Антон Осанов -Лучший портрет поколения я/мы в одной рецензии
Бабушки и внучки
В первое время было так: в местах, где пишут люди с пониженной социальной ответственностью, уехавшая из России молодёжь выкладывала переписки с родственниками, отрекаясь от них под одобрение толпы. Выбравшие свободу в очередной раз действовали по сталинским лекалам, что вряд ли помогло избежать репрессий со стороны тех, чьё уважение пытались купить предательством.

Дебютная повесть Евгении Захарчук «Три истории на моих поминках» (2025) от издательства «Поляндрия No Age» занята тем же. Лирическая героиня пытается прояснить своё отношение к воспитавшим её бабушке с дедушкой, но по итогу просто переворачивает эту страницу, навсегда оставляя прошлое в тревожной, опасной, матерящейся и уже немного горящей Москве.
Ни по мысли, ни по языку, ни даже по смелости аутофикша Захарчук не дотягивает до уровня, на котором её критика не выглядела бы как избиение младенши. Обыкновенная подвасякинка, третья или даже четвёртая матрёшка внутри материнской матрёшки. Ну и, да, это именно «аутофикша», когда вместо сложнейшего постструктуралистского жанра аутично фиксируют травмы своей скучной жизни. Герои делают «зарубки в дневнике», размышляют о разрешённом и осуждают недозволенное. Всё очень дисциплинированно, и потому хочется как-то себя развеселить. Вот эту фразу нужно обязательно зачитывать голосом Гарруса из фантастической оперы «Mass Effect»: «Все первые опыты мастурбации я параллельно калибровала свои представления о загробной жизни». Ну а содержание отлично передаёт следующий (абсолютно серьёзный) отрывок:
Василиса рассказывает, что осенью 2022 года она внезапно поняла, что ей срочно нужно получить образование в Великобритании. В связи с этим она почувствовала, как в ней пробуждается еврейская кровь.
Ещё никто так сжато и точно не выражал учение Галковского! У Захарчук получилось показать, как функционирует и чем живёт её сообщество, какая кукушка пророчит в их эхо-камере. Назвать это всё можно терапевтическим морализмом.
Под видом налаживания общения с близкими, лирическая героиня ищет основания, чтобы оправдать своё окончательное отдаление. Ух уж эта бабушка, смотрит по ночам «своего любимого Соловьёва»! То ли дело критически мыслящая рассказчица. Ведь она смотрит других евреев!
Я не высказываю бабушке, что рыться в моих вещах двадцать лет назад было неправильно. Не добавляю, что до сих пор машинально сворачиваю окно браузера, если в комнату заходит муж. Что гашу экран телефона, если он смотрит в мою сторону. Хотя мне нечего от него скрывать, а ему абсолютно нет дела до того, чем я занимаюсь. Если в офисе ко мне подходит руководитель, я прячу содержимое монитора и от него. Даже пришлось уточнить, что не скрываю порно или пасьянс.
Для Захарчук важно брендирование. «Толман», «Скайсканер», «Natura Siberica», духи «DKNY», различные игры, платформы, певцы, сериалы — потребительская функция давно стала функцией жизнеопределения, так плотно войдя в быт современного человека, что он не замечает, что даже в прозе смотрит на реальность посредством цифровых приложений и их эфемерных услуг. Лирическая героиня постоянно уточняется через опыт различных состояний. Это мало что говорит о литературном портрете, зато прекрасно очерчивает социальный профиль автора:
Ходим на концерты малоизвестных левых панк-групп. На протесты против набирающей обороты ультраправой немецкой партии. На читки свежих русскоязычных пьес. Я зову домой подруг, и они просят меня научить их красиво крутиться на пилоне.
Определив себя для единомышленников, текст переходит к определению противников. Среди конституирующих сцен числится свадебка с похабными родственниками, которые сочиняют стихи вот какого содержания:
И не надо нам ни Байденов, ни Трампов,
Сами наведем порядок на свой лад.
Всех фашистов, западных мутантов
Уничтожим без каких-либо преград.
Приписывая такое мировоззрение оппонентам, Захарчук не осознаёт, что занимается тем же самым уничтожением. Задача её прозы в том, чтобы развоплотить пространство, которое стало для неё некомфортным (Россию, Москву, район, дом, квартиру, комнату) и оправдать новое (Германия). Выглядит это не менее нелепо, чем стишата про западных мутантов:
Спускаясь в метро, чувствую, что в голове разблокировался участок, которым я не пользовалась уже несколько лет. Люди настороженно смотрят на меня, я включаю режим защиты. Если кто-то попробует пристать, с моих губ сорвутся заготовленные агрессивные фразы. Никому не улыбаться. Не смотреть в глаза. Встретиться взглядом и улыбнуться — значит дать разрешение. На Таганской я случайно задеваю плечом женщину на эскалаторе и извиняюсь. Она оборачивается на меня и кричит, что я совсем ебанулась. Я терпеливо говорю, что извинилась.
Она спрашивает:
— И че?
Я кричу ей вслед:
— Ну и пошла ты тогда нахуй!
Наконец-то я действительно чувствую, что вернулась домой.
Вычистив пространство от родственников, а затем объявив его неправильным, порченным, героиня рисковала бы остаться в полной пустоте, но в Москве отыскивается чуть ли не единственный разумный человек, немка Мия, которая вот уже пять лет работает в столице. Подруга полностью подходит рассказчице:
Если она изредка говорит что-то, с чем я не согласна, я отвечаю: «Ты знаешь, в девяносто девяти процентах случаев я согласна с тобой во всем, но сейчас — нет. Но я готова принять этот наш с тобой один процент различий». И обычно это относится к тому, что Мия ест картофельные оладьи как немка: с яблочным пюре, а не со сметаной.
Мия никогда не ела чурчхелу, с Мией разыскивается пропавший телефон, Мия оставляет на столе пакетик с жаропонижающим, с Мией выпивается бутылка вина, Мия дарит забавный кулончик с динозавриком. Долго кажется, что это жёсткая ирония, но нет, Мия действительно рассматривается как образец нормальности в матерящейся подгоревшей Москве. Вокруг Мии сосредоточено много внимания, уж точно больше, чем вокруг родного дедушки, но Мия при этом довольно анемичная женщина, с головой погружённая в работу. Она малозаинтересована во вдруг приехавшей к ней подруге, загружена своей жизнью и своими проблемами — пропустила предыдущий день рождения героини, как-то незаметно проводила её обратно в Германию, дала видимо несбыточное обещание встретить там Рождество. Но в отличие от бабушки Мия воспринимается с теплотой, хотя показывает схожее (пусть и скрытое) отчуждение.
В чём дело? Да просто рассказчице безопасно взаимодействовать с людьми посредством регулируемых потребительских практик, быть надёжно опосредованной от сложных чувств и переживаний. Когда главное несогласие с человеком состоит в том, что он ест оладья не со сметаной, а с яблочным пюре — это показывает высший предел социальной аномии, полное разрушение всякой связности. От бабушки осталось именно что неприятное ощущение глубины: воспитание, наказания, опыт смерти, обязательства, мораль. Это делает уязвимым, об этом думаешь перед сном и не можешь заснуть, тогда как от посиделок в кафе или от прослушивания музыки с другом засыпаешь с предчувствием нового прекрасного дня.
На таком материале можно написать превосходный бытовой хоррор, полностью опустошающий ужас о людях позднего капитализма, но в аутофикше Захарчук это как раз признак нормальности и комфорта.
Брр-р-р.
«Три истории на моих поминках» дают неплохую самодиагностику части поколения я/мы. Люди добровольно открепляют себя от личной и семейной ответственности, решая накопившиеся «проблемы» для того, чтобы сложить свою жизнь в плоский и чистый лист. В зависимости от точки зрения это упрощение может выглядеть то желанным, то совершенно чудовищным.
Но как это будет выглядеть через время? Навестят ли носители таких взглядов могилки тех простецов, которые когда-то любили их? Любили безусловно, без совпадений в привычках, любили лишь потому, что ты есть. Продержатся ли отношения с различными Миями дольше, чем срок годности уксуса? Или их разрушит несовпадение во взглядах на хачапури? Догонит ли подобных авторов ими же созданная пустота, поглотит ли их, толкнёт за перила? Или же сил капитала окажется достаточно, чтобы вот так комфортно прождать до самого конца?
Узнаем относительно скоро, в сороковых и пятидесятых. Почему-то кажется, что в авто-прозе тех лет будет много печали.
