Борис Рыжий

By , in было дело on .

562037_457627004288024_74976754_n

Борис Рыжий
8 сентября 1974, Челябинск — 7 мая 2001, Екатеринбург
wiki


 

Ёбург. Глава 10.
ЛУЗЕР И «МРАМОР»

Поэт Роман Тягунов и премия «Мрамор»

«Питерское издательство «Пушкинский фонд» в 2000 году собралось издать книгу стихов екатеринбургского поэта Бориса Рыжего. В издательстве думали, не выпустить ли ещё и книгу екатеринбургского поэта Романа Тягунова, но в конце концов решили, что городу, если это не столица, достаточно одного гениального стихотворца. Тягунов, упс, пролетел. Он вообще оказался лузером. «Аутсайдер андеграунда» – назовёт его писатель Евгений Касимов.
Тягунов был на 12 лет старше Рыжего. Закончил мехмат Уральского университета. Работал где попало. Жил в скромной хрущобе на улице Сурикова. Бухал с друзьями. Коллекционировал пишущие машинки и письменные отказы из журналов и издательств. Пел под гитару. При жизни книг у него не было, да и после смерти – только одна: её издал меценат Евгений Ройзман.
Публика узнала Тягунова в 1987 году по стихотворению, в котором «кариатиды города Свердловска свободной кистью делают наброски», а Гомер ведёт троянского коня по улицам в библиотеку. Стихотворение называлось «В библиотеку имени меня записывают только сумасшедших».
Литературный отпрыск то ли Велимира Хлебникова, то ли Льюиса Кэрролла, он писал странные стихи, совершенные по форме и туманные по содержанию.

Где Гильберт отлучён, там Буридан приближен.
К тому, что я считал бессонницей, числом,
Относятся: число, бессонница и лыжи
Для девушки с веслом.
Что девушке весло, когда нет очевидца?
Она лежит в снегу ногами к двум стогам:
В одном весло торчит, в другом торчит девица,
Принявшая сто грамм.
Где голь, там алкоголь. Подробности излишни.
Девица поняла – нет жизни без весла!
Но девушка встаёт и надевает лыжи,
Которым несть числа.
…Две девушки весло ломают на две части.
Не надо быть ослом, чтоб не понять причин:
Что женщине число? Все женщины несчастны.
Пусть девушка торчит!

Роман Тягунов, вспыльчивый выдумщик, словно не выходил из загадочного состояния «хюбрис». Однажды он сообщил друзьям, что получил бешеные деньги за то, что сочинил слоганы для корпораций: «Toyota – ощущение полёта», «Nissan – поднимаешься к небесам». Он был не приспособлен к жизни и мог играть в пятнашки на минном поле. Это он придумал страшную премию «Мрамор».
Какие то друзья Тягунова, наркоманы, работали в ООО «Мрамор»: фирма изготовляла надгробные памятники, в том числе из мрамора. Тягунов предложил фирме вот такую идею. Объявляем конкурс на лучшее стихотворение о вечности. Победителю фирма ставит мраморный памятник в виде книги, где высечен стих лауреат. Конкурс и сопутствующая шумиха – это пиар для фирмы. Организаторы – сам Тягунов, фантастический «пчеловек» и «словелас», и его друг поэт Дмитрий Рябоконь, хмурый запойный врун. Жюри – поэт Олег Дозморов, рассудительный интеллектуал, и поэт Борис Рыжий. ООО «Мрамор» подумало и согласилось. Премию тоже назвали «Мрамор». Легкомысленные поэты не подумали, что похоронный бизнес – вотчина криминала, а шутки про смерть – буриме с сатаной.
Летом 2000 года Тягунов взял у «мраморщиков» деньги на оплату работы журналистов и жюри – и закутил. Он даже придумал самый короткий стишок на заданную тему: «Оп ля, умер, бля!» «Царило нездоровое веселье», – напишет потом Евгений Касимов. Неугомонный Тягунов просадил и растряс все деньги. А осенью 2000 года «мраморщики» потребовали результат. Или верни бабло.
Тягунов плакал друзьям, что его убьют, не отвечал на телефонные звонки, прятался и даже малодушно соврал кредиторам, что это Олег Дозморов и Борис Рыжий виноваты – деньги взяли, а ничего не сделали. Рыжий выцепил Тягунова, чтобы набить морду, но Тягунов убежал. И как то неловко было винить его – не от мира же сего человек. Поэт. Хоть ему и 38 лет, он как ребёнок. Что взять?..
Однако рано утром 30 декабря 2000 года в доме на улице Челюскинцев вдруг распахнулось окно на пятом этаже, из окна вывалился человек и упал на заснеженный асфальт. Это был Роман Тягунов. То ли он покончил с собой, то ли его выбросили за долги. Оп ля, умер, бля. В квартире, откуда вылетел Тягунов, был притон наркоманов. Истинную причину гибели поэта до сих пор не выяснили.

Вышел месяц из тумана – и на много лет
над могилою Романа синий синий свет.

Так напишет Борис Рыжий. Он будет переживать смерть товарища, но скоро и его самого не станет. Друзья увяжут самоубийство Рыжего с гибелью Тягунова: в списке деятелей премии «Мрамор» Тягунов был номер один, Рыжий – номер два.

Свет печальный синий синий, лёгкий, неземной
над Свердловском, над Россией, даже надо мной.

Странные взаимосвязи этой истории останутся тайной бандитской эпохи. А вокруг тайны засияет городская легенда о зловещей премии «Мрамор», когда поэты столь опрометчиво задумали обмануть бандитов и пошутить над вечностью».

 




* * *
С антресолей достану «ТТ»,
покручу-поверчу —
я ещё поживу и т.д.,
а пока не хочу
этот свет покидать, этот свет,
этот город и дом.
Хорошо, если есть пистолет,
остальное — потом.
Из окошка взгляну на газон
и обрубок куста.
Домофон загудит, телефон
зазвонит — суета.
Надо дачу сначала купить,
чтобы лес и река
в сентябре начинали грустить
для меня дурака.
чтоб летели кругом облака.
Я о чём? Да о том:
облака для меня дурака.
А ещё, а потом,
чтобы лес золотой, голубой
блеск реки и небес.
Не прохладно проститься с собой
чтоб — в слезах, а не без.

 


 

* * *
Не надо ничего,
оставьте стол и дом
и осенью, того,
рябину за окном.
Не надо ни хрена —
рябину у окна
оставьте, ну и на
столе стакан вина.
Не надо ни хера,
помимо сигарет,
и чтоб включал с утра
Вертинского сосед.
Пускай о розах, бля,
он мямлит из стены —
я прост, как три рубля,
вы лучше, вы сложны.
Но право, стол и дом,
рябину, боль в плече,
и память о былом,
и вообще, вобще.

 


 

О. Дозморову

Вспоминаю, с вечера поддали,
вынули гвоздики из петлиц,
в городе Перми заночевали
у филологических девиц.

На комоде плюшевый мишутка.
Стонет холодильник “Бирюса”.
Потому так скверно и так жутко,
что банальней выдумать нельзя.

Я хочу сказать тебе заранее,
милый друг, однажды я умру
на чужом продавленном диване,
головой болея поутру.

Если правда так оно и выйдет,
жаль, что изо всей семьи земной
только эта дура и увидит
светлое сиянье надо мной.

 


 

***
Двенадцать лет. Штаны вельвет. Серега Жилин слез с забора и, сквернословя на чем свет, сказал событие. Ах, Лора. Приехала. Цвела сирень. В лицо черемуха дышала. И дольше века длился день. Ах Лора, ты существовала в башке моей давным-давно. Какое сладкое мученье играть в футбол, ходить в кино, но всюду чувствовать движенье иных, неведомых планет, они столкнулись волей бога: с забора Жилин слез Серега, и ты приехала, мой свет.
Кинотеатр: «Пираты двадцатого века». «Буратино» с «Дюшесом». Местная братва у «Соки-Воды» магазина. А вот и я в трико среди ребят — Семеныч, Леха, Дюха — рукой с наколкой «ЛЕБЕДИ» вяло почесываю брюхо. Мне сорок с лихуем. Обилен, ворс на груди моей растет. А вот Сергей Петрович Жилин под ручку с Лорою идет — начальник ЖКО, к примеру, и музработник в детсаду.
Когда мы с Лорой шли по скверу и целовались на ходу, явилось мне виденье это, а через три-четыре дня — гусара, мальчика, поэта — ты, Лора, бросила меня.
Прощай же, детство. То, что было, не повторится никогда. «Нева», что вставлена в перила, не более моя беда. Сперва мычишь: кто эта сука? Но ясноокая печаль сменяет злость, бинтует руку. И ничего уже не жаль.
Так над коробкою трубач с надменной внешностью бродяги, с трубою утонув во мраке, трубит для осени и звезд. И выпуклый бродячий пес ему бездарно подвывает. И дождь мелодию ломает.

 


 

МОРЕ

В кварталах дальних и печальных, что утром серы и пусты, где выглядят смешно и жалко сирень и прочие цветы, есть дом шестнадцатиэтажный, у дома тополь или клен стоит ненужный и усталый, в пустое небо устремлен, стоит под тополем скамейка, и, лбом уткнувшийся в ладонь, на ней уснул и видит море писатель Дима Рябоконь.

Он развязал и выпил водки, он на хер из дому ушёл, он захотел уехать к морю, но до вокзала не дошёл. Он захотел уехать к морю, оно — страдания предел. Проматерился, проревелся и на скамейке захрапел.

Но море сине-голубое, оно само к нему пришло и, утреннее и родное, заулыбалося светло. И Дима тоже улыбнулся. И, хоть недвижимый лежал, худой, и лысый, и беззубый, он прямо к морю побежал.

Бежит и видит человека на золотом на берегу. А это я никак до моря доехать тоже не могу — уснул, качаясь на качели, вокруг какие-то кусты. В кварталах дальних и печальных, что утром серы и пусты.

 


 

***
Так гранит покрывается наледью,
и стоят на земле холода, —
этот город, покрывшийся памятью,
я покинуть хочу навсегда.
Будет теплое пиво вокзальное,
будет облако над головой,
будет музыка очень печальная —
я навеки прощаюсь с тобой.
Больше неба, тепла, человечности.
Больше черного горя, поэт.
Ни к чему разговоры о вечности,
а точнее, о том, чего нет.
Это было над Камой крылатою,
сине-черною, именно там,
где беззубую песню бесплатную
пушкинистам кричал Мандельштам.
Уркаган, разбушлатившись, в тамбуре
выбивает окно кулаком
(как Григорьев, гуляющий в таборе)
и на стеклах стоит босиком.
Долго по полу кровь разливается.
Долго капает кровь с кулака.
А в отверстие небо врывается,
и лежат на башке облака.
Я родился — доселе не верится —
в лабиринте фабричных дворов
в той стране голубиной, что делится
тыщу лет на ментов и воров.
Потому уменьшительных суффиксов
не люблю, и когда постучат
и попросят с улыбкою уксуса,
я исполню желанье ребят.
Отвращенье домашние кофточки,
полки книжные, фото отца
вызывают у тех, кто, на корточки
сев, умеет сидеть до конца.
Свалка памяти: разное, разное.
Как сказал тот, кто умер уже,
безобразное — это прекрасное,
что не может вместиться в душе.
Слишком много всего не вмещается.
На вокзале стоят поезда —
ну, пора. Мальчик с мамой прощается.
Знать, забрили болезного. «Да
ты пиши хоть, сынуль, мы волнуемся».
На прощанье страшнее рассвет,
чем закат. Ну, давай поцелуемся!
Больше черного горя, поэт.

 


 

Путешествие

Изрядная река вплыла в окно вагона.
Щекою прислонясь к вагонному окну,
я думал, как ко мне фортуна благосклонна:
и заплачу за всех, и некий дар верну.

Приехали. Поддав, сонеты прочитали,
сплошную похабель оставив на потом.
На пароходе в ночь отчалить полагали,
но пригласили нас в какой-то важный дом.

Там были девочки: Маруся, Роза, Рая.
Им тридцать с гаком, все филологи оне.
И черная река от края и до края
на фоне голубом в распахнутом окне.

Читали наизусть Виталия Кальпиди.
И Дозморов Олег мне говорил: «Борис,
тут водка и икра, Кальпиди так Кальпиди.
Увы, порочный вкус. Смотри, не матерись».

Да я не матерюсь. Белеют пароходы
на фоне голубом в распахнутом окне.
Олег, я ошалел от водки и свободы,
и истина твоя уже открылась мне.

За тридцать, ну и что. Кальпиди так Кальпиди.
Отменно жить: икра и водка. Только нет,
не дай тебе Господь загнуться в сей квартире,
где чтут подобный слог и всем за тридцать лет.

Под утро я проснусь и сквозь рваньё тумана,
тоску и тошноту, увижу за окном:
изрядная река, ее названье – Кама.
Белеет пароход на фоне голубом.

 


 

***
Нехорошо быть небогатым
и очень добрым, а не злым,
каким-нибудь жидом пархатым,
беззубым, лысым и хромым
незнаменитым графоманом,
что в кухне за полночь притих,
осенним облаком, туманом,
а я как раз один из них –
то по приколу, то впустую
пляшу, играю и пою,
спасая злую, злую, злую
не воровскую жизнь мою.
Кривые буковки рисую
и, горько плача, что умру,
спасаю музыку простую,
спасаю детскую игру.

 


 

А. П. Сидорову, наркологу

Синий свет в коридоре больничном,
лунный свет за больничным окном.
Надо думать о самом обычном,
надо думать о самом простом.
Третьи сутки ломает цыгана,
просто нечем цыгану помочь.
Воду ржавую хлещешь из крана,
и не спится, и бродишь всю ночь
коридором больничным при свете
синем-синем, глядишь за окно.
Как же мало ты прожил на свете,
неужели тебе всё равно?
(Дочитаю печальную книгу,
что забыта другим впопыхах.
И действительно музыку Грига
на вставных наиграю зубах.)
Да, плевать, но бывает порою…
Всё равно, но порой, иногда
я глаза на минуту закрою,
и открою потом, и тогда,
обхвативши руками коленки,
размышляю о смерти всерьёз,
тупо пялясь в больничную стенку
с нарисованной рощей берёз.

 


 

* * *
Так кончается день на краю окна.
Так приходит сон, и рифмуешь наспех
“ночь” и “прочь”. Так стоит на столе бокал.
Так смеется небо однозубой пастью.

Так лежат на столе два пустых листа,
будто ангел-хранитель в связи с сезоном
сбросил крылья (листы), что твой лось — рога,
и ушел в ночи, потоптав газоны.

Так пускают корни в тебя дожди,
и толчешь “судьба”, как капусту в ступе,
кулаком в груди. Так кончают жить.
Так пылится тень, словно абрис трупа.

Так глядишь на мир через жабры век:
как сложна хиромантия троп, дорог.
Бог жизнь подарил тебе, но затем,
чтобы ты умереть не колеблясь мог.

 


 

***
Ходил-бродил по свалке нищий
и штуки-дрюки собирал —
разрыл клюкою пепелище,
чужие крылья отыскал.
Теперь лети. Лети, бедняга.
Лети, не бойся ничего.
Там, негодяй, дурак, бродяга,
ты будешь ангелом Его.
Но оправданье было веским,
он прошептал в ответ: “Заметь,
мне на земле проститься не с кем,
чтоб в небо белое лететь”.

 


 

* * *
Было все как в дурном кино,
но без драчек и красных вин –
мы хотели расстаться, но
так и шли вдоль сырых витрин.
И — ценитель осенних драм,
соглядатай чужих измен –
сквозь стекло улыбался нам
мило английский манекен.

Улыбался, как будто знал
весь расклад — улыбался так.
“Вот и все, — я едва шептал, —
ангел мой, это добрый знак…”
И — дождливый — светился ЦУМ
грязно-желтым ночным огнем.
”Ты запомни его костюм —
я хочу умереть в таком…”

 


 

* * *
Над домами, домами, домами
голубые висят облака —
вот они и останутся с нами
на века, на века, на века.

Только пар, только белое в синем
над громадами каменных плит…
никогда никуда мы не сгинем,
Мы прочней и нежней, чем гранит.

Пусть разрушатся наши скорлупы,
геометрия жизни земной —
оглянись, поцелуй меня в губы,
дай мне руку, останься со мной.

А когда мы друг друга покинем,
ты на крыльях своих унеси
только пар, только белое в синем,
голубое и белое в си…

 


 

ДРУГУ СТИХОТВОРЦУ

Здорово, Александр! Ну, как ты там, живой?
Что доченьки твои? Как милая Наташа?
Вовсю ли говоришь строкою стиховой,
дабы цвела, как днесь цветет, поэзья наша?

…А я, брат, все ленюсь. Лежу на топчане.
Иль плюну в потолок. Иль дам Петру по роже.
То девку позову, поскольку свыше мне
ниспослано любить пол противоположный.

Не то, брат, Петербург, где князя любит граф.
В том годе на балу поручик Трошкин пальцем
мне указал на двух… И разве я не прав,
что, убежав в село, решил в селе остаться?

И все бы благодать, да скушно! Вот сосед
трепался, что поэт. Наверное, бездарный.
Пожалуй, приезжай. Ах, мы с тобою лет
не виделись уж пять. Конюшни, девки, псарни.

Борзые, волкодав… Скажу, прекрасны все.
Вот — позабыл, как звать — еще одну породу
сосед пообещал… Поедем по росе
на лучших рысаках на псовую охоту

в начале сентября. Тогда нарядный бор,
как барышня, весь ал от поцелуев влажных
тумана и дождя. Стоит, потупив взор.
А в небе лебеди летят на крыльях важных —

ну не поэзья ли? Я прикажу принять
тебя, мой Александр, по всем законам барства.
…Вернемся за полночь и сядем вспоминать
шальную молодость, совместное гусарство.

 


 

ОФИЦЕРУ ЛЕЙБ-ГВАРДИИ ПРЕОБРАЖЕНСКОГО ПОЛКА
Г-НУ ДОЗМОРОВУ, КОТОРЫЙ ВОТ УЖЕ ДЕСЯТЬ ЛЕТ
СКЕПТИЧЕСКИ ОТНОСИТСЯ К СЛАБОСТЯМ,
СВОЙСТВЕННЫМ РУССКОМУ ЧЕЛОВЕКУ ВООБЩЕ

Ни в пьянстве, ни в любви гусар не знает меру,
а ты совсем не пьешь, что свыше всяких мер.
…Уже с утра явлюсь к Петрову на квартеру —
он тоже, как и ты, гвардейский офицер.

Зачем бы не кутить, когда на то есть средства?
Вся русская гульба — к поэзьи верный путь.
Таков уж возраст наш — ни старость и ни детство,
чтоб гаркнуть ямщику: «Пошел куда-нибудь!»

А этот и горазд: «Поберегись, зараза!» —
прохожему орет, и горе не беда.
Ведь в рыло б получил, да не бывать, когда за
евоною спиной такие господа.

Я ж ямщика, мой друг, подначивать любитель:
«Зарежешь ли кого за тыщу, сукин сын?»
Залыбится, свинья: «Эх, барин, искуситель…» —
ан по глазам видать, загубит за алтын.
…Зачем бы не кутить? И ты кути со мною,
единственная се на свете благодать:
на стол облокотясь, упав в ладонь щекою,
в трактире, в кабаке лениво созерцать,

как подавальщик наш выслушивает кротко
все то, что говорит ему мой vis-а-vis:
«Да семги… Да икры… Да это ж разве водка,
любезный… Да блядей, пожалуй, позови…»

Петрову б все блядей, а мне, когда напьюся,
подай-ка пистолет, да чтоб побольше крыс
шурашилось в углах. Да весь переблююся.
Скабрезности прости. С почтеньем. Твой Борис.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Recommended articles