Вячеслав Всеволодович Иванов принадлежал к числу людей, которые умели делать значимым своё отсутствие.
Сначала это было значимое отсутствие полудиссидента, которого не печатали тот тут, то там, «А ведь мог бы такое сказать, если бы ему дали!».
Потом это было значимое отсутствие полуэмигранта, воплощавшего половинчатое признание наших нархоздостижений на дальнем Заграничьи (Иванов умер в Лос-Анджелесе).
Под занавес жизни речь и вовсе идёт о значимом отсутствии незримого патриарха всея гуманитаристики.
Короче говоря, в семиотике и индолингвистике, когнитивных науках и киноведении, антропологии и медиатеории Иванов до последних день представал в качестве фигуры исполняющего обязанности отца-основателя (вместо тех, кто, давно закончив свою миссию, отправился к праотцам). Великие, к трудам которых Иванов писал свои слегка снисходительные предисловия, будто бы оставили его в роли душеприказчика (раскрыв, как та графиня, все карты).
Добавим к этому, что уже очень давно, «Кома», как с детства называли учёного, сшивал части своей жизни на живую нитку апокрифа. Спору нет, амплуа фольклориста само подталкивало его к этой затее. И в самом деле: плох тот исследователь волшебных сказок и мифов, который не практикуется на себе. Увы, апокрифические сказания вокруг Иванова строились вокруг одного-единственного сюжета: великан «Кома» сражается с лилипутами, опутавшими его по рукам и ногам. Единственным орудием великана было, как указывалось в апокрифах, меткое слово.
Что тут скажешь? Правдой в этом является только то, что Вяч. Вс. был человеком изобличительного склада. Слово «подлец» он мог бросить в лицо всем без разбора. Подлецам предлагалось узнать себя в этом определении. Остальные тоже получали укорот, «чтобы не заглядывались на подлецов». Всё это походило на ловлю на живца: кто схватил наживку, «тот не спрятался, а я не виноват».
Удивительное сходство подобного подхода с практиками «народного контроля», кульминация которых пришлась на довоенные времена, само по себе заслуживает отдельного внимания антрополога. Однако подобная «антропология антропологов» была за пределами социальной траектории нашего героя. Не боясь прослыть несовременным, он отказывал себе в подобном самокопании. Слишком велик был риск открыть неожиданную связь поколения шестидесятых, к которому он принадлежал, с поколением тридцатых, от которых ему вместе с другими шестидесятниками, хотелось побыстрее откреститься.
Ставкой Иванова был непререкаемый авторитет «хороших людей» против «людей плохих», причём как первые, так и вторые определялись по сословному признаку. Это были дети своих отцов, приобретших положение и известность в результате революции. Сословное присвоение в личное пользование «переворота мировой истории» превращало избранных родителей поколения Иванова в отцов не столько для своих детей, сколько для самого революционного процесса. Последний из вулкана истории, дававшего начало новому миру, неожиданно превращался в опрокинутый пузырёк чернил.
Статус революции оказывался в прямой зависимости от того, как описывалось её значение. Это описание апеллировало к экономическим, политическим или биографическим фактам. В объективном статусе нельзя было усомниться. Однако несомненность фактов требовала эпических по размаху и жанру повествований. Свидетели каждого факта должны были снабжаться самыми свежими и первосортными гарантиями его подлинности.
Эпос (на котором держалась вера в незыблемость «революционного», а не фактического положения дел) относится прежде всего к экономической теории. По традиции, которую заложила ещё политэкономия, ей отводилась роль самой строгой из общественных наук. Не менее важная роль принадлежала литературе. С одной стороны, революция требовала дотошной калькуляции происходящего с оглядкой на непреложность законов истории (в их освещении сходились разные нарративы). С другой – помочь в этом могли не счёты, а воображение, без которого не было возможности представить, что, собственно, произошло и будет происходить в дальнейшем.
Отцом Иванова был известный писатель Всеволод Иванов, автор знаменитой пьесы «Бронепоезд 14-69», которая десятилетия шла на подмостках большой страны. Поговаривают, что Сталин так ценил Иванова-старшего, что до самой своей смерти помнил двадцать строк из им же запрещённого рассказа «Дитя». «Бронепоезд» писался одновременно с булгаковскими «Днями Турбиных» и снискал почти такое же расположение «вождя народов». При этом если у Булгакова превращение «России белой» в «Россию красную» описывалось с точки зрения участников белого движения, то у Иванова привилегия взгляда на происходящее принадлежала именно красным (исключение составлял только рефлексирующий белогвардеец Незалесов).
В момент создания обе пьесы дополняли и уравновешивали друг друга, однако сегодня герои ивановской пьесы прочно забыты. Зато не забыта фигура того, кто поддерживал этот баланс. Согласно ещё одному апокрифу, маленький «Кома» Иванов по-сыновьи сидел на коленях у Сталина чуть ли ни в момент обсуждения с «инженерами душ» их будущего творческого союза.
При этом, когда «Кома» немного подрос, именно Сталин вызывал у него глубочайшее раздражение, на грани истерики. Трудно отделаться от ощущения, что вся эта мифологизированная «Комой» «борьба с подлецами» была личной вендеттой против вождя народов. Так это или нет, сражение с мёртвым вождём определяет канву биографии антрополога и лингвиста в аспекте, интересном не только узким специалистам. Помимо способностей полиглота (более ста языков в арсенале) Иванов был одним из тех, кто продвигал теорию «Сталин хуже Гитлера».
Нельзя не заметить, что в заочном конфликте «Комы» с «Кобой» очень много мотивов отцеборства. «Кома» восстаёт против покойного и развенчанного к тому моменту Сталина так, как если бы Сталин на самом деле был его отцом. Такой градус ненависти возникает только в ситуации родства. Однако это не биологическое отцовство. И даже принадлежность к поколению «детей вождя» («Кома» всего на три года младше Светланы Аллилуевой) не является достаточным основанием для подобной реакции.
Скорее, подобно всё той же Светлане, Иванов опознавал в вожде нечто, соотносящееся с наименее принимаемой частью его собственной натуры. Эта теневая сторона личности не то, к чему имеют доступ психологи. Речь, скорее, о реванше по отношению к Октябрю всех разночинных отпрысков Серебряного века, решивших в какой-то момент, что Сталин плоть от плоти их всех.
В ненависти к «вождю народов» Иванов вступается за поколение своего отца, которое считает обделённым в результате действий Сталина. Сталин же монополизировал революцию и ограничил корпоративно-сословное присвоения её трофеев. Однако в роли отца отцов Сталин претендует не только на добычу поколения революции, но и на его отцовство по отношению к собственным детям.
Дети поколения революции, в свою очередь, смещают на Сталина и травму детства при неполноценных отцах, и вину за их «ограниченное» отцовство. Всё это дополняет эффект «отложенного детства»: останемся детьми на всю жизнь, если нам не дали побыть ими, когда мы были в том самом возрасте.
У Иванова «отложенное детство» проявляется совершенно буквально: из-за болезни он существовал в полутюремном режиме. Его буквально связывали, чтобы он не двигался, как подобает сверстникам. Возвращаясь к поколению «Комы», стоит отметить, что комплекс Питера Пэна нашёл у этого поколения самое неожиданное воплощение. Избирая мишенью «вождя народов», те самые сверстники «Комы» попадают одновременно в революцию и в принцип отцовства.
XX-й съезд объединил в одно целое детей Сталина (в лице Аллилуевой) и «внуков» революции («Кома» и компания). Первые никогда не могли простить отцу предательства, связанного с ролью всесоюзного или даже «всемирного» отца. Вторых травмировала незаконность этого отцовства, основанного на политическом аналоге кастрации их собственных родителей.
При режимах, где обновление происходит не в соответствии с выборной процедурой, а по принципу возрастной ротации, солидарность внутри поколения оказывается главной формой гражданской жизни. Именно так случилось с шестидесятниками, к которым принадлежал «Кома» Иванов. «Верхи» и «низы» распределились в соответствии с ролями «отцов» и «детей». Старшие страстно не желали расставаться со статусом взрослых, младшие – страстно желали его приобрести.
Однако непосредственно в шестидесятые ровесники Иванова опоздали к переделу власти. Поколение детей революции в лице Хрущёва (ровесник отца Иванова – Всеволода) уступило место «племянникам» революции в лице Брежнева (1906-й год рождения). Реванш произошёл только в восьмидесятые, которые по аналогии с «долгим Средневековьем» Ж. Ле Гоффа можно считать эпифеноменом «долгих шестидесятых». «Кома» Иванов ещё успеет побывать народным депутатом, почленствовать в Мерегиональной группе, посудачить о политике с Андреем Сахаровым. Успеет, но всё это будет в конце восьмидесятых.
Об этом не принято вспоминать, но заря брежневского правления была связана с попыткой социализации «внуков» революции в качестве постинтеллигенции. Постинтеллигенция близка по своим чертам к «всеобщим» интеллектуалам М.Фуко (концепция которых только оформлялась в противовес доктрине «ангажированных» интеллектуалов Ж-П.Сартра). Деятельность «ангажированных» интеллектуалов предполагала, как известно, постоянную озабоченность сюжетами «реальной политики». Что ни говори, это чрезвычайно сближало «сартровских ангажированных» с классической русской интеллигенцией (её профессиональный статус всегда был на кону политической конъюнктуры).
«Внуки революции» с интеллигенцией порвать не пожелали, даже напротив. Только некоторые из них, такие, как Юрий Давыдов, прельстились амплуа участников мировой интеллектуальной дискуссии (продлилось это недолго). Определённая часть поколения не была принята силовыми органами советской власти, став в лучшем случае участниками «бульдозерных выставок», а в худшем, как Андрей Синявский и Юлий Даниэль, – фигурантами судебных процессов. (Многих из них вскоре примирит эмиграция).
При этом большинство «внуков» так и осталось в амплуа интеллигенции.
Определённая система суждений о политике, основанная на не проговариваемом, но прекрасно опознаваемом тезисе: «Совок – дерьмо», оказалась условием допуска в элитарные группы гуманитариев и не только. Оттеснённые брежневцами, шестидесятники были лишены права наследства в отношении революции. Рано или поздно, стихийно или не очень, это привело их к роли революционеров против революции. «Кома» Иванов оказался в фарватере этого процесса.
Сталинские по масштабу амбиции по присвоению того, что осталось от «мирового революционного процесса», претерпели фиаско, которое, в порядке компенсации, породило новый запрос на «разоблачения сталинизма» (отчасти его реализовали в текстах первой Философской энциклопедии).
Одновременно возникла идея собрать «мировую революцию» заново. Самозваным идеологом этой сборки был Александр Николаевич Яковлев. Однако, помимо идеологов, требовались и те, кто адаптирует теоретические пассажи, исходящие из предполагаемых центров революционного процесса. Вяч. Вс. был в этом смысле не только удивительным полиглотом, но и выдающимся толмачём. Он заново вслушался в музыку революции и даже попытался облечь её в буквы.
Как было отмечено выше, это поставило его перед необходимостью воспроизводить значимое отсутствие. Однако хуже, чем это значимое отсутствие, было только то, что сам «Кома» воспринимал его за чистую монету. Как будто он и вправду был демиургом от высокой теории. Им самим, а заодно и его поклонниками, это зияние воспринималось как чистое присутствие, этакая плерома по-советски.
Попутно забылась проблема отцов: их место так и казалось отнятым Сталиным. Потом, с уходом поколения Брежнева, почудилось, что оно, наконец, стало свободным. Однако вскоре стало ясно: на грани исчезновения находится само пространство, с которым связано это место.
Не думаю, что «Кома» и его соратники сильно грустили по этому поводу. Суррогатные отцы – вместо своих, не слишком знакомых, – были найдены на Западе. Собственный стихийный и глубоко вытесненный сталинизм внешне не беспокоил, а значит и не требовал проработки.
Вяч. Вс. – был не просто человек культуртрегерского склада. С его лёгкой руки культуртрегерство и культура оказались тождественными друг другу.
Его наследие время от времени напоминает о себе даже в поп-культуре. Умничающие журналисты нет-нет, да и вспомнят слово «индоевропейский», глянцевые журналы соревнуются в противопоставлении левополушарного и правополушарного мышления, а бинарные оппозиции, которые «Кома» позаимствовал у К.Леви-Строса, давно взяты на вооружение создателями ток-шоу. Добавим к этому, что представление об исследователе как переводчике с «общечеловеческого» языка мировой цивилизации (не доступного простым смертным) остаётся твердыней гуманитарного познания.
Спустя годы, всё больше видно, что очень советские сочинения Иванова напоминали советскую же практику создавать вольный перевод на мотив известной песни. Обычно концерт из таких вольных переводов давался во время Крёстного хода, чтобы те самые «простые смертные» не смели бы отходить от экрана. С покойным «Комой» было примерно то же самое. Его продавали из-под полы, чтобы читатель, не дай Бог, сам не открыл и не описал что-нибудь важное. И чтобы он по-прежнему не отрывался бы от экрана.
В целом «комины» сочинения были нужны для трёх вещей. Во-первых, для того, чтобы никто не осмеливался разговаривать с западными авторитетами на равных. Во-вторых, чтобы гуманитарные науки оказались сведены к чтению и пересказу. В-третьих, чтобы под видом размышлений продвигалось нечто им прямо противоположное. Перефразируя Канта: «Повинуйтесь и можете НЕ рассуждать сколько угодно».
Именно Коме мы обязаны тем, что, гуманитарные науки в России по сей день находятся в пренатальной фазе, и никто не может гарантировать, что дело не закончится выкидышем. Увы, тот, кто надеется, что со смертью «Комы» культуртрегерский период исчерпал срок годности, не знает, с чем имеет дело. Патриотические речи доносятся только из телевизоров. Исследовательская практика, как никогда раньше, привязана к заёмным стандартам, индексам и образцам.
После смерти «Комы» этот его подход будет увековечен. Все гуманитарии выстроятся в ряд, и соорудят из своих тел мавзолей, на фронтоне которого стоило бы написать слова: «Traduttore, traditore».