Александр Величанский — Под музыку Вивальди

By , in было дело on .

Величанский
Александр Леонидович

(1940, Москва — 1990, Москва)
Русский поэт и переводчик.
Входил в поэтическую группу «СМОГ»
(Самое молодое общество гениев, 1965—1967 гг.).

wiki




***
С
пускалось солнце в просеку.
С небес свисала ель.
Стоял солдатик простенький,
похожий на шинель,
глядел он виновато
на жёлтые снега –
с ножом и с автоматом
похожий на врага.

Снега валились с дерева
сквозь веток канитель.
Стоял солдатик серенький,
похожий на шинель,
и видел: на закате,
судьбу свою кляня,
стоит другой солдатик,
похожий на меня.

1968



***
Где окраины отшиб,
по ошибке, по ошибке
человек один погиб
в безвозвратном полушубке
ото всех людей вдали —
в чистом поле, в чистом поле:
даже тела не нашли,
даже больше — не искали.


***
С
трашен город Ленинград:
он походит на трактат,
что переведён с латыни
на российский невпопад.
К людям улицы стоят
корешками золотыми.

Там летают снег и гарь.
Там гарцует медный царь
псевдо-первенец великий
с головою многоликой
над жестянкой невских вод
серых, как водопровод.

В Ленинграде моря нет –
только камни да каналы,
да болот полуподвалы,
да дворцы без эполет –
на ближайших триста лет
море спрятано в анналы.

Но на Невский, как бывало,
вывел даму удалой её валет.

1968


***
Сегодня возили гравий.
И завтра —
возили гравий.
Сегодня в карты играли,
и завтра —
в карты играли.

А девочки шлют фотографии,
и службы проходит срок.
Вот скоро покончим с гравием
и будем возить
песок.


***
К
огда на вас навалится зима
всей беспросветною декабрьскою тьмою,
возьмите чёрный том Карамзина:
что в нём заложено кровавою тесьмою? –
всё те ж снега с прорехой зорь,
дымок жилья у волка на примете,
всея равнины самодержец – ветер
да слёз морозных кристаллическая соль.

Быть может, вам пригрезится тогда:
декабрь и есть декабрь – и никогда не минет
его незрячий ветер на равнине
да золотая зорь его орда.


***
Стерлась времени невидимая твердь:
через травы, временно безлюдные,
Боголюбову едва ль теперь видней
Нерль, чем Нерли видно Боголюбово.

А на насыпи пустое полотно
между ними — поровну видно.


***
Гроздь рябины на заре мороза:
стала сладкой горечь — это проза
Розанова: проба на разрыв
всех противоречий… И вопроса
нет — ответ настолько сиротлив.
(Осень. Набивая папиросу.)


***
Когда убили одного,
все спрашивали: кто? кого?
когда? с какою целью?
солдат ли? офицер ли?

Когда убили десять лиц,
все вслух позорили убийц,
запомнив благосклонно
убитых поименно.

Когда убили сто персон,
никто не спрашивал имен —
ни жертв, ни убивавших,
а только — наших? ваших?

Когда убили миллион,
все погрузились в смертный сон,
испытывая скуку,
поскольку сон был в руку.


***
С
только нежности сжалось во мне,
столько горькой тоски по тебе я вобрал в свою душу,
что порой удивительно даже,
как ты можешь ещё оставаться вовне,
как ты можешь ещё оставаться снаружи –
на чужбине ноябрьской стужи,
на бульваре пустом с ледяною скамьёй наравне.


**
И
снег завалит всякий путь –
то плоский снег, то снег отвесный,
чтоб не ушёл мороз, отверстый
для всякого, в ком льётся ртуть,
чтоб деревушка в поднебесье,
в мороз ушедшая по грудь,
могла бы, как обоз, свернуть
и сгинуть где-нибудь без вести.


НАТЮРМОРТ

Наставник наш боролся с эстетизмом.
Мы малевали под его эгидой
картофель, что отечественной почвой
обмазан был, как печь; селедку с синим
отливом иль ломоть ржаного хлеба —
чтоб передать его съестную ноздреватость,
мы собирались с нюхом…
“Натюрморт
есть вспышка жизни, — говорил учитель, —
которая, на первый взгляд, мертва, как
вот эта кружка из ничтожной жести,
но, дети, сколько цвета в ней одной:
в ней вся зима, все тесное ненастье
осенних дней, все серебро застолья
изысканного, царского… Да что там! —
все серебро безвкусного Ватто”.
Тут принимались мы за акварели
и с колонковой неуклонной кисти —
роскошный дар китайских рикш и кули —
поспешно сглатывали цвет или оттенок,
чтоб в ту же сырость жизни и бумаги
внести другой и дать смешаться им
естественно…
В застенке тусклом класса
всевластно пахло масляною краской
и растворителем настырным. За окном —
обшиты пышным снегом — театрально
краснели третьяковские хоромы,
очерченные грязной желтизною
Замоскворечья. Как купец, был скуп
декабрьский сумрак по утрам, но все ж он
сгущался в крыши, трубы, колокольни,
в деревья, что росли на кровлях храмов,
и, наконец, устало разрастался
в непоправимый кистью натюрморт
Москвы пятьдесят первого…
Учитель,
не впрок пошел мне ваш урок предметный —
чугун копченой утвари и глина
всех кринок треснувших, и патоки потеки
на булках с марципаном, хоть и вкусных,
но приторно бликующих… Вещей
не ощущаю я средь вещей жизни,
а ощущаю, разве, ощущенья
да бьюсь, как в каземате, в тесной мысли,
хотя бы в той — пустой, бездарной, косной,
в которой стыл, как самовар, аморфный
тех лет непроходимый натюрморт.


***
Из леса вышел человек,
он вышел по-людски.
Лежали плеч его поверх
иголки и листки.
Он был непоправимо сед,
непоправимо рус.
И лес глядел ему вослед
насмешливо, боюсь.

Из леса вышел человек
печальный, как ручей.
В карманах, окромя прорех,
ни денег, ни ключей,
ни паспорта, ни адресов,
ни пропуска — на кой? —
он сам был замкнут на засов
улыбочкой такой.
Из леса вышел человек,
веселый… абы как.
В его котомке — смех и грех —
краюха и табак,
бутылка липкого вина
и книжица о том,
как мы из леса, старина,
и снова в лес идем.


***
Обладают ли душой
ангелы? Иль сплошь
из души они одной
состоят? А рожь
их кудрей, а облак крыл,
взор острей ножа —
неужели, Азраил,
все это — душа?

(1981—1983)


***
Мужчины, женщины и дети
в прибое, засучив штаны
иль подобрав подол, — при свете
заката как они видны? —
сначала полусилуэты,
а после — вовсе силуэты,
а после недо-силуэты
опять — уже на фоне тьмы
сгущающейся — полудымки,
а после — вовсе невидимки —
теперь они идут домой,
став окончательною тьмой.


***
Удаляясь по аллее
от ночного фонаря,
с каждым шагом все длиннее,
все бледнее тень моя —
так иду я среди ночи —
мне ж навстречь от фонаря
следующего — все короче
тень идет, но не моя.


***
Удел двоих
любить сквозь грех
сперва на миг,
потом навек —
и вы правы,
когда вдвоем
схватились вы
с небытием.

(1984—1989)


* * *
Мужичок пришёл в кабак и шапку сдал.
Сколько дали, столько выпил, пьяным стал.
Мужичок, эх мужичок,
если хочется ещё,
я б поставил, если б денег я достал.
По колено он уходит по снегам.
(Это очередь приходит сапогам.)
Оттого любили вина,
что болела сердцевина
и уже до половины
жизнь свою мы разобрали по слогам.


***
Дачи заколочены.
Ночи безоглядны.
Дай нам Бог собачьего
лая за версту.
Дай нам хоть обочину
от пути… и ладно,
и довольно — нечего
клянчить попусту.


***
Под музыку Вивальди,
Вивальди! Вивальди!
под музыку Вивальди,
под вьюгу за окном,
печалиться давайте,
давайте! давайте!
печалиться давайте
об этом и о том.

Вы слышите, как жалко,
как жалко, как жалко!
вы слышите, как жалко
и безнадёжно как!
Заплакали сеньоры,
их жёны и служанки,
собаки на лежанках
и дети на руках.

И всем нам стало ясно,
так ясно! так ясно!
что на дворе ненастно,
как на сердце у нас,
что жизнь была напрасна,
что жизнь была прекрасна,
что все мы будем счастливы
когда-нибудь. Бог даст.

И только ты молчала,
молчала… молчала.
И головой качала
любви печальной в такт.
А после говорила:
поставьте всё сначала!
Мы всё начнём сначала,
любимый мой… Итак,

под музыку Вивальди,
Вивальди! Вивальди!
под музыку Вивальди,
под славный клавесин,
под скрипок переливы
и вьюги завыванье
условимся друг друга
любить что было сил.

1972


 

Recommended articles