Амирам Григоров
Амирам Григоров
Родился в Баку в 1969 г. Национальность свою определяет как тат. Его предки родом из Дагестана, Варташена и Кубы. Был свидетелем армянских погромов в Баку в 1990 г. и исхода армян из города. С 1993 г. живет в Москве. В 1991 г. окончил физический факультет Бакинского государственного университета, в 2002 г. — медико-биологический факультет Российского государственного медицинского университета им. Пирогова. Учился в Литературном институте им. А. М. Горького, в академии «Торат Хаим».
Врач-биофизик, преподает математику и физику в Академии им. Сеченова.
Родился в Баку в 1969 году, окончил школу в 1986-м. Заодно закончил двор, улицу и квартал, о чём следует сказать особо. Это было одно из самых последних многонациональных гетто на Земле. Потому что жили там евреи разных национальностей – горские, европейские, грузинские и даже курдистанские, все говорили на своих языках, и соблюдали свои собственные правила – кто ходил со скрипичным футляром, а кто, что называется, с кинжалом. Это было место, где ещё звучал в моём детстве загадочный “священный язык” горско-еврейской знати, а рядом был слышен чистейший литовско-белорусский идиш, с его бесподобным напором на “ы” и на шипящие. Этот мир был слишком хорош, чтобы существовать долго, и в один прекрасный момент население нашего квартала рассыпалось по свету, как строители Вавилонской башни, создав, впрочем, небольшой филиал в Земле Обетованной. Мои родственники, переехавшие в Москву, так долго колебались между той самой Обетованной Землёй и Америкой, текущей молоком и мёдом, что я успел закончить 2-й Медицинский университет, аспирантуру, поучиться в Литературном институте, академии “Торат Хаим”, поработать заведующим отделом физиологии человека в Биологическом музее, написать несколько статей по физике мембран и стать преподавателем биофизики в Медицинской академии. А дяди-тёти успели состариться настолько, что даже поход на базар за овощами стал для них далёким и полным приключений путешествием. Как говорил мой дед, считавшийся мудрецом и в юности учившийся в Тегеранской ешиве: мужчина и даже иной раз и женщина испытывают в своей жизни истинное потрясение трижды: когда узнают, что умрут, когда узнают, от чего, и когда узнают, когда.
Все публикации в ФИНБАНЕ (кликабельно)
Я давненько не писал стишков, и, скорее всего, не буду больше.Когда перестал?Когда 6 лет назад перечитал те чужие стихи, что нравились мне прежде, на сайте Поэзия ру., 12 лет назад, поймал себя на мысли — они не мне нравились, а другому человеку.Во-первых, стихи Пузыревской стали вдруг беззвучными, и при перечитывании возникла мысль, которая просто убила — «совок». Брежнев, подъезд, патлатая скотина с гитарами, портвейн и пафос, один сплошной пафос не слишком интеллектуальных людей, которые через 10 лет пойдут красть, торговать собой и голосовать сердцем.И стихи Кабанова пострадали — от них остался лишь приглаженный треск не слишком русских электромагнитных волн в абсолютной пустоте. То есть, ровно то, за что они нравились — бытование в русско-украинском пограничье, укробарочные и богатые малороссийские кружева — стало вызывать отвращение, а милые суржикизмы стали смотреться, как коверканье великого и могучего в угоду хэкающей хитрожопой слободке. Сам этот взгляд, с хитрым прищуром, из под черешен доброго юга на питерские и московские холодные пропилеи, который меня подкупал и который был близок — теперь кажется кощунственным и зловещим. От стихов Кабанова (и близких ему, но никогда не любимых авторов, типа Юдовского и т.д.) стало разить гарью Дома Профсоюзов.Притом, что понятно — никто из них никого не жёг, и это всё чисто индивидуальное восприятие, сугубо личное — но иного восприятия стихов вообще не бывает.И всё это означает только одно — хватит их писать.И действительно, хватит. Потому что и у меня нет ничего, кроме совка и чушкарского взгляда из-под черешен
25 августа 2020
***
Газонов стриженные ромбики
Панели с корками асбеста
И колыбели, точно гробики
Выносятся под гром оркестра
А тополя руками ватными
Сухому ветру гладят спину
И на дороге вянут пятнами
Раздавленные георгины.
А звук оркестра — как резиновый,
Его гобои и валторны
Растянуты над магазинами
На бывшей улице Соборной,
Где железнодорожным гравием
Газон посыпан бестолково,
И отрицает пятиглавие
Конструктивизм райисполкома
А звуки вечные и гордые
Слетают и проходят мимо
И нас не слышно за аккордами —
Мелодия неуловима
Она что лай бездомных тузиков
Как рокот рельса за трамваем
И очарованные музыкой
Мы застываем, застываем.
***
Это август, Илана, и дни пролетели как пули
В период небывалых щедрот,
И осенние улицы спят как осенние ульи
И гудят над путями метро.
Бесконечная площадь для нас переходы простёрла,
Все дворы нараспашку раскрыв,
И трещит как кузнечик простой колокольчик костёла
Между бронзовых юбок Москвы,
И вот-вот заискрит в облаках, что спустились пониже,
И тогда — мы с тобой прощены,
А небесный монтёр неуклюже швырнёт пассатижи
На стеклянный буфет тишины.
Разбегутся цветные зонты и плащи от Армани
И укрытий не будет нигде,
А безвестная пьяница, сунув кроссовки в карманы,
Непременно пойдёт по воде.
Имена четырёх земель
1
Живём мы с бабкой, а мама моя умерла,
Отец уехал в Литву и пропал в Литве.
Близ нашего дома овраг, где шуршит листва
И на огороде цикады трещат в ботве.
Мне рав сказал – захочешь у Б-га спросить
Спроси одно, лишь то, что важней всего,
А наша страна – две Польши и две Руси,
И посреди — еврейское наше село.
(Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Мой сахарный мир, где вишни цвели и мальвы цвели,
Где кантор один, один меламед и одна река,
Один сапожник, но целых три скорняка,
Где резник один, где сойфер один, и один портной
И два раввина, старый и молодой)
И как-то раз, на луг выгоняя гусей,
Подумал я о грядущем, укрытом мглой,
И попросил В-евышнего — мглу рассей,
Открой грядущее мне, Г-сподь, открой.
Тут мир мой забылся великим страхом и там
Его светила и тверди размякли в слизь,
А над грядущим рассыпалась темнота
Как будто вечные тучи его разошлись…
(Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Мой сахарный мир, где вишни цвели и мальвы цвели,
И нам не сыскать иной подобной страны,
Где добрые овны тучны, и гуси жирны,
И курочек полные клети, творог, что твои облака
И вымя козы исполнено молока)
Вей, бабушка, я увидел грядущий век
Где мы погибаем, где больше мы не живём,
Где наших потомков дотла сожжёт Амалек,
И пепел рассыплет ветрам по всем четырём,
А бабушка гладит меня, говорит «молчок,
Наслушался ты историй о древних годах,
Возьми карамельку, Лейбеле-дурачок
И точно рукою снятый, уйдёт твой страх!»
(Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Мой сахарный мир, где вишни цвели и мальвы цвели,
Где кантор один, один меламед и одна река
Один сапожник, но целых три скорняка
Где резник один, где сойфер один, и один портной
И два раввина, старый и молодой)
Побелены стены у хаты и пол дощат,
Подсолнухи у забора, менора в окне,
А я всё слышу, как в пламени кости трещат
И бедные мои внуки плачут в огне.
Ой, бабушка, наша хата полна добра,
Но что-то стала горька твоя карамель,
И Б-жьи звёзды снова встают от Днепра,
Холодные, как имена Четырёх земель.
(Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Мой сахарный мир, где вишни цвели и мальвы цвели,
И нам не сыскать иной подобной страны,
Где добрые овны тучны и гуси жирны,
И курочек полные клети, творог, что твои облака
И вымя козы исполнено молока)
2
Когда я уехал, давным-давно, из нашего городишка,
Где дождь прошёл, привезли кино, задумали радиовышку,
И место, откуда пойдёт сигнал, уже отмечали вехой —
Мой маленький сын во дворе играл, цвёл вереск, а я уехал.
А время было – вспомнить не жаль, и помню, и не жалею —
Над улицей Радио дирижабль и Сталин на мавзолее,
А что перегибы, и что война? Как только оставишь ясли —
Поднимется и расцветёт страна, в которой ты будешь счастлив.
Мой первенец, мэнчелэ, сахарный мальчик, ты где
Как мать моя, добрый, глазастый и тёмный, как дед,
Смотри, мой цыплёнок, луна над местечком встаёт
Покажешь ей деньги, и будет хорошим весь год
Потом я увидел, спустя года, как радиовышка тлеет,
Летит ковыль и бежит вода, и ни одного еврея —
А дом мой цел, и лишь прежний свет уходит сквозь крышу в осень
А маленького моего там нет, как будто не было вовсе
И снится мне иногда-иногда, в краю, где витают души,
Горит местечковая наша звезда, и вижу я, оглянувшись,
С печалью, что не познать иным: ты машешь и машешь снова
Мне вслед, как будто сбиваешь дым или гладишь корову
Мой первенец, мэнчелэ, сахарный мальчик, ты где,
Как мать моя, добрый, глазастый и тёмный, как дед,
Смотри, мой цыплёнок, луна над местечком встаёт
Покажешь ей деньги, и будет хорошим весь год.
3
В гремящем ночном вагоне,
мы словно всеми забыты
Скажи обо мне на жаргоне,
ведь я не знаю иврита
Скажи словами простыми,
о чём эта хава нагила
Пусть будет твоя пустыня
теплей, чем моя могила
Не забывай слова, моя душа,
я зеер шейн над городом звезда
Я ветер, что гудит в твоих ушах
аф гройсн ланд проводит поезда
Не выжили, не сбежали,
мы просто тобой забыты
Папирусы мы, скрижали,
семитские алфавиты
Застыну среди прохожих,
предстану в ином обличье
С мацой ашкеназской, похожей
на глиняную табличку
Аби гезунт пускай уйдёт твой страх
я просто песнь цикад ночной порой
Я только шорох ветра в тростниках
я первый свет над Храмовой горой
4
На родину, в круг порочный,
войдёшь, как вагон, по шпалам,
Истлела моя сорочка
и башмаков не осталось
Стоишь, тишине внимая,
и где ж тот напев старинный?
Ни пурима, ни первомая,
как будто не Украина.
Прикупишь теперь едва ли
базарный орех калёный
Куда вы все подевались,
Натаны, Соры и Йоны,
И в будущем мире целом
не будет таких упёртых
Повалены все мацевы
как при воскресении мёртвых
На тесной делянке, где встанут наверняка
Один сапожник и целых три скорняка,
И резник один, и сойфер один, и один портной
И оба раввина, старый и молодой
И стал скоплением точек
тот текст, что зубил когда-то,
И сахарный петушочек
теперь не купят к шабату
И тени стали короче,
уменьшились сад и речка,
И не перешить сорочку,
как не пережить местечка
И что ты увидишь, глядя на запад? Вдали
Мой свет золотой, закатной волною влеком,
Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Четыре реки, текущие
мёдом и молоком.
2010
Комментарии
Четыре земли – Великая Польша, Малая Польша, Червонная Русь и Волынская Русь – основное место расселения европейского еврейства.
Кантор (хазн) – служка, поющий в синагоге.
Меламед – преподаватель Талмуда, Торы, еврейской традиции.
Сойфер – каллиграф, переписчик духовных текстов.
Амалек – мистический враг еврейства.
Мэнчелэ (идиш) – человечек, маленький мальчик.
Зеер шейн (идиш) – очень красивая.
Аф гройсн ланд (идиш) – на большую страну.
Аби гезунт (идиш) – только чтоб был здоров.
А. Ивантеру
Однажды закончится эта бакинская осень,
Когда на базаре, холмами, арбузы и дыни,
Где вымерла роща закрученных штопором сосен
И будет безумствовать солнце, пока не остынет,
И станет край облака над переулками тонок,
Польётся тот самый, протяжный и ласковый говор,
Протянет волшебные руки твой первый ребёнок,
И первый щемящий мугам полетит по Торговой,
Когда, наконец, осознаешь, что вырос, и после
Минутной полжизни не сможешь увидеть повторно
Потерянный берег, где катер по кругу, как ослик,
И где водосточные трубы гудят, как валторны,
Тогда ты наверное, скажешь — проснуться пора, мол,
Но ты досмотри, как сбегут все трамваи из центра,
И ветер засвищет на площади с древним арабом,
С чуть слышным, но неистребимым еврейским акцентом.
***
В Коньково, возле выхода метро
Она лежала на снегу мешком.
Хотел поднять, она орёт «не тронь»,
На вид её было пятьдесят с лишком,
Ругнулась, а затем, пустив слезу,
Запела, распахнув беззубый рот,
А мимо санки детские везут
И к поездам спускается народ,
Не подойдут, о чём тут разговор,
Традиция такая — не жалеть.
А тут наверно, выпот мозговой,
А значит — эта тётка не жилец.
А я услышал, что она поёт,
Про Буратино, песню из кино,
Из детства, что похоже на моё,
Где мама, лимонад и эскимо.
Звать неотложку глупо, ни в одном
Приёмном эту тётку не возьмут,
И кто же доброй сказкой входит в дом,
Скажите люди, как его зовут?
И недоступен этот алгоритм —
Кого будить, какого звать врача,
Когда в каморке лампа догорит
И снимут нарисованный очаг.
***
Рыбки дремлют в стекле, пахнет мебель орехом калёным
Бабка съела эклер, запивая вчерашним бульоном
Это просто болезнь, вот расплакалась, что не осталось
Ничего на столе – мозговые явления, старость.
А над миром – река, тонут Ясли в задымленной выси
И в сухих облаках самолёты идут на Тбилиси
Медицинских карет виден бег, огибающий землю,
На Метехской горе огонёк неприкаянный дремлет
Отцветают дворы, чахнут сосны и сохнут перины
И поют комары на своём языке упырином
Бьют куранты поклон и трезвонят послушники в храме
И за синим стеклом спит грузинская рыбка гурами.
***
Спичечница, мыльница, игольница
Улица — один сплошной музей
Лимонаду хочется и колется
Чистыми шипами пузырей
Сжатый воздух, ветерок посеянный,
Неизвестно, кто его найдёт.
Капитан на улице Каверина
Пережил последний пароход,
И, высоким штилем (бури кончились)
Выковырял партию Корчной
Разлетелись сахарные пончики
Голышами по воде речной
Бабушки пошли путём проторенным
На погост, с подарками Христу
Запеканки с чаем в санатории
Звон велосипедов сквозь листву
На качелях спит охранник пьяненький,
Мяч футбольный, дополняя вид,
После передачи на Демьяненко
В небе над трибунами висит.
***
Ну что, опять погода препротивная,
Пойти б гульнуть, да поистрачен пыл.
А было Рождество, метро Спортивная,
Где пил с людьми, которых позабыл.
Не вспомню даже, как пришлось знакомиться,
Зато потом — раз шесть на посошок,
Пока в ночном Египте на смоковницу
Ложился нерастраченный снежок.
Кто были эти люди? Как бездомные,
На улице, в компании мужской,
Мы пили водку с пивом, и бездонными
Нам небеса казались над Москвой,
Никто, признаться, не придал значения
Тому, что дальше, где универсам
И монастырь — рассыпалось свечение
Сквозь пелену, по этим небесам,
Я видел, стоя у метро, на выходе —
Туда, где крест у звонницы высок,
Упал тот свет, из мрака нас не выхватил,
Как никого он выхватить не смог.
А вот сейчас — другое, светом бешеным
Залиты все пути, куда ни глянь,
Рождественские шарики развешены
И полон ресторан в такую рань
Никто теперь не ищет виноватого,
Блестят гирлянды, лавки не пусты,
Но нет звезды над улицей Доватора,
И нет над Новодевичьим звезды
***
Целый век пролетел,
но ещё не вернулась эскадра,
Виноват паритет,
роковая мечта Александра.
А враждебные планы
глава Генерального штаба
Прочитал, как стихи Мандельштама.
Видно, вера не та,
ты прости очевидное, Осип.
Не услышать винта,
и в туман угодил броненосец.
Зарастает канал
и глядится в дремучую ряску
Особняк, где продали Аляску.
Вот и полночь близка,
и подумаешь — снова запущен
В жёлтом море песка,
на предельном ходу, «Стерегущий».
Подоспеет «Аскольд»,
и, наверно, всё будет в ажуре,
Ведь не жить без Корей и Маньчжурий.
Ветер рвёт вымпела,
лишь один только ангел прошепчет,
Мол, плохие дела,
возвратись, адмирал сумасшедший.
И остались стоять
азиатские львы из Гирина,
А тела возвращаются в глину.
***
Уходят номады,
До ближней дороги — семь ли.
Бояться не надо,
Не бойся, мой пупсик земли,
А опиум в трубке —
Отрада полуденных стран.
Я страшный и хрупкий,
Как глиняный воин У-фан.
Трещат самострелы
И сыплют огнём костяным,
И облако село
На бровку Великой стены,
И время настало,
Бери, что тебе обещал —
Бумажные скалы
И лаковый лес между скал,
Где полог пунцовый,
И где, будто облако, бел
Наш голубь почтовый,
Который к тебе полетел,
Без всякой надежды,
Наверно, уже не помочь.
Фонарик мой снежный,
Светящий в безбрежную ночь.
***
Вот и дождь зарядил, под осенние выстрелы,
И запущенный дом непогоды не выстоит,
И в морозном прикиде и хрусте,
На прощанье помашет нам ручками медными
Кто пластинки винил, в том, что крутятся медленно?
Эта память теперь не отпустит —
Как торчки на системе по лестницам шастали,
Подрубали соломку, а поле цветастое
Охранял мусорок надзиратель.
И ушли навсегда эти восьмидесятые.
Мы набрали кредитов, гляди, как висят они,
Не судьба прикупить Мазератти
Там, где крошки бросаются вниз, с подоконника,
Кинут сердце моё, смятой банкой джин–тоника,
Пустота образуется слева.
Особь вида на горы, ты тоже побухивал,
Я умру на Титова, а ты – на Толбухина,
Как зерно голубиного грева
***
Когда рассвет над Нерезиновой
Цветёт, похожий на розан,
И ты хоть громом разрази меня,
Да и не верь моим слезам,
Я выйду в спелую черёмуху.
В сирень, горчащую во рту,
Где фонари палят без промаха
В сияющую черноту,
Где кошки, с их ночными войнами,
Депо стальные молотки,
И ветер гонит иглы хвойные
Бегониям под ноготки,
И ранние вороны ссорятся
Орут и скачут по траве.
Скажи, зачем теперь бессонница
Моей холодной голове?
Зачем вода под белым мостиком
И конный маршал в галифе,
Зачем московские агностики
В пять пополуночи, в кафе?
Зачем вагон, ползущий с грохотом,
И блики в темноте аллей,
И под высоткой, в сквере крохотном —
Неумолимый соловей?
Зачем туман над блёклой Яузой,
Звездой подсвеченный едва,
Пока не отключился браузер,
Пока ручная мышь жива?
Зачем вагон, ползущий с грохотом,
И блики в темноте аллей,
И под высоткой, в сквере крохотном —
Неумолимый соловей,
Зачем туман над блёклой Яузой,
Звездой подсвеченный едва,
Пока не зависает браузер,
Пока ручная мышь жива?
https://www.facebook.com/panjushka/videos/3288727637858339/?t=15
***
Закрыт базар на пригородной станции,
Пустынен путь, кругом ни огонька,
Никто не помнит вечеринок с танцами
Напротив керосинного ларька,
И деревянный терем парикмахерской,
Куртиной мха с торца оволосев,
Откошен набок силою анафемской,
Вошедшей в раж на средней полосе.
Засохли вишни и заборы рухнули,
Забиты окна, без филёнки – дверь,
Куда-то делись лавки со старухами,
Верней, понятно, где они теперь,
А с двух сторон — движение дорожное,
И по мосткам, над старицей реки,
В Москву — с товаром, из Москвы — порожние,
Железные летят грузовики,
Их морды светят лампами белёсыми,
Рычат валы, сцепления ревут,
И побоишься сгинуть под колёсами,
Идя через ночную синеву,
И вдруг глазам не веря, видишь издали —
Ведут бычка-трехлётка под ярмом,
Зажглись все окна, слышен гром, как выстрелы,
По-ангельски заходится гармонь,
И мёртвые, родные и знакомые
С бидонами идут по керосин
Цветут вовсю герани заоконные,
Как это прежде было на Руси,
И под гармонь, под грозовые сполохи,
Почти неслышно, птица Гамаюн
Поёт, и осыпаются черёмухи
На землю предпоследнюю мою.
***
Сарай, свой в доску, голубиный рай
Сухой помёт пружинит, что перина
И этот вечер душен, хоть ныряй
В морские воды цвета керосина
Застыли пальмы у кафе «Чичак»,
Что волосаты на манер куделей
«Пускай же не погаснет твой очаг
Пусть винный погреб твой не оскудеет
Чтоб в этот дом не пробралась беда
Я первый встану, я твой брат, бакинец»
Отговорив, усатый тамада
Тебя обнимет, рюмку опрокинет
Он через год вернётся, выбив дверь
(В те времена такое не осудят)
И в занавесь, сорвав её с петель,
Он будет паковать твою посуду,
А ты уже сбежишь через Сохнут
С женой еврейкой, бросив эти блюдца,
А голуби тревожные вспорхнут
И больше не вернутся. Не вернутся.
ГЕРМАНИЯ
Немытые сроду отары турчат
Стада аравийских приезжих
«Германия, шлюха, подохни» — кричат.
Их эра, убогая, брезжит
Я помню, Германия, пьян и небрит
Твой сын приходил за добычей,
Я помню Германия, хлор и иприт,
Зрачок стекленеющий бычий.
Я был бы в концлагере, там, где трава
Цвела в человеческой соли,
И дед мой рыдал у расстрельного рва
В отбитом у немцев Херсоне.
Теперь ты шампунем отмыла барак
И строишь машины без брака
А Лютер чернильницу мечет во мрак,
Но тем не разгонит он мрака
Зелёные орды, вопя свой мугам,
Тебе намечают могилу
А знаешь, Германия, я не отдам
Тебя, и теперь не покину,
Тебя, постаревшую суку сестру,
Соседку, убийцу, бандитку.
Мой Барлахов ангел на белом ветру,
Мой Моцарт, мой Ницше, мой Шнитке.
***
Обеспеченный город, в котором ни дыма из печек,
Ни в помине свечей, ни лимонной звезды у реки,
Где за ржавые тумбы цепляются мётлы узбечек —
Незаконно счастливым отныне меня нареки
Ни завистливый шёпот листвы нас не сможет рассорить,
Ни трамвайная ругань наречьем железных реле.
Выцветают фасады в цвета нардаранской фасоли.
Оставайся со мной на заре, позабудь в ноябре.
Пусть из радиоточки по-чёрному втопит Аретта
Загремит на востоке, и капли, как пули дум-дум
Об оконные стёкла, и хочется, хочется лета –
Безразмерного лета в дветысячивечном году
***
Теперь армянскую давай! —
Поднявшись, крикнул дядя Яша,
И затянули «ара уай»,
И вот уже ползала пляшет,
Тотчас, толкаясь, в круг бегут
Простых два горца, с виду – братья,
И чьи-то тётки из Баку,
В расшитых зеркалами платьях,
Не растерявшие корней
Лезгинку показать готовы,
И задыхается кларнет,
Гудя, как ветер на Торговой,
А я вдруг вижу: огоньки
В осеннем воздухе повисли,
Над чайханою «Пюррянги»
Увитой виноградом кислым,
Печаль оливковых аллей,
Которой поделиться не с кем,
И первой девочки моей
Дом на углу Красноармейской,
И море пенное, с кормы,
И сень с побегами паслёна,
Там, где соседские холмы
На русском кладбище снесённом
«Не стыдно, слушай, ай киши?»
На языке бакинских урок
Мне говорят: иди, пляши
А я заплакал, как придурок.
***
Перейдём на мацони, давай говорить на мацони,
И пасхальные звуки услышишь в таком рационе,
Папиросник Казбек навсегда заблудился в дурмане,
А вода иудей молока и она не обманет.
За распадом великой страны, в этом шуме и громе
Не забудешь вовек, как раскинулось море боржоми,
С облаками чурчхел над крутыми горами чанахи
И звонят ввечеру в Алавердском соборе монахи
И теперь ты поймёшь, что кислотны нейтральные воды,
И какая земля на тебя этот морок наводит,
Что безлюдно в подвальном духане, где столик заказан.
Убежало твоё молоко, как евреи Кавказа.
***
Когда бесснежно и неслыханно,
апрелем внеочередным
Вползает новый год на выхино
и по окраинам видны
У магазина курток кожаных,
у входа в облетевший сад,
То тут, то там — холмами сложены
чужие хвойные леса
И мусульмане с божьей помощью
Торгуют, осознав едва ль
Сакральность жертвы, им что овощи,
что вечный призрак рождества,
А ты, почти забывший прошлое,
верней, желающий забыть,
Глядишь на ёлочное крошево
и начинаешь (что за дичь),
Зачем-то в памяти выискивать
своё сплетение корней
И накренившуюся изгородь
из ветхих палок, а за ней —
Хурму, посаженную в линию,
что осыпается, Б-г мой,
На листья, схваченные инеем,
как на седины с рыжиной.
***
Там, за борисовской волной,
Где вдоль плотины сохнут тени
И дремлет яблонь ветхий строй
Среди разбойничьей сирени,
Там, где церквушка божий гнев
Отводит, по колено в иле,
Спилили несколько дерев,
И голубятню разорили,
И в час, когда за третий Рим
Текут ветра его в истоме
Взмывают в небо сизари,
И каждый кажется бездомным,
А в их разграбленном дому,
Где стынут новые рябины
Теперь не слышен никому
Бесплотный лепет голубиный.
Щебечет гравий привозной,
И комариный воздух клеек
А ты, разбуженный весной,
Упал меж крашеных скамеек
И проступил сквозь пустоту,
Мир, бывший проще и понятней,
Где эти яблони в цвету,
И вечный свет над голубятней.
***
Не клади меня в саван, хоть быть поневоле недолго,
Питекантропов век пережить не составит труда,
Петь и кантором кланяться. Только осталась наколка
Три огня над водой. Не вреди мне, чужая вода
Недосып на столе, слишком малым судьба наделила
Нас от первой звезды до звезды с позывными полынь
И забыт мой багаж на песчаной косе у Байила
Не бакинь меня, не бакинь меня, не покинь.
Облетевший маяк, соль и перец Забратского пляжа
Кто за брата не встал – за такое в глаза не смолчи
В нефтяные глаза, но они не запомнили даже
Как Есенин нырял в керосин на пути в Сабунчи
В Загульбе сентябрём, ты припомни, гуляли с искристым,
Балаханский чайханщик, барханы и тюркская синь
И кузнечики сыпались градом на чёрную пристань
Не бакинь меня, не бакинь меня, не покинь
стихи со второго курса Лита.
***
Не споют тормоза и не свистнет авто колесом,
Город слёг до утра, жар спадает, за стенкой ни звука,
Постарайся уснуть и увидеть старательский сон —
Заметают Москву золотые пески Учкудука.
Это прошлый двадцатый своих оставляет себе —
Собирает, боясь потерять, как талоны на водку.
Полетят космонавты в один необъятный Тибет
И рабочие люди уйдут в неоплаченный отпуск
И в иной стороне без предела продолжится БАМ,
Магомаев споёт, и заменит хрусталики Мильман,
Будет жарить минтая столовая по четвергам,
И глазами стрелять — Робин Гуд из одесского фильма.
Ты меня отпусти, мой отцовский двадцатый, не трожь
Я одно из твоих нелюбимых поточных изделий.
Все икарусы вышли в тираж и закрыто метро.
Помаши на прощанье пятнистой ладонью Фиделя.
***
Неспешный свет из труб и штолен, забудь, когда настанет срок
О чём был беззаветно болен, о чём беззвучно одинок
И вечен — окнами читален, садами, где шуршит сирень,
Дворцами бракосочетаний, сопрано заводских сирен
И кто сказал, что будет просто — захлопнув двери за собой,
Простить Россию 90-х, как мать, ушедшую в запой,
Иди на свет, как в ночь любую прохладный ветер ртом лови
Пока тебе свистят вслепую кладбищенские соловьи
***
Сарай, свой в доску, голубиный рай,
Сухой помёт пружинит, что перина,
И этот вечер душен, хоть ныряй
В морские воды цвета керосина,
Застыли пальмы у кафе «Чичак»,
Что волосаты на манер куделей
«Пускай же не погаснет твой очаг
Пусть винный погреб твой не оскудеет
Что б в этот дом не пробралась беда
Я первый встану, я твой брат, бакинец».
Отговорив, усатый тамада
Тебя обнимет, рюмку опрокинет
Он через год вернётся, выбив дверь
(В те времена такое не осудят)
И в занавесь, сорвав её с петель,
Он будет паковать твою посуду,
А ты уже сбежишь через Сохнут
С женой еврейкой, бросив эти блюдца,
А голуби тревожные вспорхнут
И больше не вернутся. Не вернутся
***
Неспешный мрак из труб и штолен.
Забудь, когда настанет срок,
О чём был беззаветно болен,
О чём беззвучно одинок,
И вечен – окнами читален,
Садами, где шуршит сирень,
Дворцами бракосочетаний,
Сопрано заводских сирен,
И кто тебе сказал, что просто
Убрать дорогу за собой,
Прости Россию девяностых,
Как мать, ушедшую в запой,
Идя на свет, как в ночь любую,
Прохладный ветер ртом лови,
Пока тебе свистят вслепую
Кладбищенские соловьи.
***
Когда рассвет над Нерезиновой
Цветёт, похожий на розан,
И ты хоть громом разрази меня,
И хоть не верь моим слезам,
Я выйду в спелую черёмуху.
В сирень, горчащую во рту,
Где фонари палят без промаха
В коломенскую черноту,
Где кошки, с их ночными войнами,
Депо стальные молотки,
И ветер гонит иглы хвойные
Бегониям под ноготки,
И поливалки жёлтой конницей,
Бегут по стриженой траве,
Скажи, зачем теперь бессонница
Моей холодной голове,
Зачем мне тень под белым мостиком,
Свинцовый маршал в галифе,
Зачем московские агностики
В час пополуночи, в кафе,
Зачем трамвай, ползущий с грохотом,
Печаль Луны во тьме аллей
И под высоткой, в сквере крохотном —
Неумолимый соловей,
И молоко над блёклой Яузой,
Туман, подсвеченный едва,
Пока ещё не виснет браузер,
Покуда мышь моя жива?
Р. Ярошевскому
Когда над городом туман, мертвящий свет необоримый,
И не закончен мой роман, и небеса проходят мимо
Страны, засыпанной крупой — я непременно вспоминаю
Как дядя Яша шёл домой, нетрезвый, верный сын Синая,
Такой обычный дядька, лишь, когда хлебнёт вина в «Ширване»,
Кричит «хочу попасть в Париж». Чего не прокричишь по пьяни?
Однажды, поистратив пыл, во всём отглаженном, и в теле,
Наш дядя Яша, весь, как был, сошёл в долины асфоделей,
Присев под полосатый тент в двубортном импортном костюме,
Ни дать, ни взять, интеллигент, он заказал омлет и умер,
Вдали от крова и родни, среди щебечущих мулаток,
И башня Эйфеля над ним простёрла фермы из булата.
Свои желания храни, когда идёшь на этот холод,
Когда притушены огни, когда ты беден и немолод,
Пускай кварталы до пяти спят в майонезе и аджике
И разгребают конфетти непостижимые таджики,
И пусть бесформеннный трамвай ползёт домой в морозной рани,
Храни в себе, не предавай, но берегись своих желаний.
***
Молоканская улица вечером, где же ты, где ты,
Вот большая страна потихоньку забыта, отпета
Только звёздные брызги, и кажется будто надеты
Золотые скафандры на все фонари парапета.
Это сон был наверно, лишь сон и трава космодрома,
Помнишь, небо дрожало, тревожные выли сирены
И хотелось лететь, словно отроки мы во вселенной,
И фиалки безумно цвели на окне гастронома
Будешь лучше учиться, возьмут и тебя на орбиту,
Где роятся кометы и машет рукою Гагарин.
Отдыхает братва, каменеют поля в Кандагаре,
Слушай, дай, я забью, без обид, да какие обиды.
Мимо вымерших бань, кабака, где регламент намечен,
Не поехали, нет, полетели, с джамбулом-абаем,
На большом корабле — крибле-крабле и мы пропадаем.
Спи большая страна, Молоканская улица, вечер.
***
Когда проеду, то не ешьте поедом,
Не плюйте вслед, проклятия шепча,
И превратится в облако над поездом
Кофейный пар в «Заветах Ильича»,
Пока Москва, дождями перемытая,
Не унеслась за тридевять полей,
Страна Сенная, Хавская и Мытная,
Любви моей, бездомности моей.
Что та любовь? Зарница над дорогою
Не захватив, поверх голов прошла,
Не трожь меня, ведь я тебя не трогаю
И не храню ненужного тепла
Зачем грустить, когда в бетонных рубищах
Вослед пылают все высоток семь,
О, сколько тех, неразделённо любящих
В твоём плену осталось насовсем,
Ушло под снег, под лилии из пластика
Под землю ту, которой нет главней.
А на ограде — белой краской свастика,
И что-то там о родине под ней.
***
И снова и снова рождается ветер, который
Ворвётся на улицы, и затрепещут гардины,
И, папа, великий и сильный, как горские горы
Хватает со смехом меня и кидает картинно
Под небо, под ветер, и видишь, качаются пальмы
Гудки теплоходов поют так печально, так рано,
Где был ты, мой папа, когда отцветали все мальвы
Когда догорали над бухтой огни ресторанов?
И жду, как во сне – ты протянешь огромные руки
Подхватишь и бросишь, где солнце над городом тонет
А маленький папа, седой, словно горы, и хрупкий
Стоит, опираясь на трость, у меня на ладони,
Ничто не забыто, ни море, ни вздохи Борея
Ни дождь этот винный, что южные окна закапал,
Во что я теперь не поверю, когда ты болеешь,
Когда наступили твои девяностые, папа?
***
Арушановка, сердце моё, папиросное поле,
Для кого-то — пустое враньё в непростом разговоре,
Для кого-то конкретная масть полететь по наклонной,
Только мне не желаешь пропасть на углу Телефонной.
Арушановка, не укори, не забудется сроду,
Как парили твои сизари возле хлебозавода
Как стояли твои вратари у пролома в заборе
И свистели ветра до зари в лютеранском соборе
Арушановка, вспомни родню, в этот утренний вечер
С Телефонной тебе позвоню, на Базарной отвечу
И когда в небесах, будто дым, растворюсь одиноко,
Ты летучим судом полевым не оставишь без срока.
***
Застрял трамвай, подобьем танка, дрожа железным животом
И растворяется Таганка, плывёт в сиянье золотом
Чета выгуливает сына, в снегу, размякшем, что кисель,
И в парке Прямикова стынет заброшенная карусель,
Крупицы снега на ресницах, и растекается толпа
Столикая, верней, столица, и, словно войлочный колпак,
В снегу таганская высотка, кофейным пахнущий зерном
Иллюзион, больница, Сотка и птичий рынок за окном.
Хотя не так. Всё по-другому. Глядят старухи из окна
И отзовётся управдому в гвоздиках красная стена,
Жара и пыль, провисли шторы, окурки падают в траву
И всесоюзные актёры несут Высоцкого в гробу,
Спят олимпийские медведи и одуванчики цветут,
Печаль вселенская и ветер, в саду – качели и батут,
Фонтан, похожий на корыто, а лилии – на лук-порей,
И монастырь, ещё закрытый, без колокольни и церквей.
Песок, бурьян и недотрога, пух тополиный, грязь и тишь
И кажется, ещё немного, ты постареешь и взлетишь
И станешь музыкой чудесной, снежинкой, тающей во рту
У вечной улицы, под бездной, переходящей в пустоту
ЧЕТЫРЕ ЗЕМЛИ (поэма)
1
Живём мы с бабкой, а мама моя умерла,
Отец уехал в Литву и пропал в Литве.
Близ нашего дома овраг, и шуршит листва,
И на огороде цикады трещат в ботве.
Мне рав сказал – захочешь у Б-га спросить
Спроси одно, лишь то, что важней всего,
А наша страна – две Польши и две Руси,
И посреди — еврейское наше село.
(Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Мой сахарный мир, где вишни цвели и мальвы цвели,
Где кантор один, один меламед и одна река,
Один сапожник, но целых три скорняка,
Где резник один, где сойфер один, и один портной
И два раввина, старый и молодой)
И как-то раз, на луг выгоняя гусей,
Подумал я о грядущем, укрытом мглой,
И попросил В-евышнего — мглу рассей
Открой грядущее мне, Г-сподь, открой.
Тут мир мой забылся великим страхом и там
Его светила и тверди размякли в слизь,
А над грядущим рассыпалась темнота
Как будто вечные тучи его разошлись…
(Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Мой сахарный мир, где вишни цвели и мальвы цвели,
И нам не сыскать иной подобной страны,
Где добрые овны тучны, и гуси жирны,
И курочек полные клети, творог, что твои облака
И вымя козы исполнено молока)
Вей, бабушка, я увидел грядущий век
Где мы погибаем, где больше мы не живём,
Где наших потомков дотла сожжёт Амалек,
И пепел рассыплет ветрам по всем четырём,
А бабушка гладит меня, говорит «молчок,
Наслушался ты историй о древних годах
Возьми карамельку, Лейбеле-дурачок
И точно рукою снятый, уйдёт твой страх!»
(Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Мой сахарный мир, где вишни цвели и мальвы цвели,
Где кантор один, один меламед и одна река
Один сапожник, но целых три скорняка
Где резник один, где сойфер один, и один портной
И два раввина, старый и молодой)
Побелены стены у хаты и пол дощат,
Подсолнухи у забора, менора в окне,
А я всё слышу, как в пламени кости трещат
И бедные мои внуки плачут в огне.
Ой, бабушка, наша хата полна добра
Но что-то стала горька твоя карамель,
И Б-жьи звёзды снова встают от Днепра,
Холодные, как имена Четырёх земель.
(Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Мой сахарный мир, где вишни цвели и мальвы цвели,
И нам не сыскать иной подобной страны,
Где добрые овны тучны и гуси жирны,
И курочек полные клети, творог, что твои облака
И вымя козы исполнено молока)
2
Когда я уехал, давным-давно, из нашего городишка
Где дождь прошёл, привезли кино, задумали радиовышку,
И место, откуда пойдёт сигнал, уже отмечали вехой —
Мой маленький сын во дворе играл, цвёл вереск, а я уехал.
А время было – вспомнить не жаль, и помню, и не жалею —
Над улицей Радио дирижабль и Сталин на мавзолее,
А что перегибы, и что война? Как только оставишь ясли —
Поднимется и расцветёт страна, в которой ты будешь счастлив.
Мой первенец, мэнчелэ, сахарный мальчик, ты где
Как мать моя, добрый, глазастый и тёмный, как дед,
Смотри, мой цыплёнок, луна над местечком встаёт
Покажешь ей деньги, и будет хорошим весь год
Потом я увидел, спустя года, как радиовышка тлеет,
Летит ковыль и бежит вода, и ни одного еврея —
А дом мой цел, и лишь прежний свет уходит сквозь крышу в осень
А маленького моего там нет, как будто не было вовсе
И снится мне иногда-иногда, в краю, где витают души,
Горит местечковая наша звезда, и вижу я, оглянувшись,
С печалью, что не познать иным: ты машешь и машешь снова
Мне вслед, как будто сбиваешь дым или гладишь корову
Мой первенец, мэнчелэ, сахарный мальчик, ты где
Как мать моя, добрый, глазастый и тёмный, как дед,
Смотри, мой цыплёнок, луна над местечком встаёт
Покажешь ей деньги, и будет хорошим весь год.
3
В гремящем ночном вагоне, мы словно всеми забыты
Скажи обо мне на жаргоне, ведь я не знаю иврита,
Скажи словами простыми, о чём эта хава нагила
Пусть будет твоя пустыня теплей, чем моя могила
(Не забывай слова моя душа я зеер шейн над городом звезда
Я ветер что гудя в твоих ушах аф гройсн ланд проводит поезда)
Не выжили, не сбежали, мы просто тобой забыты
Папирусы мы, скрижали, семитские алфавиты
Застыну среди прохожих, предстану в ином обличье
С мацой ашкеназской, похожей
на глиняную табличку
(Аби гезунт пускай уйдёт твой страх я просто песнь цикад ночной порой
Я только шорох ветра в тростниках я первый свет над Храмовой горой)
4
На родину, в круг порочный, войдёшь, как вагон, по шпалам,
Истлела моя сорочка и башмаков не осталось
Стоишь, тишине внимая, и где ж тот напев старинный?
Ни пурима, ни первомая, как будто не Украина.
И вспомнишь теперь едва ли базарный орех калёный
Куда вы все подевались, Натаны, Соры и Йоны,
И в будущем мире целом не будет таких упёртых,
Повалены все мацевы как при воскресении мёртвых
На тесной делянке, где встанут наверняка
Один сапожник и целых три скорняка,
И резник один, и сойфер один, и один портной
И оба раввина, старый и молодой
И стал скоплением точек тот текст, что зубрил когда-то,
И сахарный петушочек теперь не купят к шабату
И тени стали короче, уменьшились сад и речка,
И не перешить сорочку, как не пережить местечка
И что ты увидишь, глядя на запад? Вдали
Мой свет золотой, закатной волною влеком,
Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Четыре реки, текущие
мёдом и молоком.
Четыре земли — Великая Польша, Малая Польша, Червонная Русь и Волынская Русь — основное место расселения европейского еврейства.
Кантор (хазн) — служка, поющий в синагогах
Меламед — преподаватель Талмуда, Торы, еврейской традиции.
Сойфер — каллиграф, переписчик духовных текстов
Амалек — мистический враг еврейства
Мэнчелэ (идиш) — человечек, маленький мальчик
Зеер шейн (идиш) — очень красивая
Аф гройсн ланд (идиш) — на большую землю
Аби гезунт (идиш) — буквально — во имя здоровья, во что бы то ни стало
Д. Артису
Когда-никогда, на первой твоей доске,
У первой лунки, на своде, где звёзд немеряно,
Ты не понимаешь, уходишь куда и с кем
В такую темень, родная моя империя,
Как в стадном загуле, недоброй толпы среди,
Стесняясь глупости мамы, отца нетрезвого,
Махнёшь рюмашку, и скажешь себе — иди,
И не завоешь, не вспомнишь, будто отрезало
Не всё то вера слепая, не всё то ложь,
Когда — награды деда, награды прадеда.
Потом услышишь: «пойдём домой», и пойдёшь,
Как радиоволны идут над улицей Радио.
ПЕРЕКЛИЧКА С АЛЕКСЕЕМ ИВАНТЕРОМ
Алексей Ивантер
В том городе южном – каштаны, платаны, оливы,
Турецкие бани, и нефтью воняло с залива
В базарном, бульварном, коварном, советском и светском,
Кипящем внутри азари, полудиком и детском –
У сонных знакомых на длинных балконах бельишко,
По душным дворам, Амирам, и бакинская «Вышка»,
И ночи босые у ребе под небом кромешным,
И маленький сын мой во чреве любимом и грешном –
Не в городе южном с дроздом на поющей оливе,
С турецкою баней и вышками в грязном заливе –
Хранится всё это с зирою, шафраном и перцем
За банковской дверцей еврейского странного сердца…
.
Amiram Grigorov
Когда прогибаются мачты баиловских сосен,
И утренний холод летит на проспект Шаумяна,
Когда начинается жизнь и кончается осень,
С обветренных щёк Молоканки стирая румяна,
На пристани ветхой туристы садятся на катер.
А ты, рядовой, на стакан, потому что накатит.
Эй, помнишь бульвар, тополиный, засыпанный ватой,
И норд, налетавший на улицы с пением диким,
И чёрные крылья Кубинки? Ты помнишь, Ивантер?
Какие тебе ещё пальмы, какие гвоздики,
Какие медовые тучи над Новым Базаром,
Над Вечным Жидом, а вернее, над вечным Хазаром?
Неплох был тот рай немудрящий в преддверии бучи,
Как сладкая вата — на площади с древним поэтом,
Напишешь, отправишь себе, и ответ не получишь,
И, в общем, без разницы, что ты расскажешь об этом —
В заснеженном поле, у склона, где вянут рябины,
С еврейским акцентом, чуть слышным и неистребимым
***
Не ряди в темноту, что бесстыдно застыл новодел,
И о том, что играть в города на земле стало не с кем
Только этот другой, только этот один – на воде.
Начинается ночь и кончается наш староневский.
Незнакомый фонарщик, я мрака тебе не отдам
И в небесных шарах приглушилось свечение газа
С каждым годом чернее река, солонее вода
Косяки вороватых теней разбежались по хазам.
Не кручинься о том, что дела не идут, а ползут
У гудящей от тока Руси — материнская плата
Не любовь и не смерть, а горючий, как водка, мазут
Подожди, подожди, я стою на углу у Марата
Где неслышен, незрим древоточец гранитных пород.
Императорский плащ оторочкой тумана подбило.
Вот на марсовом кратере греется вечный народ
И в питейных домах предлагается пита под пиво.
Хоть забудь обо сне, хоть окрестную явь матери…
Пастушок африканец проходит дорогу по зебре.
Петербург, мой петроглиф, кончается наш материк
И лепечет волна, налетев на последний поребрик.
***
Опомнись, не надо палиться,
Полиция ловит с поличным,
Полиция лупит по лицам,
Под светом свинцово-больничным,
Останься, кузнечик мой прыткий,
Мы выживем, но на фига мне
Мощёный кладбищенской плиткой,
Мой город, где камень на камне,
Последнее шоу всегда лишь
Парад деревянных нарядов.
Сигаешь, и в небо сигналишь,
А нас не спасут и не надо.
А хочется в счастье кромешном,
Раешном, краюшном — остаться.
А нас не услышат, конечно,
Конечно, не будут стараться
Не кум ты, не брат и не сват, но
Не брошу, хоть это и проще
И поезд уходит обратно
Из Марьино в Марьину рощу
***
Она, вопя, сидела на снегу, а голуби, вспорхнув, летели ввысь
И я её увидел на бегу, с товарищем на кафедру неслись.
Бухая тётка, приняла с утра, глаз гематомой скрыт и лоб разбит,
И рот её — беззубая нора, черным был черен, точно антрацит,
Диагноз был поставлен на щелчок, товарищ, с неврологией на «ты»,
Сказал, что сопор, мозговой отёк, и тётке этой вскорости кранты,
А я вдруг понял, что она поёт — о Буратино, песню из кино,
Из детства, что похоже на моё, где мама, лимонад и эскимо,
И скорую не вызвать – ни в одном приёмном эту тётку не возьмут.
И кто же доброй сказкой входит в дом, скажите люди, как его зовут?
И я остановился, закурил, и, грешный, путь продолжить не могу,
Ведь от Калининграда до Курил так много этих тёток на снегу
И в этот час не понимаю, нет, что смогут разглядеть в твоих очах
Когда в каморке выключится свет и снимут нарисованный очаг
***
Бакинский день, жара и суховей.
Дед был в кровати, в комнате своей,
завешанной, как чёрная дыра,
он умирал, пришла его пора.
А во дворе гоняли мяч, от тел
столь полных жизни, дерзкий шум летел
сквозь наши окна и балкон. Вдали
кричали чайки, тополя цвели.
И я подумал — как табачный дым,
дед проскользнул над городом своим,
как дым шашлычных аутодафе
идёт со всех кофеен и кафе,
что он летит и видит под собой —
морскую гладь, зеркальный вечный бой,
портовый хаос, тополиный чад,
и эти чайки над волной кричат.
А может, он сквозь космос, во всю мощь
промчался через метеорный дождь,
где вовсе нет ни жара, ни тепла,
и край Вселенной выстужен дотла.
И как узнать, куда я полечу,
когда слышны удары по мячу,
когда июнь, дописана тетрадь,
и срок пришёл, чего не избежать?
Дом в облаках, над бездною канат,
где никогда не отцветёт гранат,
зажмуришься, забудешь этот вздор
и вскочишь, побежишь играть во двор.
***
Можно увидеть, если глядеть назад —
Небо без самолётов, флот без морей
Пахнущий подмосковьем ботанический сад
Жёлтые пики, упавшие с тополей,
Плоскую крышу корпуса, институт
С диким названьем, «маи» или «мирэа»,
Там, где студенты вечные водку пьют
Вечные, оттого что не думают умирать.
Если ты счастлив, поступь твоя легка
Белые мои сумерки, дымные клёны мои
И над москвой-рекою беглые облака
И над девичьем полем, над миреэ и маи
Что там учебник физики, о притяженье тел
Девочки из общежития знали всё наперёд
Ты торопился в метро, я вслед тебе поглядел
И над высоткой блестел единственный самолёт,
Как же ты потерялся, крепкий и боевой
Что ты там думаешь, если сквозь ночь и тишь
Из непонятного людям космоса своего,
Жуткого и безмерного, ты на меня глядишь?
***
Пусти меня в такой испанский Прадо,
Где веера — ресницами дрожат,
Где надо думать, и любви не надо,
И в коридорах дремлют сторожа,
И шелестят музейные бахилы,
И до рассвета пропоёт звонок,
Что Торквемаду торкнуло нехило
И он зажег.
Пусти меня, известный путь накатан
Зачем копить бездумную мечту
И пусть католик держит пост под катом
Я не пойму, а значит, не прочту,
И только жаль, что где-то, вечно синий,
В апрельских водах тонет пароход.
И тень мантилий в рощах апельсинных,
И всё пройдёт
***
Халат зимы перелицован,
Раздёрган мётлами урюков,
Взошли на поле воронцовом
Травинки серые у люков.
Столовским ужином горячим
Чарует вечер, сер и жалок
И облака глядят незряче
Сквозь окна бывших коммуналок,
На воронцевом поле снится,
Что будет нелегко вернуться,
Когда баранина и птица
В моей стране переведутся,
Туда, где индия-цыганка,
И всё леса её и сёла,
И пахнет рыбами из ганга
Посольство пряного посола.
Не голод, город мой жестокий,
Как этот век, что нам дарован —
Белья линялого флагштоки
И дробь стекла до полвторого,
Копны сирени у забора,
Весна для каждой божьей твари,
И тень снесённого собора
На подметённом тротуаре.
Я. Бруштейну
Когда в Пятигорске протяжный звон, у кладбища, в синей церкви,
И облачко, вылитый млечный слон, вечерней порою меркнет,
Канатка тащится налегке, Подкумок шуршит осокой
И мальчик бронзовый в Цветнике укрыт за струёй высокой
Лишь видно – трепещет убитый налим
И влага летит над ним
Уже в бюветах нарзан не пьют, на склонах — листва кровава,
И не вползает курортный люд в старушечий рот Провала,
Трава промокла, и на карниз коты золотые влезли,
По Карла Маркса потопал вниз вагон в башмаках железных
Лишь в ресторане визжит зурна
И всем вокруг не до сна.
Там горский говор, и воровской, шашлык в меню неминуем
И девы северные с тоской «Рябину» тянут хмельную
Шампур обглоданный на столе, пропахший огнём и сальцем,
Чубук, похожий на пистолет, дымится меж тёмных пальцев,
И прошлое делается живым
И лёгким, как этот дым.
***
Отдать носовые – пойти, отдать кормовые – не есть
Зер гут. Погоди, позади, торопится добрая весть.
А ты меня знаешь, а я тебя никогда не пойму,
Протёрли родные края свою золотую кайму,
Щебечут, ветрам супротив, подняв облака на дыбы,
Проходит персидский мотив в березовом парке судьбы.
А ты без причины не прочь поддеть и ударить под дых,
Когда перочинная ночь моих ожиданий пустых
Солёные тени влечёт, и плещут полотна дверей,
А я золотой звездочёт венериной тайны твоей,
Причастен желаньям простым и в землю прохладную вхож
И я тебя помню, а ты меня никогда не поймёшь.
***
Тут абрикосы съем да плюну —
Так, для варенья, да и то,
Чтоб мусор вынести в июне
Рукою тянешься к пальто,
Видать, зима в своей яранге
Колдует над одной шестой,
Как ты устроилась, мой ангел
Поговори со мной, постой,
Не тишиной меня порадуй
А вновь, за тысячей морей,
Поведай, как блестят спорады
Над горской улицей моей,
И, в наступление киппура,
Над серых скверов неглиже,
Готовые к закланью куры
Кудахчут с верхних этажей,
Пропахли смертью переулки
Фонтан, стоянка и райком
И мы, идущие с прогулки,
Держась мизинцами тайком.
Да будет этот вечер — вечен
И облака его — легки,
И курам не разрубят печень
И не сломают позвонки
Сочится синяя водица
Из пасти каменного льва,
И бесконечно повторится:
Печаль, куриная мольба,
Спорады цвета купороса
Круги на море от воды
И абрикоса, абрикоса
Неповторимые плоды.
road movie (цикл)
***
Скажи это лично, что ждать до сих пор не устала,
Пока электричка минует пустой полустанок,
Который крест-накрест кладбищенской сказкой подёрнут,
И площадь грязна, как советский червонец потёртый.
Скажу это лично – судьбу не желаю иную –
Пока электричка пустой полустанок минует.
Под лампой желтушной, валун ли, могильный ли камень,
Лишь чертит картуши бессрочная ночь светляками,
Я лягу пораньше, ты скажешь, любимый, так жаль, но
Пусть блеет барашек до присвиста раны кинжальной.
А родина – только созвездье сигналов на трассе,
Разлука надолго, ночлег на нечистом матрасе,
Кронштейны и свечи, глухие заборы и штольни,
До встречи, до встречи давай поцелуемся, что ли.
***
Бежать сквозь тамбур делом плёвым
Ты счёл, конечно, сгоряча,
Когда посадский с диким рёвом
Прошёл Заветы Ильича,
А контролёрам крыть по маме
Совсем, волкам, не западло,
И лишь светило над холмами
Встаёт и жарит сквозь стекло,
Ещё цыганки ходят стаей
Культурных граждан разводя
И вечный лёд на окнах тает
Сходя подобием дождя.
А мы уходим с карантина,
В тоске безбрежной, как во тьме,
Когда безногий с концертино
Поёт протяжно о тюрьме.
Гляди, края твои родные:
Бескрайний лес, тоннель, забор
И дуют в тамбуре блатные
Пустив по кругу беломор,
Но где тот свет в конце маршрута,
Осенний морок, майский гром?
Лишь солнце встанет на минуту
Над небольшим твоим холмом.
***
Древним бытом, зарытым в минувшем,
Всем как есть, без особых затей,
Пахнет кладбище, к ветке приткнувшись
У железнодорожных путей
Не перина, скамья на вокзале —
Есть ночлег у просторной страны,
И часы не на шутку отстали,
Лет на сто, от перронной стены
Завывая от страха, протопал
Людоед азиатских полей,
Тепловоз — уцелевшим циклопом.
Не осилил его Одиссей,
И не ярый, не громкий, без драки,
Волоча перемызганный груз,
Постаревший народ из Арсаки
Ожидает Советский Союз.
С. Брелю
Идя с папиросой в продымленный тамбур,
Взгляни как пейзажи просты:
Робеют рябины, грустит топинамбур
И реки ползут под мосты,
Покуда за стенку из катаной стали
Прощальный гудок не проник,
Алтайские ели, сибирские — спали
Уныло бродил проводник
И слушал, как стонут усталые оси
И охает ветхий вагон
Как медленно день оседает, и осень
Бросает деревья в огонь,
И тёплая влага стекает с обочин,
Почувствуй, как ветер затих,
Как мой электрический текст обесточен,
А также лишён запятых,
Гляди, как мелькают заборы и ямы,
Снимая соринки с лица,
Как родина тлеет и огнеупрямы
Её золотые сердца.
