе новый зоотехник. Приходит на работу, здоровается с женщинами: «Здравствуйте, проститутки». Женщинам обидно.
Приехала комиссия с мясокомбината, заседают у директора. Шима постучалась, зашла, поздоровалась: «Здравствуйте, проститутки!»
Директор: «Шима! Ты что говоришь…»
— Я зашла про корма спросить, не знаю по-русски, с нами зоотехник так здоровается.
Комиссия его тут же сняла. Второго поставили. Тоже подлаживается к Шиме. Шима ему: «Приходи за базу». За базой рабочие уборные переносили, ямы остались. Солому привезли:
— Шима, куда солому?
— Сюда, — затрусила ямы соломой.
Как вскочил этот новый в яму, так по этих пор (по пояс) и она орёт:
— Ой, товарищи, помогите, утонул зоотехник.
Вот какая проходимка была. Мне с ней было хорошо.
Приходит, ревёт.
— Что ты, Шима?
— Уволилась. Раз вы уезжаете, и я на свою родину поеду…
Заплакали мы с ней.
Одела всё на себя хорошее, сверху ремки наздевала. Как она обнимала меня да в ноги кланялась…
— Ладно, Шимочка, ладно.
Проводила её задами к озеру, и никто не знал, что у меня Шимы нет. Дядька один с мясокомбината приезжал, побыл в конторе, поехал обратно. Шима: «Я с тобой до города дойду»…
Не ищи добра в селе, а ищи в себе.
Дожди, дожди… Раньше боялись, что пшеница поляжет. Семнадцать десятин было пшеницы. Ездили всё, любовались. Радовались урожаю. Вот подденет он тут! — все говорили.
А другой год не лилось да не лилось, да морозом ударило…
В Кургане базар ещё старый был. Девчонка молоденькая купила мясо, рассчиталась, кошелёк оставила на прилавке. И я тут стою. Продавщица хап его в карман. Я говорю: давайте сюда, она прибежит. Стою, жду. Мне бабушка маленькой наказывала: вот лежит золото, ты или пройди, или на видное место положи. Никогда не радуйся на чужое, всегда своё будет.
Учила пол мыть: ты в уголочках, в уголочках мой, а середина и так вымоется. Стирать учила, говорила: бельё не держи грязное, это как покойник — бельё лежит грязное.
Дедушку убили, десять детей осталось. Три дочери, семь сынов, всех выростила.
Бежит эта девчонка. У всех по рядам спрашивает: я у вас кошелёк не оставляла? я не у вас оставила кошелёк? Сама ревёт. Сюда добежала. Ты чего ревёшь? — Тётечка, получила зарплату, 80 рублей. Мясо брала и оставила кошелёк… — Это твой? — Тётечка, мой! Сколько вам дать? — Иди ты иди, да не разевай рот.
Пошли с ней. Я, говорит, сиротка.
Вот как.
— Муж спасатель.
— Кого же он спасает?
— Пьяные в Тоболе купаются, тонут.
— Ты с какого года?
— С сорок седьмого.
Раньше качули в Пасху ставили. И никаких спасателей. Целую неделю, с воскресенья до воскресенья, никто работать не будет. Качаются, гуляют, пляшут, песни поют. А теперь железяк наставили и никакой радости.
В сорок седьмом наводнение было. Домина плывёт, занавески болтаются, старуха, старик и мальчонка сидят на крыше. Коровушки плывут, плывут и потонут. Собаки плывут. А свиньи визжат и захлёбываются.
Жизнь странная, лукавая, несамостоятельная. Живём гнездо на гнезде.
Салфетка упала с балкона. Хоп её себе в сумочку. Я ей кричу: «Женщина, женщина!» Ведь не глядит даже на меня.
Не будет того, что было.
Девочка стоит у прилавка, зарёвывается.
— Что ты, девочка, плачешь?
— Десять копеек не хватило.
— Что ты покупала?
— Молоко, сметану.
Я продавщице говорю: Ну что она ревёт, и вы тут работаете… Отобрали у девчонки молоко, «иди домой за деньгами»… Ну ка, сколько она вам должна?
Продавщица: «Так богатства не наживёшь».
— Зато ты наживёшь. Начто мне оно.
Куда хватают? Как последний день живут.
А наша братия? Мамаши. Иная ребёнка за десять копеек отлупит.
А как туда мало с собой дают. Шесть гвоздей дадут да три доски, четвёртой закрывают
ТЁЩИНЫ РАССКАЗЫ. ПРИБАВЛЕНИЯ.
\\\
За выборки дал Бог вытряски. Так и живём: продадимся, а потом выкупайся. Костя, племянник. Доходяга был. На носилках привезли с Украины. До войны.
— Пойду в город за назначением в гороно.
— Ты хоть немножко обыгайся.
— Ещё обыгайся…
Пошёл. Денёк коротенький. И вернулся, и все ноги в кровь стёр.
— Ну, ладно, смажь чем-нибудь.
И жена вышла заслуженным учителем, и он. Вот они какие хохлы.
Фёдор Иванович, брат.
— Хведя.
— Що, Манечка.
— Що ты за детями плохо смотришь…
Она ему всё говорила; как вздумает, так и назовёт.
И Шура, взрослая девушка: «Що, мамочка?»
Петя, Миша, Митя, Мария, там не вспомнишь всех, привезёт полную телегу… Какие умные дети были. Вообче, они держали детей как положено, чтобы дети не путались под ногами у других людей. Ему ничего не стоило и Шурку в угол поставить.
— Що так ложку держишь, смотри, пролила.
Не насмешили своими детьми. Всё «вы». У них так: старше их, уже «вы».
90 лет, ещё не сгорбатился. И так играет на баяне! Встаёт в два часа ночи,ему работать что-нибудь надо. Ему девятый (десяток), ей восемьдесят доходит. Утром встанет, парк обежит, дом обойдёт, на Тобол сходит. И матрац несёт хлопает, и подушки хлопает. У них был дом свой, их снесли, тут дали. Он дом продал. Ещё и внучку вырастили.
Матрёна Ивановна говорит: «Пойду. Где она блукается?» Взяла ремень с собой. Внучка стоит у ворот с парнем. Нахлестала. Вот, айда, похлещи другую. Теперь у внучки двое детей, у Светки. Девчонка Искринка, парнишка Ярко.
Матрёна Ивановна: «…Или с прутиной явлюсь».
Порет их почём зря. Надрала, поставила в угол, один на неё:
— Баба Яга.
Как отец взял его… Услыхал. Вот я вас возьму в шорохи… Умница какой. Кто бы, говорит, меня так ростил. А другой бы что?
Когда пряжкой навернёт, когда как, чем угадает. Распсихуется…
Светка к ней хорошо относится.
Светка: «Хорошо, что она меня так держала строго».
Не будь голодомора, так бы и жили на Украине.
* * *
А теперь этой дурью будут мучаться, пока не замучаются. На чём гоняют? На мёртвом капитале гоняют. А газу, а газу… дышать нечем. Кому-то надо живую силу, а нам не надо . Таких лошадок, и нам не надо? «Бабушка, знаешь сколько в нашей машине лошадиных сил? Шестьдесят.» Одну подвести, она расшибёт вашу машину. Из Тюмени ехали, застряли. Холодина. Ночевать пришлось. Утром мужик едет на Карьке. Карька как дёрнул… А если б шестьдесят лошадей пришло, захлестали бы копытом.
\\\
Иван за мной ухаживал. Не папка. Дома матери рассказывает: что-то Ланя побледнела. Та наварила молока и припёрлась в больницу. Иван Иваныч подумал, что на приём, — пойдёмте, я вас посмотрю. Потом говорит: и почки, и лёгкие, и сердце, и по женски… — всё здорово, она только от старости умрёт.
Им очень надо было почему-то, чтобы я в их семье была.
А почему, потому что боялись выходить за раскулаченных. Богатые девушки искали бедных. Много преступлений было на этой почве. Бедные искали богатство.
\\\
Сталин не разрешал аборты делать. Иван Иваныч: «Сами сделаем, зачем нищету…»
Папка: нищету? пусть десять будут… А сделают, я их посажу.
Иван Иваныч: тогда не будем делать. А то и в самом деле посадит.
И работаем. Легко с Иван Иванычем работать.
\\\
С Илышевой долго не видалась. Стала Нилой в положении. Что посоветует? Оборт делать? Она отговорила. И спасибо ей. Курулёва посадила, его место заняла. Руку на меня положила и говорит: вот роди ещё, питайся хорошо, девочку не отсаживай: и девочка чтобы грудь сосала и ту родишь.
\\\
Ещё была комуна не комуна… — выселка кака-то, эстонцы жили. Коровы свои. Одна эстонка разбила ногу и никак не показывалась в больницу. Эльма, Лена. Нога толстая, распухла. Стали привозить… (в больницу). Возят и возят, а ноге всё лучше и лучше. Под конец корзину яиц и ведро масла привезла.
— Лена, если оставишь, я перевязку не пойду делать, вот убирай, ставь на телегу.
Она и по-русски плохо говорила.
В корзине штук двести яиц, масло жёлтое. У них не убавилось бы.
Или… хорошая девушка была, Громова. Две их было, Ольга и Нюрка.
Кавалер за Ольгою ухаживал. Она бы ещё гуляла. Вот кольнуло в пятку. Иван Иваныч: «Нужно немедленно отнимать ногу». Никакой раны, опухоль и краснота. Вот кричит криком. Сделаю перевязку. Часа на два. Паренёк возле неё сидит. Опухоль идёт, уже до коленка доходит, уже за коленко. Иван Иваныч: «Жалко девки». Парню: «Скажите ей». Парень: «Не могу». Сам пошёл сказал: «Давай, девушка, поезжай…»
— Скажите правду, вылечат, нет?
— Нужно отнимать ногу. Как дойдёт опухоль до сердца, умирают.
Вот как определял. А простой фельдшер.
Когда с этим Васькой ангина приключилась, вызвал из города врачей.
Сам военный фельдшер, а не было документа врача, нужно было пройти там что-то.
Приехали. Доктора, они же дружат. В Кургане как раз умер доктор Головин. Иван Иваныч: «Люди добрые, нужно сесть за стол да помянуть такого хирурга.»
Державин был, сильно хороший врач: «Мы здесь в гостях».
Два Державиных было, фельдшер и врач. Доктор Курулёв был…
Вот как дружат.
Гости сами собой занимаются, — наливай и пей, не думай, что тебе хозяин будет наливать.
— Иван Иваныч, тебе налить?
— Ну, налейте, пожалуйста.
А сейчас? Больных привезут за столько километров, мест нет, везут обратно. К кому?
\\\
Иван Иваныч со всем справлялся. Всё-всё мог сам сделать. Народ был здоровее. Вот они там пашут, страдуют, а «ты поезжай, осматривай.» У кого что. У кого пальчик порезан, у кого рука сломана. На каждого медицинскую книжку завёл. «Езжай, проводи медосмотр.» Потом ввели это шефство; каждую весну, на посевную, потом на уборочную присылали из города врачей. В Митино Илышева приехала. Иван Иваныч: «Поедешь с ней на полевой стан.»
У Илышевой медсестра, Забабашкина, осталась с Иван Иванычем приём вести, — вызовет больного, сядет на стул и сидит, как тумба. А тут же надо всё делать; я и лекарство варю, и порошки готовлю, и перевязки делаю. Двое весов на столе — и такусеньки, и такусеньки — весь на них, всё делай. Она сидит. Иван Иваныч всё делает…
Вот Илышева меня потом спрашивает: «Что Иван Иваныч говорил, когда тебя не было?»
— Да он говорит-то, что сестра ничего не готовит…
— Вот! Пусть узнает, с какими мы сёстрами работаем. А ему дак ловко с тобой?
— Ловко. И с вами ловко.
— Да.
Вот, говорит, милая, пришлём тебе вызов. Тебе ж только бумажку иметь.
Я про себя думаю: «Бесполезно пришлёте».
Как придёт вызов, чтоб мне ехать учиться, так он начнёт как вроде жену собирать. Собирает, собирает… Кончится там приём, перестаёт собирать.
Илышева: «Почему ты, Ланюшка, не выезжаешь? Тебе ведь необходим документ. Ты всё знаешь, только бумажку тебе получить. Вот она, дура с бумажкой, она тебя в любое время снимет».
Осенью опять шефство. Вот теперь, говорит, я сама за это возьмусь. Ну и уехала и прислала вызов, а Антонина Павловна тут как тут, опять её Иван Иваныч собирает. Сердится, что она это… не берёт Тоню с собой, а меня вызывает. Сердится, а сказать не может, — Илышева выше… Она ещё кого жена-то была! Большого начальника.
А тут жених. Взамуж ушла. Вот! И осталась на бобах.
Ну, оно мне и не нужно было. Я всё на свете знала. Ну, только что из-за этого, что я документа не имею. Так их сроду у меня не было…
\\\
Пришла похоронка, я пошла к ворожее; была в Кропанях ворожейка, «нет», говорит, «живой». Ночью мне сон снится: летят журавли, один спускается и на наше крыльцо садится, одно крыло перебито. У него ж вся правая рука разворочена была, много крови потерял…
\\\
Закупорилась слюновая сосудка у младшей (у Нилы). И от папки пришла похоронка, и тут…
Доктор в городской больнице посмотрел, Витебский:
— Придётся девочку оставить.
— Доктор, она никогда нигде без мамы не бывала.
— Не волнуйтесь.
Обули в таки башмаки, повели.
Одежду мне всю вынесли, а палаты не топятся в войну. Одеяло у меня было розовое красивое, принесла; знакомая, у которой я остановилась, Мария Викторовна, полячка, побрызгала одеяло старинными духами…
А там уже слышу, зовут: «Где доктор? На самолёт скорее. Девочка в колхозе наскочила на вилки, за спиной вышли…»
Побежал. У него шапка была вот така, каракулевая, пальто тёмно-синее и каракулевый воротник.
На другой день подхожу, Нила стоит на окошке: «Мама, мама…»
Он её почему-то не Нила звал, а Миля. Слышу:
— Несите Милю, я кормить буду.
— Мама здесь.
— Ой, зовите. …Виноват я перед вами. Вот я вам выписываю: яйца, манка, масло, муку.
— Доктор, ничего не надо. У меня всё своё. Только скажите, чем полоскать.
Он так посмотрел… Всё как есть мне рассказал. «…Через десять минут пополощем и хлеба ни в коем случае. Яичко только в смяточку скормите…»
Вот и сыновья у него такие, старший сейчас гремит, по папе. Инженер.
Бывает, учится студент, ему некому помогать… Витебский сыну: «Боря, один не кушай».
\\\
При Хрущёве со сметаной было плохо. Я купила, принесла, а Ваня ему поисть дал, а он пьёт, и пьёт, и пьёт… А Зоя вышла, — «Ой, дядя Ваня, там уже не останется вам в банке».
— Да пусть он выпивает, пусть пьёт, я ещё пойду искать.
Ох и жили мы с ними, так дружно, хорошо. Бывало, уедут в деревню в гости, квартиру забудут закрыть, — «Дорогой схватимся… А! Тётя Ланя закроет».
(Про соседей Васильевых)
\\\
Тёща смеялась над зятем: «Вот они дачу строят, а на чьей земле строят? Завтра отберут землю, и плакали ваши денежки. Вот они говорят: у нас квартира трёхкомнатная! — А ваша она? Вы же за неё платите. За своё не платят. У нас только остались деньги свои, мне каждый месяц приносят (пенсию), ни разу ещё не пропустили… А отберут деньги и всё, помирай.»
\\\
С ведра несёшь, нельзя оставить квартиру, замыкай. Домой пришёл, закрывайся на замок. Вот вы какие жители.
\\\
— …а этот Смолин был, Пётр Димитрич. Вот айда на плохой лошадёнке помимо его дома. Он щас выйдет с топором, все твои гужи порубит, а тебе такую лошадь выведет, со всем тебе снаряжением, садись да держись.
Тут против его завода горшками да ложками торговали. Прикажет тройку запречь. Гаркнет: «Разойдись!» Торговцы отойдут, кучеру прикажет по горшкам по этим править, всё побьёт. Потом спрашивает: «Сколько у тебя горшков было? Сколько за горшок просила? Получай.» Всех рассчитает и поехал по своим делам. Нечего сидеть. Винокуренный завод, маслозавод, салотопня, все мельницы его, да ещё в других городах…
Старший зять: «Это дешёвый авторитет».
— А много им самим надо? Там зятевья что хотели делали. Балы делают в его доме. А сыночки. Отца-то раскулачили, а сыночки в правительстве… Эх, дети вы дети, ничего вы не захватили пожить…
Младший зять: «Может, я чего-то не понимаю: в каком правительстве?»
— Одна со мной работала; я, говорит, маленькая была, отец дом построил, крышу не закрыл, сестра замуж вышла, и ворота не успел поставить, Смолин въезжает во двор: «Ты почему дом не покрыл до сих пор?» — Да вот, дочка взамуж пошла, деньги ушли на свадьбу.
Наутро приехали плотники, всё покрыли, к обеду привезли вина воз, всякой закуски, — «дешёвенький авторитет»… До сих пор его посёлок стоит, каменные дома, рабочие жили, плохо им было? Винокуренный завод после войны ликвидировали, Хрущёв преподобный.
\\\
Мама (Марфа) была девушкой. Дедушка с сынами уехал в город, наказал: «Марфа, позови Иринку, ночуйте под крышей.” Был навес над парадним. Собака была. «Серку отвяжи.» СеркО порвёт сразу. Умные собаки.
Марфа: «Как стало в полночь… Иринка сразу уснула, а я никак не могу. Руки за голову сделала…» Ночь лунная, всё видно. Видно, задремала. Потом глаза открыла, Гришка, сосед, стоит над ней с топором. Он в маске, а она его узнала, говорит:
— Вот, куманёк, хоть и зарубишь меня, а ведь ты.
СеркО молчит.
— Серко, бери его!
Серко лежит. Дядя Яков, дедушки брат, стоит возле собаки.
— Если ты меня оставишь живой, я никогда ворожить не буду больше…
Держал, держал топор и попустил, и пошли… На задний двор пошли, пёс залаял и рвётся. Как дали… кокнули. А из-за чего. Гулянка была. У кого-то сидели, обнаружили, что деньги исчезли. Мама: «Сейчас я найду. Давайте мне воду». Стакан воды дали. Все над ней склонились.
— У него деньги.
— Да я пошутил, — куманёк.
Молодая была, неопытная.
Вот так отвадили от ворожбы. А Иринка дрыхнет…
…
Гришка, вороватый был… Уже ему там где-то глаз выбили, в тюрьме. Слегой. Там слега лежала вместо лавочки. Мне рассказывал: «Когда собираешься воровать, так перед Богом не одну свечку сожжёшь…»
\\\
Это было дело давно. Это куманёк. Вот ведь мстительны каки… если его не убить. Воры. В свою кладь наворовал снопов. Наши смотрят: «Куда кучи девались?» Староста: «Проверить клади». По вязкам и узнал.
Потом это тянулось… времени много прошло, и куманёк не мог отомстить. Гриша вырос. За его брата (Петра, — брат куманька) отдали старшую сестру. Луня родила девочку.
Первую девочку… нельзя крестить девочку, обязательно должен быть мальчик.
Если кум хороший, то и муж хороший будет. Окрестили. Григорий.
Троица, гуляют в роще. А он был друг задушевный. И этот Исак его подговорил.
А он всё бесился с обрезом в роще да в девушку и попал. Сестру Федосью. Сидели гуртом, так прядку и отсекло. Чуть бы — в косицу, а он да рядом выстрели… Ребята несут в деревню.
День бесился… Этот Гришка жил на этом углу, наш, Григорий, — на том. Лунин отец очень был богомольный. Всё в церковь да коло попа и на улице не разрешал долго гулять. Солнышко закатывается… скот домой и молодёжь домой. Витька, Гришка сидели за воротами и пить захотели. — Пойдёмте к нам напьёмся.
Отец с матерью лягут. Они его выпустят. В Соломатском праздник. Витька пошёл. Они сели под крышу. Задушевный и закадычный… друзья…
— Гришка! Я тебя днём не убил, дак щас убью.
— Вот топор лежит… Думаешь, я не оборонюсь?
В горячах убежал за ворота. Был костюм, пиджачок прострелен и здесь, и там…
— Тише-тише, я Гришку убил. (А я всё слышу.) Давай его утащим к попову колодцу.
— Нет, пошли отцу говорить (да и стучатся).
Того отец: — Витька, говори, что ваш Гришка сам себя застрелил…
— Ты что… Гришка дома.
— Луня с Петром его выпустили погулять. Его Гришка застрелил Афонькин.
Отец кричит Петра… Сватья заревела, Луня заревела… Принесли… Привезли фельдшера…
Фельдшер Луне: «Он жить не будет».
Тятя: «Везите на операцию в город».
А такой красивый, здоровый… На дрожки… В перину, в подушки… Встал, постоял среди комнаты, посмотрел… «Не плачь, я жить не буду.» Когда пошёл с квартиры: «Тятя, ничо ему не делайте. А то меня будут вырывать да резать. А он подлец пусть живёт». «Ух, я бы какой комсомолец был… Мама… возьми в церковь… да помогай… Луняши… да… Ну, уж в то воскресенье я обязательно буду в церкви…»
— Луня, сестричка, есть цветы в больнице?
— Есть.
— Принеси самый красивый. Хоть с цветочком-то умру. Все со мной простились, а кумушка…(меня всё кумушка да кумушка)
А я залезла в крапиву и сижу. Нашли, приволокли. Лицо позеленело.
— Поцелуй меня.
Я поцеловала, а сама вся дрожу.
— Дай тебе Господь! Да расти ты… чтоб не нашёлся на тебя никакой враг. Поцелуй ещё раз.
Слёзы на его лице… как щас помню.
Уже тронулись,
— Да не попадайся таким врагам, как я.
Со всех деревень пришли. Молодёжь. От нас церковь пять километров была. Все чисто пять километров несли на руках. Девушки крышку несли. Отец волосы на себе рвал. Как обоими руками схватит, так и вырвет. Мать, как обнимет лицо, так и без сознания… А колокола, батюшки мои!
А потом и отца хотел этот Исак…
Три месяца Гришке дали за человека. Все дети его боялись. Почернел. Коней ловит… Дурниной заревём… – «Гришка по кустам ходит!»
Исак в колхоз вошёл. Быка украл. Его — в тюрьму. Так в тюрьме и сдох.
\\\
Вор заведётся, всё общество караулит его. Там уже знают, что он нечистый человек. Все караулят вплоть до маленького, а староста — хозяин. Какой им был почёт, старым людям. Встали бы теперь… А поймать же надо. Вот и следят, виду не показывают.
Был в соседях, Агапом звали. Агап Николаич. Стал жениться, стал с хорошей семьи девушку брать. Они дружили. Она вышла. Брат был у неё и сестра.
Агап и Николай занимались воровством. День спят, ночью уезжают, а весной было дело. Она говорит свекрови: «Мамонька, как это так, Агап и тятенька уезжают?» Свекровь: «Пускай уезжают, чего тебе… Приедут, куда они деваются.»
Она пошла к родителям и заплакала: «Я не буду там жить». (вот как! теперь бы и не пришла). А родители богатые и умные люди: «А нам что с тобой делать, доченька?» Отец и брат: «Делай как-то сама. А то он нас разорит».
Вот она встала утром весной. (Она мне рассказывала) А у нас леса непроходимые. В два часа ночи светает, в третьем. Пойду до колку дойду, пока светает. Карпухин колок. Дошла. Боюсь заходить. Вчера волки выли. Раньше пропастину кидали там в яму, яма плетнём занесёная, только воробы… Зашла немножко с бережку, едет дядечка. Я вышла с лесу и иду. Не догоняю, иду, и он ничего не говорит. Заехали в Варгаши, я на станцию, купила билет и поехала в город, в Курган. Пошла к купцам, нанялась в горничные. И поживаю.
Свекровь встала, а створка открытая. Люди гонют коров: «У вас створка открыта…»
— Федосья! Федосья, куда ушла? Ой! У нас горе. Ах-ах, куда?
Народ сбежался. Федосьи, снохи нету, с ночи не стало.
Староста всего общества приказал везде искать. И в лесах, и в колодцах.
А она поживает в городе. Родители волнуются, но знают. Вся деревня ищет Федосью, и в других деревнях ищут. Нет. Год прошёл. А мать, брат съездют в город, повидают. Второй пошёл, и она с купчихой приезжает в село, шесть лошадей запряжёны. В Троицу. Столько же миру тут, всё свободно. Все лезут целовать, жалеть. Как купчиха одета, здесь (на груди) всё золото, браслет золотой. Нагостилась и уехала.
Свекровь умерла. Николай прекратил воровство, на другой женился, взял с двумя детками, купил мельницу и муку молол. Серёжка-пасынок поможет посеять, всё…
Николай — Агапу: «Сыночек, разделимся». Разделились. Сын взял имение недалеко от отца, взял лес, озерко. Молодёжи дальше сделал рощу. Жёнушку с Петропавловска привёз, здоровая, высокая. Агап ещё вот что сделал. Выкопал котлован зачем-то, нанял там… Ворованый скот выводить поплавать… С сенок занёс, от крыльца, забор высокий, пригон с избушки. Кыргызы приедут, пировка во дворе, не видно. К ребятишкам ласковый. Приехал брат жены с сыном. Дети попросились играть в прятки. Играли-играли, увидали огонёк, окошечко светится, заглянули… Каждый дома что-то сказал. Староста даёт указ, чтобы общество нагрянуло. Агапа связали. Пошли в потайник. Каких жеребцов вывели! А добра! Разослали нарочных по деревням. Признаёте своё? Признаём. Он лежит связанный. Развязали. Начали бить. Подняли, как посадили… – корчажка. Кровью стал харкать… всё.
Вот эта корчажка.
Поехали мне покупать шаль пуховую и пальто. У отчима денег во! В полушубке был. В брюки кошелище положил. А мальчонка деньги вытащил. Лет шестнадцати. Он заметил: «Давай деньги-то, сынок. Давай я тебя подыму…»
Подхватил, посадил. Иди…
В другом селе. Не в нашем. Мануфактурщик приехал весной торговать буксинами (красками), женщинам на ковры, всем там… Казался хорошим… Три мужика, здоровучие, как в калитку вскочили, как за волосы схватили… а везде кусты, вода. Глыбокая ямка называли (…)
Они на ходке приехали, он на телеге. Повезли. Ведь ожил.
\\\
У дедушки была сестра, очень была богатая. Тогда деньги ещё были золотые. У них не было детей. У ней был пятизарядный какой-то… «Настюнька, ты смотри, никому не открывай.» — «У, я пятерых уложу.»
Воры выслушали, как приезжает, как разговаривает. Она открыла… убили. Он приехал, стучит, как договаривались. Пошёл на параднее, а там кровь. Все стены в крови. Она така здоровучая, её сразу не взять. Заявил. Его и сделали, что он убил. Очистились. И золотом нагрузились, и жену убили. Три года каторги. А те напились да похвастались. Их посадили. Староста распорядился, чтоб его взять с каторги.
— Нет, мне уж мало осталось. Уж добуду.
Ну и дали им, ни один, говорят, не вернулся.
* * *
Бабушка Елена молоденькая умерла, и дедушка не женился, и пять штук детей, и ещё чужих принимал. В августе как раз хлеб поспевает. «Сыночек, что с тобой?» У него заворот кишок, она не вынесла, умерла. От недосмотра, наверное. Поэтому переживала. Дак это я уж помню. Престольный праздник, пришли подружки и сели. Дедушка нарядится. Тётя Оля, сноха, накрывает на стол. Подружки Еленины: «Посидим за столом да может и поженимся». Тётя Оля: «Нашему отцу такие шутки не подходят».
Много было сирот, но они раньше не так заметны были. Дед Алёша ростил четырёх, своих пятеро. Кого прутом надерёт, кого за уши, без разбора. Увидит что меня за кросном нет, возьмёт прутины, «айда! чтоб сейчас ткала!», а соседский Колька, сирота, в окошко манит, «выходи играть». И чтобы дед где-то не распорядился, — «Оля, одень Кольку. Наряди. Пусть он чувствует, что и ему праздник. Корми этого ребёнка.» Колька сопливый был да косолапый. Тётя Оля: «Вот дед умный. Лане нашёл жениха». Я реву: «Cопливый, косолапый…»
Тётя Оля, сноха, она круглая сиротка. В детстве полезла на прясло, оборвалась в крапиву, дед Алёша её вытащил. Потом как что-нибудь, так «не надо было тебя с крапивы вытаскивать». Забрали как врага народа, сказала на одного: «живёшь всю жизнь чужим». В лагере поставили в столовую готовить. Она перестала есть, а сама всё Богу молилась и плакала… Рассказывала одна: «Я проснусь, она опять на коленках. Плачет.» Семимесячного ребёнка оставить — это как матери вынести? Тётя Оля, Семёнова мать, он мне брат сродный.
* * *
У нас в огороде хорошо всё родилось, и репа, и горох….
— Тятя, я приведу ребятишек в огород?
— Веди-веди…
Вот теперь приведи! Ещё в гражданскую все огороды вытоптали. Вырастет теперь репа, жди-дожидайся… А ведь тогда ещё ничем-ничего, а уж все бежали, бежали… Кто в Америку, кто в Польшу, кто куда… Купцы. Вон, Карчевских два дома стоят, роща Карчевская тоже. Родители убежали, дочка осталась. Потому что у неё жених в революцию пошёл, в Петропавловске каким-то начальником стал, а она для Красной армии табун лошадей как-то там спасла…Он умер или убили, она вернулась в Курган. Ей разрешили в любой дом заходить. На жительство. Приданое вернули. Перину пуховую., шестнадцать подушек… Но только она уже ни к чему не прикоснулась, «это всё мне будет НАПОМИНАТЬ». Говорила. В закутке поселилась. Лет сто прожила. Ни на какую работу не пошла, а пошла помойки обливать: возьмёт два ведра с извёсткой на коромысло и идёт помойки обливать. В баню всё ходила, гребёнка золотая в волосах…
БАСЁНКА
Максимовна преподобная, мать дяди Коли, который задавил жеребёнка. Гнал машину да на совхозного жеребёнка наехал. Прокурор: «Или пять лет или пять тысяч…» Продала дом, чтобы его в тюрьму не забрали, выплатили пять тысяч.
В войну прихожу с городу, так устала. Максимовна: «Не ряви. Садись, расскажу басёнку. Жили муж с женой. Оба видят сон. Ангел спрашивает: с молоду или под старость сухари будете есть?
Согласились — с молоду. В старости зубов-то не будет, чем их грызть. Встали утром, он пошёл огород пахать, она стала последний раз блины пекчи. Кони подхватились, убежали, муж закричал, жена выскочила, уголёк выпал из печки, изба сгорела. Пошли работу искать. Два мальчика у их.
Барин едет. Стой, отдай мужик жену в экономки.
Посоветовались. Жена с барином поехала, он с детьми дальше пошёл.
Дошёл до речки, на другой берег заложено вроде мостика, обоих ребятишек не перенесёшь. Одного понёс, второго волк схватил, мужик оглянулся и первого в воду уронил. Потерял детей. (А крестьяне сено косили, отобрали у волка, рыбак рыбачил, поймал второго.) А мужик жил-жил один, престарел. Слышит, барыня престарелых собирает. Приходит, стучит. Кто там? Старичок пришёл. Вымойте, переоденьте. (А тот барин её не в экономки взял, а в жёны. И помер.) Одели, вымыли. Я ещё подметать могу. Подметай.
У барыни конюх служит, лошадей вывел из конюшни, лошади шарахнулись, — подметальщика напугались. Конюх его отхлестал, он заревел: «Вот сон, до старости всё сухари!» Барыня спрашивает: «Что это старичок там плачет?» Так и так. Она раз старика к себе, — «Это муж мой законный».
Максимовна мне и говорит:
— Не съела ещё сухари, не ряви.
— А ты съела?
Раз вышла замуж, дочку родила, муж без вести пропал, второй раз вышла, вторую родила… Ни девка, ни баба, ни мужья жена, за третьего вышла, двойников ещё родила. Дочка подросла к военному времени, коса толстая была, длинная, до самого пола… Сыночки-то удалися, Христос им встречу. Мать вытряхнул с дому, мать шалаться, без куска, без угла. Явятся ко мне с доченькой и живут. Сухарей наберёт, пошла торговать. Такая кучечка — тридцать рубликов.
Надо себя поставить человеком. Один зять пьяница, вторая дочь тысячу перебрала, ладно сейчас хороший женился на ней… А сыночек с тюрьмы не вылазит.
— Умный не поверит, а дураку не докажешь. Сама-то съела сухари? Ни с молоду, ни под старость… Что мне тут ворожишь? Нет, уж как их нет, так и нет…
ВСЕМ С ОДНОЙ БУТЫЛКИ НАЛИВАЙ…
Вот полдеревни расейцы, половина — сибиряки. Зайди к расейцам — всё блестит. Зайди к сибирякам — тебя блохи заедят. У расейцев така чистота, всё пробелено по вкусу, простыни проглажены, стол деревянный да как выскоблен, скатерть старая, а как простирана. Готовы тебя на руки взять. Скажешь: больному то-то и то-то делайте. Всё сделают. Тряпочки прокипячоны. А сочится же, бежит… Бедненько живут. Годы плохие, не родило. Хлеба не давали, только трудодни ставили, — тоже дурь такая…
К сибирякам придёшь… — грязина, запах тяжёлый. Как начнётся уборочная, все изуродуются. Васса Ефимовна: «Эти расейки проклятые. Нашла кого хвалить». Вот до чего она дура была. Хохлуха местная, давыдовка. И у неё не все дома, и у мужа, они не были зарегистрированы. Иван Иваныч спасал его… Друг юности. Иван Иваныч на вызов, мы с ней приём ведём. Он мне наказывает: «Всем с одной бутылки наливай…»
P.S.
Зайди к сибирякам — тебя блохи заедят (30-е годы прошлого века. А лет за сто до этого, в девятнадцатом веке, В. И. Даль отметил в Словаре: «Блошниками сибиряки зовут великорусов, потому что в Сибири нет блох» (статья БЛОХА)).
БЕДНАЯ МАРФУШКА
В сельсовет свозили добро, там торгА были. Сестрёнка моя прибежала к подруге: «Марфушка, иди купи ты моё!» — Завтра Пасха. Хотелось нарядиться к празднику. Марфушка пошла, ей так отдали. Бедная раз, бери… Она нарядилась и пошла в церковь. Сестрёнка в ремках за огородами пробежала, вошла, — Марфушка стоит.
Сколько таких Марфушек было.
\\\
Малушку у тёти Кати снимали.
Когда церкву раскулачивали, столько икон натаскала. И кресты, и пресвятые богородицы…
— Ланюшка, поставлю…
— Нет.
В ларе ведро пшеницы полнёхонько, уже насыпано унести…
Дура. Хоть бы до весны дотянула. Ведь корову её кормим.
Дом продала, ни денег, ни товару. И она была допущена до народу, раскулачивала. Валенки до сих пор, да полушубки чёрные, да опояски, да папахи. Они думали, така жизнь и будет.
Ваня: «Не доверяешь?»
— Ваня, не доверяю.
— Тогда сейчас и уедем.
— Сейчас? Я бельё намылила…
— Отожми да вынеси в кладовку, я за подводой…
Подъехал с мужиками, соскочил, ворота открыл. Стали грузиться.
Тётя Катя: «Не уходить ли хочете? Я буду помогать…»
— Нет.
Юзнешь, а мужики будут виноваты.
— Чо сердится?
А какое тут сердце… Успокойся, уезжаем. И не крутись тут, и не мешайся…
Переехали. Тётя Катя: «Ах… как устроились… я пришла на новоселье».
— А кто вас приглашал? Мы ведь не справляем.
СЧЕТОВОДИХА
Ох, всяких людей на свете.
У Вани был счетовод. Старенький, худенький. Уж ему где-то под шестьдесят. Жена пила. Что заработают, всё пропьёт. Говорит ему: «Давай ложись, умирай. Я пойду в контору.»
Нарядилась, пошла.
— Старик у меня умер. Проводить надо.
Отпустили ей денег и на то, и на то… Она пьёт да пьёт, пьёт да пьёт… Три дня проходит, — что-то не видно счетоводихи. Пошли узнавать. Он на печке лежит, она пьяная на кровати.
Ну, смеху было. Долго таскали: «Теперь покойники ненадёжные».
Пить-то не на что, а пить надо.
МИТИНСКИЙ БУХГАЛТЕР
Бухгалтер получит деньги на зарплату эмтээс (МТС) и празднует с мотанями в столовой. Однажды ночью возвращался с портфелем денег, заблудился спьяну, зашёл в коровник и уснул. Проснулся и про деньги не вспомнил. Портфель на земле валяется. Я утром корову рано дою, попробуй корову не подой, темно, смотрю как вроде чорт у входа лежит… Палкой пошевелю, блеснёт, — замки-то у портфеля блестят. Подоила корову, отправила в стадо, побежала к соседке… «Заверни в каку-нибудь тряпку и унеси, хозяева пусть сами скажут.» Там столько пачек получил на рабочих, и документы все целы. У нас вместе сарайка была с одним фельдшером. Если бы бабка вперёд пришла (корову доить), вот нажились бы…
Антонина Павловна встала, сказала: «Пусть подлец поищет.»
Как он схватил себя за волосы… — так и рвёт. Как побежит в столовую к мотаням и давай их лупить. «Отдавайте деньги!»
Соседка с Тоней перемигнулись: «Вот девчонка умеет ворожить». На меня. Он ко мне: «Поворожи, поворожи…» — Отвяжись.
Ну, Иван Иваныч сказал ему.
Подаёт мне 25 рублей. Я не взяла. Начто они мне? Живу в прислугах, семь рублей получаю. Пётр Михайлович (Самарин) спрашивает:
— Ну как?
— 25 рублей предлагал.
— Вот подлец, тебе тыщу надо было дать. Надо было унести порфель куда следует. Ему бы тюрьму дали.
Вот интересно, когда б его судили, что бы он говорил. Притянул бы своих мотань…
ФЕОФАНИЯ
Отчим меня вызывает, меня и сестру, помогать ему там (на ссылке).
Меня люди отговорили, у которых я жила, Иван Иваныч с Антониной Павловной: «Зачем это тебе. Он тебе не родной.» А сестра поехала. Чащу собирать. Он такой сумасшедший работяга. Ему нормы большие давали. Лес пилить. Сестра поработала и двустороннее воспаление лёгких заработала. «Дядя Саша, увези меня.» Сделал санки и вёз сколько километров там, чёрт их знает… Такие морозы. Повёз на санках в свою деревню. Привёз, она уже умирает, говорит: «Вы не обмывайте меня мёртвую. Не хочу чтобы меня мёртвую мыли. Чащичкой протопите банку».
Раньше баню вытопят, там обмоют.
Торопит: «Быстрей-быстрей истопите. Ой, скорей!»
Унесли в баню, моют, а она: «Ой, не успею… меня там дожидаются. Окачивайте».
Только из предбанка вынесли, по небу так золотым ссияло, и небо как расщепилось, — раскрылось, — и белый столб…
— Вот, я же говорила, что меня ждут. Вот, чуть успели.
Только в дом занесли, положили, она умерла. Младшая сестрёнка.
Дядька, чужой, в больницу к нам пришёл, сказал: «Сестра твоя умирает. Пойдёшь хоронить?» Это 70 километров пешком. В ночь пошли. Из сугроба в сугроб идём. Ему хоть бы что, а я расписалась… А она ждала, ждала и умерла. Пришли, я села над лицом и всё на неё смотрела, — хоть бы она мне показалась… хоть бы показалась… Долго сидела. Гроб сделал этот дядька. Говорит мне: «Насилу дождался. Ты сидишь и сидишь». Вот тут я в первый раз в обморок упала. Отводились, голову намочили. Повезли её хоронить. Батюшки нету. Разрешил пасаломщик поставить в церковь. Царские ворота открыл. На второй день поп приехал. Приехал, отпел, мы повезли, зарыли. Обратно как шла, не помню, — до террасы бы дойти…
Антонина Павловна: » Долго как ты была». Иван Иваныч вышел, лёгкие послушал: «Ложись спать».
Навалилась тоска. И вот стала она мне являться. И я её жду, что она вот-вот выйдет… Она явится и в подпол… Я лампу зажигаю, она коло меня. Чуть кто стукнет, она пропадает. Я иду на приём, она в приёмную вперёд меня… С больницы иду, она со мной; как молодёжь встретится, она потеряется. Только молодёжь пройдёт, она стоит. Говорит:
— Я так хочу, чтобы Серёжа туфельки сделал… (Серёжа Шараборин с тятей на германской был, вернулся).
Я корову дою, она стоит коло меня, мне радость.
Антонина Павловна два ведра воды принесла с колодца, поставила коло дверей. Огня не зажгли. Я захожу, она бух на меня ведро. За ним второе. Перепугала. Я дрожу. Затащили на печку. Легла, за бабку держусь. Иван Иваныч встал, послухал:
— С лёгкими всё хорошо.
А утром корову доить надо. Встала. А если в баню идти, то как-то жутковато…
Два месяца прошло. Паша видела сон. Сидят на крыше, ну до чего все в золоте, Пашина дочка и сестра моя, Феофания.
ИЗ СОСЛАННЫХ…
Жуков, ветеринарный фельдшер, очень хороший, всё про животных знал. Толстый был такой, ходил медленно. Быков, продавец, привезёт что-нибудь в магазин, народ соберётся, очередь организуют, дожидаются когда Жуков подойдёт. Он подходит, улыбается, всем деньги даёт, кому сколько надо, чтобы отоварились. Однажды на свинарнике десять тысяч потерял, ему вернули. Все знали, что его деньги. Он из сосланных был. Сын у них хорошо учился, хотел на лётчика выучиться. После школы поехал в Москву, выучился, стал лётчиком. Васей звали. В войну два раза до Берлина летал, третий раз полетел и сбили. Мать это пережила, а отец не пережил.
СИТЕЦ НЕ ВСЕГДА БЫЛ
В 39-ом картошка здорово уродилась, попросили домохозяек помочь в уборке. Ваня говорит: «Не ходи. У тебя двое деток». А мне разве усидеть дома. Я пошла. Попросила Жукову поняньчиться. А что няньчиться, — молока оставила кринку, до обеда, думаю, хватит, а в обед прибегу, ещё принесу. Они до обеда и выпили, а Жукова: «Ох-ох, что я Лане скажу». Переживает: «Ланя подумает, что себе отлила молока». А я на ночь полуторалитровую банку ставлю возле них, к утру выпивают. Проснутся, потянут, потянут и опять спать. Попросятся по малому, у каждой по горшочку под кроваткой. Попросились, Жукова им горшок поставила. Они обе: «Это не наш горшочек». Ну, смеху с ними. На следующий день со своими пришли.
Два дня отработала, Ваня больше не пускает. Ну, я и не пошла. На поле выходишь, там такое поле, конца-края не видать, откормочного совхоза поле. Вышли, взяли по одному рядочку, я взяла пять. Рядочек прошли, сели отдыхать, а я не устала, я обратно беру пять. Пока они два рядочка прошли, у меня уже пятнадцать рядков. Ваня на обед приходит, газетку показывает с фотографией, — на поле меня сняли. Правильно. Вот как надо работать. Ну дак, пока там с одним ведром собирают, я три раза схожу по два ведра отнесу в овощехранилище. За три дня убрали. Жукова меня на третий день встречает: «Ты что не пошла, тебе там ситцу хотят дать». Я Ваню спрашиваю, он говорит: «Никуда твой ситец не убежит». Я пошла, очередь заняла. Быков увидал меня и кричит женщинам: «Пропустите Сарычеву вперёд, ей премия от совхоза, два отреза на платье.» Ситец тогда не всегда был…
МЫ БЫЛИ МОДОДЕНЬКИЕ
Двойданская моленная была, домина такой, человек на двести. Сибиряки все двоеданы. Молодёжь уже не считалась, не разбирала, старики ещё держались. Сделали в моленной клуб. Постановку ставили. Мы с подругой пришли. Завклубом, хахаряшник, на подругу: «А ты, Осипова, выйди». Родителей -то её сослали. Все смотрят. Это молодой девушке и выходить от молодёжи…
Знал бы ты, кто я. Говорю ей: «Пойдём, Женя».
— А вы куда?
— Я без подруги не останусь.
Скривился: «Идите, садитесь обе». То гнал как палкой, а то идите садитесь. Смешно над дураком.
Вышла замуж хорошо (эта Женя). За военного. И вдруг война. Его убили. Она осталась с двумя детками. Так и выростила…
Мы были молоденькие. За мной ухаживал паренёк. Инженер Копылов. Из тысячников. Ох, какой паренёк был! Мать пришла меня сватать. Антонина Павловна ей сразу сказала: «Она сиротка, вам не подходит».
Он с высшим образованием. Тогда высшее образование как ценилось!
— А мы работать её никогда не заставим.
Он главный инженер завода. Прилично получал.
— Живём мы в Москве.
Иван Иваныч встал и ушёл в другую комнату. Когда сам за Тоней ухаживал, самых хороших , говорит, лошадей найму… а кони так и пляшут, так и пляшут… Едем кататься.
Антонина Павловна очень умная была и всё умела делать. Вот ничего не делала, а всё умела делать. И ветчину, и колбасу… — у родителей и колбасная, и конфетная фабрика… Всё от родителей. Её отец, Капустин, машинист на железной дороге, восемь домов имел в Кургане, и конфетную, и колбасную, и пекарню свою имел. Против пединститута тоже ихний дом, рабочие жили, его и сейчас не шевелят.
Бывало, если дождик — она на вороных катается, если солнце — на серых.
У ней только чорта не было… Там всякие браслеты, там всё, всё, всё. Вот одеваешь браслет, все в Митино думают, что это моё золото, что я така золотая. Антонина Павловна: «Надень этот перстень, возьми этот медальон». Попробуй ослушайся.
Своим сёстрам ключи не давала, а мне доверяла. Их за волосы оттеребит и готово. Меня не трогала.
УЗЕЛОК
У нас на весь уезд один Горошек был, фельдшер. При царе ещё и в нэповские годы. Нарядит лошадь, шаркунцы не знают куда деться, кучер щас лопнет, такой толстый. Больных было мало, Горошек один сколько деревень обслуживал.
Убили двоюродной сестры деверя и вот этого Горошека привезли. И он сестре сказал: «Операцию вынесет, а жить не будет».
Узелок какой-то задет. Узелок прострелен — это уже человек жить не будет.
«АЙДАТЕ НА КОЛЕНИ»
Ещё когда не раскулачивали, сделали кооперативы. Сеяли лён, коноплю. Вот молодёжь едет лён рвать. Нагнали фургонов, с лошадиными парами… С гармошками едут. И кони такие красивые. Мы прибежим, чтобы нас большие взяли, и нас таких малЫх везут, «Айдате на колени.» Коней-то стегать надо… Приедем на полосу. Ребяты жерди рубят, козлы ставят…
Пшеницу убирать, мы опять тут. А теперь? В нёбо дыра, ничем не занимается. Подскребаем, вязки подбираем, а там песни такие. Хлеб вывезут, лён стлать, стараемся. Молотьба, — пойдёмте, чтоб нас заставили кОней гонять. Вот щас пойдут… И нам никто не платил, никто не кормил, ешь своё.
На току и зерно отгреби, и вейку засыпь, и крюк крути… — отдувает, отбивает плохое зерно, мякину, а тут и мякина сохраняется, идёт птице, скоту. Вот молотьба начинается, сколько выходишь за день, а теперь на одну остановку садятся в автобус… Мы кОней гоняем, там — ворОбы, канат одевается, машинист только кричит, поторапливает: «Ребятки-ребятки!» Холод, осень, а ты разуешься, разденешься и ничего не делается, а теперь бы — грипп! Всё «ребятки-ребятки», каждый своих лошадей погоняет. Потом подрастёшь, становишься к барабану, — перва, втора пара, третья — закатывает на носилки. Когда три пары, таскаем. А как залезет в глаза,.. устюги, они колючие такие, трёшь-трёшь, маленько выскреб. А теперь что все слепые?
И всю осень. Клади возят, ставят машину молотильную, опять ребятки давай!
Выжали, снопами завязали, и хоть бы один снопик спортился. Мякину приберут. А то зарод останется соломы на следующий год, дак хоть бы где спортился…
\\\
Сашки-толстого дочь взяла утром да трёкнула: разрублю приданое. Отказалась от жениха.
Там один ковёр что стоит. На теперешние в светлый день страшно посмотреть. А Михаил (брат) плачет: «опять ведьма осталась, не вышла замуж». Выбирала женихов. «…Этот перестарок.» 18-19 лет. Потому в 15-16 женились. Маленькая была, телят вовремя не пригнала, проплясала. С девчонками, с ребятишками. Уже темняет. А там телят не один и не два, и не три, а косой десяток. Он взял кнут и давай её драть. Выдрал, она ему в ноги поклонилась: «Тятя, прости».
\\\
Один у нас в соседях был. Война кончилась, он в трудармейцах был. Поехали с отцом к невесте. Он её не видел, и она его. Что делать? Ведь женют на ней.
— Пойдём, девица, погуляем на улицу.
— Пойдём.
— Знаешь что, давай годик погуляем…
Она и согласилась.
О, слава Тебе Господи, удрал я от этой невесты.
Отец: Ты что делаешь?
Молчу.
Я рыжий, да приехали сватать, — она рыжая-прерыжая.
Вот так только и спасся от этой невесты. Моя бы девушка и осталася.
ТЁЩИНЫ РАССКАЗЫ. ПРИБАВЛЕНИЯ К ПРИБАВЛЕНИЯМ.
Вы такому празднику празднуете, мы такому; кто Иванов день празднует, кто Михайлов… А в Троицу как было! В четверг перед Троицей девки надевались как парни… девушки с пареньков одевают, паренёк — с девушки, косу приделают, ленту привяжут… Так заведено было. По миру пройдут из конца в конец… которые свадьбы сыграли, идут по деревне, в каждый дом заходят, им дают масло, сметану, сахар, муки, сковороды, всё дают… Молодые женщины идут в лес готовить на огнище. Мужики курей теребят. А мы, мальчишки, девчонки, собираем чащу всякую, таскаем дрова им. Скатерти расстелют. А девки и парни завязывают берёзки, идут парами завивать. Тут смеху сколько! Когда завивают, загадывают: умру, женюсь… А гармошки играют! Там неизвестно сколько гармошек придёт…На третий день идут развивать берёзку. Котора завянет, а которая так не завянет. Сломят, пускают на воду, тонет или нет…
…А время-то идёт, давно ли был понедельник, и опять суббота. Поминки…* будет Покров (имелась в виду Покровская родительская поминальная суббота, не Дмитриевская).От Покрова шесть недель, это будет до Рождественского поста. Это тут всё-всё убирают… Хоп, заговенье. Всего нажрутся, в особенности пельменей. Целый день готовят пельмени. Заговлялись только пельменями. Всё ели, а последний вечер печки топят, пельмени варят. Вот заговелись. Амбары ломятся от мяса — не тронут. Семь недель чтобы кто-нибудь молочка выпил. После заговен ешь посное. Рыбы всякой навезут, и кеты, и белуги. Эти шесть недель… и вечорки. Девушки откупали помещение, вечером у-ух! с прялками бегут. Ребята с гармошками. Ходят к девушкам. Тут и пляски и песни. Парни здоровые. Девушки красивые. Вечорки. О,Кичиги уже взошли! Валенки выше коленок да с козырьками, — побежали… Белые валенки розовым вышивали, чёрные — красным.Кичиги. Вечером они всходят, к утру закатаются. Вот, думаешь, завтра ни за что не пойду. А как тебя кто толкает, собираешься… Парни ходят, девчонок смотрят. После шести недель поедут сватать.
А вот начинаются Святки. Пособницы с чужих деревень придут, да как они веселятся, да как они смеются. Ребята наряжаются, выходят… — пособниц столько.Пока венцов нет — девишники, — сидят то месяц, то две-три недели, приданое готовят. Домой ночевать не ходят, их кормят. У нас была стряпуха сильная. — «Пойдёмте к ней споём». Стемняет, под окошком поют. Она выходит: «Девушки, дак холодно… заходите в дом». Поют девушки, сильно поют. Чтобы хорошо настряпала…Утром девушки спят, им уже принесут две гусятницы. Так какой зашёл. Не уйдёшь. Садись за стол. И всего хватало.
Рождество пройдёт, — первый день, ребята едут девушек смотреть. Кого насмотрят, едут сватать. Игрища были. …Дом откупят и ходят. За Святки до Крещения насмотрят. До Крещения не будут венчать. За Святки высватают, а венец будет, венчают, после Крещения.Это наш край (деревни).Играшки. Игрища. Святки. Ребята откупают дом, кто сдаёт, и гуляют две недели, а девушки только полы моют. Пола вымоем, с нас по два калачика. Парни по пуду пшеницы, по другому… Лампы ихни, керосин.Как девушки собираются на играшку, мать пареньку наказывает: смотри, девушку не обидь.Шали пуховые скидали, у парней пальто-дипломаты, шарфы по ногам бьются… Теперь бы разворовали. Раздеваемся в другой комнате. Взрослые девки поймали меня: «Айда с нами на играшки?.» Така певица была… Айда! — Не-ет. — Ну что нет?Сговорили.- Только я без Проньки не пойду.- Ну зови её.А у Проньки взрослый брат там будет.- Коль, а Коль…- Ну. (Здоровый, красивый)- Я пойду с Ланей?- А мне что, иди.А другой бы запретил. Спрашивались.Охота с большими. Там интересно. Придут мужчины, женщины, с ребятишками, и любуются. Ребятишки ведь не ревут,.. сытые, сидят, слушают, смотрят.Все в одно время идут паужнать. Маленькие тоже откупали, играли в круг, песни пели.-Сидит улей под кусточком.Приоденьте меня, приокутайте.Все кидают ему платки. (Потом улей встаёт…) Мальчишки с улицы в раму колотят, нам кулаками грозят. Пронька: «Вот Колька-то вам даст!»
Рожество прошло. Сваты едут. Как умная да хорошая, там не пересчитают, сколько сватов. За двести километров едут сватать. Отец такой запрос запросит с жениха.- Ох, до утра отказали. — Подумаем. — Уже он идёт и деньги несёт. Кому головёшек накладут в кошеву. Поезжай, не отдали. Стены мазали. Высмолят… — Ой, Похоровой АнЮшке стену вымазали. — По породе брали. Какая мать, какой дед. А дед там такой был. А матушка… А теперь женятся, ничего не знают, выходят, кому как удастся. Раньше песню пели: Пошла бы нонче взамуж, если б в середу домой, Кабы тятенька жалосливый приехал бы за мной…Пели. Спивали. И всё как есть сами складывали. Парни свои частушки, девки свои. Ты не хвастай боле домом. Я была вчера в дому. Посмотрела на порядочки На мамоньку твою…Как высватают, дары дарят, вожжи, подпруги… Насилу вынесут.На девишники пожилые тоже приходят. Тут насиделись, пошли в другой дом, там насиделись, в третий… Слышишь — идут. Они идут, поют. Мы с Ваней оженились дак ещё ходили на вечорки. Ведь устанет… такой обоз придёт с сеном. Такие морозы, на лошадях везут. А бывало, вот и возят глызы, короба такие были, он накладёт, а сам станет сзади…
Крещенье пройдёт, начнутся венцы. Свадьбы.Нагрузят под бастрык приданое. Глухой воз. Как отправят её к венцу, так глухой воз поехал. Как приехали от венца, уже квартира наряжёная, готовая.Приданое: корову привяжут, овечку положат, жеребёнка давали. Хоть не все давали, но многие.Хозяйка таскает кружками пиво. Подают всему народу. Двери не закрываются. По месяцу гуляли свадьбу. Потом Масленица. Целую неделю гуляют. Жрут, но только не мясо. Всё на масле. Масла всякого набьют, маково, конопляно…После Масленицы опять заговены. Наедятся пельменей. Последний день Масленицы коло каждого дома солома горит. Ребятишкам говорят: масло сгорело.После семи недель — Пасха. Накануне что только не пекут. А яиц, всю комнату заставят. На улице делают лунки, катают яйцы. Качули в Пасху ставили.Целую неделю, с воскресенья до воскресенья, никто работать не будет. Качаются, гуляют, пляшут, песни поют….Каральки по народу бросали, разные фигурные, — Ребятишкам кидайте! — ДрУжка руководит всёй свадьбой. Пекёт крёсная жениха. Сваха — жениха крёсна. Крёсна другую родню зовёт. Вся деревня побывает тут. Тогда не любопытство было, а закон. Не закон, венец-то?Колокольчики звенят, — ага… выхожу с табуреткой на дорогу, на табуретке платочек расстелен, — Вот спасибо-то тебе, встретила нас такая девочка хорошая. — конфет накладут, денег насыпют.А ребята дальше верёвку натянут, мальчишки. К невестиным воротам. Мужики в тулупах к верёвке привязывают лошадей. Ворота закроют и стол ставят. Там сколько надо отдать за невесту, за запрос. — Давай расчитывайся…Женихов впустят. Висит розовая лента. Жених — раз! — сорвал ленту.- Я уж забыла, Ваня, что они примораживают, копыта у лошадей?- Полозья.- Это всё до венца.
Надо жениха с невестой садить на подушки за столом, братеники кладут подушки; и у жениха два паренька, по правую и по левую, и у неё… Щас этих девушек выкупАют… а они прикалывают цветок пусковой… Поезжане не раздеваются, так закусывают, а жениху с невестой ложки черенками туда, от себя; после венца на кухне за одеялом поедят…Идут на Иордань. Сделана на озере такая прорубь. Как крест. Как поп спустил крест, хоп туда человек, вылез и сразу его в тулуп и попёрли домой. Как из ружей выстрелят, жених из саней выпадет, все ахают, невесты переживают. А он в вожжи ногами попадёт, кони его таскают по озеру. Поп в церкви объявляет: вот такая-то.. тогда-то… не родня ли оне… по любви ли оне? Народ отвечает. А кругом невесты, и рядом, и наискосок. На другой день поклонный стол.Сначала всю родню прогуляют женихову.Посидели за поклонным столом, начинают сор мести. Она сор метёт. Веник развязанный принесут, платком или полотенцем свяжет…- Надо дружку связать, чтобы ты тут не буянил.И жених перевязан. Как всё было красиво. Если с другой деревни возьмут, тут целую неделю гуляют, потом туда едут. И прогулов не было. Ещё, говорят, не комунизьма. А кто?
ПОСЛЕСЛОВИЕ
О ПРОВИДЕНИИ
Внимательные читатели, а рассказы написаны давно, многими прочитаны, спрашивают: фамилия Ланин это псевдоним от имени рассказчицы или имя рассказчицы происходит от фамилии Ланин? Отвечаю. Нет. Всё намного проще. Мы с моей будущей женой познакомились случайно, в театре, на сцене, я только что приехал с Востока (из Зимы), устроился монтировщиком декораций, она после защиты диплома приехала с Запада (из Питера), по распределению… Однажды прекрасным декабрьским утром, мы уже были знакомы более недели, я спрашиваю сквозь сон: — Какой сегодня спектакль? Убегая в театр, она отвечает на ходу: «Посмотрю в расписании, позвоню…
Как твоя фамилия?» Я назвал и успел заметить, что моя фамилия произвела сильное
впечатление, — моя подруга застыла в раскрытых дверях…
Что же её так удивило? Передаю дословно: «Незадолго до твоего появления я заполняла анкету ВТО. В одном из пунктов надо было указать творческий псевдоним, я хотела написать «Ланина», по имени моей мамы, но что-то меня остановило, графа с псевдонимом осталась незаполненной…»
Что-то меня остановило. Провидение. Судьба.
Ланин В.
Вышел купить сигарет, буквально полквартала пройти, встретил С-ко.
Целый час простояли.
С-ко говорит:
— Киевские, минские, тьфу, спектакль. Я тебе расскажу, откуда ноги растут. Отец моего одноклассника, дядя Коля Заварзин попал в плен в девятнадцать лет. Призвали в 18, в девятнадцать попадает, в начале сорок второго на Малом Донце. Немцы рванули на Сталинград, прижали наших к Малому Донцу, а дядя Коля был в обслуге, в танковой. Тремя танками держали мост, чтобы наши перешли. Народ, техника, лошади, всё уходит, немцы из больших орудий не били, им нужен был мост. А потом как дали из больших калибров! Дядя Коля очнулся, лежит под обрывом у воды. Там не вода уже, а шуга ,лёд идёт по Донцу. Шум в голове и треск какой-то. Поднимает голову, немец стоит на обрыве, смотрит на него и стреляет из автомата. Пули трещат возле головы, не добивает, кричит: «Ком, ком». Вставай! Я, говорит, начинаю вставать, падаю. На четвереньках иду к нему. Поднялся на эту гору, — всё, в плен сдался… Первые трое суток можно было бежать. Нас просто в степи останавливали, садили. Толпа. Два-три человека поставят. Охрана. В темноте некоторые уползали в степь, в балки там куда-то… А я куда? Контузия сильнейшая. Идём, двое держат чтобы не упал. Позже потом несколько раз бежал. Весь был покусан собаками. После четвёртого побега увезли в Норвегию, в шахту без подъёма наружу, должен был там умереть.
Когда наши начали наступать на Норвегию, пленных из шахты переправили куда-то между Германией и Францией, тоже в шахту загнали, в таком же разрезе…
Потом начали американцы наступать. Уже чувствуется конец войны, многие по-немецки понимают, говорят, что пленных будут перегонять пешим ходом в Бухенвальд на уничтожение. Мы, говорит, присмотрели между проволоками люк какой-то в земле, втроём переползли, подняли проволоку, в люк забились, как в бочку, он оказался очень маленьким, там какие-то провода были. Забились туда, крышкой накрылись, только чтобы дышать. А утро наступило, лагерь не угоняют, перекличка. Что делать? Или в люке сиди помирай, или выходи, а там точно расстрел. Сутки просидели. Опустел лагерь. А выйти нельзя, рядом железная дорога, дома стоят, сразу застукают, некуда спрятаться. Тем более эту территорию раньше отдали Германии, она немецкая, Эльзас-Лотарингия.
Под железной дорогой труба виднелась, ручей тёк. Мы туда по потёмкам, залезли в эту трубу, ещё день просидели. А есть-то хочется. Четверо суток уже. Пошёл дядя Коля в лагерь. У них там в бараке железная печка стояла для обогрева.С двух концов барака по печке. Нашёл ведро, картошку брошенную подобрал, водой залил, зажёг, растопил, поставил, сижу, говорит, жду, когда картошка сварится. Смотрю, на территорию через ворота въезжают четыре грузовика, немцы вернулись зачем-то. И знакомый эсэсовец с ними, у него такая плётка с гайкой была, заключённым здоровье поддержать… Дым увидели, вошли в барак… Дальше всё по порядку. Заполнили бумагу, вписали фамилию, нашли расстрельную статью, эсесовец вызвал трёх солдат с винтовками, не с автоматами, поставили к белой стенке…
Я до этого думал, за что же мне такое наказание — плен, побои, собаки рвали. Вспоминал-вспоминал, двадцать лет всего, ещё немного вспоминать, никаких грехов за собой не осознал, только что ходил на охоту, птиц стрелял… и вот стою у белой стенки, глаза к небу поднял, приговор зачитан, а небо голубущее, тепло, солнышко, и с этого неба падает прямо на лагерь французский истребитель, пикирует на немецкие машины. Немцы по выражению моего лица что-то поняли, а истребитель уже из пулемёта дал, на второй круг заходит. Эсэсовец-собака ко мне подскочил, потащил в бомбоубежище, ручку крутанул, забросил меня и снова закрутил. Пока меня волокли, колодка с ноги… деревянные колодки были, одна колодка потерялась.
Не знаю, сколько пробыл в этом бомбоубежище… часы, сутки? Помню только, что колодкой отбивался от крыс. Потом ой, открывается дверь, появляется человек. Оказывается, один из водителей, который привёз немцев, был француз, и когда все разбежались, он тоже убежал, но вернулся. Он видел, как меня запёрли, не успели расстрелять, понял что мне здесь гибель…
— Ну, лет через 70, если кто доживёт, тоже вспоминать будут…