Александр Бабушкин — проза (ч.2)

By , in издатое on .

Бабушкин
Александр Иванович

стрелочник Финбана

Родился 21 августа 1964 г. в п. Токсово под Ленинградом. Окончил экономический факультет Ленинградского государственного университета (1987) и аспирантуру философского факультета Санкт-Петербургского государственного университета (1993). Преподавал историю экономических учений, философию; работал грузчиком, сторожем, дворником, охранником, челноком, журналистом, редактором, главным редактором, креативным директором, фрилансером. В 2012-ом запустил ФИНБАН.

alexandrbabushkin.ru

Журнальный зал
«Аврора»
«Семь искусств»
 Hanover, Germany

Стихи в ФИНБАНЕ

Проза в ФИНБАНЕ (ч.1)


ДИКИЕ СОБАКИ ДИНГО

Все, кто проскочил порог с 80-х на 90-е и нашел в себе силы выжить вопреки, знает это состояние отчуждения. Отчуждения от истории. За какие-то 5-7 лет вдруг открывается третий глаз. Возникает то ощущение условности норм и правил жизни, которое, думаю, воспитано у уголовников – надморальность, развязывающая руки и дающая добро на то, на что чисто психологически ты решиться в иных ситуациях не мог в принципе. Это слом базовых стереотипов поведения. Не стереотипов в их обыденном понимании, а стереотипов, как фундаментального поведенческого феномена, как основы стабильности обществ. Что на выходе? А на выходе некоторое число совершенно свободных от общества людей. Нет, понятно, что классическое «жить в обществе и быть свободным от общества» на 100% не получится. Но тем не менее.
По большому счету это – искалеченное поколение. Я к нему, увы, принадлежу. Ты живешь не вместе с окружающими людьми, не вместе со страной. Ты смотришь на все со стороны и доверяешь не словам, не прочим инфосигналам сми и иным социальным знакам. Ты доверяешь только своим инстинктам выживания, своей интуиции, своему кровавому опыту. Это поколение законченных циников с детской душой. Грустное совпадение с уголовным миром, в котором перманентно уживается звериная жестокость и романтика сопливой любви. Только нас зацепили ошметки идеалов «физиков и лириков» 70-х — в звери-то уходили с дипломами вышки и похороненными мечтами филологов и инженеров-ядерщиков.
У этого поколения нет будущего. Будущего как идеи, которая может и должна окрылять, звать, заставлять терпеть и ждать. На пороге 80-90-х было столько кромешного варварства, такой запредельной боли крови и грязи, что после всех этих «жмурок» и «бригад» порог боли был даже не пройден, а сметен начисто. После чего все эти эрико-берновские «Игры, в которые играют люди» стали казаться детскими считалками. Я вспоминаю, как в начале 80-х у нас на факультете в рукописных листочках передавался самоучитель жизни Карнеги «Как завоевывать друзей и оказывать влияние на людей». Это поганое дацзыбао цинизма вправило мозги целому поколению, которое из комсомольских НТТМ-ов шагнуло в такие темы, до которых бандам Нью-Йорка как до звезд.
Это поколение обречено. Потому что невозможно – так больно и так страшно – жить без веры. Вообще без всякой веры в историю, в смысл, в будущее, в людей. Волки-одиночки жить могут. Но не могут жить люди (а их очень и очень много) одиночки. Я смотрю на своих 50-60-летних сверстников: мужиков с замашками мажоров-уголовников 70-80-х и девчонок с душой альпинисток-скололазок, взглядом снайперш и манерами инструкторов по рукопашному бою. Те из нас, кто еще живы – давно уже дедушки и бабушки, и мы в гробу видали общественную мораль, офисный фашизм и любую политику. Но это не победа. Это поражение. Поколенческое поражение выживших на войне и взирающих на окружающих, как на стадо баранов, которое ведется на какие-то сопливые поведенческие нормы, вообще какие-то правила. Мы не можем подарить окружающим этот третий глаз. Это невозможно. И от того мы напоминаем загнанных волков, которых можно только пристрелить; да и то лучше не связываться – опасно.
Как профессиональные разведчики, мы неразличимы в толпе. Мы такие же, как и все, и только нехороший холодок, блеснувший во взгляде, да проскальзывающий волчий рык цинизма в интонациях выдает посвященному собрата по боям без правил.
В молодости, читая Ремарка, Камю и Сартра, читая Фицджеральда, Хемингуэя и Ричарда Баха, я силился понять природу открывшегося этим людям. У них был свой западный фронт, на котором без перемен – как и у наших фронтовиков была своя правда, которую не передать и не объяснить. Но их опыт – исторический. Он в рамках цели и борьбы народа за что-то святое. Именно поэтому этот опыт священен. Это опыт братства по оружию.
У нас была совсем другая война. Война, в которой паролем было расхожее «говно вопрос». И мы с этой войны не вернулись.

2012

 


НЕ ПАРА

Лето после восьмого класса пролетело. Я выхожу из булочной, откусив теплую горбушку от душистого городского батона, и…

Девушка с копной золотистых волос плывет мне навстречу. Ее зеленый плащ развевается. Ее глаза — лучики солнца. Мое сердце вылетает ко всем чертям, а запустившего стрелу ангела отбрасывает взрывной волной в соседнюю галактику. Бог любви отменяет все параллельно идущие концерты, потому что такого рок-н-ролла даже он не выдумал. И все небесные софиты направлены в одну точку, где молниеносно зажглась самая яркая во Вселенной сверхновая…

* * *
— Саша, без шансов. Она чемпионка страны. В сборную входит. Из Москвы. И, Сань, она старше тебя на пять лет.

Я в десятом классе. Я паршивый перворазрядник. И я втрескался в Ольгу, чемпионку страны из Москвы. Я увидел ее первый раз на ЦС «Динамо» — и понял, что жить без нее не могу.

Ольге быстро передали про щенка из Ленобласти, которому она снесла крышу. Женское любопытство пересилило. Пары ее заинтригованных взглядов я удостоился. Одного на латвийской многодневке. Другого — через полгода, на московском старте. Заговорить? Подойти? Нет. Я не смел… Я сжирал себя, изводил до истерики. И не подходил. И вдруг прорвало. Уже на первом курсе универа я подбил приятеля Сашку, влюбленного в ее подругу — тоже чемпионку, и мы махнули ночным поездом в Москву. Ее адрес мы пробили через друзей. Ехали в плацкарте, пили и ничего не говорили. Все и так было яснее ясного. Я смотрел на ее увеличенную фотографию и тихо выл. Потом был Ленинградский вокзал, какие-то плутания по незнакомой столице и ее дверь. К этому моменту я уже был хорош.

А потом она. Я что-то быстро говорю ей, задыхаясь. Она ошалело смотрит на свою огромную фотографию с какими-то безумными строчками на обороте. Потом меня накрывает, и я молча сижу на полу в коридоре, пока Сашка безнадежно выпытывает у Ольги адрес подруги.

Долгий обратный путь в каком-то алкогольном угаре.
А потом была пачка неотправленных писем. Ей. Я писал и писал их. И не отправлял. А потом я завязал с выступлениями, и единственная ниточка, связывающая нас, оборвалась. И завязались какие-то другие ниточки. И переплелись-перепутались ниточки эти так, что иголкам делать нечего — концов не найти…

* * *

Ленка — стерва. Она молниеносно просекла, что я запал, что раздеваю ее глазами, и начала издевательски подыгрывать-дразнить. Нашла тут же какого-то красавчика-демагога и стала изображать флирт.

Осень 83-го. Нас всем курсом загнали в какой-то колхоз под Выборгом. То ли «Ленинец», то ли «Путь коммунизма». И мы каждый божий день под холодную морось ковыряемся в земле, выполняя план по сбору кормовой свеклы.

Но молодость есть молодость. Все плодово-ягодное сметено с прилавков сельмага. Ночные костры разжигают влюбленные сердца. Ленка флиртует. Я подыхаю.

В один из дней она вдруг собирается валить. У нее есть какая-то справка, и ее отпускают. Поезд вечером. Я молниеносно вешаю космическую лапшу на уши бригадиру (то да се, важный старт, я надежда тренера). Под честное слово перейти из «Динамо» в «Буревестник» я получаю вольную. И мы едем с Ленкой в Ленинград. Ночной город. Я провожаю ее до дома и долго смотрю в эти роковые еврейские глаза-маслины. Сердце колотится. Ленка молчит. Я погиб.
Очень быстро она выскакивает замуж за одногруппника — выборгского мажора. Ловить совершенно нечего. Но Ленка продолжает и продолжает дразнить. Как-то на дискотеке в общаге, шальная и горячая, она прижимает меня в коридоре к стене:
— У нас в комнате ни-ко-го. Ты хочешь?..
У меня короткое замыкание. Я стою совершенно остолбеневший, что-то мямлю про серьезные чувства и прочую несусветную платоническую чушь. Ленка все мгновенно просекает, бросает убийственно уничтожающий взгляд и убегает, расхохотавшись. А я надираюсь в сопли и устраиваю на дискотеке пьяную истерику.

После универа она снова выйдет замуж за какого-то бандюка. У них родится ребенок, с которым, пока Ленка зажигает по хазам и малинам со своим новым, будет нянчиться ее первый муж, выборгский мажор. Через двадцать лет мне скинут ее телефон. Я, выкурив пять сигарет залпом, наберу ее номер. Мой объяснительный лепет… и вдруг ее хриплое: Папа, что ты гонишь? И я выключаю трубку.

* * *

Какие к черту легальные марксисты? Какой экономический факультет?
Я не могу не то что о кандидатской диссертации думать, я дышать не могу.
Я и через почти четверть века не могу взять в толк, зачем мой друг это сделал. Или его жена?
Нет, все понятно с Викой. Лучшая подруга. Девка только что развелась. На руках маленькая дочь. Один взгляд Вики — и рота мужиков без сознания. Да еще и переводчик с французского. А тут я: поэт-романтик, душа нараспашку. Ну и что, что женат… Ну и что, что тоже маленькая дочь… В общем, бабы решили — бабы сделали. Вечер. Свечи. Коньяк. Я читаю свои стихи. И тут:
— Ой, какая неожиданность! Кто к нам пришел! Саша, знакомься — это Вика. Вика, знакомься — это Саша.
А Саше уже засадили в упор из двух стволов прямо в грудь… и, не мешкая, контрольный в голову. Саша убит.

Меня накрыло так, что щепки от этого землетрясения я нахожу до сих пор. Физика высоких температур и экстремальных напряжений — паршивая детская книжка в сравнении с тем, чем шарахнуло по моей голове. Меня смело. А весь окружающий мир прошила шаровая молния.
Действия, которые я тогда совершил, иначе как прыжками с разбега в ширину и не назовешь. Я мгновенно и совершенно невероятным образом, поставив на уши деканаты, перевелся из аспирантуры экономического в аспирантуру философского. Я пробил атомную тему — «Смысл любви в русской философии конца XIX начала XX веков». Я вынес мозг кафедре эстетики философского факультета вариантом диссертации, состоящим на три четверти из бронебойно-разрывной любовной лирики, которая хлестала из меня тропическим ливнем. Я рвался на два дома и рвал пространство вокруг себя. Но я не мог сделать выбор. Даже хуже — я вообще не хотел выбирать и делить. А это уже попахивало клиникой.

Мудрое женское сердце все просекло. Такую ходячую катастрофу впускать в свою жизнь было нельзя. Вика решила все быстро и резко. Она просто опустила железный занавес — и бросила меня подыхать и корчиться от боли.

Она вышла замуж через месяц после нашего душераздирающего расставания за своего одноклассника, который верно и обреченно любил ее всю жизнь без надежды даже на шанс, и оставила в моей жизни пробоину такой галактической величины, что в нее, как в черную дыру, унесло без остатка всю мою наивно-возвышенную романтику. Доживать остался философский скелет, облаченный в кожаную куртку цинизма. А еще… А еще меня на десять лет накрыло волной такого дремучего алкоголизма, что к началу нулевых впору было заказывать место на кладбище.

* * *
— …И еще сказала, что она тебе не пара. Мол, он у вас мальчик тонкой душевной организации, а она простая девчонка…
— А это она когда такое выдала?
— Да после родительского собрания, в девятом классе. Ты же втрескался по уши. Все видели. Она переживала, что ты запустил учебу. А она считала, что вправе вмешиваться в ваши судьбы. Железная была женщина. Царствие ей… Такая одинокая… И какая страшная смерть…
— А почему ты мне это только сейчас рассказываешь? Сразу не могла?.. Я ведь, если б знал, после ее похорон не взялся бы доводить ее классы. Ну какой из меня преподаватель истории? Да еще в школе… Я же вузовский препод до мозга костей.
— Ну я же видела, как ты горишь. Ты бы и слушать не стал. А насчет ее классов… что теперь об этом. Было и было… Да и после такой смерти… Взялся бы. Сколько ты к ней лет после школы бегал. Часами ведь говорили…
Мы сидим с мамой на кухне, курим, пьем чай и вспоминаем, вспоминаем, вспоминаем…

* * *
Девушка с копной золотистых волос плывет мне навстречу. Ее зеленый плащ развевается. Ее глаза — лучики солнца. Мое сердце вылетает ко всем чертям, а запустившего стрелу ангела отбрасывает взрывной волной в соседнюю галактику…
Девушка наклоняется, собирает осколки моего разбившегося сердца, берет меня за руку и ведет долгой и нечеловечески трудной дорогой, падающего и спотыкающегося, через три десятилетия боли, слез и веры. Ведет, привычно вытирая сопли и слезы своей надежде и опоре, своей второй половине. А бог любви смотрит на это, крутит у виска и качает головой.

2012

фото — аффтар и дама серца, 1967

 


ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

Господи. Со стороны я, видать, смотрелся страшно. Судя по её мгновенно сжавшимся губам и расширившимся зрачкам. А я… А что я? Я стал собираться. Вот прям чуть в тапках (куртку-то напялил махом) едва и не вышел вместе с дверью. А уж какое было желание дверью этой грохнуть так, чтоб все 26 этажей многоэтажки сложились… Потом на балконе две сигареты даже не выкурил, а всосал с фильтром – пока успокаивался. Да куда там. Так трясло.
Месяц уже прошел. А колотит до сих пор.
А ведь мы вместе… Это даже представить страшно, сколько мы вместе. Формально с 67-го – соседи по коммуналке. Ну, мы, ясен пень, соседская мелочь пузатая. В памяти этого нифига не осталось. А с 94-го действительно вместе. И это… Это роман. Писать надо. Про то, как сбежавший с кафедры недоделанный хфилосОф, по уши завяз в криминальном издательском бизнесе и уволок за собой из Пушкинского дома тургеневскую барышню.
И вот уж почти четверть века пролетела. Как? Ну как жизнь расскажешь? А в последнее время что-то заискрило. И вот грохнуло.

Не, фарш в кастрюле еще не совсем прокис. Понять, где развилка в пониманиях – не сложно. У меня диплом историка экономических учений и аспирантура на философском; у неё – аспирантура после филологического. Два синих ромбика Ленинградского Универа. Я преподаватель. Она в Пушкинском доме. А через 24 года, уже стоя в дверях, на её возмущенное «Да как ты можешь после «Крутого маршрута» Гинзбург..?!» я зло бросил «Для меня важней правда Шаламова». Вот так и расстались. «Два мира — два Шапиро».

За прошедший месяц я раз пять садился писать историко-публицистическую бомбу. Пока не психанул и не решился вывалить всё за чаем маме. Ей богу, сто раз пожалел. Думал, умрёт. Сначала со смеху. Проговорили до ночи. По пачке сигарет точно спалили и три ведра чая выхлестали. Мама как-то совершенно неожиданно для меня всё повернула.
– Саш, если б я своими глазами не видела лица немецких летчиков в кабинах «мессеров», когда они наш состав в Луцке расстреливали на бреющем, если б я всю Блокаду не прошла … – то, наверное, я не восприняла бы слова и Улицкой и Алексиевич, как прямое и личное оскорбление. Это для них Сталин хуже Гитлера. Но ты остынь. Ты, Саша, ей ничего не сможешь доказать. Ты мыслишь как преподаватель экономической истории и философии. А она как филолог. Тебя так профессионально выучили. А для неё воспоминания Гинзбург и есть история. Пойми ты её. Она женщина. А для женщин научной истории нет. Они видят только людей. Вы никогда не договоритесь. И лучше вам вообще этих тем не касаться. Говорите о детях, если хотите остаться вместе.
Я попробовал её сбить: мол, мам, но ты же тоже всю жизнь в литературе. Только разозлил.
– Саш, я до самой пенсии отпахала на закрытом ядерном заводе аппаратчиком, и у меня ну ни разу не филологический взгляд ни на историю, ни на людей из творческой среды. И если для них Сталин хуже Гитлера, то пусть они это скажут мне в лицо на Пискарёвском кладбище. Вон в Израиле 9 мая объявлено религиозным праздником – «День спасения и освобождения». И это обязательно для верующих евреев по всему миру. А Россия уже несколько десятилетий захлебывается от русофобии тех, кто, самоназвался совестью нации. А ведь, кого из этих питерско-московских повстанцев ни копни – внуки чекистов, с руками по локоть в крови, и дети номенклатуры. Теперь вот Гитлер у них – освободитель. Я ведь сначала плакала. Теперь только злость и ненависть.

Вернувшись от мамы домой, я всю ночь просидел на кухне, обкурился до синевы в мозгах и твердо решил написать исторический роман. Как пересралась вся страна.

2018


УСЛЫШЬ МЯ

— Господи, помоги. Господи. Нет сил. Дай пережить. Дай выпутаться. Нет, ты не давай мне денег. Ты просто сделай так, чтоб меня заметили. Ну не лох же чилийский я. Опыта дофига. Господи. Только дай работу. А я уж сам там. Как-нибудь. Это уже мне самому справляться. Господи. Ну что тебе стоит.
А вдруг не слышит? Или вообще нет его…
Ага. А он смотрит на меня сейчас, на то как я не верю… Но прошу. О, какой хитрожопый нашелся. Нет, есть. Я же думаю о нем. Значит, есть. Есть же совесть. Мгновенная. Со-весть…
А сам, значит, никак? Что же это я? Чуть что — сразу Бога зову. Или бога? Кого я зову?
Господи. Не слушай мой бред. Действительно край. Без шансов.
Ну всё. Паранойя. Вот же засада. Сам с собою говорю. А с кем еще? С ней? Она спит. Ей до моих проблем…
А он видит, что я о ней думаю. Тааааак, парень. Да у тебя действительно проблемы.
Господи. Я совсем запутался. Я же перед тобой как на ладони. Мне что молчать, что говорить — все одно, слышишь.
Ага. Слышит. А по жизни как по бурелому. То-то слышит…
Да сам мудак. Что на Бога-то валить? Или на бога? Начинается…
Господи. Прости идиота. И попросить-то толком не умею. Дурак и есть дурак. Не помогай ты мне. Гори оно все огнем. Идиотом жил, идиотом и помру. Значит, поделом.
Господи…

картина — https://finbahn.com/sofja-dzemidovich/


ЭПИСТОЛЯРНЫЙ ЖАНР

«Я к вам пишу — чего же боле?»

Раньше…
Раньше писали письма. Долго писали. Мучаясь, изгрызая карандаши, ручки, руки, губы. К ним нельзя было прикрепить ссылку на You tube. Их надо было переписывать начисто от руки. Их получали, читали и перечитывали. Иногда заучивали наизусть. Иногда хранили. Иногда всю жизнь. Иногда сжигали перед смертью (это было только ей/ему).
Эти письма долго шли. Их везли фрегаты, паровики. Потом самолеты и поезда. Потом их становилось все меньше.
И все больше малозначащих телефонных звонков. И все больше деловой переписки.
А потом появились они – сети, и сетевой жанр.

У меня хранится пачка неотправленных писем. Все 82-го года. Когда я не смог отправить очередное, я купил билет на поезд и поехал в Москву к ней, чтоб при встрече ничего не сказать. Да она всё и так поняла.
Господи, где она теперь?
Где теперь я?

фото — https://finbahn.com/jack-barnosky-usa/


НЕ БЫЛО

… И вот тогда оно и приходит… Ждать нечего.Это в детстве ждешь. Что станешь сильным. Взрослым. Большим. Маму сделаешь счастливой. Купишь ей там всего… Ну и еще что-то. Чего не понимаешь, но во что веришь. Что-то большое и красивое. Будет. А потом в юности этой несчастной тоже все ждешь. Как прорвешься. Уйдешь от бесконечных пинков и станешь сам по себе. А потом… А потом приходит. Это. Сначала изредка. Со случайным легким похмельем утренним. А потом постоянно. С привычным жестким токсикозом каждую ночь. И что-то скулит еще на дне души. Но едва. Как едва вся эта жизнь. В которой бредешь столько лет по дороге бесконечной. И дорога эта давно в кромешном тумане. Глянешь. А и нет ее, дороги-то. Давно. Также давно, как пропали мечты. Совсем. Не о чем. Мечтать. Ведь не мечта — день лишний. Когда каждый новый от предыдущего неотличим. Дом-то не строится. Этаж за этажом не возводится. И крышу ставить не на что. А небо? Как было недосягаемо, так недосягаемым и осталось. Было голубым и прозрачным. Высоким. Давным-давно. Когда-то. И как-то незаметно обернулось серым и низким. Непроницаемым безжизненным безразличием обернулось. И ты под ним. Убогий. Давно тихо и безнадежно просишь. Скорей бы уж.

картина — https://finbahn.com/владимир-мигачёв-россия/


А Я ВСЁ ЗОВУ И ЗОВУ

«С днем рождения! Всего, чего у тебя еще нет!»

Очередная ежегодная эсэмэска улетела на номер, который давно не отвечает и с которого давно не звонят.
Жена грустно смотрит на меня. Ей всё давно и окончательно ясно. Мне, в общем, тоже. Давно и всё. Всё пропил. Всё потерял.
— Подумай своей лысой башкой: где ты и где он? Чего ты хочешь? Успокойся уже.
Чего я хочу? Действительно, чего я хочу?

***
Черный Chevrolet Tahoe, как тяжелый танк несется по трассе вдоль Финского залива.
100, 120, 150.
Скорость не чувствуется. Только булькающее урчание могучего двигателя и железобетонное сцепление в поворотах.
Он уверенно ведет одной рукой. Спокоен и скучен.
Мы не виделись года три. Или четыре? Со времени моего последнего запоя. Он позвонил сам.
— Как поживаешь?
— Отлично! Сто лет… Пересечься бы.
— Ты не пьешь?
— Какое там. Работы по горло.
— Работа это хорошо.
Коды набраны. Компьютер молниеносно обрабатывает информацию, пробивая по ключевым словам-отмычкам: отлично, в завязке, работа. Коды приняты. Компьютер выдает команду, и замок, щелкнув, открывает задвижку, которую дано потревожить немногим.
— Ты же знаешь, я всегда рад увидеться со старым другом! Давай на Залив? Я заеду.

Tahoe мягко скатывается с трассы и вплывает на ресторанную парковку.
Свинцовая бесконечность воды сливается с таким же свинцовым небом. Накрывают на открытой террасе. Прохладно, и нам выносят пледы. Разговор формален и напоминает перекрестный допрос: как жены? как дети? как работа?
Разговор явно в тягость. Нам обоим. Пора обратно.
— Спасибо тебе. Ты столько для меня сделал.
— Брось. Ты сам всё для себя сделал. Я рад. Хорошо выглядишь. Стихи-то пишешь?
— Как отрезало.
— Жаль. А помнишь..?
Конечно, я всё помню. Каждый год. Каждый месяц. Каждый день. Мы подружились в начале 80-х после школы. Оба влюбленные в книги, в поэзию. Нищие и ушибленные романтикой. Ночами я читал ему свои стихи. Первому. Одно, «Белый лист», которое мне кажется наивным, он любил особенно.
Через много лет в 97-м я так и назову первый самиздатовский сборник.

В 90-е он уйдет из института, где успешно занимался системами наведения ракет, и, будучи человеком упорным и трудолюбивым, построит по кирпичикам мощную энергетическую компанию. Я буду метаться между кафедрой и бандитским издательством и спиваться.
Где же прошла трещина? И ведь не одна.
Быть может, это его высокомерие, которое я проглатывал, но которое однажды больно ранит мою мать? Я тогда перестану с ним встречаться.
Но ведь он, хоть и не сразу, поймет, и всё вроде наладится.
Или то, что он неожиданно и страшно отменит свою свадьбу с нашей общей подругой и женится на дочке генерала госбезопасности?
Но я же подружусь с его очаровательной женой-филологом, и наши поэтические вечера продолжатся в их доме в Озерках.
А может, эта их с женой неудачная шутка, когда они сведут меня со своей знакомой, тоже филологом, и мою семью затрясет?
Но он быстро поймет, какую катастрофу они спровоцировали, и первым бросится тушить пожар вспыхнувшей любви, запретив своей жене даже вспоминать об этом.
Однажды я почувствую, что мои приезды ему в тягость. Я перестану вписываться в круг его новых друзей. Постепенно наши встречи сойдут на нет. Мы еще успеем с женой пару раз навестить его в гигантском особняке в Озерках, вместо которого, как он небрежно бросил, дешевле и проще было купить многоэтажный жилой комплекс через дорогу. И на этом всё оборвется. Почти. Останутся эти короткие встречи с перерывами на годы. У них будет один и тот же сценарий — мой запой и пьяный звонок: «Приезжай!»
Два или три раза он приедет, чтоб долго говорить с моей женой о необходимости что-то менять в моей грёбаной жизни, которая стремительно теряла смысл и была типичным примером того, как вшивый гуманитар не вписался в реалии новой России. И я даже попробую что-то изменить и доказать (кому?), что вузовский преподаватель философии может постичь бизнес-схемы. Плата станет страшной. На небе что-то щелкнет, и я не напишу больше ни одной строчки за двадцать лет.
Tahoe, как тяжелый танк, несется по петляющей трассе.
100, 120, 150.
Скорость не чувствуется. Только булькающее урчание могучего двигателя и железобетонное сцепление в поворотах. Огромный черный внедорожник несет нас от залива.
— Слушай, давай к тебе. Я сто лет твою жену не видел.
Не доезжая до города, мы сворачиваем в пригородный поселок, из которого он уехал целую жизнь назад.
Он поднимается по замызганной лестнице в нашу крохотную квартиру, и мы два часа сидим втроем на пятиметровой кухне, пьем чай, вспоминаем юность, а он нахваливает меня жене: мол, я молодец, взялся за ум, стал зарабатывать и все у меня будет хорошо.

А потом этот последний звонок. Как всегда пьяный. Черный Tahoe рванет из Озерков и через 30 минут он войдет в незапертую дверь квартиры. Жены не будет. Она убежит, не выдержав моего пьяного психоза. А я брошусь к нему с объятиями и слезами и начну нести осточертевший ему бред. Когда жена вернется, я буду валяться на полу и так и не вспомню, как он уехал. Навсегда.

«С полтинником! Еще столько же и всего, чего нельзя купить за деньги!»

Очередная ежегодная эсэмэска улетела на номер, который давно не отвечает и с которого давно не звонят.

2012

Белый лист /Ю. Казакову/

Я на день рождения другу подарил белый лист. Он был удивительно чист, не запачканный ни тушью, ни лаком. И друг заплакал… Я хорошо помню, много лет назад вдруг я вспомнил: сегодня родился друг. Я пришел и подарил белый лист. Он был так же удивительно чист, не испачкан и не исколот — друг был молод. Я видел этот лист год назад, знакомый лист, а я не мог отвести взгляд: он был весь измят, рваные линии и что-то, написанное невнятно, столбцы цифр и чернильные пятна, прожженные дыры затушенных сигарет, время растрепало края — сколько лет… Я смотрел на лист с тревогой и печалью, а друг поставил на него чайник, сел, уронил лицо в руки и долго смотрел вниз. «У тебя есть, — спросил он — еще один белый лист?» Мы не виделись долго, прошел целый год: «Ты просил, я принес белый лист — вот». Была глухая ночь, и дождь накрапывал. Я думал, он будет рад, а он стоял и плакал.

1985


ЗОЛОТАЯ ПОРА

И как-то незаметно подступила Золотая пора. Недоступное опять обернулось недоступным. Как тому и положено быть: власть — от Бога, сила сильным, деньги к деньгам, за правдой к кривде и тэдэ. Боле про то глотки вменяемые люди не рвали, а тихо глотки те использовали по прямому назначению. Пили, в общем. Блаженных вот стало больше. Только они строем ходили уже не на БАМ, а в мегамолы, где предавались… Но и не о них. А о поре Золотой. Язык эзопов вновь в почет вошел. Рюкзаки с гитарами нарасхват. Золотопорцы дошли до того, что оккупировали шпиенские общественные сети и заместо порно-ретвитов ударились в высокий штиль, чем заразили и вовсе было пропащее население окончательно свободных забугорцев. Всяк мыслящий норовил первей всех воскликнуть: «Шалом, православные!» А всяк думающий радостно вопил в ответ: «Аллах акбар, славяне!» Если слышалось: «Хари-катха, братия и сестры!» — все радостно оборачивались и протягивали для чоканья граненые стаканы. Деньги были не в почете. А вот за хорошую книгу могли и дров напилить, и трояна изничтожить. Женские лица светились счастьем. Еще бы. Несчастная любовь вновь соперничала с удачной партией на равных и все чаще брала верх. Дамы стали романтичней, выстраиваясь, как и встарь, в длинные очереди за спившимися тиллихентами. Уходя от просветленных — не бросали на погибель, а передавали лучшим подругам как драгоценность. Власти обещали вернуть вытрезвители и черные субботы. Деловые были оперативней — черные кассы завертелись раньше. В общем, и не верилось ведь уже. А эвона как вышло. Всё на круги. И всё к лучшему. Слава те, оспади!

картина — https://finbahn.com/владимир-шинкарёв-арт/


ДО ВОСТРЕБОВАНИЯ

На будильнике 16.00. Конец смены на заводе. А это значит, что мама придет через полчаса – проходная завода в нескольких минутах ходьбы от дома. А в комнате бедлам. Тарелка и чашка не вымыты, пол не подметен, вещи разбросаны и вообще… «Убьёт!» – проносится молнией в голове. Завертелся юлой. А тут, как на зло, – у раковины на коммунальной кухне соседка-старушка из угловой комнаты, в ванной сосед из комнаты напротив. Хоть в туалете посуду мой. В комнату врывается соседский кот Федя и ну давай носиться. Фиг выманишь в коридор. Хватаю со стола полотенце и… на пол летит любимая мамина хрустальная пепельница. Вдре-без-ги.
Это конец.
Больший ужас в своей огромной семилетней жизни я испытывал только дважды. Когда, споткнувшись, разодрал на коленке новые брюки; и когда в садике маме воспитательница настучала – что мы с мальчишками в кустах матные слова говорим. Слово «Убью», брошенное мамой тихим ледяным голосом, горело в памяти неостывающим клеймом.
Кот начал гонять по полу осколки пепельницы. А я стоял мертвый от ужаса.
Убьет.
Когда через полчаса в дверном проеме нарисовалась мамина фигура, в наэлектризованном ужасом воздухе комнаты разве что шаровая молния не летала. Так мне казалось. Врать я не умел. Правду сказать язык не поворачивался.
Но пока ничего не происходило. В комнате было чисто. Успел… А значит казнь откладывалась до того момента, пока мама дежурно не заварит чай, не сядет за стол. Где чай, там сигарета. А значит и моя смерть. Я сопел в углу, изображая работу над школьной домашкой.
И вот через несколько минут грянул гром.
– Господи. А это что!?
Действительно – мне и самому было интересно знать, что это? Через много лет я увидел скульптуры Сидура. Моя пластилиновая пепельница, слепленная трясущимися от ужаса пальцами за несколько минут, точно вписалась бы – как памятник жертвам курения.
– Я повторяю, что это!?
Тишина повисла гибельная. Я умирал натурально. Но повернуться не решался. В голове стоял только один образ: залитый слезами и дождем крест с датами на табличке – 1964-1971.

***
Внука трясёт. Он молча топает ножками и сжимает до белых костяшек кулачки. Губы дрожат. В глазёнках боль и слезы.
Он только что схлопотал от меня по губам за высунутый на морозе язык. Когда не убрал после сто пятого предупреждения – и получил. Удивление его было космическим. В его залюбленном и зацелованном всеми нами внутреннем мире наказание не фигурировало вообще как вид. Это был онтологический слом. Развал гештальта. Гибель Помпеи это была.
Еще долго, недели и месяцы спустя, он будет всем показывать пальчиком на рот и смешно лепетать «Он в домике»…
А тогда… Тогда спасали меня. Дочь, зять, жена, мама. Меня накрыло. Я понял, что нанес ребенку самую незаживающую рану в жизни. Что Бог меня проклянет. И гореть мне в аду, да и то, если пустят. Уже и внук давно успокоился, а меня всё откачивали.

***
За всю жизнь мама не тронула меня и пальцем. Но то, брошенное в детском саду тихим ледяным голосом «Убью» – засело в матрице сознания на всю жизнь.
Когда спустя полвека мы курим с мамой на кухне и она, читая мои воспоминания, всплёскивает руками: «Ты не можешь этого помнить» – я смотрю на неё и улыбаюсь.
Дети помнят всё.

2017


В КУРСЕ

Новости, вести, известия, события, хроники. Вот особенно важные. Они мусолятся по всем каналам. К концу дня, обросшие массой подробностей, они привычно занимают место на одной из бесчисленных полок мозга. Чтоб или затеряться там навсегда, или когда-нибудь случайно и ошалело выскочить, будучи задетыми пробежавшей по закоулку сознания ничего не подозревающей залетной ассоциацией. Затем идут ряды, колонны, шеренги прочих федеральных, региональных и международных новостей, вестей, известий, событий, хроник с перебивкой на прогноз погоды где ни попадя. И так многократно каждый день каждой недели каждого года. Новости, вести, известия, события, хроники. Пока однажды тихо и буднично не пробежит одно короткое местное сообщение: ты зря прожил жизнь.

картина — https://finbahn.com/эрик-булатов/


 

 

Recommended articles