Алексей Сомов

By , in было дело on .

Алексей Сомов
поэт, прозаик
1976 — 2013

Окончил Ижевский технический университет. Работал художником-оформителем в кинотеатре, охранником, преподавателем информатики, инженером по маркетингу, дизайнером наружной рекламы, верстальщиком, выпускающим редактором газеты, редактором отдела прозы литературного сайта. Публиковался в журналах и альманахах «Дети Ра», «Воздух», «Крещатик», «Урал», «Луч», «День и ночь», «Аквилон», «Оберег», антологии танкеток «Теперь на бумаге». В твердой обложке – в антологии альманаха «Крещатик» «И реквиема медь…», сборниках «Уксус и крокодилы: 38 лучших рассказов 2006 года» и «Беглецы и чародеи: 39 лучших рассказов 2007 года» (составитель – Макс Фрай). Жил в г. Сарапул.



 

 

ИЧСХ

Я говорю обычного обычней…
В. П.

На родине моей, что характерно,
царит Борей, что очень характерно,
и нет морей, что крайне характерно,
в которых не мочили б сапоги
коварные Отечества враги.

На родине моей, что характерно,
не устоит ни город, ни село
без праведника или дурака,
для прочности вмурованного в стену,
что, сука, характернее всего.

А населенье пляшет трупака,
и в общем, все здесь на соплях и сперме —
и каземат, и мраморные термы,
на сгустках слизи, спелых и тугих.
Чего-чего, а этого до чёрта,
а под крылом молчит себе о чем-то
как прежде, море песенной тайги.


 

 

***
Вот белый свет. Вот это я и ты.
Вот это снова ты. Вот мы с тобою.
А дальше — разведенные мосты
и дым над нарисованной трубою,
орущие под окнами коты,
зонты, диваны, новые обои,
виолончели, скрипки и гобои
и скомканные нотные листы,
прощания, обиды, нелюбови,
последний шаг до тлеющей черты —
и вдруг, среди огромной, как в соборе,
невероятной, гулкой немоты —
короткие глухие перебои…

Ты замечала — до чего пусты
глаза без страха, жалости и боли?


 

***
постучатся войдут и встанут рядом
встанут рядом будто навек застынут
озираются ищут чего то взглядом
а в глаза не смотрят боязно или стыдно
а потом всю ночь поют негромкую песню
и уходят прочь по дорожке ковровой пыльной
и идут к дверям чтоб упасть за порогом в бездну
и в дверях говорят позвони мне на мой могильный


 

 

КОАН ТРИДЦАТЫЙ

Одноактная пьеса с бесконечным числом действующих лиц
(Приложение к «Самоучителю игры в тетрис»)

Учитель и Ученик, о чем-то беседуя, приближаются к горному ручью, неширокому, но бурному. У ручья, пригорюнившись как васнецовская Аленушка, сидит Девица.

Д е в и ц а :
Учитель, бляха муха, я боюсь
преодолеть поток, но жребий брошен,
иль, говоря на языке отцов,
alea jacta est (прошу простить
за выговор вандальский, ну так что же,
не полководец я, не узурпатор,
да и не деспот вовсе, просто — блядь,
за пригоршню сестерциев в Стамбуле
приобретенная в нагрузку к
быкам мощнейшей паризейской стати
вольноотпущенником, коий заказал
уже себе надгробие с приличной
нескорбной надписью: мол, жил и мылся
в роскошных банях, выстроенных для
богатых горожан. Да и Самойлов,
мне помнится, писал о ломовой
латыни иллирийцев). Я боюсь,
поддавшись приснодевичьему страху,
Учитель, омочить свои крила.

А н т о н К р о н е н б е р г :
…плыла и пела, пела и плела.

Ш е к с п и р о в е д ы :
Да пошел ты нахуй!

У ч и т е л ь :
Садись, едрена мать, да поскорей,
мне на загривок.

У ч е н и к :
Учитель!

Е д р е н а м а т ь :
Профаны, замолчите,
трах-тибидох, омманипадмехум.
Да, азиаты, скифы мы, а хули —
когда граненый штык умнее пули,
спроси себя однажды: who is who?

У ч и т е л ь :
…Тяжела ты, мономашка.
Почто ты взгромоздилась на меня,
когда я, невредим и недостоин
Божественного гулкого огня,
блукал впотьмах, как одинокий воин,
в надежде обрести свои полцарства
и половину бледного коня?
Все майя, все уловка, все фигня.
Посмотришь вверх и влево — тает вмиг
броня снегов предвечных.

У ч е н и к :
Ебал я в рот такие именины.
Реальность отвернулась сотней лиц,
но я вообще предпочитаю спины
и скромные нули без единиц.
Пойду домой, пока еще не поздно.

У ч и т е л ь :
Что ж, иди. Ступайте все
хоть в Катманду по утренней росе,
сверяя путь по голубям и звездам.
А я, счастливый, словно цифра 7,
останусь в заржавелом колесе…
Потом придут ребята с самогонкой,
с гармоникой, как водится в ночном.
И вот тогда мы заново начнем
наш долгий кир, осознанный и горький,
как тридцать лет, как радуга в бою,
как ожиданье у окошка кассы,
как энтомолог у порога Лхасы,
как бабочка в потерянном раю.

Д е в и ц а (или Д е в и ц а):
Hey, you!

У ч и т е л ь :
Мразь, погибни на хую.
Проходит ночь, проходит очный цвет,
и сам Екклесиаст проходит мимо.
Люби лишь то, что призрачно и мнимо.

С б о й р и т м а :
Я не понял ни аза.

Ю. А й х е н в а л ь д :
Признаться, я и сам охуеваю.

У ч и т е л ь :
Днесь я прозреваю синь
не то чтобы небесную, а за-
небесную: возьми мои глаза,
они мне не нужны. А все, что после —
поминки, песни, родственные сопли —
сие, мой друг, свидетельство лишь в пользу
забвенья. Вот двусмысленный итог.
Нам, смертным, остается только пере-
махнуть болтливый сей поток
туда, где чудеса в павлиньих перьях.

М а т р о с н а м а ч т е :
Упс, я вижу берег!

Т о т С а м ы й С в е т (маленько окосев):
Америго Веспуччи не видали?

Х а р о н :
Я гидом буду, но едва ли.

Д е в и ц а (хоть на выданье):
Эй, шеф,
два счетчика!

К о л у м б о в о я й ц о :
Что это было?

У ч и т е л ь (отдуваясь):
Слазь, кобыла.

У ч е н и к (он же Т в е р е з ы й Н а б л ю д а т е л ь):
Здесь все напоминает мне дурдом.
Я задыхаюсь от любви и жажды,
глотая воздух обожженным ртом.
Короче, я вернусь сюда однажды,
но не теперь. Когда-нибудь потом,
стократ облившись крокодильим потом,
зажгу светильник, не спросив: «А кто там?»,
не пожалев об этом и о том.
Запроданный диаволу рябому,
зачитанный, как предпоследний том
Майн Рида — да, я наколдую шторм,
я, мертвый одуванчик, я, ребенок,
лишенный в Новый год подарка — и,
чуть высунешься из-за пестрых штор,
повсюду предстоящий Аркаим,
нетленное хлопушечное мясо
и удивленный каэспешный ясень,
сапер, предотвращающий минет,
да тошные мистические суки…

С т а р ш а я м е д с е с т р а :
Пройдемте в процедурный кабинет.

У ч и т е л ь (враз отбросив предрассудки):
Прощай, прощай, прощай, прощай, прощай
и never-never-never-never-never.
Прощай во мгле немыслимых эпох,
на острие блуждающего нерва —
прощай, Нах-Нах, оревуар, Пох-Пох,
прощай в огне и глухарином гневе,
прощай в карманах летнего плаща
повсюду — на земле и в чистом небе
над всей Гишпаниею.

У ч е н и к :
Ну, вот и славно. Только вот беда:
зачем ты нес нетрезвую шалаву
и по какому-растакому праву
сдавали мы без боя города,
поили ненасытную ораву
ландскнехтов, и бессчетные года
шумела молодая лебеда
на площадях и улицах? Во славу
косящих глаз, не знающих стыда?
Неужто лишь подбритая манда
всему причиною?

У ч и т е л ь :
Таки да.

У ч е н и к :

Я отказываюсь участвовать в этом говяжьем фарсе. Я прекращаю говорить гребаным черно-белым стихом, отрясаю прах с моих сандалий и уезжаю в родовое поместье Малое Загробье. Гасите рампы, сэр, сушите весла. Тогу вернешь костюмеру. Занавес, бля.
З а н а в е с (падая):
Бля!

У ч и т е л ь :
Постойте. Так бессмысленна лазурь,
так непосильна для простого глаза,
но вот сейчас на голубом глазу
бла-го-у-ха-ю я, как мертвый Лазарь,
и я строптив, как молодой Фома,
и я принципиален, как Иуда.
Я спрыгнул с человечьего ума,
не веря в целесообразность чуда.
Но в унисон музыке высших сфер
поет себе тихонько мой аэр.
Мой милый, умирая — умирай,
но затверди нехитрую мораль:
чем растекаться мыслию по древу,
ментально сбрось растрепанную деву.

Правила стихосложения:
А все-таки зачем ты нас придумал?

П. Б у а л о :
Да просто ветер дунул.

Н е к т о В С е р о м (в сторону, голосом Фаины Раневской):
Корсетка моя,
голубая строчка,
мне мамаша приказала:
гуляй, моя дочка.
Я гуляла до зари,
ломала цветочки.
Меня милый цаловал
в розовые щечки…

Все фигуры неподвижны и слабо освещены.

КОНЕЦ

Вместо послесловия. Автор выражает глубокую признательность Денису Модзелевскому, сохранившему это замечательное произведение в своих анналах (практически как тот ветеран Вьетнама из «Криминального чтива», который передал-таки сынишке погибшего сослуживца папины часы) в назидание потомкам. Само произведение является вольным переложением одного буддийского коана: учитель и ученик встречают на берегу ручья падшую женщину, и учитель переносит ее через ручей. Далее ученик задает учителю вопросы, суть которых можно свести к одному: а не в падлу было? Конечно в падлу, отвечает учитель, но я перенес шлюху через ручей и забыл, а ты вот по сей день несешь ее на своих плечах.
Впрочем, автор мог напутать насчет порядкового номера коана. Автор вообще не уверен в том, что в данной традиции существует какая-либо нумерация. От падения в бездну отчаяния по этому поводу его удерживает лишь робкая надежда, что читателю, буде он окажется, глубоко безразличны всякие религиозные традиции.


 

 

***(совершенное время)

…потому что нельзя в это облако дважды вступить,
даже если ты бог. И тут хоть в лепешку разбейся —
совершенное время: ни вымолить, ни искупить.
Возвращение что-то уж слишком похоже на бегство.
Потому что ты слаб и насмешлив, как пьяный Иов,
что, шатаясь от ветра, выходит отлить против ветра,
а у Любы-реки, как в грозу, не видать берегов,
а у мертвых — кричи не кричи — не добьешься ответа.
Потому что приходит пора заплатить по счетам
за ничейное яблоко и уворованный воздух,
по карманам пошаришь — голяк, медяки, нищета,
пожилой никотиновый прах, да заржавленный гвоздик,
да обрывок бечевки. Давай, бедолага, вперед —
отыщи себе тыщу причин разбежаться и прыгнуть
в ледяной кипяток, что тебя милосердно вберет,
в бриллиантовый свет, где любой и обласкан, и принят.
Потому что за стенами дома лишь морок и глад,
но присмотришься если — над мороком, ямой и гладом
восстает ослепительный город — не город, а град,
в коем шпили увиты смеющимся виноградом.
Потому что — не сам ли, как птиц, ты кормил из руки
эти долгие волглые утра и злые денечки?
…Потому-то теперь нарезаешь пустые круги
в добровольной своей, двухкомнатной одиночке.

Забирай же с собой это все — снегопады в степи,
надувную тоску, привокзальное твердое небо.
Потому что нельзя в это облако дважды вступить,
даже если ты бог. И тем более — если им не был.


 

 

***
не сносить маклауду головы
не сгубить кащея дорожкой дуста
кончился столетний хеллоуин
содраны обертки, шарики сдуты
из берестяных ебеней под утро
возвращались с песнями холуи

возвращалась душенька, весела
желтые кривые клыки оскаля
в самоходной лодочке без весла
подвенечной крови себе искала
расскажи-ка, милая, где была
а она в ответ ничего не скажет

вылезай из погреба, глянь в окно
все здесь поросло диким железом
не стоптать десантнику новеньких ног
кто его теперь приютит-пожалеет
посиди со мною, моя тоска
бледные ресницы
платьице в саже

а она в ответ ничего не скажет
а она в ответ ничего не ска


 

 

6.45

Я люблю все, что только должно начаться:
ожиданье в глазах предрассветных окон,
мотыльковую нежность, раздирающую на части
тесный ороговевший кокон.
Я люблю лишь то, что вот-вот случится:
обнаженные лица прекрасных безлюдных улиц,
прямоту ростка, иррациональные числа.

Без пятнадцати семь, в этот миг ты уже проснулась,
я люблю.


 

 

ПРО ЛЮБУ

Когда я еще собирал марочки в кляссер,
у Любы начали набухать груди.
Между прочим, у первой в нашем шестом «В» классе.
Мальчики ее любили,
зато ненавидели подруги.

А теперь ее сыну лет как нам тогда,
а где его отец — никто не скажет.
Люба пьет местную водку «Тайга»
и царапает ногтем скатерть.

Люба верит в карму и гороскоп
и работает в разделочном цехе.
Нужен ей не сидевший,
не городской,
с руками ласковыми и цепкими.

А приходят какие-то в свитерах с оленями,
приносят с улицы тошный холодок.
Наспех закусывают прошлогодними соленьями,
пацана отправляют играть в общий коридор.

Назавтра Любе к шести утра в цех,
возиться с теплыми скотьими потрохами.
Отчего-то мне кажется,
что Люба состарится и умрет раньше всех,
и поэтому я ни в чем ее не упрекаю.


 

***
Привыкай к тому, что не срастется
и не позабудется теперь.
Привыкай — а что тут остается,
если не получится терпеть?
Горечь миндаля и никотина,
стянутые в узел провода.
Вот такая радость накатила.
Вот такая хлынула беда.
Поезда отходят от перронов,
в море умирают корабли.
Козырьки полночных таксофонов
никого покамест не спасли,
не укрыли от дождя и града,
привкуса безвременья во рту.
Не укрыли? Значит, так и надо,
так и стой на каменном ветру.
Будешь проще, суше и бесстрастней,
разве что отметишь невзначай —
расстоянье от «прощай» до «здравствуй»
больше, чем от «здравствуй» до «прощай».
И всего привычного привычней
в невеселой повести твоей —
выше слов и памяти, превыше
мокрых крыш и проводов провисших —
стайка легких мыльных пузырей.


 

 

***
Гляди — над парусами этажей,
как бы застряв в тугой воздушной плоти,
бесчисленное воинство стрижей
бесчинствует на бреющем полете.
Когда кругом безоблачная синь —
какая сумасшедшая тревога,
какой атас у них на небеси —
скажи мне, милый Боже, ради Бога…
Присмотришься — а ничего и нет:
ни угадать, ни позабыть, ни вспомнить.

И только-то — инверсионный след,
косой чертой перечеркнувший полдень.

Так погуби меня, но разреши
жить этой жизнью без стыда и гнева,
где чудеса тревожны, и стрижи
к земле притягивают небо.


 

 

***
Эй, в перелицованном хитоне
не с чужого ль пьяного плеча,
добрый тать, рубиновый тихоня,
отчего в глазах твоих печаль?
Аки-паки, иже херувимы,
версты-звезды, вьюги-холода.
Настежь запечатанное имя —
никому, ни с кем и никогда.
Все, что есть и что случится позже —
только блики мерзлого огня.
Отчего, неизреченный боже,
ты меня покинул на меня —
с детством, пубертатными прыщами,
терпкой синевою выше крыш…
Полно, милый, я тебе прощаю,
ибо сам не знаешь, что творишь.


 

 

***
Кому — бесстыдная весна,
кому-то песенка шальная,
Кому-то весточка из сна:
Я умерла, а ты как знаешь.

И только ветер простонал
да закачалися деревья,
как забухавший Пастернак
в обнимку с Анною Андревной.

Ты кончилась, а я живу,
зачем живу — и сам не знаю,
а все как будто наяву,
и снова песенка дурная

поет, поет, звенит, звенит,
бесстыдно перепутав даты,
а в небе радуга стоит,
а в горле — мертвый команданте.

Однажды, ядерной весной,
мы все вернемся, как очнемся,
в горячий город, свой-не свой,
и мы начнем, и мы начнемся.

Скребут совки, картавит лед,
шипят авто, плюются шины.
а в небе радио поет
про то, что все мы где-то живы.


 

 

Андрею Ханжину

Поэт сидит в тюрьме. Тюрьма сидит в поэте.
Он по уши в дерьме, он хуже всех на свете.

Он вроде бы убил, а может быть, ограбил.
Ах, до чего любил играть он против правил.

И лето, и зима проходят мимо кассы.
А в нем самом тюрьма и неизбывный карцер.

И не помрешь во сне, и заднего не врубишь.
Над шконкой на стене — портрет Татьяны Друбич.

За эту чепуху,
за девочку за эту
прости как на духу все косяки поэту.


 

 

*** (рождественская колыбельная)

Закрываются глаза окраин.
Ангел держит свечку в вышине.
И шуршит-порхает на экране
яркий телевизионный снег.

В вышине — то вспыхнет, то померкнет —
самолет ползет сквозь облака,
сквозь грозу и радиопомехи,
словно сквозь опущенные веки,
словно сквозь дремучие века.

Спят антенны, провода и мачты.
Гоблины. Пейзане. Короли.
Все мертво на сотни тысяч ли.
Что же ты не спишь, мой бледный мальчик,
там, под слоем тлеющей земли?

Никуда не выйти нам из дома.
Посмотри на ржавый потолок —
вот звезда Тюрьмы, звезда Содома,
а над ней — звезда Чертополох.

Усажу тебя, как куклу, в угол,
сказочкой нелепой рассмешу,
только б ты не слышал через вьюгу
этот белый, белый-белый шум.

Расскажу про тридцать три печали,
муравьиный яд и ведьмин плач.
Как стонали, поводя плечами,
страшными далекими ночами
линии электропередач.

А по корневищам и траншеям,
сторонясь нечаянной молвы,
по костям, по вывернутым шеям
шли скупые мертвые волхвы.

Мучились от голода и жажды,
табачок ссыпали на ладонь,
тишиной божились.

И однажды

забрели в наш неприютный дом.

Сны перебирали, словно ветошь,
пили, на зуб пробовали швы.
Просидели за столом до света,
а со светом — встали и ушли.

Шли тайгою, плакали и пели,
жрали дикий мед и черемшу.
Слушали бел-белый, белый, белый,
белый, белый, белый-белый шум.

Спи, мой кареглазый цесаревич —
там, в стране красивых белых пчел,
больше не растешь и не стареешь,
не грустишь ни капли ни о чем.

Ведь пока мелькает на экране
мерзлый телевизионный прах —
ангел Пустоты стоит у края,
держит свечку на семи ветрах.


 

 

ПОСЛЕ ЗАПЯТОЙ

Здесь ты жила, пока не умерла.
Другой маршрут, но улица все та же.
И мимо проплывают номера
краснокирпичных десятиэтажек…
……………………………………..
……………………………………..
……………………………………..
……………………………………..
… прощай, вот я пишу тебе опять
«прощай» на этом непорочно-белом,
прощаясь наугад и второпях,
прощая между строк и между делом —
какая роскошь — вспарывая швы,
да разве мы с тобою не простили
те времена и армии, что шли
победным маршем сквозь твои пустыни,
по простыням бессонницы, прощай,
сдирая корочку с подсохшей ранки —
какая дрянь — смотри не оплошай,
когда, отзимовав, засвищут раки,
когда — прощай, ты слышишь ли — в четверг
вдруг линет хлывень или хлынет ливень,
и поплывет куда-то вбок и вверх
воздушный змей, нелепый и счастливый,
прощай, да неужели не смогли,
не удержали и не отпустили
до первой светлой капельки любви —
все остальное ухищренья стиля,
прощай, тебе там будет хорошо,
и ветер возвращается из странствий,
тепло, еще теплее, горячо,
непоправимо, безмятежно — здравствуй.


 

 

БАЛЛАДА О ВЫБОРЕ
Tribute to Юрий Левитанский

каждый выбирает по себе
женщину/религию/гарроту
ипотеки/зимние курорты
карты-деньги/жизнь-велосипед

каждый выбирает для себя
дьявола исуса или ктулху
надувную/плюшевую куклу
чтоб не страшно было засыпать

каждый выбирает из себя
щепочками каловые массы
волоконца девочкина мяса
намертво застрявшие в зубах

дом/друзья/работа и семья
ближнее и дальнее загробье
между слов и снов/кишок и ребер
каждый выпирает из себя


 

 

***
Разочтясь с судьбой привыкая быть публичным
неминуемо обзаводишься чем-то лишним
жировыми складками наглым еблищем
френдами что грозят судом Линча

а ты такой счастливый и немного косой
наблюдаешь вдумчиво и любовно
как Господь отрезает от жизни еще один кусок
улыбаешься и шепчешь
а мне не больно


 

 

М.

на стогнах многолюдно и мертво
агорафоб глаза подъемлет к небу
сбиваясь с ноты в поисках метро
которого здесь нету

все дело в серебре и чесноке
скажи какому демону обещан
кто грезит о прохладной чистоте
колодцев и бомбоубежищ

пусть города
стооки и псоглавы
безсмысленно фтыкают в пустоту
октябрь уж наступил а им солгали
насчет чего-то там в конце ту ту

останься сенбернаром в сентябре
пляши пылинкой в здешнем дымном свете
(а говорят что мы одни на свете)
бывай
звони
пиши
до новой смерти

все дело в серебре
и серебре


 

***
Я хотел бы умереть как Брендон Ли — в идиотском гриме, на съемках какого-нибудь «Ворона», от случайной пули партнера (вот ведь влип), с героином и водкой в венах поровну. Потому что пока тебе прет карта, пока у судьбы не начались ломки, важно вовремя свалить из осточертевшего кадра, но при этом навсегда остаться на 35-миллиметровой пленке молодым и красивым, естественно, а как еще, и чтобы в обеих руках по раскаленной волыне, чтобы все девочки вытирали влагу с покрасневших щек, а все мальчики удавились от зависти и уныния. А кому охота в старости лысиной сверкать, трястись в поисках насущного молока и хлеба и каждое утро кормить собой маленького зверька, который уже выел большущую дыру слева? Нарисуй на моей роже клоунский лик, поцелуй в разбитые губы на ветру пронизывающем. Я хотел умереть как Брендон Ли, только поздно и незачем.


 

 

***
Памяти Д. Бесогонова
…я дорогую славу раздаю
насмешливо и честно, как создатель.
Д.Б.
Душа моя, пусти меня к себе
в обитель из живых цветов и стали.
В нечаянном преддверии небес
мы растеряли нужные детали
самих себя. А это ль не резон
единым махом, вкрадчивым и жадным,
перелистать обрыдший горизонт —
так примеряются к жемчужным жабрам,
так впитывают порами состав
чужого воздуха. Так шьют с изнанки.
И так, бесцеремонно просвистав
судьбу, читают линии и знаки
другой судьбы. Ну что же, привыкай,
как привыкала к яблоку и к боли,
косноязычно мудрствуй и лукавь
в объятьях колыбели и юдоли.
Но там, где розовеют облака —
так безоглядно-глупо, так по-женски
скажи, кого еще ты обрекла
на чистое слепящее блаженство
присутствия? И днесь, когда стою
по горлышко в тебе — с которой стати
я дорогую славу раздаю
насмешливо и честно, как создатель?
Душа моя,
пусти меня к себе.


 

 

ПРО ЧАСИКИ

Прапорщик Айгуль Сатанеева,
делопроизводитель воинской части,
в свободное от службы время сидит в чате,
носит короткую шубку и крохотные часики
на синем ремешке, во сне принимает участие
в постановочном порно, мечтает умереть от счастья,
наяву говорит зеркалу: давай не будем больше встречаться,
пишет записки сама себе,
рвет на мелкие одинаковые части.

Поэт Валентин Убиенных играет в контру по сетке,
мечтает отравить парами ртути соседку,
а также иных прочих эмиссаров тьмы, всех, кто
мешает ему стать главой тоталитарной секты,
эманацией чистой ярости,
воплощением красноглазого Сета.

Воспитательница детского сада Н.
каждое утро ездит на работу в пропахшей мокрой псиной маршрутке,
это ее слегка подзаебало, говоря по-русски.
По мнению Н.,
мир нуждается в перезагрузке,
покуда голые бесхвостые зверьки не довели его до ручки.

Однажды часики на синем ремешке устанут-устанут,
поперхнутся зряшным временем и встанут,
и все люди на земле счастливыми сразу станут.

Вот так:
……………………………………………………………………..
……………………………………………………………………..
……………………………………………………………………..
……………………………………………………………………..
хопа!
И все.


 

***
Выпадает меченая карта.
Выпадает срок уплаты долга.
Выпадает супермен из кадра.
Выпадает снег. Уже — надолго,
чуть не навсегда. Опустим шторы
и в буржуйку хвороста подкинем.
За порогом — вход в пустую штольню,
а под стрехами — гнездо валькирий.

Так, нутром предчувствуя период
ледниковый, устрашась полярных
холодов, судачат сибариты-
мамонты: а вправду, не пора ли
к Господу на зимние квартиры,
в голубые гибельные толщи?
Что кому — а нам с лихвой хватило
нежности — и ненависти тоже.

Ныне существуем по законам
времени военного — а значит,
сколько ни шатайся по знакомым —
не застанешь никого из наших.
Да и ваших нет — ушли в разведку,
в андеграунд, к полуденному бесу,
попадая пальцами в розетку
при очередной попытке к бегству.

Что ж, махнемся судьбами и снами,
овладеем межпланетным сленгом.
Все, что было с вами-с ними-с нами,
станет снегом-снегом-снегом-снегом.
Потому что снег дороже боли,
потому что все врата отверсты.
За порогом — чисто волчье поле,
а в конце задачника — ответы.
Завтра — ленинградская блокада.


 

 

***
Межсезонье, пятое время года, в школах
эпидемия гриппа.

Скоро скрипеть полозьям

по живому белому. Скоро, скоро
будет чисто, светло. Дождь бьется оземь
в долгой судороге зрительного нерва,
разделяя жизнь на лоскуты-волокна.
Оттого-то кажется мне, что небо
холодней земли,

и время заклеивать окна.


 

***
Это не твоя голова болит, это тебе только кажется. Вместо твоей головы вообще уже давно — липкий полип, теплая кашица. Это ничего, что пьяный друг не зашел, проебался где-то с твоей кагбе, но тоже пьяной бабой. Ты опять не сдох этой ночью, это уже хорошо, это совсем, говорю тебе, не слабо. Правильный Володя Фролов сказал бы: это у тебя совесть нессученная зудит, нехорошая Лена посмеялась бы: тебя, хоречек мой, просто пучит. Не суди, говорю я, никого никогда ни по какому поводу не суди, да не судим будешь. Допустим, я сейчас опять начну расшатывать судьбу, как мертвый зуб во рту, улыбаясь обезьянам из-за добровольной решетки, а потом еще сто пятьдесят вотру, это дело кагбе решенное.


 

 

Саше Митрофанову

Может статься, здешняя пустота —
лишь нехватка годной архитектуры.
В городах эта мысль как нигде проста.
Может статься,
наши дневные тюрьмы,
гепатитный этот щемящий свет,
мокрых крыш пиррихии и спондеи —
отголосок, жалкий довесок сверх
тех дворцов, что, от ужаса холодея,
прозреваем на горизонте сна:
там растут, воздушны и аккуратны,
но не нами придуманы, не для нас —
золотые хищные зиккураты.
Впрочем, толку в них, этих снах во сне:
в них вода как кровь, а кровь как сурик.
Но если встать с непокрытой башкой под снег
и смотреть внимательно, чуть прищурясь —
сквозь фонарную рваную бахрому
в городах проступает рисунок бога.
Это ясно тебе как никому,
что совсем неплохо,
пускай немного.


 

 

О ЧУДЕ ПРЕОБРАЖЕНИЯ

Мальчик болен,
у его кровати —
областной консилиум святых.
По обоям скачут акробаты,
вянут осторожные цветы.
Приезжал фальшивый кирасир,
весь такой в дурацкой медной шапке,
пуговицы больно хороши,
золотая сбруя на лошадке.
Потолок жужжит, жужжит, вращается,
незнакомцы лезут, лезут в окна,
и отец зачем-то превращается
в поролонового волка.
Мальчик больше не получит троек.
Он в расположении теней
что-то важное вот-вот откроет —
лунный кратер, новый континент.
Комната наполнится озоном,
кончится ужасный рецидив,
свет навалится,
огромен и осознан,
расцветут бумажные цветы.


 

***
Завести разве себе кота — здоровенного, сибирского, наглого, чтобы на колени мягко прыгал, когда рядом нет ни друга, ни бабы, ни даже завалящего ангела. Чтобы когти впускал-выпускал, урча, равнодушно наклонял башку широколобую, чем-то своим промышлял по ночам и за несуществующими мышами скакал галопом. Я бы, наверное, стал меньше употреблять алкоголь, а тратил деньги на печенку и специальные кошачьи консервы. Не бросался б как бешеная собака ни на кого, вообще подлечил бы голову и нервы. Завести себе кота, а потом он умрет от старости, или его пацаны во дворе замучают. Нет, пожалуй, пока подожду с котом до другого лета и подходящего случая.


 

***
Как темна и чудесна звериная смерть
на горячем снегу, на истлевшей бумаге.
Сумасшедшая нежность — хотеть и не сметь
прикоснуться к истоку слепыми губами.
Где кончается день, где мелеет река,
где плотней облака и весомей расплата —
мы узнаем друг друга по чистым рукам,
по голодным глазам, разучившимся плакать.
Ждать у горя погоды и добрых вестей,
отвергая дары, опуская ресницы…
Мы друг друга найдем по зеленой звезде,
по соленому следу на чистой странице.


 

 

ВИНСЕНТ ВЕГА

…Танцуй же на разрыв шаблона,
с горячим скальпелем в зубах,
царь эпилептиков влюбленных,
жрец серафических забав!

……………………….

Пришла пизда рулю ковчега,
ни Арарата впереди.
Безумный гангстер Винсент Вега
танцует у меня в груди.

Он с хрустом топчет каблуками
плоть непорочную мою,
в виссон и пурпур облекает
и вертит на стальном хую.

Зачем ты, Винсент, лезешь в душу
и гланды трогаешь рукой?
Зачем так грубо ты нарушил
мой герметический покой?

Зачем тебя я повстречала
на сем безжизненном пути?
Зачем звенело у причала
твое последнее «прости»?

«Прости», сказал, «в гробу я видел
твой ценный биоматерьял.
Не все я в жизни ненавидел,
а душу вечну потерял».

И, огорошив этой вестью,
дешевый мел смахнув со скул,
свой вороненый Смит-энд-Вессон
приставил к бледному соску…

Ну что же, смейся, демон, смейся,
я все равно тебя люблю.
Во сне приходит Чарли Мэнсон
и говорит: «Пизда рулю».


 

***
Стрижи хвостами режут синеву
и пропадают на свету кромешном,
и колокольчик падает в траву,
но речь об утешении — не меньше.
Да, миллионы разноцветных брызг,
корабль, дрейфующий в нейтральных водах.
Еще мгновенье, и подует бриз.

…Та девочка умрет при тяжких родах,
а этот день — как продолженье сна
под разлинованными небесами.
И если музыка покинет нас —
помилуй Господи, что будет с нами?
Она глядит, как в зеркало, в рассвет
и говорит картаво и негромко
о мировом сиротстве и родстве,
и говорит — как бы идет по кромке:
«Возьми меня. Иного не дано.
И будет скрипка, и немного нервно.
Но лишь со мною, лишь со мной одной
ты — посреди земли, напротив неба».

И наискось рванет июльский дождь —
хохочущий, всемирный, средиземный —
когда освобожденно припадешь
к ее рукам, изъеденным экземой.


 

 

ХРОНИКИ ПОДЗЕМНОГО ВОЗДУХОПЛАВАНИЯ (II)

На Луне придумали такое —
там есть море скорби и покоя.
Но сказать по правде и секрету,
никаких морей там вовсе нету.
Заблудившиеся космонавты
населяют лунные ландшафты,
все гуляют в праздничных скафандрах
и поют-играют на кифарах:

«Хорошо нам — что бы ни случилось,
остаются правильные числа.
Оттого-то в шерстяных могилах
мы хороним наших мертвых милых
и в чудесных глиняных ретортах
зачинаем наших новых мертвых.
Мир пребудет тот же, что и раньше —
ядовито-зелен и оранжев.
Мир пребудет золотой и зряшный,
молодой, бесстыдный и нестрашный».

………………………………………………………………

На Луне придумали такое,
что до Господа подать рукою.
Но сказать по правде и секрету,
никого там не было и нету.
Только бриллиантовый лишайник
оживляет лунные ландшафты.
В лунном грунте, в ледяных каморках
спят спокойно лучшие из мертвых.


 

К Д***

ты куда опять запропастилась
за какие шастала моря
по каким шарахалась пустыням
хмурая снегурочка моя

пахнут человеческой мякиной
слюдяные ломкие крыла
чье сердечко слабое смутила
в чью залезла теплую кровать

что ты снова как бы по-кошачьи
исподлобья смотришь на меня
или ты конкретно накосячила
или захотела ты ремня

мне с тобой ни хлопотно ни грустно
просто я немножечко привык
что твои усталые игрушки
завсегда в говне или крови

стой ужо в углу полураздетая
дырку расковыривай в стене
то ли бесовская то ли детская
ты которой в общем-то и нет


 

***
Передушить звонки и перерезать ток,
стакан простой воды поставить к изголовью
и лечь лицом к стене, чтоб никогда, никто —
ни сном, ни духом, ни изменой, ни любовью.
Как хорошо в ангинном детстве — с головой
укрыться, чтобы лишь граница одеяла
от облачной тоски и смуты голубой
и отделяла бы — и вместе оделяла
прожилками чудес и карамельной мглой,
пронизанной ступенями ресничных просек,
где все, что быть могло — взаправду быть могло,
едва наметившись, как штриховой набросок…
Но белый день встает во весь гигантский рост,
сорвав засиженные мухами гардины —
немилосердно и замысловато прост
и преисполнен ангельской гордыни.


 

 

Данику, никуда

(в голодной тихой комнате смотри
простое колдовство на раз два три)

И раз
весну прорвало как нарыв
тяжелой кровью семенем и гноем
на улицах набрякли фонари
а у моей любви промокли ноги

(как будто бы не я и не с тобой
в другой стране
с изнанки мостовой)

И два
допустим ты моя любовь
дворовый мальчик голубой лисенок
смешливый демон хищный полубог
капризный и насупленный спросонок

(с изнанки унавоженной земли
твои глаза цветами проросли)

И три
я все равно с собой возьму
заныкаю подальше и надольше
вот эту вот сопливую весну
ледышку
лодочку
озябшую ладошку


 

НОЖЕВАЯ

Микасу Норвидайтису

Остывает август, бледнеет ночь,
чуть горчит обоюдоострый воздух.
Я все лето таскал в кармане нож,
как детишки таскают волшебный гвоздик.

Этот нож подарил мне один поэт
(а не подарил — я и так украл бы).
Хорошо им ловить уходящий свет,
рассекать прозрачные скулы яблок.

И пускай до времени обождет
сожаление о залетной жизни,
что прижмется к коже и обожжет,
будто нож, забытый в кармане джинсов.


 

 

ГОЛОСА

Илоне Вандич

Никогда не узнаешь, каким днем заканчивается неделя.
Никогда не будешь жить в доме, построенном там, где сейчас вбита первая свая.
Один человек (не помню, как звали) прочитал сорок тысяч книг, и они его съели:
просто однажды проросли наружу, как одуванчики из асфальта.
Возможно, все, что происходит здесь, происходит оттого лишь,
что Господь криворукий жульничает, играя со своим отражением в нарды.
В пустой прихожей ума о темноту ушибешься, взвоешь:
Смерть — это место, тебе подсказывают координаты
голоса,
много голосов,
очень много голосов.

Смерть — это место, где все наперебой говорят о главном,
давясь землей, пережевывая фаланги пальцев.
Хочется попросить у мира прощения и вдуть ему по самые гланды,
но последние сорок тысяч лет он ни разу не просыпался.
Сорок тысяч лет длился день, пока ты играл в бирюльки,
не подозревая, что занимаешься чем-то куда более стыдным и древним.
А в это время в Теотиуакане, Катал-Хийюке, Чанъане и Бейруте
варили суп из некрупных младенцев, любовь добывали треньем.
Голоса,
много голосов,
очень много голосов, одинаковых и разных,
задумчивых и страстных, шерстяных, стеклянных, пряничных и наждачных.
Входя в покинутый дом, не говори даже в шутку «Здрасьте» —
может статься, ответит тот, кто тебя давно заждался.

……………………………………………………………………

…В общем-то, у судьбы опять — классический батхерт.
Все-то она, бедная, не научится держать себя в рамках.
Все обидчиво поджимает губы (здесь просится в рифму: «идите нахер»)
и повторяет по кругу, как заведенная: век мой-волк мой-враг мой…
Вместе с тем — хочется слушать, о чем трещит сгорающий хворост,
хочется мазать нос и щеки жирной звериной кровью.
Кто-то называет это странное явление — «такой возраст»,
я называю это явление чувством другого неба.
Невысокое, оно изрыто оспинами чудовищно-прекрасных созвездий,
недалекое, оно всегда вон за тем поворотом.
Телефон вибрирует в кармане джинсов — а номер абонента тебе известен.
В дверь еще не позвонили,
а ты уже знаешь, кто там.

(Голоса.
Много голосов.
ОЧЕНЬ МНОГО ГОЛОСОВ.)


 

 

***
На мертвом перекрестке разминулись
с нестарой женщиной в плаще осеннем.
Она брела, неузнанная всеми,
по коридорам предрассветных улиц,
молилась проводам, афишным тумбам,
читала вывески и объявленья,
как будто вне себя от изумленья
от здешней жизни, пестрой и доступной.
Она была, наверно, полоумной
(иначе что за глупые капризы),
из тех, кого выводит полнолунье
под локоток на шаткие карнизы,
но я-то знал, когда закроют небо
стада крикливых серых бумерангов,
мы встретимся тогда еще раз с нею
за миг до осени, до умиранья,
на краешке полуденного сна.

…Сдается мне,
что я ее узнал.


 

 

ЕЩЕ КОЕ-ЧТО
ОБ АНАТОМИИ И ФИЗИОЛОГИИ ПОЭТОВ

У поэта все не как у людей все другое
голова у поэта набита алмазной трухою
вместо сердца сломанный фронтовой репродуктор
а вместо хребта бамбуковая дудка

(эта дудка еще называется Божьей)
от таких делов поэт как правило упоротый и борзый
в общем ты не трать на него придурка
ни любви ни денег ни ценных продуктов

Среднестатистический поэт — тот же терминатор
как его ни целуй хмурится и шлет нахер
а в одну распрекрасную ночь за то что
ты его кормил-поил-смазывал он тебе заточку
сунет в бок когда у него микросхемы поедут
в общем если встретишь поэта убей поэта

(как минимум нассы в бесстыжие зенки)

(лучше всего парни если вас будет двое-трое)

(а еще лучше обойди стороной вдоль стенки
авось не тронет)


 

 

К. Стешику

как бы уже не лето как бы еще не осень
как бы в желудке воет серенький бля волчок
(как говорил Гэ Лектер если хочется очень
многое дозволено
но об этом молчок)

как сказал один снайпер
(впрочем больше для понта)
в доме до чёрта комнат с кучей разных людей
а мотылек знает а мотылек помнит
как сперва был наколот а потом улетел

в Конго бля дети дохнут
последний грызут початок
мертвые чтут Дартвейдера киборги вновь в строю
как уточнил доктор (не снимая перчаток)
она еще вертится
вот как может так вертится
крутитсябеднаявертится
на заводном хую


 

 

С УВАЖЕНИЕМ, ЧЕРНЫЙ ЛИБЕРТАРИАНЕЦ

Говорил мне колдун: ты найди себе Зверя —
одного на всю смерть, и не надо других.
Чтоб звенела тихонько хрустальная сфера
В развороченной пулей широкой груди.

В мире белых людей мы случайные гости,
каждый черен, когда поскрести до костú.
И припомнится Берег Слоновыя Кости,
и сердечко тамтамом забьет от тоски.

Будут пепел и сталь, будет скрежет зубовный,
голоса полустанков и пылающих хат.
Все пройди налегке, но Барону Субботе
ты в безлунную ночь принеси петуха.

Не молись пауку, ягуару и мамбе,
а молись самострелу в проворных руках.
Только старенькой, доброй морщинистой маме
принеси драгоценную печень врага.

Духи предков не лгут: лишь дорогой прямою
попадешь в черный рай — так иди же по ней.
Там пируют всегда партизаны Приморья
и живые мальчишки купают коней.

Папа Легба и Шанго, и ветхий Ананси
правят путь смельчака по далекой звезде.
Говорил мне колдун, что не будет иначе,
только мне и не надо других новостей.


 

 

ВАРИАЦИИ

Сергею Зхусу

Когда на тонком горле ночи сомкнутся руки брадобрея,
когда горят глаза чудовищ и лабух поправляет бант,
когда взойдет звезда кастрата на черном бархате дисплея,
приходит рослый мексиканец и открывает кегельбан.

Когда поет звезда кастрата, и от рассвета до заката
стоит в сем логове разврата неимоверный шум и гам,
приходит Квентин Тарантино, рисует странные картины,
затем играет пиццикато, и наступает Пополам.

Когда, как яркая заплата, горит себе звезда кастрата,
и в репродукции «Квадрата» проявлен местный колорит,
облитый золотом заката, в обнимку с дочкой Бармалея,
приходит Казимир Малевич, но ничего не говорит.

Когда гогочет пьяный Будда, бессонным третьим глазом пялясь
на то, как в луже у трактира Зло кувыркается с Добром,
когда матрос танцует джигу и на курке танцует палец,
приходит рослый мексиканец и всем прописывает бром.


 

 

ГИТЛЕР В АДУ

Бог знает, когда это было:
свою неземную юдоль
на вздувшейся мертвой кобыле
задумал объехать Адольф.

Проведать лихих генералов,
старинных друзей и врагов
и гвардию, что помирала
в тиши забайкальских снегов.

Он молвит: «Восстаньте из праха,
наденьте свои ордена.
Потеряны Лондон и Прага,
и Аддис-Абеба сдана.

Не зря говорили мне руны
и пел патефон за стеной:
«Что ищешь ты, робкий и юный,
что кинул в Отчизне родной?

В стране торжествующей швали,
в краю сумасшедших берез
ты славу добудешь едва ли,
а лишь геморрой да цирроз».

А я так хотел, чтоб цветами
везде устилали мой путь,
и чтобы Отчизна святая
главу мне склонила на грудь.

И чтоб целовали мне стопы
и руки от плеч до пястей,
и дети не думали чтобы,
как будто бы я Бармалей».

И выслушав эту телегу,
вождю отвечают бойцы:
«Мы смерти своей не жалели,
и ты, луноликий, не сцы.

Пойдут эшелоны-составы
на север, восток и на юг,
И новые списки составят,
и новые стопки нальют.

И разве нам этого мало,
покуда в весеннем чаду
вендетту девятого мая
мы празднуем в здешнем аду?»

Но не отвечает им призрак,
лишь палец к запавшему рту,
да слезы холодные брызнут
на серый походный сюртук…

Спокойный и трезвый, как Зорро,
как Бэтмен, всегда молодой,
Аид объезжает дозором
царь мертвых, ефрейтор Адольф.


 

 

РОДИНА-ТЬМА

хочешь правды слушай сука сюда       злое облачко само по себе
только родина господь и беда       по-над краем невысоких небес
 .       .
а за край вообще не надо смотреть       здесь недетские стоят холода
эту родину зовут твоя смерть       хочешь правды значит слушай сюда
 .       .
холода треноги красный бурьян       от прямых дорог от ясного ума
здесь на марсе каждый весел и пьян       позовет однажды родина тьма
 .       .
мое сердце как кусок льда       орбитальная хрустальная тюрьма
цельнокованый кусок льда       золотая рвота звезд кутерьма
 .       .
треугольные бесстыжие глаза       не видать им ни за что никогда
хоть нассы в них все им божья роса       марсианские сады города
 .       .
только родина господь и беда       только сердце как кусок льда
только облачко бежит себе вдаль       вечно тающий кусок льда

 


 

 

Е. Г.

1.

Я помню год когда так неохотно
накрылась льдом вонючая река
На тонком льду под выкрики и хохот
мы убивали черного щенка
Два ангелочка в школьных пиджаках
в ладонях потных кирпичи и палки
и чем-то сладким и знакомым пахло
а сверстники кричали Сдохни падло
с румянцем некрасивым на щеках

Мы проходили некую проверку
И кто-то важный наблюдал за нами сверху

Я помню этот взгляд и этот хруст
и как сочилась розовая пена
Никто из нас не оказался трус
Вот только кто скажи ударил первым

А говорят мол ангелы как дети
Но мнится хороши и те и эти

2.

Внутри тебя живет мальчик
14-летний тонкий в кости коротко стриженный
темно-русый а может рыжий
в анархистской маечке
Между прочим не придумщик и не обманщик
а вполне реальный пацан
строит планы воюет с ментами сплевывает сквозь зубы
с незнакомцами разговаривает голосом специальным грубым
за свои слова отвечает сам

Внутри меня живет девочка с высокими бровками
в платьице мужскими руками застегнутом неумело и бережно
В общем такая себе кисейная барышня
с трогательными переводными татуировками
Жрет шоколадки и цветочный шербет
сводит лопатки ломается и врет
крутит сетевые романчики злоупотребляет смайликами

Хочешь на время подарю ее тебе

А ты мне в обмен
этого твоего террориста маленького

ТУТ-ТО И НАЧНЕТСЯ ГЛАВНАЯ ПОТЕХА


 

 

Н. Щ.

Мы не боялись слова «никогда».
В тот черный год весна текла как сука.
Нам не хватало пороха и льда.
Чудовища, сбежавшие с рисунка,
без звука занимали города.
(И трое бесконечных пьяных суток —
на разграбление.) И ты молчишь
под новой,
розовой,
всегда горячей кожей.
……………………………

…в пустой прихожей
кружит по полу заводная мышь.
И тишина.
И новые обои.
Веселый мир: война, стихи, беда.
Кому теперь сказать, что никогда,
ни разу мы не убоялись боли.

Веселый мир: стихи, беда, война.
(В тот год весна была черным-черна.)

А смерть — не на миру, так на пиру.
А жизнь легка. Прими это как данность.
Ты больше не умрешь. Я не умру.
Смотрю, ты не грустишь, а я подавно.

(И поцелуи на гнилом ветру
со сладким вкусом крови и агдама.

И плохонькое пальтецо.
И не сожженное твое лицо.)


 

ТВОЙ ЛИЧНЫЙ ГАЗЕНВАГЕН

Не коси, товарищ, выдавленным глазом.
Не свисти, товарищ, порванной губой.
Подыхать — так с музыкой, да еще под газом.
Личный газенваген едет за тобой.

Личный газенваген — хитрая машинка.
Он в кошмарах липких снится по ночам
всяким там изгоям, разным, бля, меньшинствам,
жидомарсианам и другим хачам.

Ну а нам-то хуле, мы же из народу,
из родной канавы, от кривой сохи.
Вспомним мы пехоту, перегар и рвоту,
выпьем и прочтем Сережкины стихи.

Мы еще дадим говна, уголька и газа,
мы еще послужим Родине-стране,
что стоит, качаясь, пьяная зараза,
в православном ветхом шушуне.

За любовь и веру! Удаль и отвагу!
Навернем пельмешков, и опять в забой.
…А за нами едет личный газенваген,
Черная машина с жестяной трубой.


 

***
…и вдруг прольется, как из чаши,
непоправимо белый свет,
сухой и звонкий, чуть горчащий —
и живы все, и смерти нет.
И пласт подтаявшего снега,
под тяжестью своей осев
и выдохнув, сорвется с неба —
и страха нет, и рядом все.
И тут же встрепенется зыбко
и дрогнет крыльями в пыльце
новорожденная улыбка
на запрокинутом лице
цветка. Ну что ж, и ты не бойся,
иди в полуденной росе
туда, где смерть почила в бозе
и живы — все.


 

 

РИТУАЛ ОЧИЩЕНИЯ ОХОТНИКА

1. мясник в России больше чем мясник
он волосат он праздничен и светел
чу вот он из небытия возник
и в толстых пальцах мнет зловонный ветер
предместий.
а еще в России есть футбол
по всякому в России есть футбол
да-да футбол в России лучше чем футбол
(убей меня, таинственный нацбол).

2. менты в России самые менты
их души в заточении на марсе
мне жаль их всех попарно или в массе
особенно которые менты

3. говно в России слаще чем везде
его хлебаешь дырявой деревянной ложкой
(читатель рифмы ждет. ее не будет.)

4. когда тебя на цынковом столе
разгладят до последних сраных складок
потом обмоют голубой водой из шланга
тогда поймешь залупа что всего дороже на земле
потом засунут в девочкин живот
где червяки и теплота и сырость
ну вот и повторяй: ну вот ну вот
лежи и повторяй: ну вот ну вот ну вот
поэт в России равен лишь России


 

 

А. Корамыслову

Сверим часы. Архангелы стаями
тянутся к югу. Иллюзии стаяли.
Кем бы ни были, чем бы ни стали мы —
все-таки чуем
разницу между удачей и счастием,
между последним — и первым причастием,
тайной — и чудом.

Чудо — понятно. Тайна — прельстительна.
Думаю, тайне оно и простительно:
беженка, приживалка,
путает, мямлит, скрывает, скрывается,
просит взаймы — а голос срывается:
и непотребно, и жалко.

Чудо бывает единожды явленным.
Глянь — к палисадникам, крышам и яблоням
тянутся белые сходни.
— Мало? Не верите? Нате вам, олухи:
цвет на траве и радуга в облаке,
лето Господне!

Здесь — преломление и отражение.
Здесь — и победа, и отрешение,
шпиль и основа.
Все в этом мире не нами заверчено.
Капай, смола. Гори, семисвечие.
Бодрствуй, рубанок — и раньше, чем к вечеру
лодка будет готова.

 

 

ДИСКЛЕЙМЕР

Внезапно, после тысячи смертей
игрушечных — умрешь и ты взаправду,
устанешь ненавидеть и терпеть,
жевать-смердеть-вертеться-и-вертеть,
сосать хуйцы и получать зарплату.

Пройдешь сквозь строй докучливых теней
и на излете самой долгой ночи
возляжешь на казенной простыне
с последним из последних одиночеств.

Тебе ли не подсказывали сны
в замысловатых символах и кодах,
что ангельские дневники скушны,
да и в аду не повстречать знакомых.

Но до чего же тяжко, кто бы знал,
расстаться с этой подлой маетою.
И вот, прильнув к пустому монитору,
ты открываешь неживой журнал.

Давай, дружок, хотя б на этот раз —
без кислых слез и без дежурных фраз,
без дураков и музычки бравурной,
без лишних глаз, без вымученных поз —
вставай, садись, пиши заглавный пост:
«Привет, друзья.
Вы умерли?
Я — умер».


 

 

***
В раю скукотища — я б выпил, да не с кем.
(Не хочешь ли страшную сказку, дружок?)
Зима угощает эспрессо по-невски:
опилки железа и липкий снежок.

Кто слушал, тот слышал. (Смешал и посыпал).
Пригýбил-убил — и стекло по усам.
В аду выходные. Спасибо. Спасибо.
(Не надо, я понял. Не троньте, я сам).


 

***
От мглы, налипшей на зубах,
от злобы, что довлеет дневи,
храни, Господь веселый Бах,
в заботах о насущном небе.
Даруй нам, Господи, любовь
без слов кривых и знаков тайных —
корзину рыбы, пять хлебов,
и в марте гололед и тальник,
цветочный яд и дикий мед,
Восток и Север, Юг и Запад,
поскольку этот город мертв
и дом покинутый не заперт.
Поскольку не сыскать границ
шагам разымчивым и спорым
в ночи — и все же оглянись:
ведь этот шов еще не вспорот!
Сыграй, прошу Тебя, сыграй
на самых чистых и щемящих
в малиновый павлиний рай,
в сквозной, набитый ветром ящик…
Ведь нет позорней немоты —
не умалишь ее, не спрячешь —
и это слишком знаешь Ты,
и плачешь, Господи — Ты плачешь?


 

 

***
В ночном вагоне — пара малолеток.
За окнами провалы тьмы и света.
Уже проехали глубокий петтинг.
Две станции до первого минета.
От счастья своего куда им деться,
Как в той дразнилке — тили-тили тесто.
И рук не расцепляют, точно в детстве.
Нет, значит, все же секс имеет место.
Совсем недавно. Потому так робко
Вспотевшие перебирают пальцы.
(И с понтом кельтские татуировки,
На вид — как будто гелевая паста.)
И вновь простые ритуалы вуду:
Любовь и кровь, и жизнь подобна чуду.
«Ты точно не забудешь?» — «Не забуду».
«И больше не обидишь?» — «Гадом буду».

…Ну что ты, пидар, жрешь ее глазами,
Обсасываешь хуже чупа-чупса.
Да не торгуйся, ты не на базаре.
Не суетись, поговорим за чувства.
Продай за горстку медной мелочевки,
отдай соседу, брату или другу
смешную преданность смешной девчонки,
пусти ее, как тот трамвай, по кругу.
Все это — допустимые потери,
и пусть встают до самого Китая
Те мальчики, которых мы хотели,
Те девочки, которых мы кидали.
Пускай в промерзшие ложатся ямки,
И тянут руки, и стучатся в окна.
Живи, пацан, привольно, быстро, ярко,
Умри, гондон, смешно, ужасно, вонько.

Зрачки огней во мгле сожмутся в точки,
Вагон вздохнет, зевнет, раззявит двери,
И вместо человечка с молоточком
Завалит душегуб с электродрелью.


 

***
Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века.
«Символ веры», Никейский собор, 325 г.
Это осень. Неужели так скоро,
неужели так до срока — поверь,
я не слышал терпеливого хора,
указующего мне, кто правей,
кто правдивее.

В прожилках и остьях,

словно в устьях замерзающих рек,
застоялся пузырящийся воздух,
пузырящийся и ясный, как грех.
По какой такой любви и причине
под рассыпчатый смешок-шепоток
от предсердья к воспаленной брюшине
перекачиваешь медленный ток?
Сколько скуки на внимательных мордах
облаков порожних, сторожевых…
Слышишь — чаю воскресения мертвых,
но не чаю обретенья живых.
Слышишь — верю в холода, в непрощенье,
в снег, что выпадет из Боговых рук,
в превращение и коловращенье,
возвращенье — на гончарный ли круг?
…Это память. Это тысячи волглых
соответствий в обожженной листве.
Подержись еще немного за воздух.
Заплати за ускользающий свет.


 

 

***
что у нас на завтра
пушкин в гиперссылке
холода тревоги ангельский джихад
так и будем с этой пьяною зассыхой
с девочкой-березкой жить и подыхать.

так с тобой и будем чутким ухом прядать
колокольным дрыном тыкать в облака
порошки-стишочки в тощих жопах прятать
да за синих френдов голову под кат.

все нам до байкала все нам гребля с пляской
все нам подавай лихого упыря
чтоб душа в наколках чтоб широк да ласков
чтоб гонял за пивом
а бил так не зазря

и все летит куда-то в мороке упрямом
на кривой метле за страшные моря
мертвая невеста ебаная мама
Родина моя.


 

 

***
Богу — Богово, небу — небово,
а земле — намывать гостей.
Все, что было и все, что не было,
разом выпало из горстей.

Солнцу — солоно, боли — боязно,
аж в глазах золотая резь.
То ли я отбился от поезда,
то ли поезд сошел с рельс.

То ль, очнувшись от сна глубокого,
все шепчу в лубяную тьму:
— Богу Богово, Богу Богово, —
а и тяжко, поди, ему…


 

 

 

РОЖДЕСТВО В АДУ

не знаю когда это будет
в стране победивших берез
без плача отпразднуют люди
Твое деньрожденье Христос.

в домах соберутся под вечер
закусят помянут икнут
пять тысяч рождественских свечек
в рождественский тортик воткнут.

начнут изумляться и ахать
о вере триндеть и о зле
и в полночь узрят патриарха
верхом на крылатом осле.

Тебе и не думалось даже
в запале последних минут
каким Тебя жиром измажут
какой хуеты наплетут.

А в небе не звездочка светит
рождественский пляшет салют
и снова жестокие дети
подставят Тебя и сольют.


 

***
…чтоб нёбо стало небом…
…и мыслящий бессмертный рот…
Мандельштам

Отчего так оголтело льну
к ясному до маеты, до жути
колокольному цветному льну
с привкусом забвенья или ртути?
Словно предстоит с самим собой
долгая бесслезная разлука —
посвист стрел, пылающий собор,
ни словечка, ни кивка, ни звука…
Так и подступает немота —
слишком опрометчиво и рьяно
оловом кипящим залита
лицевая мыслящая рана.

…Знать бы,
скольким пересохшим ртам
довелось вбирать упругий воздух
откровения — и чья гортань
прохрипит о небывалых веснах,
как лютует скомороший Бог,
заходясь в колючем едком кашле,
как разматывается клубок,
и сочится в тыщу лет по капле
стереоскопический простор
сквозь ушко кащеевой иголки, —
и ведут неспешный разговор
ветлы и ветра, волхвы и волки…

В кратком переводе на людской,
памятливый, теплый и бескостный,
это значит: обернись рекой,
радугой двойною високосной —
только бы заполнить как-нибудь
промежуток меж Творцом и тварью.
…Автострады уступают путь
гибкому степному разнотравью.
Только бы, немея на закат,
подставляя грудь дождю и снегу,
кончиком сухого языка
прикоснуться к нёбу — или к небу.
Тут-то и настигнет, как удар,
и встряхнет за немощные плечи
дивный и немилосердный дар
человечьей речи…


 

 

***
Мелкие порезы неприятнее всего —
саднят долго, зарастают неохотно.
Вот сцуко (шипя от боли),
кажется, лучше бы уж полпальца отхватило.
Да и боль какая-то противная, мелочная.
Один мой друг рубанул топором свою руку —
став убийцей, он больше не хотел быть музыкантом.
При этом даже не вскрикнул, не потерял сознания,
а продолжал пить и улыбаться,
хотя рука висела на одних сухожилиях и коже.
А между тем можно свести человека с ума,
медленно, методично срезая подушечки пальцев.
Можно превратить лицо в кусок мяса
при помощи бумаги — обычной, офисной —
если постараться, ее края режут не хуже бритвы.
Мелкие неглубокие порезы —
грязным кухонным ножом во время чистки овощей,
сухой осокой,
краями бумаги,
незначительными словами,
осторожными косыми взглядами.
Можно истечь кровью —
по капле,
н
е
з
а
м
е
т
н
о


 

 

***
1.

…и с кронами нерасторжимы корни,
и мир качается, как колыбель,
а мы с тобою теплым хлебом кормим
бесстыжих привокзальных голубей.
И фенечка цветная на запястье,
и потаканье прихотям твоим,
и целых пять недель еще в запасе —
в неведенье блаженном — что творим…
2.

…нет, не любовь —
когда в глазах темно
от ревности, абсурдной, точно ересь,
когда глядеть уже не в силах — но
приметишь, в одночасье разуверясь —
и никотиновую бледность щек,
и сеть морщинок тоненьким курсивом,
и худобу, и что-нибудь еще —
ну до чего ты нынче некрасива…
Нет, не любовь — и негодуй, и плачь —
не трубный зов — разорванное эхо,
тяжелая, удушливая блажь…

Не отними, Господь, хотя бы это.


 

***
Мама говорит дочке:
«Доченька, завтра я поведу тебя в один дом,
Ничего не спрашивай, сама все поймешь потом.
Волосатый дяденька снимет с тебя пальтецо,
Оботрет платочком заплаканное лицо.
Когда поставят на табуретку, не закрывайся рукой.
Дяденька даст конфетку, добрый, сука, такой.
Ничего не бойся, делай все, что велят,
Не сжимай коленки, не отводи взгляд.
Доченька, это противно лишь по первости,
Просто маме очень нужны деньги, ты ее прости.
Волосатый дяденька уложит тебя в кровать,
Потом расскажет сказку, потом начнет с тобой играть,
Помажет растаявшим сливочным по губам

Я ТЕБЯ НИКОГДА НИКОГДА НИКОМУ НИКОМУ НЕ ОТДАМ»


 

 

КОЛЫБЕЛЬНАЯ СЫНУ

Ты плачешь. Ты совсем не хочешь спать.
Разбрасываешь руки и пеленки.
И мгла — надорвана. И ночь — на спад.
Какая-то кошмарная поломка
случилась во Вселенной. Некий сбой.
Земля кряхтит и валится с орбиты.
И ты захлебываешься собой
от маленькой взаправдашней обиды
на день, на ночь, на сон, на то, что нет
его, на нас, хлопочущих без толка…
А в изголовье — приглушенный свет
и с Рождества не убранная елка.
Давай, бесчинствуй, надрывайся, вой,
реви как сумасшедшая белуга!
Ты голос подал — значит, ты живой
и сделал шаг из замкнутого круга.
Потом усни — чтоб, словно за дверьми,
под веками на цыпочках прокрасться
в базарный день,
в галдящий пестрый мир,
прекрасный — трижды проклятый — прекрасный.


 

 

***
Царевич Гаутама
должен был родиться в Майданеке или Дахау.
Но не был ни тута ни тама — ни по делу, ни отдыхая.
То же относится к деве Марии.

Как известно,

нет никаких упоминаний о ее рабочем визите в Освенцим.
Возможно, тогда просто не было хорошо оборудованных концлагерей,
Иначе башни у ребят сворачивало бы еще верней.
Впрочем, концлагерь — идеальный санаторий духа,
равноудаленный от мирских горестей и соблазнов.
………………………………………..
Больше концлагерей,
хороших и разных!


 

***
И канет ночь, и выйдет срок,
и ниоткуда, как сиротство,
нагрянет хищный ветерок —
свирепый северный сирокко.
Одним движением руки,
упрям, бессовестен и ловок,
он вырвет с мясом косяки
и оборвет белье с веревок.
И разойдутся полюса,
и вспыхнут гаснущие солнца,
и невидимки-паруса
поднимут мачтовые сосны,
и полдень встанет за кормой,
как «да» и «нет», как время года…
Так неужели, Боже мой,
мы ждали лучшего исхода?
Помилуй Господи — я жил
наощупь разбирая буквы,
не то чтоб в оголтелой лжи,
но в небрежении, как будто
с песчинкой едкою в глазу —
и вдруг прозреть на вдох и выдох,
и задохнуться, как в грозу,
с предельной четкостью увидев
и дальний свет, и дольний мир,
такой бесслезный и ничейный, —
теперь попробуй-ка пройми
его звучанье и значенье…


 

 

P. S.

Под височной кожей голубой,
словно паучок в аптечной склянке,
в каждом мальчике томится ангел.
Отпустите ангела домой.

Отпустите ангела домой,
напоите горьким сонным зельем,
после — закопайте глубже в землю,
только чтобы в небо головой.

Словно в клетке, легкой и простой,
сделанной из лепестков шалфея,
в каждой девочке скучает фея,
запертая ласковой рукой.

Ласковой отеческой рукой
отоприте золотую дверцу,
вырвите из слабой грудки сердце.
Съешьте сердце. И придет покой.


 

 

ДЕКАПИТАЦИЯ ПО-РУССКИ

У слесаря Сидорова больше нет головы.
(Три раза аах и пять раз увы.)
Отрезало, понимаешь, напрочь циркулярной пилой.
По этому поводу он, наверное, очень злой.
Не то чтобы Сидорова завалил садист,
ну, вроде бы какой-то ремень оторвался, слетел диск.
В результате у Сидорова полный отвал башки.
Ой жги, разговаривай, жги.
А ученику 5 класса школы-лицея №17 Петрову от передоза своротило бак.
Кто же знал, что он такой слабак.
А дело было так:
он скурил два с половиной грамма, и теперь его крыша летит среди звезд.
Жги, босота, в полный рост.
А контрактник Ивашкин вернулся домой запаянный в цинк,
с этим мудаком вообще получился цирк.
Мама посмотрела в окошко гроба Я ЧЕ ТО НЕ ПОНЯЛА
НЕТ ГОЛОВЫ У СЫНОЧКИ А РАНЬШЕ Ж БЫЛА
(Овцееб Муса оказался настоящий вайнах.)
Жги, русня, разговаривай нах.

…………………………

У бурлеск-массажистки Анечки больше нет головы.
У младшего менеджера по продажам офисной техники А. Пушкина больше нет головы.
У домохозяйки Натальи Семеновны больше нет головы.
У поэта ЭльСомова больше нет головы и т. д.

Поголовная декапитация населения, каждый в свой черед.
Россия, вперед!


 

Из поэмы «СУХОЙ ОСТАТОК»

…А мы, без башен, без извилин
влюбленные анацефалы,
в себя вкололи или влили
все, что хоть капельку вставляло —
дурные сны, кривую нежность,
пожалуй, стоп, наверно, хватит,
меняем паспорта и внешность,
съезжаем с этой стремной хаты,
все в топку — свадьбы и поминки,
мотки соплей, издержки кармы,
и выцветшие фотоснимки,
где ништяки стоят в обнимку
с отходняками.

Пока тебе не надоело
изображать саму невинность,
я закажу мозги на вынос,
кобейнясь и хемингуэя.
Нет, я не байрон и не пидар,
хоть нынче в этом бездна пользы.
Во мне корячится поп-идол
и рок-герой меняет позы.
Я закажу себе абсента,
и чтобы Веничке икалось,
убью поп-идола об стенку,
а рок-героя — об «Икарус».

Моя любовь, все будет быстро,
моя любовь, все будет ярко,
как сны серийного убийцы,
как новенькая иномарка,
несущаяся по хайвею,
вперед по страсбургам и венам.
Все это так обыкновенно,
что я немножечко хуею что я почти благоговею.
Наш Бог уторчан и обдолбан.
Ты хочешь знать, что будет дальше?
Мы будем жить довольно долго,
ага, и счастливо впридачу.
И эта сказка будет длинной,
и все вернутся из атаки.
И жирная сырая глина
в сухом остатке.


 

***
я хочу от русского языка
ровно того же самого
чего хочет пластун от добытого языка
связанного дрожащего ссаного

замерзает не долетев до земли плевок
а я ж тебя паскуда всю ночь на себе волок

электрической плетью по зрачкам — говори
все как есть выкладывай или умри
все пароли явочки имена
а потом ля голышом на морозец на

посадить бы тебя как генерала карбышева на лёд очком
чтобы яйца звенели валдайским колокольчиком
чтобы ведьминой лапой маячила у лица
партизанская виселица ламцадрицаца

чтоб саднила подставленная щека
чтоб ожгло до последнего позвонка

а потом глядеть не щурясь на дымный закат
оставляя ошметки мертвого языка
на полозьях саночек что везут
через всю деревню на скорый нестрашный суд


 

 

*** (бесы говорят)

Смотри смотри смотри на мир который умер
а если даже нет то здорово смердит
плохие сны в Твоем раскрашенном bedroom’е
плохие сны смотри смотри смотри смотри.

фасованный пластит картонные конторы
остаться в стороне остаться в стороне
от этих жирных мест мы сами тот который
и тот который на и тот который не.

вот дерево стоит и простирает длани
вот человек дотла сгоревший изнутри
плохие сны в Твоем задроченном бедламе
плохие сны хотя б сквозь пальцы но смотри.

смотри смотри как целки маршируют topless
и дни стоят кругом с лопатами в руках
а всё что есть у нас оскаленная доблесть
не разлюбить врага не разлюбить врага.

Тебе ж припомним и пустые шашни с небом
и свежие гробы в горячих липких снах
и кровь присыпанную марганцем и снегом
весь этот добрый snuff весь этот добрый snuff.

за окнами генварь за окнами светает
заколоти врата заколоти врата
мы сами тот пиздец который наступает
на всех Твоих невидимых фронтах.


 

 

***
… белесые сухие небеса,
глядящие осмысленно и цепко.
И воздух будто взвешен на весах
аптекарских —
ни грана без рецепта.
И церковь, и ограда, и кресты —
все слишком просто, буднично, осенне,
поскольку мир спасен от красоты
и заодно — от веры во спасенье.
И только удивленный холодок
проскальзывает где-то между ребер.
Ты видишь —
ангел в пластиковой робе
босой ступнею пробует ледок?

И снова настигают голоса,
дома, деревья, улицы и лица.
И надо всем — пустые небеса,
простые небеса Аустерлица.


 

 

*** (баллада Змея Тугарина)

Вот такие, принцесса, лихие дела.
Я на небо смотрю — вместо неба дыра.
Вижу птиц неизвестных и вижу закат,
и людей, говорящих на всех языках.
В черной башне моей — без дверей, без окон —
поджидаю рассвет, разжигаю огонь.
Ты спросила, принцесса в накидке льняной:
«Ты, наверно, дурак? Или может, больной?».
Ты смеялась на ложе из листьев травы:
«Ты и вправду больной на все три головы».
Мне закаты-рассветы с тобой не встречать,
трехголовых детишек с тобой не качать.
Только вряд ли найдется еще под рукой
вот такой безнадежно влюбленный дракон.
Мне бы взять бы сейчас, полететь до Луны,
где живут беспечально волхвы-колдуны.
По семь лиц у них да по четыре руки,
они пьют из великой и страшной реки,
пусть дадут мне отвара семнадцати трав,
пусть баюкают память мою до утра.
Вот такие, принцесса, лихие дела.
Я на небо смотрю — вместо неба дыра.
И на все мои бедные три головы
заготовлены здесь топоры-колуны.
Вижу птиц неизвестных и шар надувной,
проплывающий вкось надо рвом и стеной.
Я, конечно, дурак и, наверно, больной,
только ты до утра оставайся со мной…


 

 

*** (Ксуль, 28 марта 2009)

Последний снег был вытолкан взашей.
Моя зима давно сошла на коду.
Я никогда не спрашивал — зачем
живешь и держишь крепче год от года.
И ты Его не спрашивай. Грешно
и некрасиво задавать вопросы.
Как будто голубь залетел в окно,
и все уже давно предрешено —
так просто, слышишь, милая, так просто…
Как будто ангел пролетел, скорбя,
коснулся нас крылом, а может, взглядом.
Я никогда не спрашивал тебя,
зачем молчишь и дышишь где-то рядом —
за миллионы миль, в чужом аду,
на крышах, где ни пяди для разбега,
в две тысячи неведомом году,
на краешке забвенья или снега.
……………………………………..
Ты не умрешь.
Я говорю: не смей.


 

 

***
Вот такая это небыль, вот такая это блажь.
Улетает шарик в небо — тише, маленький, не плачь.
Он резиново-атласный над тобой и надо мной —
синий-синий, прямо красный, небывалый, надувной.

От любви и от простуды, обрывая провода,
ты лети скорей отсюда, никуда и навсегда,
выше рюмочных и чайных и кромешных мелочей,
обстоятельств чрезвычайных и свидетелей случайных —
Бог признает, Бог признает, Бог признает, кто и чей.

Если веруешь, так веруй, улетая, улетай.
В стратосферу, в стратосферу, прямо в космос, прямо в рай.
Вот какая это небыль, вот какая это блажь.
Улетает мальчик в небо. Улетаешь, так не плачь.

Над снегами, над песками, над чудесною страной —
ты лети, я отпускаю, воздушарик надувной.
Выше голубей и чаек, мусоров и попрошаек,
новостроек обветшалых, сонных взглядов из-за штор —
ты лети, воздушный шарик,
Бог поймает, если что.


 

*** (памяти Пэ)

I.

Где-то заполночь слышишь тройной стук-тук-тук.
В подкроватной стране созревает латук.
В подкроватной пыли потерялся волчок.
Жил да был человек, но об этом — молчок.

В подкроватной пыли — закатившийся мяч.
Жил такой человек, сам судья и палач.
Был один метроном, сам себе мозгоклюй.
Если веришь — усни, а не веришь — наплюй.

II.

Только заполночь слышится мерный стук-тук.
«Открывай, открывай, я вернулся, мой друг!
Хоть цепочку сними, хоть пусти на порог.
Я устал и замерз, как обманутый бог».

В плащ-палатке, в бушлате, в набухшем пальто,
это кто-это-кто-это-кто-это кто —
неумеренно весел и в меру поддат,
беглый каторжник ли, неизвестный солдат?

«Это я, мой воробушек, вот я каков —
от пещеристых тел до седьмых позвонков.
От обугленных скул до стеклянных ногтей —
это я возвращаюсь из синих гостей.

В некрасивом году, в кисло-сладком кино
бьюсь дырявой башкой в слуховое окно.
Толстым клювом стучу, как саврасовский грач,
сам себе мореплаватель, плотник и врач,

сам себе и мустанг, и седло, и ковбой.
Собирайся, мой друг, я пришел за тобой.
Видишь, прерию лижет шершавый рассвет.
Жил да был Франкенштейн, а теперь его нет».

III.

В подкроватной стране, в бронетанковом сне
я приснился тебе, ты пригрезился мне.
Стоит скобки открыть — и припомнится, как
мы с тобой штурмовали московский рейхстаг.

Отпускаю на волю гусей-лебедей —
это игры больших невеселых людей.
И торчу на высоком холме, не дыша,
и трофейный сжимаю в руках ППШ.

IV.

Расстрелять все патроны, пустить в молоко.
Запуздырить волчок — это вправду легко.
И проснуться — что скобки закрыть, что за ско

V.

……………………………………………..
……………………………………………..


 

***(Тугарин и окрестности)

Городок в табакерке фабричной, где
всё давно до балды Левше-Балде —
раздолбаю, мученику во труде,
прокоптившему небо родимой «Примой» —
где шипит и квохчет людская молвь,
да река под боком, да семь холмов —
благодать четвертого, что ли, Рима.
Где каленым железом, да с матерком,
достоевский мужик тишком-ладком
ухайдакал-таки лошадку,
где двумя перстами грозил раскол —
молонья в руце на гербе градском
и тюрьма, довлеющая ландшафту.

А в прогале звездном, как между строк —
то ли начисто отмотавший срок,
то ль досрочно вышедший из-под стражи,
пролетает ангел моей земли,
отвернув к небесам похмельный лик,
ибо черен, одутловат и страшен.
Ибо не на что тут ему смотреть —
в хороводе путаниц и смертей
всё как есть, и отцы не лучше деток —
он видал все это не раз в гробу,
он подносит к устам свою трубу
и орет в нее: «Эй, ну где Ты?»


 

 

***
Все хорошо, пока все хорошо,
пока в уютной раковине дома
поглаживаешь пыльный корешок
случайного расхристанного тома.
Вернейшее из седативных средств,
записки из игрушечного ада,
когда своя-то жизнь — на свет, на срез —
одно недоуменье и надсада…
А надоест бумажная тщета —
сработай рамку и повесь на гвоздик
просроченные жухлые счета
за позапрошлогодний снег и воздух.
Оконное стекло прижав ко лбу,
с ленивым любопытством домоседа
следи, как жизнерадостный питбуль
выгуливает хмурого соседа.
А то потянет серой иль дымком:
се активист хронический, домком
Акакий Асмодеевич Фаршмакин
буровя и хрипя, скребется в дверь,
а за окном мяучит жилхоззверь
и подает загадочные знаки.

Дружок, тебя разделают на фарш,
потом пошлют долбить киркой окопы,
шиит пархатый, нет — паршивый парш,
забывший впопыхах обрезать стропы, —
ты кто вообще такой чтоб нарушать
здесь вам не тут проедем в отделенье
ах вот он как вяжи ебена мать
и в рапорт: оказал сопротивленье
при задержании. А поутру, едва
уплотишь штраф — и за порог дежурки:
…стрижи… и голубиная братва…
и разливное… «Жисть, она права
кругом…» И толку-то — качать права,
когда такая глубь и синева
такая, блин — до обморочной жути.
Вот взять да и упасть в небесный шелк —
и пусть приходят с понятыми на дом —
но все непоправимо хорошо
и навсегда, и лучшего не надо
под вечным спудом атмосферных глыб,
под этим игом, светлым и всесильным —
и вот ты плачешь без стыда, навсхлип
над книгой, вестью или спящим сыном…


 

 

***
Мой милый, поздно брать уроки бокса,
когда из всех щелей, из-за гардин
ползет мурло, сошедшее с картин
злосчастного Иеронима Босха.
Пора нажать на газ, но нет искры.
Потушен свет, отключены мобилы.
Пора забыть всех тех, что нас любили,
взойдя на новый уровень игры.
Кругом галдят на незнакомой мове,
и пусть всему виной разрыв-трава,
но там, где лязгнул створками трамвай,
всплывает сообщение «Game over».

 


Recommended articles