Александр Бабушкин — проза жизни
Несколько рассказов, которые для меня важны
Маменькин сынок
Я не должен был у тебя родиться. Что может родиться у блокадной девочки, которую кормили клеем и опилками, прятали под кроватью, чтоб не съели, и которая от блокадной дистрофии до конца школы была ростом с табуретку? Но я родился. Родился от большой и всепоглощающей любви. Такой большой, что отец, этот сраный консерваторский контрабасист, ручкающийся с Ростроповичем, нас тут же и бросил в съемной промерзшей деревянной халупе в Токсово, куда после Блокады ты с мамой уехала из Ленинграда (дом разбомблен, домовые книги сгорели – так и стали городские областными). Бросил, променяв на каких-то богемных блядей, карты и водку – да и сгинул в тюрьмах.
Когда я у тебя родился, то должен был сразу и помереть, потому что выдержать двенадцать воспалений легких подряд невозможно. Как невозможно представить, как ты меня двенадцать раз вытаскивала с того света, работая за гроши на режимном ядерном заводе ради комнаты в коммуналке заводского поселка.
Когда ты, наконец, привезла меня в эту выстраданную коммуналку, и в моей уже шестилетней жизни появился почти настоящий отец, всемудрый и, безусловно, самый справедливый на свете Бог Любви решил, что ты этой самой любви перебрала и разом сделал три компенсирующих хода: сначала на этом проклятом ядерном заводе взрывом на молекулы разнесло моего почти настоящего отца (то, что хоронили – соскребали со стен); следом остановилось сердце у твоей мамы; а на десерт… меня переехал армейский «Урал». Иногда я думаю, что в тот год всё и должно было закончиться. Твоё сердце должно было лопнуть. Ну и моё. Куда ж ему в реанимационном месиве без тебя? Но ты решила иначе. И случилась огромная жизнь, по которой я так и прокатился маменькиным сынком. Я так и прожил её день за днем, месяц за месяцем, год за годом с тобой. Прожил, не отходя от тебя ни на шаг; повесив тебе на шею и своих дочерей и своих внуков. Я отнял у тебя все надежды на личную жизнь. Я вымотал тебе все нервы своей поганой рефлексией. Я утопил тебя в себе. Задушил.
Сейчас ты умираешь. И мне страшно. Я не жил без тебя ни одного дня. Я без тебя не умею.
27.07.2021
«Новый берег», Copenhagen, Denmark, №85, 2025
Входит в книгу «Маменькин сынок», 2024, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Гвоздь
Боль была такой, что я помню ее до сих пор, через многие десятилетия.
— Господи, Сашенька, как? Как он в рот-то залетел?
Мама дует мне в рот, в глаза, залитые слезами, а я ощущаю себя разрастающимся огненным шаром.
Я ведь только хотел посмотреть, что он там делает… в спичечном коробке, и слегка приоткрыл. В предвкушении обязательного чуда, я разеваю рот… Чтоб неизбежно удивиться. Удивление не заставило себя ждать и немедленно перелетело из одного открывшегося пространства в ближайшее — широко и удивленно распахнутое. Большущий мохнатый шмель сказал все, что он думает о мальчиках с пустыми спичечными коробками-ловушками… И вот я стою, ужаленный им в нёбо, и горю, горю, горю. А мама с Костей бегают вокруг меня и дуют мне в рот.
***
Память — странная штука. Как там всё в голове, после дефрагментации дисков? На каких полках лежит? В каких папках хранится и извлекается через годы?
***
Мы идем по тропинке, и я, семилетний, прижимаю к груди машину. Машина как в фильме «Кавказская пленница» — та, что забирает Нину в финале картины. С крылышками. Большая. Красивая. Моя. Я после месяцев больниц в санатории под Выборгом. Мама и Костя приехали меня навестить. Я иду по тропинке и держу Костю за руку. Он большой, сильный и красивый. Мама идет рядом. И все мы счастливы. Мы вместе. Еще.
Совсем скоро Костю разорвет на фрагменты. Взрыв баллона с газом на химическом заводе будет такой силы, что Костю станут отскребать от лабораторных стен. Для меня это так и останется информацией. Страшной, но — информацией. Вестью, которая мама принесет мне в санаторий осторожно. Так осторожно, чтоб меня это не убило. Так осторожно, чтоб не убило вместе со второй — умерла бабушка. Я маленький. Я понимаю, что их больше нет. И я не понимаю, что мама осиротела. Что она потеряла почти всех. Что могла потерять в эти месяцы вообще всё и окончательно… Потому что, попав под машину, под армейский «Урал», я выжил чудом. Выжил на ее слезах. Которые она выплакала все. А оказалось, это только начало. И смерть заберет самых близких мгновенно. За считаные дни.
И если мне что-то и хочется понять, то только то, как она тогда выжила? Как не сошла с ума?
***
Этот выборгский санаторий словно точка отсчета. Отсчета какой-то другой жизни, которая влетела в меня нечеловеческой тоской и перешила в сознании все заложенные раньше программы… Я так и не успел привыкнуть к слову «отец». Я не помню этого слова совсем. В моем далеком-предалеком детстве его не было. И бабушка осталась в рассказах мамы о том, как я ее любил, а она любила меня… В ее рассказах. Но не в моей памяти.
А в памяти этот страшный санаторий. Санаторий смерти и боли.
***
Я стою на лестнице, ведущей со второго этажа на первый, а мимо меня воспитатели проводят группы мальчиков и девочек. Первую. Вторую. Третью. Для меня эта вереница детских глаз бесконечна. Она тянется через всю мою жизнь. Я стою совершенно голый и дрожу от стыда и ужаса. Я так наказан. За то, что на занятии по рисованию не нарисовал жирафа сам, а, подложив картинку под бумагу, обвел просвечивающий контур. Получилось красиво и очень правильно. Слишком правильно для семилетнего ребенка…
— Саша! Это ты сам?
— Сам.
Конечно, я горд. Ведь у меня вышло красиво.
Почему, зачем маленькие дети врут?
Я не знаю этого и сейчас. Даже став дедом.
Зато я знаю, что такое смертельный стыд и чувство абсолютной беспомощности.
На той лестнице, куда меня поставили голым на всеобщее обозрение за совершенное страшное преступление, небо упало на землю. И вереница любопытных и испуганных детских глаз перешила мое сознание. Перепрограммировала.
С этого момента единственным мне близким существом в санатории стал игрушечный заяц с оторванным ухом и разодранной лапой. На него никто не претендует — недавно привезли новые игрушки, и за них идет нешуточная детская война. Я хожу с зайцем везде и беру его с собой спать. Ночью я прижимаю его к себе, и нам грустно и одиноко вдвоем… Мы одни с ним на всем белом свете. Мама где-то далеко-далеко. Бабушки больше нет. Кости больше нет. И только зайцу я могу рассказать все, о чем может рассказать ребенок… Нет. Еще я могу рассказать все звездам. Я люблю смотреть на них и могу стоять, задрав голову к звездному небу очень долго. Бесконечно.
***
Сопоставимость и несопоставимость масштаба — не детский уровень. Детское сознание может поставить в один ряд вещи невероятной онтологической разницы. А в памяти они останутся равнозначными по силе и стоящими рядом.
Санаторий отнимал у меня жизнь изощренно и по-разному. Следующим ударом стала жвачка. Я выменял ее у местных пацанов, которые постоянно ездили в Выборг и бегали за иностранными туристами. Выменял на мамину передачу. Два апельсина, пять яблок и мешок с конфетами ушли за пачку иностранной жевательной резинки. Я получил сокровище. На пачке было написано что-то на иностранном языке. Пацаны гордо объяснили: «Пурукум»…
Теперь я мог не жевать сосновую смолу, как все, а насладиться божественным иностранным чудом. Сначала я носил пачку в кармане. Но потом решил спрятать. Я спрятал очень хорошо. У сосны. Под корнями. Я решил жевать по одной пластинке через день. Нет — через два. Чтоб хватило надолго. С мыслью, что завтра я попробую первую пластинку, я закрываю глаза и блаженно засыпаю, прижав к себе зайца с оторванным ухом. А утром что есть сил бегу к сосне. Бегу, чтоб получить еще один удар. Под корнями пусто…
***
Гвоздь очень большой. Он прошил верандную доску и вышел наружу на длину пальца. Да и сам он толщиной с палец и торчит ржавым острием в небо. Вот уже который вечер я прихожу тайком на санаторскую веранду и стою у торчащего на уровне моих глаз гвоздя. Я уже точно решил, что мир серого цвета. Вся жизнь серого цвета. Темно-серого, как огромные, высотой с дом, валуны в лесу вокруг санатория. И мир сам как эти валуны. Огромный и бездушный. Я смотрю на гвоздь и ищу в себе силы… В таком оцепеневшем состоянии я провожу долгие минуты и, так и не решившись, убегаю. Убегаю, чтоб на следующий день поставить точку…
***
Каждый раз, когда я слышу слово Выборг, я вздрагиваю. Я впадаю в транс, когда проезжаю Выборг по дороге на таможню. Когда слышу в новостях о выборгском кинофестивале «Окно в Европу»…
Для меня Выборг навсегда — окно в ад.
***
Я долгое время считал, что шмели, после того как ужалят, умирают. Оказывается, нет. Умирают пчелы и осы. У них жало устроено так, что вытащить, не сломав, они его не могут. А без жала они не живут… А шмель может жалить сколько угодно.
Я очень люблю шмелей. Это настоящее мохнатое чудо. И еще я знаю, что они очень добрые. А жалят, только когда край…
2012
«Новый берег», Copenhagen, Denmark 57, 2017
Входит в книгу «Неформат», 2014, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Ехало-болело
В последние годы, особенно после кризиса 2008-го, он очень плохо спал. Вернее сказать, это трудно было и сном-то назвать. Какое-то полуобморочное состояние с постоянными вскакиваниями посреди ночи, курением бесконечным и тупым взглядом в стол на кухне. Что? Что это?
В начале 90-х вот так сгорела бабушка. На фоне всех этих демократических истерик она, человек жестких советских принципов и невероятной скромности (о войне не говорила почти ничего), пару раз вступив с ним, ошалевшим от духа казавшихся светлыми перемен, в перепалку по какому-то политическому вопросу и, что не удивительно, неизбежно проиграв, как-то затихла, провалилась в себя. И так изредка лишь выходя из своей комнаты, она и вовсе стала совершенно незаметно безучастной. И мать с отчимом, и он с женой так и проглядели тогда тот момент, когда точка невозврата была пройдена и прошлое забрало ее к себе. Она ушла в свой мир со своей правдой, которую не стала защищать с пеной у рта перед сошедшим с ума временем, а унесла эту правду с собой. А в начале нулевых прошлое пришло за отчимом. И без того совершенно беспомощный в житейских вещах, в 90-е он абсолютно растерялся. Талантливый как бог, он был совершенно наивен в любых не то что коммерческих вопросах – об этом было даже смешно говорить, – он и в магазин-то не заходил, а забегал пряча глаза, принося из него немыслимую залежалую чушь за немыслимые же деньги, от которых избавлялся словно от заразы. О том, чтобы постоять за себя, пробить достойную зарплату, вырвать заработанное, и речи не шло. Он мялся, не решался, психовал. И этим пользовались. А уж в то-то время… По молодости спасали книги, собаки, лес. Но где эта молодость? В бархатных 70-х ленинградского Союза. 80-е еще как-то проскочил. А вот 90-е сожрали тело и душу яхтсмена и бывшего чемпиона по классической борьбе безжалостно. Все болезни от нервов. У отчима от ощущения ненужности, выброшенности. Рак спалил всё в считанные недели.
И вот теперь запал он.
Что это?
***
Ушедшим в себя он был с детства. Тому было много причин. Бывают такие ушибленные стихами мальчики с черной дырой всепожирающего «Зачем?». Из таких выходят неврастеники-алкоголики и неудачники с комплексом гения. Словно предчувствуя это, мечтал сбыться. Но заткнуть черную дыру рефлексии можно только таких же умопомрачительных размеров сверхзадачей. А 90-е, на которые пришлось взросление, встретили подыхающим совком и дипломом историка экономических учений в стране, где главным экономическим учением стала спекуляция. Первый поразительный по своей экономической мощи финт он выдал в 91-м, поменяв экономику на философию. Бог чистогана и наживы подыхал со смеху, наблюдая за тем, как он вещает о смысле любви студентам, которые вскорости забросят свои инженерные дипломы и стройными рядами и колоннами вольются в океан менеджеров, брокеров и банальных барыг. Он и сам попробует влиться, потратив несколько лет на челночные круизы. От этого времени останутся анекдотичные полукриминальные воспоминания и заряд непрошибаемого цинизма. Наверное, ему, этому цинизму, он будет благодарен за то, что не сошел с ума от ненависти к расплодившимся мутантам-коммерсантам. Ощущение тотальности коммерческого бандитизма было не то что угнетающим. Оно сводило с ума. Но привычка уходить в спасительную алкогольную отключку и наваливающиеся обмороком стихи всякий раз погружали в какое-то вязкое оцепенение. «Да гори оно всё…» – твердил он себе и плыл по этому странному течению странной реки в никуда. Плыл в каком-то бреду якобы профессионального успеха через невероятные по своему коммерческому идиотизму (но феерическому размаху) издательские глянцево-журнальные проекты каких-то романтических уголовников. Сколько их было в 90-е. И не сосчитать. Градус цинизма рос. А вместе с ним росло количество ежедневно выпиваемого. И вот полутруп прибило к берегу. Миллениум. На рубеже веков ноги почти не ходили, стихи умерли, работы не было, сил сражаться тоже. После трех неудавшихся попыток самого легкого способа решить все проблемы, он собрался завязывать окончательно. Осталось выбрать с чем. Выбор оказался настолько непростым, что на него ушло целых 10 лет нулевых.
***
Где вы? Где вы, друзья детства?
ЛЭТИ, Военмех, ЛИТМО, ИНЖЭКОН… Все технари. Все вписались в эту перестроечную и постперестроечную эпоху. Куй железо, пока Горбачев. Куй, пока льется «Рояль». Выковали. Проскочили. Прорвались. Чичи-гага. С солнцевскими, с тамбовскими, с кумаринцами, с комитетом… Пока преподавал и феерил тостами и историями за праздничными столами, был прощаем и любим. Птица говорун. Гуманитарная индульгенция и стихи из записных книжек гарантировали стакан и прощение долгов. Когда решил попробовать на зуб бизнес, превратился в рядового лоха, назойливого алкаша-попрошайку. Кто-то еще по инерции повозился с ним. Даже вышел сборник стихов со строжайшим условием «никаких фамилий спонсора в выходных данных». Но к нулевым пропасть стала непреодолимой. Он еще долго по привычке хватался за телефон, в пьяном бреду набирая бывших. Потом перестал. Звал уже только про себя. Молча ночами уставившись в пол на кухне.
***
Может, вернуться? Он устал от рекламного фрилансерства. Устал от американских горок, в которые сам же и нырнул, убегая от офисного фашизма. Убегая от невыносимого диктата новых молодых долбоёбов с золотыми и платиновыми картами. Убегая от своего алкоголизма и нытья. Потеряв по дороге и способность и желание писать. И через 10 лет навернулся, проиграв новым клиентоориентированным агентствам с молодыми мейнстримными кретинами на гаджетах, но при полном отсутствии фантазии и мозгов. Проиграл поколению next, отбросившему слова и выбравшему музыкальные картинки – пророческие 451 по Фаренгейту… Провалился в пустоту и огромные долги.
Может, вернуться?
Эта мысль стала приходить все чаще и чаще. Но куда? От кафедры остались ошметки. Кандидатская незащищена. Тянущий преподавательскую лямку институтский друг рисовал картины тотального разгрома и нищеты. В вузах у руля комитетчики. Переподы – нищая пехота. Нет. На такие руины – только на крайняк. Можно было в школу. Благо у самого дома. И оттрубил там пару лет. Но то когда было… Да и гроши такие, что грузчики смеются. Прям как в СССР. Все вернулось. Что дворник, что учитель – один хер разница…
В журналистику? Но тот клондайк, который он застал в середине 90-х на волне парада понтов ошалевших от лихих денег бандитов, канул в Лету. Да нет, не канул. Превратился в такое космическое блядство ксюш собчак и сучьего эха под дождем, что оторопь брала. Да и не сможет он пехотинцем. После стольких то лет главредства и (теперь-то он понимал) дешевой славы.
Короче, в одну воронку дважды…. И тема была закрыта. Значит, по волнам…
***
Мама. Он и так не мог оторваться от нее всю свою жизнь. Маменькиным сынком прокувыркался через полвека. Чуть что – к ней. И в угарах своих алкогольных к ней приползал. Она и вытягивала бульонами. Водку не прятала. Но без закуски пить не давала. И слушала. Слушала эту нескончаемую волынку, все эти перебирания по годам. Память оставалась цепкой. И история сломанной жизни всякий раз незаметно превращалась в лекцию по истории страны. Баллада о 80-х, 90-х, нулевых разрасталась до времен царя Гороха и неизменно упиралась в себя любимого. Поэта. Трагически непонятого. Всеми брошенного. Умершего и вернувшегося… Эта сопливая ерунда легко прокатила бы в любом другом доме, кроме материнского, заставленного книгами под потолок каждой комнаты. На трагическую литературную участь сюда могли прийти пожаловаться такие тьмы ушедших и забытых российских гениев, чьи судьбы стали смыслом ее жизни, что он всякий раз осекался, наматывал сопли на кулак и, прихватив стопку книг, убирался к себе затыкать пробелы. Чтоб заткнуть все, не хватило бы всей жизни. Его. Он это знал. Знал, что знает она, всякий раз хитро улыбающаяся, подбирая то, что он попросил почитать или перечитать. Но знал он и другое. Она ждет. Она будет читать то, что он нагородил. Будет слушать. И будет верить.
Одного не будет. Жалеть.
***
Поэтом? Поэтом надо было оставаться там, в 90-е. Спиться окончательно и сдохнуть. И все бы сошлось. Как в песне. По крайней мере, это было бы линейно. Ну а раз, сука живучая, выкарабкался, то пусть пишет. Прозу. Ненавистную, высасывающую, выматывающую. Но спасительную. Наконец-то на эту черную всепожирающую дыру нашлась управа. Память. Безжалостная бессонница пришла, видать, надолго. Может, и навсегда. Две черные дыры взялись остервенело жрать друг друга. Он больше не сопротивлялся.
2012
«Аврора» 2014, №1
«Семь искусств», Hanover, Germany 12(48) декабрь 2013
Входит в книгу «Неформат», 2014, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Димка
Его убили в январе 96-го. Все тело было словно решето от ножевых. Вообще без живого места. Фарш. Убили и ее. Порвали на куски. А они ждали ребенка.
Это были свои. Попасть к нему домой можно было только по звонку. Дверь бронебойная. Замки запредельные. Квартира была нафарширована оружием. Он его любил всегда. Знал в нем толк. Знал он толк и в рукопашном бое. Вообще был похож на боевую машину. Значит, он сам открыл. Открыл своим. Получается, ждал. То, как его завалили, говорит лишь об одном — пришли еще более крутые. Дальше — все вверх дном. Видать, бился как волк. За себя. За жену. За все на свете. Бился с такими же волками.
Они не взяли ничего, кроме оружия. Те деньги и драгоценности, что были у него, им оказались неинтересны.
Тут все было крупнее. Его наказали.
За пару месяцев до гибели он заехал вечером за мной в издательство. Удивил. В последние годы мы очень редко встречались. Студенческая дружба умирала. Он давно был в темах. Я перебивался. Но что-то между нами оставалось, и где-то раз в год он залетал ко мне, мы брали пузырь и сидели до утра — вспоминали. А потом как обрезáло. Он нырял в свое, я уползал в свое.
Разные миры. Когда-то мы вместе учились в универе, зажигали на Ваське: мажоры, проститутки, Прибалтийская. Я постепенно впадал в постперестроечный интеллигентский ступор и нищенствовал. А он сразу ушел в серьезные завязки. Но какую-то психологическую черту перейти, видимо, не был готов. И это его отличало и от природных бойцов, и от людей очень конкретных. Но — рос. Как раз тогда, за пару месяцев до гибели, он заехал на новенькой Audi-80 (сам пригнал из Бундеса), очень долго выбирал мне водку и, когда остановился на Smirnoff, я как-то все сразу понял. Не по чину мне это было. По спине тогда даже не холод пробежал, а разряд тока.
Вместо воспоминаний он сразу предложил реально подняться. Он шел на скачок — сразу всё хотел взять. Я в его раскладах должен был сыграть роль ботаника-бухгалтера-посыльного. Пара визитов с деньгами в кейсе за партию…, а третьего уже быть не планировалось. Он кидал, не желая светиться. Мне было предложено много. Для меня много.
Меня спасли две вещи: быстрых два стакана и мгновенная легенда-отмазка: в кармане лежал загранпаспорт с многократной немецкой визой. Плюс я только что вернулся из Кельна с гигантской международной выставки, проехав пол-Германии на вэне, да еще задержавшись на пять дней в Гамбурге у шефа.
Я врал ему, что на днях улетаю и так подробно расписывал свой предстоящий немецкий маршрут, как это может делать человек, этот маршрут (волею судеб) уже прошедший.
Паспорт был с удивлением просмотрен. Водка допита. Расставание быстрое. Через два месяца раздался звонок с известием о его страшной смерти. Он все-таки решился. И его вычислили.
Семнадцать лет назад мы должны были или лежать вместе, или… Или только я.
Откуда он мог знать тогда, в конце 95-го, что за четыре года до этого со мной хотел провернуть такую же тему мой школьный друг. Тогда меня тоже спасло какое-то шестое чувство.
Я был у него на Северном кладбище только два раза за все эти годы: в день похорон и на следующий год. Больше ноги не идут. Но я постоянно хочу прийти. Прийти и спросить его. Не знаю о чем. Хочу. Все эти годы. И не иду.
2012
«Семь искусств», Hanover, Germany 7(54) июнь 2014
Входит в книгу «Неформат», 2014, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Всё пройдёт
Страшно так, что мозг кричит. И глаза закрывать страшно. С закрытыми-то еще страшней – не видно, когда врач начнет. Надо смотреть. Надо пытаться угадать, что возьмет: скальпель или..?
В 7 лет у страха глаза не велики. Они огромны. До неба. Особенно, когда бежать некуда. И хочется мгновенно умереть, а не терпеть эту бесконечную пытку ковыряния железом в мясе. Не ждать очередную ежедневную — неделю за неделей, месяц за месяцем.
А в палате мама прижмет к себе и будет качать:
— Всё пройдет. Потерпи. Все будет хорошо.
Только потом почему-то плачет, отвернувшись к окну.
Сколько раз, когда от ужаса прятаться было некуда, повторял как заклинание: «Все пройдет. Вот увидишь. Потом будешь вспоминать и смеяться».
Помогало? Скорей то, что за этим «все пройдет» виделось что-то бесконечное, огромное и светлое, в котором все эти боли растворятся.
А тут в ночи выполз развалиной на кухню покурить, уставился в стену, и вдруг щелкнуло – а ведь нет ничего уже впереди. А значит — и не пройдет ничего. Потому что жизнь прошла. Осталось лишь едко названное в циркулярах – время дожития.
Так и скорей бы уж. Только бы Там – с мамой.
С ней не страшно.
2016
«Семь искусств», Hanover, Germany 11(92) ноябрь 2017
Входит в книгу «Ваш магнитофон», 2017, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Значит, зачем-то нужен
В предбаннике операционной холодно. И холодно голому лежать на клеенке. Тихо. Только где-то неподалеку пролетает матерок медсестры. Привязанные к спинке каталки руки затекли. Начинаю ими шевелить — затянуто крепко.
Суки… И сказать-то никак. Ни бэ, ни мэ. Нос и горло забиты трубками. Как развязаться-то?
Начинаю трястись всем телом.
Раздаются шаги, пространство оживает звонкой русской любовью:
— Очухался, блядь. Лучше б ты сдох, падла. Вытирай тут за ним блевотину.
В лицо уставился образ богородицы с профессиональным перегаром.
— Что, сука, выжил!
Трясусь дальше. Мычу. Пучу глаза. В общем, выражаю любовь, — как могу и чем могу.
— Что, оглобли затекли, гаденыш?
Сигнал подан. Сигнал принят. Цель достигнута.
Медсестра, норовя при каждом движении заехать мне локтями посильней, развязывает руки. Видимо, от особой внутренней доброты.
— Трубы тащи сам, урод.
Ты ж моя дорогая, моя лапа. Как я тебя люблю.
— Лежи и не дыши, мудила. Щас психолог придет. Вот пусть она тебя в дурку-то.
Хорошо хоть рогожу какую-то сверху кинула, а то инеем покрываюсь.
* * *
Я лежу и слушаю мурлыканье молоденькой мозгоправки. Красива. Строга. Подтянута. Эсэсовская форма с пилоткой ей бы подошла.
— Вы меня поняли? Вы же понимаете, что это третья попытка за пять лет, и я могу вас отправить в психушку?
Я смотрю в эти ясные глаза и прошу дать мне одеться. Приносят. Сидит, отвернувшись.
Говорили недолго. Когда я перешел к онтологическому аргументу и гештальту, она лишь сказала, что это ничего в ее решении не меняет, но последний шанс готова дать… и упаковывать не будет. Никакого понимания и сочувствия я не получил, да и не хотел. Главное — не закрыли.
* * *
В больничном туалете вкус стрельнутой дешевой сигареты слаще меда.
В окне сырость и серость. Кавголовское озеро ниткой проглядывается из-за деревьев.
Вечером приедет жена — врач сказал. Я стою, перевариваю дым, а в голове крутится ее крик:
— Ты сначала долги, гаденыш, отдай, а потом подыхай!
Надо где-то еще одну сигарету стрельнуть. О, вот этот даст. В туалет зашаркивает чудо в трениках с пузырями на коленках и лицом спасителя у ночного ларька. Только “Беломор”? Господи, да что угодно! Тем более, две…
* * *
Трясемся по раздолбанной дороге в маршрутке. Молчим. Дома долго тоже ни слова.
И вдруг:
— Иди пить чай.
Через минуту, когда встаю с дивана:
— Только курить на лестнице.
Значит, зачем-то нужен. Ей.
А себе?..
2012
Входит в книгу «Неформат», 2014, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Кладбище
— Ну здравствуйте! Вот я до вас и доплелся. Все здесь. Как один. Могилка к могилке. Крестик к крестику. А оградка одна. На всех. Как и жизнь одна. На всех. Даты только разные. Но с годами, с долгими этими годами, — все ближе. Уже и сейчас почти слились. Как же вас всех… Вроде и поодиночке каждого. А вышло очередью. Наповал. Всех ведь наповал. Я вот выпить нам принес. Много принес. Очень. Как тогда. Я разного нам принес. И шила, и водки из ларька, и конины, и портвейна того нашел, и квадрат, и пива в трехлитровой банке… Всего. А закуски мало. Тоже как тогда. Что градус-то красть. Так-то я и не пью. Почти. Давно. В завязке. Но с вами, как без этого? Это и не встреча будет. Вы не говорите ничего. Наливайте. Я за вас все скажу. Я все скажу. Всё, всё. Наливайте. Я всегда тогда говорил. Я ведь один и говорил тогда. Без умолку. Говорил и говорил. Это сейчас я молчу. Уже 15 лет. Молчу. И с каждым годом все глуше. А помните?..
И старая шарманка несет по 70-м, 80-м, 90-м. Несет и обрывается. Она всегда обрывается в конце 90-х. И я долго еще ползаю один. Пьяный в жопу. Обнимаю ваши холмики. Пою в обнимку с крестами. Кричу что-то. Дерусь. Доказываю.
— Ты пришла за мной. Зачем ты опять пришла?
Она всегда знает, где меня искать. Всегда. Она привычно вытирает платком мою опухшую от бухла и слез морду, отрывает от крестов, от оградки и укладывает на диван.
— Отдай телефон. Отдай. Зачем ты опять звонил? Ну зачем? Не будут они отвечать. Не хотят они с тобой говорить. Забудь. Развела вас жизнь. Навсегда. Спи… Вот же беда-то. Вот беда.
2013
«Семь искусств», Hanover, Germany 7(54) июнь 2014
Входит в книгу «Неформат», 2014, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Невидимка
От избы до погоста и рукой подавать не надо. Вон на пригорке. За огородами. Всегда на глазах, как на горизонт смотришь. А значит и в голове спокойно. Так есть. Всегда. Как снег зимой и трава летом. Одно приходит. Другое уступает. Срок вышел, значит. У соседских из девяти трое лишь поднялись. Шесть рядком лежат. Отсель видать. Трое бегают. Слышно далеко. А у нас теленок вот. Да у коровы молока не стало – и зарезали. Лишний рот. Теленок сам и помер. С чего жить-то. А картошка не удалась (мелкая как ягода), и в зиму чуть зубы на полку не положили всей деревней. И так все вокруг прибывает и убывает. На глазах. Не спрячешь. Просто и обыденно. Как рождение и смерть – ни близко, ни далеко. Всюду. Порядок. Как положено.
А как в город перебрались – и встало все с ног на голову. Дверей больше, чем людей. А люди все чужие. Что откуда берется – загадка. Деньги всё. А за что дают – тайна. Все куда-то бегут, на часы смотрят. А время не идет. Стоит большое. Безвременье. Была соседка-старушка. А уже и нет. Третьего дня как. И то чудо, что сказали. Походя на лестнице. Отошла. Вот и свезли куда-то. Детям банку дали. Пепел. Они и не знают, что с ней делать. Так и сами уйдем – никто не заметит. Как в яму кромешную. И ладно бы пропадем. Не от того сердце болит. А что украдкой. Как нечисть какая. А от мира этого и не убудет. Вон он какой большой, мир-то городской. И не заметит.
2014
«Семь искусств», Hanover, Germany 7(54) июнь 2014
Входит в книгу «Хали-гали», 2015, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Смысл любви
— Мыть руки — и за стол! Завязывай свою писанину.
— Угу. Пять минут. Страницу добью.
Мыть руки это у нас святое.
— Хлеб только в нарезке. Я в твой магазин не заходила.
— Сойдет. Нет, ты представляешь, что Соловьев… Куда там Экхарту и Бёме. Не мелочился. У вас Троица? Будет Четверица. Отец, Сын, Дух Святой и Любовь- София.
— Ты прожуй сначала. А София-то к чему? Он вообще крещеный был, твой Соловьев?
— Крещеный, крещеный. У него свои расклады были. Сколько раз пихал Таньке «Смысл любви». Бестолку. Хоть бы содержание прочла. Глядишь, и зацепило бы. Куда там.
— Всё. Давай тарелку. Говори сколько, я обратно на сковородку выкладывать не буду.
— София? Как тебе сказать… Он с Шопенгауэром воевал. Всю жизнь.
— Прожуй, а потом говори.
— Шопенгауэр считал, что любовь — обман.
— О как! А он вообще нормальный был, Шопенгауэр твой?
— Ну, все они с приветом. Обман… В смысле… Знаешь, у него сильный образ был: слепой гигант, а на плечах карлик.
— Я же говорю, больной. Хлеб — в пакет. И не надо так масло уродовать. Я сама заверну. Карлик, говоришь?
— Хорошо, по-другому.
— Только короче. Мне еще в магазин и к Ольге забежать.
— Короче так… Всё глухо и примитивно. Продолжение рода. Размножение. Ну, а чтоб с гарантией — нужна разводка. Крючок. Вот тут, типа, и любовь. Помнишь, я тебе про одного шизанутого психолога рассказывал? Как его?.. А, вспомнил — Козлов. Ну тот, что доказывал, будто любовь — заболевание? Типа помешательства временного?
— Не помню я твоего Козлова.
— Ну и бог с ним. У Шопенгауэра любовь тоже — разводка природы. Идет себе парень мимо девки и тут, бац — заболел. А то и оба сразу. Всё. Попались. Раз, и мы уже залетели. А дальше не важно. Дело сделано.
— Я и говорю, больной твой Шопенгауэр. А про «залетели», куда ж без этого. Тоже мне новость.
— Вот Соловьев с ним и сражался. Не просто в любовь верил, а к Троице ее привинтил.
— Правильно и сражался. Только Троицу-то зачем? И так все ясно. Посуда за тобой. Я побежала. Да, и Катю из сада не заберешь?
— Так зять же обещал.
— Таня позвонила, он не сможет, аврал на работе. И у нее. В общем, как всегда. Можешь курить на кухне. Только форточку открой.
***
— Ваше величество чай пить изволят?
— Давай через полчасика. Мне тут добить страничку.
— Я уже заварила. Иди мой руки.
— А курить можно?
— Потерпишь. Сходишь на лестницу.
***
— А Карсавин взял и бахнул «Петербургские ночи». Весь Петербург в 21-м поставил на уши. Как тебе, медиевист — и поэму о любви? Да в прозе! Да богословскую!
— Тебе в какую чашку?
— В синюю. Ага. Стоп. Хватит.
— А нормально кто-нибудь из них любил? Ну, по-человечески? Или только философствовал?
— Не то слово. Кьеркегор так вообще из-за своей Регины на уши пол-Дании поставил. Такие письма писал — сердце навылет. Правда, не женился. Дела мол. Я создан для философии.
— Ну и дурак твой Кьеркегор. Любишь — женись. Еще чаю налить?
— Всем бы такими дураками. Хотя, ты права… наверное. Он ведь так и написал, что самый счастливый тот, кто не родился.
— Что я говорила? Сначала надо было девке сердце разбить, потом не жениться, а дальше понятно — хоть в петлю. Тогда лучше и не родиться. Всё, иди кури на лестницу и нарисуй Кате что-нибудь. Ребенок уже полчаса ждет. От мультиков ошизела. Банку возьми у дверей. На лестнице окурков уже через край.
***
— Деда! А лису?
— Катя, лиса вчера была. Давай, зайца нарисую?
— И собачку. Деда, собачку нарисуешь?
— Хорошо. Будет тебе собачка. Мультики я выключаю. Ты их без конца смотришь.
— Деда, а ежика нарисуешь?
— Катя. Сейчас. Пять минут. Деда только допечатает.
— Вооооот у ежика носик. Вот лапки.
— А еще лапки? Здесь только две.
— Вот тебе еще лапки. И яблоко. Ежики яблоки любят.
— А грибочки любят?
— Любят, Катя, любят.
2012
«Семь искусств», Hanover, Germany, №6(122) июнь 2020
Входит в книгу «Неформат», 2014, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Я давно никуда не иду
Я давно никуда не иду. Не выхожу из дома. Не прихожу домой.
Это страшно. Для человека, который всю жизнь по утрам привычно дом покидал. Малышом его уносили в ясли, везли на санках в сад, провожали до школы в первый класс. Потом шел сам. В школу, институт, на первую работу, на последующие места работы. Уходил из дома. Чтоб в дом вернуться. В этом очень много сакрального.
Я не ухожу. Мне некуда возвращаться.
И поначалу это паника. Особенно когда по утрам смотришь в окно кухни, как торопятся на работу… И мгновенное острейшее чувство ненужности. И 200 залпом. И еще и еще. И себя, любимого, жалко. И эта охватывающая ненависть ко всем, кто так или иначе… И конечно, все они идиоты, бездари, суки и приспособленцы. А ты, стойкий и несгибаемый, со светлой (это само собой) головой — и за бортом. И мир пусть пропадет. И небо пусть почернеет. И вот в очередной раз везет тебя, мудака, скорая. И очередная сестра в реанимации вяло кроет матом и желает тебе поскорее сдохнуть.
А потом ломается стержень во всей событийной конструкции. Пропадают начала и ʹконцы. Начисто. А вместе с тем и привычная формально-логическая цепочка целеполаганий вдребезги. Важная штука, между прочим, — причинно-следственные связи к ебеням. Дальше уже линейно. Круг проблем шире — круг близких ỷже. Эта сжавшаяся окружность — последняя черта. И чтоб не стала она овалом над ямой, ты бежишь от себя любимого к себе неизвестному. О существовании которого ты и не подозревал.
О том, что не ты живешь жизнью, а жизнь живет тобой, задумываешься лишь тогда, когда из жизни выброшен. Понять, что это была не жизнь, — трудно. Срабатывают рефлексы: догнать, схватиться за поручень, запрыгнуть в уходящий вагон. Это понятно. Это привычно. Это стереотип: step by step, лестница вверх, по спирали, количество переходит в качество… А то, что количество это даже в качество гроба не обязательно перейдет, именно вдруг и понимаешь. И вот тогда, когда понимаешь, — и становишься чужим. Человек, который не уходит и не приходит, — неизбежно чужой всем уходящим и приходящим. И время не вперед. Время давно стоит. Даже не так — ход времени перестает что-либо значить и определять. Время просто есть вообще.
Мне давно все равно — день или ночь. Все равно, потому что для человека, который никуда не уходит и не возвращается, не имеет значения рано или поздно. Зато появилось новое. Всегда. И это мой новый дом. И то ли я его обживаю, то ли он меня.
И как мы нашли друг друга? Жаль, что так поздно.
2013
«Семь искусств», Hanover, Germany 7(54) июнь 2014
«Новый берег», Copenhagen, Denmark 57, 2017
Входит в книгу «Неформат», 2014, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Дикие собаки Динго
«Динго (лат. Canis lupus dingo) — вторично одичавшая домашняя собака… Название «динго» возникло в начале европейской колонизации Нового Южного Уэльса и, по всей вероятности, происходит от «тинго» — термина, использовавшегося аборигенами Порт-Джексона для описания своих собак».
Все, кто проскочил порог с 80-х на 90-е и нашел в себе силы выжить вопреки, знает это состояние отчуждения… Отчуждения от истории. За какие-то 5-7 лет вдруг открывается третий глаз. Возникает то ощущение условности норм и правил жизни, которое, думаю, воспитано у уголовников – надморальность, развязывающая руки и дающая добро на то, на что чисто психологически ты решиться в иных ситуациях не мог в принципе. Это слом базовых стереотипов поведения. Не стереотипов в их обыденном понимании, а стереотипов как фундаментального поведенческого феномена, как основы стабильности обществ. Что на выходе? А на выходе некоторое число совершенно свободных от общества людей. Нет, понятно, что классическое «жить в обществе и быть свободным от общества» на 100% не получится. Но тем не менее.
По большому счету это – искалеченное поколение. Я к нему, увы, принадлежу. Ты живешь не вместе с окружающими людьми, не вместе со страной. Ты смотришь на все со стороны и доверяешь не СЛОВАМ, не прочим инфосигналам сми и иным социальным знакам. Ты доверяешь только своим инстинктам выживания, своей интуиции, своему кровавому опыту. Это поколение законченных циников с детской душой. Грустное совпадение с уголовным миром, в котором перманентно уживается звериная жестокость и романтика сопливой любви. Только нас зацепили ошметки идеалов «физиков и лириков» 70-х — в звери-то уходили с дипломами вышки и похороненными мечтами филологов и инженеров-ядерщиков.
У этого поколения нет будущего. Будущего как идеи, которая может и должна окрылять, звать, заставлять терпеть и ждать. На пороге 80-90-х было столько кромешного варварства, такой запредельной боли крови и грязи, что после всех этих «жмурок» и «бригад» порог боли был даже не пройден, а сметен начисто. После чего все эти эрико-берновские «Игры, в которые играют люди» стали казаться детскими считалками. Я вспоминаю, как в начале 80-х у нас на факультете в рукописных листочках передавался самоучитель жизни Карнеги «Как завоевывать друзей и оказывать влияние на людей». Это поганое дацзыбао цинизма вправило мозги целому поколению, которое из комсомольских НТТМ-ов шагнуло в такие темы, до которых бандам Нью-Йорка как до звезд.
Это поколение обречено. Потому что невозможно – так больно и так страшно – жить без веры. Вообще без всякой веры в историю, в смысл, в будущее, в людей. Волки-одиночки жить могут. Но не могут жить люди (а их очень и очень много) одиночки. Я смотрю на своих сверстников, на 50-летних мужиков с замашками мажоров-уголовников 70-80-х, на 50-летних девчонок с душой альпинисток-скололазок, взглядом снайперш и манерами инструкторов по рукопашному бою. Те из нас, кто еще живы – давно уже дедушки и бабушки, и мы в гробу видали общественную мораль, офисный фашизм и любую политику. Но это не победа. Это поражение. Поколенческое поражение выживших на войне и взирающих на окружающих, как на стадо баранов, которое ведется на какие-то сопливые поведенческие нормы, вообще какие-то правила. Мы не можем подарить окружающим этот третий глаз. Это невозможно. И от того мы напоминаем загнанных волков, которых можно только пристрелить; да и то лучше не связываться – опасно…
Как профессиональные разведчики, мы неразличимы в толпе. Мы такие же, как и все, и только нехороший холодок, блеснувший во взгляде, да проскальзывающий волчий рык цинизма в интонациях выдает посвященному собрата по боям без правил.
В молодости, читая Ремарка, Камю и Сартра, читая Фицджеральда, Хемингуэя и Ричарда Баха, я силился понять природу открывшегося этим людям. У них был свой западный фронт, на котором без перемен – как и у наших фронтовиков была своя правда, которую не передать и не объяснить. Но их опыт – исторический. Он в рамках цели и борьбы народа за что-то святое. Именно поэтому этот опыт священен. Это опыт братства по оружию.
У нас была совсем другая война. Война, в которой паролем было расхожее «говно вопрос». И мы с этой войны не вернулись.
2013
«Семь искусств», Hanover, Germany, №6(122) июнь 2020
Входит в книгу «Неформат», 2014, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Подводная лодка
Вдоха нет.
Был выдох. И давно был.
А вдохнуть никак.
И черно в голове после глаз расклеившихся.
Пульсирующая действительность страшней сонно-бредового кошмара на мокрой от вонючего пота подушке.
«Скорей!».
Рука шарит на полу у дивана.
«Не дай бог!»…
«Ну слава те!.., на месте».
Надо перевалиться на бок и отвинтить крышку. Три огромных глотка с полным напряжением нёба (контррвотное) и навзничь на несколько минут.
Горячая волна пошла к желудку – пар полетел в мозг. И ужас фрагмент за фрагментом растворяется в дурманящем мареве.
Такие минуты надо ловить не думая. Коротки и драгоценны они. Тень-человец выплывает в действительность кухни. Первая затяжка сигаретой – вершина прихода. Где уж вам, звездам южных ночей… И оргазм отдыхает. Кто летал – знает. Теперь можно и из стакана. Финальные 200. Остается буквально одна-две минуты. На несколько быстрых и глубоких затяжек.
Накрывает стремительно. И авральное погружение в берлогу-комнату – уже почти на ощупь. Чтоб провалиться в сокрушительную пустоту героинового беспамятства.
«Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно».
2014
«Семь искусств», Hanover, Germany 9(66) сентябрь 2015
Входит в книгу «Хали-гали», 2015, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Время, вперёд!
Почти каждый день он ходит на чай к маме. Это близко – через дом. Её квартира – стеллажи книг от пола до потолка во всех комнатах; кот и собака, ободравшие все обои; и – центр вселенной – кухня, где дежурно мурлычет радио, и, пока они говорят, чай заваривается три-четыре раза, и по полпачки сигарет каждый из них высаживает точно.
Их чайным беседам лет тридцать. За это время умерли многие близкие. А еще… четыре кота и три собаки (доберман, боксер и фокс). Прибавилось книг. Чай давным-давно не индийский со слонами и не «36-ой», сигареты не болгарские (любимые «Родопи»). Всё остальное по-прежнему: стол, уютное кресло, две чашки, пепельница.
С некоторых пор появилось еще одно общее – бессонница. К маминой, которой далеко за полвека, добавилась и его. Когда это началось? Уже и не вспомнить. Это не просто бессонница. Ей предшествуют молниеносные липкие кошмары-сны: то за пропуски его оставляют на второй год в школе; то отчисляют из универа… Это воспоминания страхов. За годы преподавания он принял десятки экзаменов, подписал сотни и сотни зачеток. Но страхи не пропали. Спрятались и вернулись через десятилетия. На них наслаиваются новые — картинки 90-х и нулевых: битвы с блатными, с бизнес-мутантами-сайентологами в скользком издательском и коммуникационном бизнесе.
Странная вещь – он не чувствовал возраста. В 80-е верил, что сорвал джек-пот. Как же — кафедра! Он гарантировал себе долгую и пусть бедную, зато благородную жизнь вузовского преподавателя. Старость будет достойной и красивой. А вышло? Вышло дышло. Куда повернул – там оно и валялось. О преподавательской синекуре оставалось только вздыхать.
Нет, он не чувствовал возраста. Он видел себя маленьким мальчиком, который все никак не может сдать экзамен. жизни. С маленькой буквы. С большой – у мамы. 38-ой год рождения. Этож всего в двадцати годах от 17-го! Это Война, Блокада, 53-ий, 61-ый… Каждая дата – монумент. А у него? Не даты, а непотребство сплошное: похороны маразматиков-генсеков, просравших гигантскую империю; вездесущая шушера московская мохнорылая (покровские, бля, ворота), как тля, облепившая огромную бесхозную страну; бандиты, бляди, чиновники и бесконечные пристроенные на теплые столичные места жопы детей и внуков совести нации.
Они сидят на кухне. Мать и сын. Она — выжившая в блокаду девочка. И он — человек без возраста, который водит к ней своих внуков и просит научить жить.
***
я почка
я кочка
я радиоточка
я отчимом дочкам
разбитая бочка
я отче не ваш
не спаси меня боже
я ложен
я как-то неправильно сложен
я пропитый
с кожею дряблой обвислой
я весь мочекаменный и углекислый
с моста
этот вечный развод над невою
и этой неве про вину свою вою
инфантом в разлив
я поранил свой пальчик
бежит к тебе мама
твой старенький мальчик
2016
«Семь искусств», Hanover, Germany 11(92) ноябрь 2017
Входит в книгу «Ваш магнитофон», 2017, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Рай
Молоко у жены пропало почти сразу. Это в Ленинграде еще трепыхались детские молочные кухни. А в пригороде 1986-ой мог предложить только детскую сухую смесь «Малыш», наполовину состоящую из сахарного песка. И – о, чудо! – кто-то сказал, что в городе можно найти финское детское молочко Tutteli. Раньше самую большую очередь я видел в 82-ом за югославскими сапогами. Сам же и стоял в ней целый день, отмечаясь каждый час. За Tutteli мало было стоять часами. Надо было стоять постоянно. Ребенок должен есть каждый день. А дома… А дома ждет дежурная огромная чугунная ванна, доверху полная пелёнок-распашонок. Стиральной машины не было (роскошь невиданная). Как не было и стирального порошка. Хозяйственное мыло – и вперед. Если бы тогда нам показали памперсы, мы бы умом повредились от такой ненаучной фантастики.
***
Какая же крутая вещь – трамвайная печка. Если положить на неё рядком сигареты и не лениться переворачивать, через 5 минут из пачки сырого кислого «Космоса» вы получите целых 20 штуку прекрасного “Винстона». Строительные вагончики-бытовки в промзонах – самое райское место на Земле. Кипятильник, пачка грузинского чая, пяток вареных яиц, буханка хлеба и радиоприемник. Кайф. Иногда таскал и печатную машинку. Вот же дурацкая страсть была – перепечатывать стихи на листки записных книжек, для чего книжка разбиралась и заново собиралась. Эдакий шик – карманный самиздат. Дипломат, битком набитый этими томиками, до сих пор под письменным столом. В 91-ом вагончики закончились. Смерть страны я застал уже в бункере братвы на Московском проспекте за игрой в Prince. И точку в истории огромной империи поставил Стинг. Mad about you – мой 91-ый, мои поминки по СССР.
***
Почему-то именно сейчас, спустя 30 лет, начали сниться эти вагончики из 80-х. Долго ковырялся в башке лысой: что это? к чему? почему именно они? почему 80-е? И правда, почему? Ведь в 90-е было стрёмней, горше и страшней. Впрочем, страшней советских валютных мажоров с Выборгской трассы я не встречал. За валюту к стенке ставили. И ребята были конкретные. Может потому на чичи-гага, на быков и торпед Бандитского Петербурга я смотрел уже без придыхания.
А вагончики? Бытовки-вагончики с родными трамвайными печками снова меня куда-то везут. В одном из них в глухой ленинградской промзоне за бесконечной паутиной железнодорожных путей-стрелок, забитой составами, весной 87-го под высушенный душистый «Космос» и написалось:
***
а дальше как и раньше пустота
измученную насморком природу
покинула былая красота
и ветками шурша упала в воду
все краски всю живую акварель
всё с грязью размешал паршивый ветер
и моросил сентябрьский апрель
большая осень на весеннем свете
зима девчонкой плакала навзрыд
как сахар грустно таяла в стакане
пристыжена поставлена на вид
и без надежд и без гроша в кармане
так без надежд с душой на сквозняке
ловил как воздух в сером небе просинь
весна осточертевшая уже
давила грустью, как дождями осень
Теперь так не пишется. Закрылся Рай.
2017
«Семь искусств», Hanover, Germany №1(106) январь 2019
Входит в книгу «Фабрика», 2019, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Jarvinen
В конце 80-х мы часто сталкивались с ней на пригородной платформе в ожидании электрички на Ленинград. Она была чуть старше. Мы не дружили. Но общее лыжное прошлое давало пищу для незамысловатых разговоров. Я преподавал в институте. Она… раз за разом делилась своими мечтами свалить из Совка. От безнадёги. Собственно ради этого и пошла в «Интурист». Когда узнал, что уже в Суоми – воспринял как само собой разумеющееся.
В 90-е ее приезды домой были сродни явлению Санта-Клауса в колымскую зону. Но уже тогда это её сверху-вниз перебивалось такими нашими уголовными и бандитскими откровениями, что… Впрочем, люди свои. Посмеялись и обнялись. А в нулевые русские полетели так, что Финляндия тихо сжалась при виде пролетающих косяками «поршей» с северо-западными российскими номерами. Страна тысячи озер иначе, чем экологическим огородом-пригородом Питера и не воспринималась. Да кишки еще евросоюзовские. Но это так – культмассовая забава.
Пять лет назад в 46… вдруг решила родить четвёртого. С нашего берега виделось это крепким подтверждением веры в себя, семью и скандинавскую социалку. Социалка тамошняя – это да.
За последние годы пересеклись пару-тройку раз. На похоронах… (куда она заявилась в ситцевом сарафане и высоких расшитых казаках – мода лихих девчонок середины нулевых) да на паре праздников у близких друзей. Что-то меня все эти годы после ее отъезда задевало. Снисходительное высокомерие её? Может быть. Ловил себя на мысли: вроде и знаешь ты нашу жизнь – и не знаешь совсем.
Только сейчас я начинаю понимать – это грустная примета жизни нашего поколения. Неизбежное сравнение судеб оставшихся и уехавших. Детское в этом что-то. Идиотское. Все хотят счастья. И кому оно там засветило, ни в чем перед нами не виноваты. Особенно когда знаешь цену.
А 1 января 2015-го её не стало. Не выдержала страшного инсульта. И хваленая чухонская медицина не спасла. Собиралась на лыжах – трасса прямо у дома. А вышло…
В 70-е в лыжной секции предметом гордости были деревянные финские Jarvinen. Доставались исключительно мастерам. Еще многие годы спустя, когда встречал на пригородных платформах пожилых лыжников с Jarvinen – долго смотрел им вслед. Хорошие были лыжи.
Беги, девочка.
Мы догоним.
01.01.2015 |+|
«Семь искусств», Hanover, Germany 9(66) сентябрь 2015
Входит в книгу «Хали-гали», 2015, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
SOS
Конечно опоздал. Давно надо было забирать. Да что уж там. Всё ясно. Он качал седой головой и клял себя на чём свет. И ведь как просила. И слышал. Как такое не услышать? Через все радиопомехи, через свистопляску эту солнечную и метеоритную чехарду крик её прорывался. А он всё откладывал. Списывал на… М-м-м-д-а-а-а. Косяк. Тут и говорить не о чем. И теперь он осторожней обычного, бережно так, что даже отец удивленно поднимал галактические брови, вел её по коридору. Я отмолю, – повторял и повторял он. – Уж прости меня, старого. Не углядел. А сам опускал глаза. Потому что смотреть на неё было страшно. Кровавая, узлами перекрученная колючая проволока это была – душа, висящая на волоске опоздавшей любви его.
2018
«Семь искусств», Hanover, Germany №1(106) январь 2019
Входит в книгу «Фабрика», 2019, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Увидеть Париж и умереть.
Всё рушилось. 2008-ой. Объяснять не надо. Я летел с вершины валютной горы на которую взбирался с распада Союза, вытаскивая свою нищую жопу из трясины преподавательской безнадеги, из бандитского болота издательского бизнеса и инфернального блядства бизнеса маркетингового, где главредствовал и креативно бля директрствовал в бандах таких упырей, что мамадорогая. И вот добрался, заткнув нахрен воспоминания о том, что вообще-то я не про это, что я про поэзию и проч иные миры. Добрался и камнем полетел вниз. Помню, как молоточком стучало в голове: Саша, маме в октябре будет 70; ей осталось недолго; и, да, тебя сейчас за кредиты банки отымеют…, но маму в Париж ты отправить обязан; она мечтала об этом всю жизнь.
Осенью 2008-го, за три месяца до объявленного закрытия самого крутого рекламного агентства Питера (где в последний раз зажег креативным директором) я начал готовить маму к поездке в Париж. Маме был срочно сделан первый в её жизни загранпаспорт и сооружен прикид солидной петербуржской литературной дамы, едущей поклониться праху кумиров на Сент-Женевьев-де-Буа. Вся семья была против, называя меня чокнутым – мол, она не сегодня-завтра умрет, что они мне этого не простят и тэдэ. На что мама смеясь отвечала – да лучше в Париже, чем в этих унылых четырех стенах, от которых несет могильной сыростью рухнувших советских надежд.
В последний момент всё пошло кувырком. В Париж можно было только самолетом (а лететь мама категорически отказалась) или автобусом (этот физиотерапевтический экстрим только для молодых). Мечта накрывалась медным тазом. И тут, дабы я не рехнулся, хитромудрая мама вывернулась, сообщив, что для литературным мадам святы пни те токмо хранцузской столицы – Прага вот еще есть (ну там Цветаева, Аверченко, …, то да сё…). Думать было некогда. Кризис дышал в задницу. И понес железнодорожный вагон маму на берега Влтавы в главный город Богемии.
Так мама Париж и не увидела. К своему ужасу она, блокадная девочка, дожила до того дня, когда кошерная нацистка Улицкая воспела (в пику блокадному Ленинграду) пацифизм проституток Виши. И… самая романтическая мечта советской литературной девочки погасла. И мама решила умереть безо всякого пидорского Парижа с могилами коллаборационистов серебряного века. Она ушла, глядя по телевизору на занятый еврейскими фашистами Киев, в котором погиб в 41-ом её отец. Умерла, не дожив до красивых 85-ти всего год.
***
Старики уходят в ништяки.
Динозавры собирают лайки.
Саблезубы кормятся с руки.
Казаки еврейские, нагайки.
Школа зла – кошерная Толстȧ.
Чмокнет Дуня вафелькой Чубайса.
А не пьётся – досчитай до ста.
Бесы гонят. Русские, сдавайся!
День Пебеды. Майский Тель-Авив.
Ситцевый платок в песках Идлиба.
И овечьи бельмы закатив
по Парижу шастают талибы.
На еврейских кладбищах кресты.
Свят Казбек. Бессмертны эдельвейсы.
Всё сжуют-соединят мосты
дружбу, мир, жвачку, интерфейсы.
Болдино. Отеческий отстой.
Райхельгауз слишком Шикльгрубер.
Ты постой, красавица, постой.
Свистни Uber. Мчится. Alles. Über…
2024
Входит в книгу «Маменькин сынок», 2024, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Ехал грека через реку
Отчим покойный так на всю жизнь оставшуюся и запомнился склонившимся над томом какого-нибудь любимого древнючего грека. На современную (текущие лет 200) писанину он ток усмехался в усы и вытаскивал из бездонной кастрюли своей феноменальной памяти всегда удивительно уничижительную для неофита от литерадур (да хоть и нобелевского лауреата) цитату из своих покрывшихся многовековой пылью афинян. Домашнее образование. Всему тётка и научила, окончившая Академию художеств, болтающая на семи языках и всю жизнь свою ухнувшая в скрипучие коридоры Публичной библиотеки. Я так и свыкся с мыслью: что ему не скажи, на всё ответ один – всё уже было.
Когда всё было – можно встречать то единственное, чего еще не. Да и оно числится по разряду неостановимой банальщины. Это ток тебе «не» — а у мира это на дверях выбито с обеих сторон: memento mori.
В середине 70-х очч расстраивался – видился мне, подростку, нерушимый наш Союз эдакой бескрайней унылой болотиной провинциального санатория, где всё героическое и весёлое в кромешном прошлом, а нам осталось ток макулатуру сдавать и ждать этого неизбежного коммунизма без идеологически подрывной жвачки и джинсов.
Сейчас я уже перестал удивлять финтам судьбы. Глядя на самолеты в небе, я думаю о муже племянницы, сменившем комбез солдата удачи – вертолетчика в Африке и на Ближнем востоке – на китель командира Airbus с картой полетов в полглобуса; о самой племяннице, променявшей Финэк и Академию госслужбы на то же транснациональное небо (проф солидарность? Ну-ну… ?
– жены моряков поймут). Финляндия, из которой в начале 90-х гонял с друзьями вазовские восьмерки и девятки, теперь чуть ли не фатерлянд – с тех пор, как родной сестре разбил сердце сын страны тысячи озёр. Теперь он с тоской вспоминает, как пиздато было ездить в Союз в 80-е (тёлки за битый ливайс давали, водка рекой, и менты на руках в номера несли) и кроет матом Брюссель – мол, чисто Политбюро ЦК КПСС и вообще в Европе жопа, работу отнимает понаехавшая Африка с Азией, и хрен на Рождество ёлку поставишь.
Я не могу по тиви без ненависти смотреть на рожу бессмертного Джорджа Сороса – младшая дочь сделала ручкой и теперь из-за бугра, где пашет на какой-то из его бесчисленных фондов, залетает домой раз в полгода.
Я перестал удивляться повторению истории. Верней тому, что всё запихиваемое в наши юные головы в начале 80-х на историко-экономическом в Универе, вся эта, казавшаяся тогда древней байдой бесконечная вереница заёбов интеллектуалов – вернется галактическим фарсом: и всё, о чем писала газета «Правда» про ихний «рай», окажется правдой; и, как и говорил Ильич – интеллигенция наша (да и не наша) вовсе и не мозг нации, а говно; и нынешняя синагога открестится от родства с комиссарами в пыльных шлемах и полезет целоваться в дёсны с эсэсовской Европой и Канадой, а Ханна Арендт с её убийственным «Эйхманом в Иерусалиме» будет им по барабану. Долго в друзьях в фейсбуке обиталась поэтесса штатовская (на сам деле наша, из Ленинградских). Когда начала нести пургу про погромы в перестроечном граде на Неве – заблокировал к ебеням. В школе у меня было три любимейших учителя: Френкель (физик, вылитый Эйнштейн) – хоронили всем поселком в день моей свадьбы; Зося (историк) умерла, когда в аспирантуру поступил – два года потом доводил её выпускные классы (просто потому, что она второй мамой нам всем в школе была); третьему, Шацеву Владимиру Натановичу (литература), я посвятил свою первую, вышедшую в Нью-Йорке книгу. Он написал мне сумасшедший отклик на рассказ «Гвоздь», и я был на седьмом небе от счастья и гордости (мол, не посрамил…). В школе он был моим Джоном Китингом из «Общества мертвых поэтов». И вот… – демонстративно отказался придти на мой вечер в Ахматовском музее в Фонтанном доме. Он топил и топит за Ходорковского, Немцова и святые 90-е… Такая вот фигня приключилась. Впрочем, как теперь я вижу, типичная для многих «любимых учителей из детства». А посрались мы окончательно и эпически из-за незаслуженно претерпевших отважных борцов с кровавой гэбнёй – из-за Pussy Riot. Вот так. Два мира – два Шапиро. Да еще и схлопотал я от него обвинение в копрофагии за свой неряшливый язык. Такая вот эстетика. И в итоге я таки переступил через этот мучительный комплекс всех замученных интернационализмом совестливых русских и перестал держать у сердца своего любимого еврея. Лопнуло что-то внутри. Для меня самоочевидно сказанное Пастернаком про Мандельштама – «Как же он мог? Он же еврей». Не уверен, что хотя бы 1% кошерных профессиональных белоленточных повстанцев поймёт, о чем речь. И именно что бессовестность, бессовестность перед исторической памятью, снесла в моём сознании народ Книги с пантеона праведников.
Как бы я хотел навсегда остаться с кумирами своей молодости. Увы. Кумиры один за другим тонут во лжи. Страна жрёт себя поедом. Но каждый раз, когда я готов захлебнуться от злобы и отчаянья, я вспоминаю отчима, вспоминаю его любимых греков. И… И отпускает.
Пусть это будет ему.
те на тень
и те на тень
тени водят за нос массы
тени веры
тени расы
тень наводят на плетень
лжи
на целый Вавилон
год от года
век от века
нет печальней человека
в этом мире
друг Платон
и несет в тартарары
мириады душ
мытарство
и забыто «Государство»
до космической дыры
2019
«Семь искусств» , Hanover, Germany, №8(135) август 2021
Входит в книгу «Маменькин сынок», 2024, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Личное дело №
Перед тем, как попрощаться с совершенно измученным телом, Душа неловко махнула крылышком и зацепилось за какую-то несуразную корягу бытия. Легкомысленно дернулась раз-другой (мол, что за фигня?..), потом, уже выходя из себя от досады, рванула что есть силы. Да тщетно. Коряга и впрямь оказалась несуразной – освободить крыло не выходило ну никак. Впрочем, и сама-то коряга держалась на какой-то легкомысленной сопле никчемного обстоятельства именуемого в народе «честным словом». Душа обреченно вздохнула и телеграфировала НАВЕРХ – так, мол, и так; задерживаюсь; дела. Небесная канцелярия дежурно проштамповала входящее и продолжила принимать-отправлять мириады входящий-исходящих Дел. Мало ли кто там задерживается. То ли Ангелы командировочные спустили, то ли черти опять крапленую колоду за стол протащили. За всеми не уследишь.
По первости Душа еще поглядывала на часы. Через месяц плюнула. Через год даже в календарь не заглядывала, свернувшись калачиком под несуразной корягой. Время в полуумершем теле течет вязко, как сироп. Вот тут ей и пригодились вызубренные наизусть конспекты спецсеминара Архангела Михаила «Успение Моисея». В конце концов негоже лезть в дела Архистратига. Надо будет – вострубит. Индивидуальная эсхатология – его епархия. А наше дело маленькое – не пылить и не отсвечивать попусту — смотреть, как Бог всё управит. Ему там видней.
2022
Входит в книгу «Маменькин сынок», 2024, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
Мы в город Изумрудный идём дорогой трудной
В начале 90-х совсем страшно стало. Влюбился до полусмерти. Брак трещал по швам. На эмоциях махнул не глядя аспирантуру экономического на аспирантуру философского с темой диссера «Смысл любви» и улетел в богословие. И понеслось – онтологический аргумент, Кьеркегор, гностики-мистики средневековые (Майстер Экхарт, Якоб Бёме etc.), затем Розанов, Шестов, Карсавин… Кто летал – знает. Дальше — Палата №6. От полного кукареку спас «Рояль» в промышленных масштабах, челночные рейсы в Стамбул и Скандинавию, истерика бьющих инфернальным фонтаном стихов и омут бандитского издательского бизнеса. А жена… А жена с горя сначала ушла в горы, где на Эльбрусе потеряла в двухкилометровой пропасти двоих, таких же ушибленных; затем в Каракумы; затем в Церковь. Однажды я вывалил перед ней гору философско-богословской макулатуры и начал гонять по Библии. Увы. В её вселенной достаточно было и молитвослова. Да и тот, по её разумению, зело велик. Надо бы ужать. На этом дороги разошлись. На тридцать лет. Какие дороги? Чьи? Куда? Да хрен его знает.
***
Что себе врать? Ладно бы по-молодости. Кто ж в ней не самообманывается? Еще куда ни шло в хитрожопом конформизме среднего возраста. Ну… тут, пока шею не свернешь. А вот в старости-то с чего? Это уже идиотизмом попахивает. Пора закрывать эту лавочку. И тут случились Грузия, Майдан, Крым, Донбасс, СВО. Потом… А потом что-то лопнуло, словно нарыв, и как-то сама собой окончательно сложилась картина, которая не складывалась все эти тридцать лет с катастрофы 91-го. И всему в этой картине нашлось место – и богу, и любви, и прочим тараканам в старой лысой башке.
***
Ну конечно же бог, это лишь термин, обозначающий явление чрезвычайно сложное, детским человеческим умом загнанное в прокрустово ложе фонемы, которая давно лопается от перенапряжения. Конечно же (как термин) это ноосферный продукт. И конечно же:
а) Его нельзя тупо отменить – просто потому, что сознание по природе своей целеполагаемая штуковина; и в этом смысле проповедь атеизма – оксюморон.
б) Можно только гадать, куда забредет человеческое сознание в поисках ответов на эсхатологические вопросы. Опять же именно потому, что процесс этот ноосферный. И любой индивидуальный интеллектуальный прорыв ни хрена не индивидуальный.
Лучшим подтверждением всему этому то, что к понятию ноосферы одновременно пришли академик Вернадский и ученый иезуит Шарден.
***
Когда край – любой, даже самый отмороженный богоборец просит помощи бога. Это крик ребенка, зовущего мать. Это взывание к космическому Началу, природа которого темна и едва ли различима, но способность принимать сигналы от которого вшита в галактический генезис.
Совершенно не важно, какими путями. Они действительно неисповедимы. И Человеческие – и проточеловеческие. И если такой нехристь, как я таки забредает в храм и дурачком со свечкой бродит среди икон – это лишь подтверждает силу его веры. Веры в то, что мироздание не мертвологический свинарник и людоедская бойня, а есть Там что-то оправдывающее и успокаивающее, да только извилин не хватает ухватить. Веры, которой он просто не находит искомого символа, а потому интуитивно жмется к тем, кто пусть и по-другому, но так же как и он ищет.
***
поговори со мной на арамейском
поговори со мной на птолемейском
поговори о чем молчит луна
о чем молчат свидетельницы звезды
заткнувшись в этом космосе морозном
поговори за бога молчуна
он ни гугу эпоха за эпохой
ему давно уже всё это похуй
он терпит но едва ли подойдёт
лишь молча смотрит в телескопа дуло
на результат случайного загула
когда пошло всё задом наперед
куски онтологического взрыва
мы вышли криво – плод Большого срыва –
и эхо врёт неведомым маня
поговори со мною
так тоскливо
в бачке малёк
а на цепочке слива
висит гимнаст распятый за меня
2023
Входит в книгу «Маменькин сынок», 2024, изд-во Franc-Tireur USA
купить-скачать
