Пирогов
Лев Васильевич
российский литературный критик, публицист
главный редактор Издательского дома «Литературная учёба»
wiki
facebook
ещё в ФИНБАНЕ
Люто ненавижу литературу
журнал «ЛУЧИК»
Проза
«Розанов – слон»
Мирослав Немиров
Лев Васильч постоянно о вас думает
ДЕЗЕРТИРЫ ВЕЧНОСТИ
В метро. Аж сердце прихватило. Люди едут. Чух-чух. Качают головами. Милые такие. Много пожилых. Один молоденький совсем, в драных джинсиках, модные волосики сопельками. Тоже наш. Понимаете? Тоже состарится. Сначала как я, потом как они. И будем ехать дальше. Чух-чух. Покачиваться.
Придумал сюжет. Не сюжет, а так, схемку. Молодой священник получает приход. Скажем, деревенский. Много пожилых. Ну, женщины — ладно, а вот этого, краснорожего мужика с угрюмым и капризным лицом… Ну как он его, сам с пушком вместо бороды, станет называть «сын мой»? Неправильно. Краснорожему непонятно. Скажет, какой сын — я тебе в папаши гожусь. И пойдет дальше комбикорм воровать и водку пить. А священник неглупый. Про служение Богу, про отеческий долг Церкви на проповеди не говорит. И паству детьми, покамест, не называет. Зачем? Нужно сперва самому понять их. Вот деревня. Вот люди со своими проблемами. Нужно понять. Помочь. Стать не чужим для них — и словом, и делом. И вот они вместе переживают какое-то событие, какое-то общее испытание. Мирское. Священник может остаться в стороне — не его ответственность. Но он ведет себя молодцом. И добивается уважения у людей. Становится вроде как старше. И может теперь даже тому, с красным лицом, говорить «сын мой». И тот поймёт. Как-то по-своему, но поймёт. И священника, и церковь, и Бога. Такая вот ерунда. Пока на людей в метро смотрел.
Ужас-то!.. Протестантский сюжет в голову пролез, как есть протестантский! И нет ни возмущения, ни отпора в душе. Больше того скажу. Вернее, признаюсь. Потому что вам это, возможно смешно покажется.
О духовном самоуправлении
Полгода назад познакомился с одной девушкой. Молоденькая совсем. Разговорились. Просидели часов пять. Пока кафе не закрылось. Она многое успела рассказать о себе. Наверное, раньше её никто не слушал так долго. А ей нужно было многое выговорить. Она закончила свой рассказ словами «теперь хоть я в Бога верю, но не уважаю Его». Было уже утро, мы шли по улице, и у меня было совсем мало времени на ответ — надо было ловить такси. Я стал сбивчиво бормотать, что не надо верить — надо любить, а любить Бога — это любить себя, а чтобы любить себя, надо найти свой внутренний центр, «печку», и от неё танцевать, и помнить об этом центре равновесия, что бы ты ни делала, с кем бы ни встречалась, куда бы ни шла: держаться за него и дышать ритмично — постоянно напоминать себе — я здесь, я есть, со мной все в порядке, все, что происходит со мной, это не я, не смысл мой и не цель моя, а я, положим, просто вышла из дома и иду в магазин за кефиром, и вот там, куда ты на самом-то деле идёшь, там и ждёт, оттуда и держит
тебя Бог.
На слове «кефир» она странно посмотрела на меня и уехала. Я подумал, что сболтнул очередную пьяную глупость. Но спустя два месяца она позвонила. Ей вдруг захотелось обсудить со мною свои проблемы. И ещё через два месяца. Я не помогал ей никакими советами, просто слушал. Но она всякий раз назначала новую встречу. Ей почему-то хотелось держать меня в курсе своих дел. Ей был нужен кто-то сочувствующий и вместе с тем посторонний. Как говорят в газетных редакциях, «свежий глаз». Чтобы стряхнуть суету. Нащупать «печку». Дать себе сходить за кефиром. В конце концов я вдруг с ужасом понял, что стал её духовником. Так получилось. Я — слабый, грешный, отчаявшийся, не умеющий молиться, случайный подсадной человек! Когда рассказал это другу, он спросил: «Ну и кому из вас это больше нужно?..» А и действительно. Ведь эта девушка не только меня своим, она и себя моим духовником назначила. Симбиоз такой.
Это было так, лирическое отступление.
А впрочем, нет, не лирическое. Я сегодня, может, и вовсе не напишу той мысли, из-за которой начал, потому что сперва нужно о другом рассказать. На днях ещё случай был. Позвонила сестра моя, это я её так называю — сестра, хотя не родственники мы и знакомы-то с гулькин нос. Позвонила, беда у неё. И не беда, а так, деловые проблемы,
разочарование в человеке. Жалуется в трубку, лопочет… Я себя сразу таким взрослым почувствовал: накричал на неё, всё разрулил, всех на место поставил. Ей вроде легче стало. А я раздухарился, и ещё письмо ей электронное накатал. И неожиданно в грехах своих давних, непростых, в этом письме покаялся. Отправил письмо и впал в муку. Зачем?.. А ну как она не выдержит? Всякой мерзости свой предел есть, как и всякому откровению. Может, думаю, я её только дальше в темноту подтолкнул этим своим дурацким признанием. Может, ей теперь и думать-то обо мне неприятно, не то что дружить со мной. А она, оказывается, нет, простила. Превозмогла и приняла на себя. Я-то ведь и в церковь не ходил, чтоб попу не рассказывать. Ему что? Он чужой. У него служба. Ему нетрудно — простить. А я как был, так и останусь.
В общем, опять получается стихийный протестантизм — сами поделились на паству и священство, сами каемся, сами грехи отпускаем. Я не говорю, что это плохо или хорошо. Мне только кажется, что такова стратегия выживания. Уйти от
институций, от морали, от людей… Отказаться от всего, чего не вынес и что предал. Или что тебя предало. Забиться внутрь себя. Потом, щурясь, выползти на белый свет. К первой иногда встречной жилетке. Обняться, поплакать с ней. Жилетке, поди, тоже нелегко. Вот нас уже и двое. Вдвоём можно новые институции создавать, новую мораль. Строить новое общество.
О национальном выживании
Я же не о себе, понятно, хотел сказать. О себе говорить тяжело и невыгодно — а ну как тебе туда плюнут? Я собирался говорить «вообще», «о России».
То, что люди ушли из церкви, давно не новость. Теперь происходит другое — люди уходят от общественной жизни. И не по цивилизованным либеральным маршрутам (гибкие горизонтальные технологические связи вместо жёсткой государственной «вертикали»), а как троглодиты — в быт, в пещеры, в себя. Общественного и политического чураются. Власти больше не боятся, её больше не ненавидят — к ней безразличны, она сама по себе. Выбирает сама себя, борется сама с собой, варится в реторте собственного прагматизма, говорит сама с собой на собственном воробьином языке прагматизма и «технологий». Президент щебечет про какое-то «вэвэвпэ» и даже не знает, как нас зовут. Ну и пошёл он на хрен.
А нас зовут «братья и сёстры».
Знаете почему? Не потому, что Сталин хороший. А потому, что дело швах — как и тогда. Люди, как минимум, устали. А может, отчаялись. С ними нужно просто поговорить, а им вместо этого какую-то ублюдочную «монетизацию льгот»
впаривают.
Я вот тоже, может, хочу, чтобы со мной поговорил кто-нибудь. А приходится самому с собой… Почему живу так бессмысленно? Отчего так невыносимо, так ощутимо тяжело жить? Слово «стресс» похоже на «пресс», хотя на самом деле это паровой молот. С утра встал — всё нормально. Но любой реплики, любого телефонного звонка хватает, чтобы впасть в многочасовое оцепенение. А с утра нормально… Но хватает часа на три. И так уже несколько месяцев. Мысли плавают в голове, как варёные рыбы. Абортированные ошмётки статей догнивают в компьютере. Не могу отвечать на звонки, не могу встречаться с друзьями. Оцепенение. Я не хочу, чтобы меня призывали к порядку и напоминали, что я мужчина. Я не хочу на кушетку психоаналитика. Я просто хочу, чтобы меня утешили, извините.
В отсутствие национально ориентированной политики, то есть в отсутствие власти, обращенной лицом к народу, мы, конечно, и сами справляемся. Появляются русские протестанты-прагматики (Константин Крылов, Егор Холмогоров), призывающие вести войну за национальное возрождение всеми доступными средствами, включая предательские и подлые. Они хотят видеть русский народ этаким дебелым швейцарцем – рациональным, расчетливым, блюдущим свою выгоду, эмоционально благополучным, «позитивным», зажиточным… Фигли держаться за православные пережитки, раз Ковчег Спасения уже затонул?.. Кротость, терпение и спокойное осознание своей обречённости – то, на чем пять веков держался православный мир, они склонны считать гнилостными пятнами русофобии, вирусом бледной немочи, который привили русскому человеку враги.
Про Крылова рассказывают: сидел однажды с приятелем в узбекском кафе. Зашёл грязный вонючий бомж, стал клянчить мелочь. Официант погнал его. Приятель говорит: «Смотри, Костя, узбеки русских людей обижают…» Крылов пожевал губами: «В данном случае я их понимаю». Может, и не так было, не знаю. Рассказывали.
А вот что пишет ещё один идеолог русского национального возрождения Александр Ципко: «Когда-то, лет пять назад, один из реальных лидеров нашего патриотического движения на мои жалобы о вымирании русской нации жёстко сказал: “Чем раньше бомжи и пьяницы уйдут на тот свет, тем будет лучше. Надо брать не количеством, а здоровьем”. Мне тогда показалось, что это жестоко, по-сталински. Но теперь выяснилось, для меня выяснилось, что в этом жестоком отношении к приговорённым есть народная правда…»
А может так случиться (это я уже под нос себе бормочу), что именно бомжи и пьяницы и есть последние русские? Мы ведь не случайно такие — нас ведь умирать тут оставили. Православие — не форпост истинной веры и не оплот даже, а скорее отряд прикрытия. Остальные (кто остальные? ну пускай предки) уплыли за океан, а нам тут умереть суждено, чтобы эти не догнали, не потопили тех. Мы смертники. Но вот появляются «идеологи возрождения». Говорят: а что это мы тут только водку и мухоморы жрём и тело у нас бычей кровью намазано? Давайте-ка посеем ленок, редиску, зарядим квас… В общем, давайте спасаться. То есть — тьфу!..
Давайте реализовывать программу национального возрождения.
Дезертиры вечности
Тут надо понять, что они ведь не просто струсили. У них не хватило терпения, хотя терпение — это краеугольный камень русской судьбы. Их нервы сдали не перед угрозой надвигающегося лавой врага, а перед лицом вечности. Сидение в крепости на краю пустыни пугает сильнее, чем схватка. Сражаться не страшно. Куда страшнее ждать, пока ЭТО появится. Не даром пресловутый русский национализм не мыслит себя без «врага» — будь то демократы, евреи, МВФ, чубайс, мигранты или олигархи. Тот или иной мобилизующий националистов «враг» должен быть у русского
народа постоянно. Так в эсхатологических сектах раз за разом переназначают дату очередного Конца Света. Иначе ожидание слишком растягивается и становится нестерпимым.
Выбирая себе карикатурных посюсторонних «врагов», националисты стараются не помнить о том Враге, в ожидании которого прошли пять русских веков. Стараются забыть, что та битва, ради которой возник русский народ, будет последняя. Если враг будет игрушечным, то и битва будет игрушечной, а игрушечную битву можно понарошку выиграть. Таким образом, национализм — это игра в русскость. Националисты — русские Кен и Барби. В потухших
глазах измученного жизнью старика куда больше «мысли народной», чем в их поблескивающих оптимизмом и энтузиазмом очочках.
Татарская пустыня
Есть такой роман итальянского писателя Дино Буцатти. На краю огромной пустыни — крепость. В ней стоит обычный такой гарнизон — солдаты и офицеры. Скучают, хотят в Рим, там женщины, карьера, вино… А тут — триста лет, если не больше, даже врага не было. Когда-то давно был — страшный, кровавый. В память о том и стоят. Сменяются караулы, поколение за поколением вглядываются в красную мглу… Их это меняет. Они уже не такие, как мы. Они ждут.
А мы — нет. Чаще спешим куда-то.
А если Враг всё же придёт?
Нет, не так. Скажем проще: что если мы все умрём? Ну вот очередной учёный доказывает, что Солнце через четыре года взорвётся. Нет, я понимаю, но всё-таки? Ну а вдруг? До взрыва один день. Ну и что вам нужно успеть? На всякий случай не забудьте составить список.
Цель жизни — смерть
Человеку не свойственно задумываться о смерти. Свою личную, персональную смерть ему трудно представить. То есть он легко может вообразить, как это будет, но понять, ощутить, что это будет ВООБЩЕ, он не способен. Не может сделать выводов из самого факта, что смертен. Гораздо проще ему вообразить конец остального мира — от ядерной войны, пандемии, космической катастрофы… Ну вот и давайте задумаемся, а как бы мы жили, если бы учёные всего мира в один голос подтвердили, что Солнце таки взорвётся? Погрузились бы в хаос?.. Не думаю. Вы вдруг узнали, что ваш знакомый скоро умрёт, причём ему самому это неизвестно. Займёте ли вы у него денег в долг? Захотите ли
успеть высказать ему всё, что нём думаете? Или в вашем сердце проснутся сочувствие и… несвойственная вам забота?
Мне кажется, это полезный практикум: глядя на людей, представлять, что вам известно об их смертельной болезни. (Это на самом деле так — все люди больны смертью, но чтобы обойти защитную цензуру сознания, предположим, что это не смерть, а рак.) Он или она хихикает, щебечет, действует вам на нервы и не подозревает, что дни уже сочтены. Вас это не заставит относиться к нему или к ней как-то иначе?
А теперь представьте, что только вы знаете о неотвратимой вселенской Катастрофе. Строить ковчег незачем — он никуда не полетит, мы умрём. Предупреждать? Зачем, о чём? Вы просто знаете. И смотрите на всех этих людей с прощальной грустью и нежностью. Бедные, бедные… Что-то делят, завидуют, бранятся до хрипоты, хотят покушать побольше, обсуждают квартирный и национальный вопрос…
Ну это, положим, мысли Арджуны перед побоищем, но вот какой остаётся вопрос. Прощаясь (ведь нельзя не прощаться) с миром, вы будете собирать в ладошку с земли камешки, листики подорожника, вдыхать глубже воздух — или вам захочется совершить подвиг и построить себе памятник? Я бы хотел, чтобы кто-нибудь не менее авторитетный, чем Кришна, ответил мне на этот вопрос.
2004
ссылка
Текст как мир. О нашей шизофрении
Таинство, шоубизнес, опредмеченная интуиция, «не только отражение, но и преображение», драйв, пахота… Все, что можно было сказать на тему искусства, сказано еще Платоном и Аристотелем. «Называть живописца художником, это все равно что причислять к художникам поваров, борцов и других людей масляных и жирных профессий» (Сенека).Я не знаю, как там «на самом деле». Могу только признаться, что мои собственные представления об искусстве сформировались в благословенном 1995 году. (Был ли я когда-либо еще так несчастлив, как в этот год? увы, не был.) Это случилось под влиянием книжки Рональда Лэнга «Расколотое «я», удачным образом прочитанной одновременно с Бартовской «Смертью автора», а посему деконструировавшей весь воспоследовавший за оной смертью постмодернизм на раз-два-три.Был такой психиатр, занимался шизофрениками, написал о них книжку, а получилось — о психологии творчества. Почему шизофреник абсолютно неадекватен в коммуникации хотя настроен на нее — хочет понять и быть понятым? Потому, что он выставляет фильтры между собою и внешним миром. Его «я» раздвоено: есть «внутреннее я» и есть «внешнее» — своего рода защитная маска. Из-за этой маски всякое действие, направленное «внутренним я» вовне, оказывается тщетными, а всякий сигнал, воспринимаемый извне — искаженным. Но зачем же это «внешнее я» нужно, откуда берется?
А тут все дело в боязни «десубъективации», лучше всего выраженной в мультике, где козленок научился считать и считает других зверушек. «Папа, он меня посчита-а-ал!..» Если меня видят насквозь, понимают до донышка, значит, меня тем самым исчерпывают, я перестаю быть вселенной, тайной, перестаю быть личностью — становлюсь схемой, мертвенным объектом.
В общем, это метонимия страха смерти, страха потерять бессмертную душу. «Смерть субъекта», сведение его к набору исторических, социальных, психологических, физических и прочих «объективных» функций, выставляет «Великое Моё» на посмешище, заставляет быть «таким, как все», заставляет прогибаться — не под кого-то конкретно, а под «Другого» — усредненное, нивелированное Ничьё. Реликвии моей жизни (амбарная книга дедушки, найденные на чердаке письма матери к нему, дневники тёти из обувной коробки) становятся в этом контексте посмешищем, а вместе с ними становится посмешищем и вся моя жизнь, ценная лишь настолько, насколько эту ценность согласны признать Другие. То есть настолько, насколько я адекватен задачам коммуникации: «Счастье — это когда тебя понимают».
Если меня не понимают — меня нет. Парадокс шизофрении — «ложное я» создается как раз для того, чтобы выступать посредником между «слишком личным» и усредненным миром Другого, но на деле оказывается щитом между ними. Непреодолимой преградой.
Чоран пишет (о Борхесе): «Признание унижает писателя». Андрей Горохов (он художник, пишет картины) сообщает Глебу Давыдову: «Понимание я расцениваю как оскорбление». То есть — что бы вы ни сказали о его картинах, это не будет равно тому, что он испытывал, когда за них брался, когда писал, и именно это неравенство, эта попытка свести его мотивы к вашей оценке — свести его личность к вашему пониманию — и есть оскорбление. Папа, он меня посчитал.
И в то же время тот же Горохов хочет быть понятым — пишет книги, ведет передачу, пытается достучаться до небес в дюжине «живых журналов»… Нас лечит то, что убивает, такова livin’ shit puzzle. Горохов-художник не равен Горохову, жаждущему понимания. Вот мы и докопались до сути — до двух «я» Андрея Горохова. Искусство — это шизофрения.
Постструктурализм описывает именно эту ситуацию: пишущееся не равно написанному, потому что пишущий не равен написавшему — хоть по закону «одной реки», хоть как угодно иначе. Именно об этом говорил Барт в «Смерти автора» — «скрпитор» не равен «автору». Автор — это тот, кто уже написал и отдал «Великое Своё» на поругание объективности, скрпитор — это тот, кто еще только пишет и волен располагать собой. Другая узловая статья Барта — «Миф сегодня» — посвящена проблеме коммуникации: ты никогда не будешь понят правильно (во всяком случае — исчерпывающе), потому как то, что в твоей системе является знаком, в системе реципиента — лишь означающее. Из этого тезиса и вышло всё отчаянье постмодернизма.
У Карла Мамгрена есть поняие «авторской маски». На языке Лэнга «авторская маска» называется «внешним я». В узком смысле «авторская маска» — это эксплификация (выпячивание) образа автора (как, например, у раннего Евгения Попова, у произошедшего от него раннего Курицына, у произошедшего от Курицына раннего меня). Но в широком смысле роль «авторской маски» — «внешнего я» выполняют вобще «тексты». Объявляя «мир как текст», художник на самом деле прячется в «текст как мир».
Непрозрачный, напоминающий о своем присутствии «Текст» формалистов и постструктуралистов — абсолютно шизофреничен. Автор живет в нем, как Гамлет в скорлупе ореха. Там, «внутри текста», он всеведущ, всесилен, свободен и защищен. Здесь, в «референциальной действительности», он беспомощен, уязвим, слаб и, по-ленински говоря, «несвободен от общества». Вспоминаются слова, принадлежащие якобы Пригову и процитированные по своему поводу Сорокиным (в каком-то интервью журналу «Искусство кино» лет восемь назад): «Пока пишу — все нормально, а как отрываешься от листа — такая тоска накатывает»…
Сорокин — это, конечно, запущенный случай. Но разве не об этом же (хотя бы отчасти) пресловутое хайдеггеровское «Язык есть дом Бытия»? Когда «бытие» внутри «языка» — все нормально, а когда наоборот — такая тоска накатывает… Потому что когда бытие спрятано внутри языка, оно у меня в голове, оно мне подвластно, оно предсказуемо и управляемо — ведь пресловутый «Язык» подобен моему «языку» и является всего лишь моим инструментом, которому я придал универсальный характер. А если наоборот, то Бытие неуправляемо. Оно не зависит от моего понимания и моей воли, а значит, является источником моего аффекта — «мир в себе» равнодушен ко мне, он может меня убить и ему ничего за это не будет.
Но у этого расклада есть оборотная сторона. Если Бытие безопасно заперто в Языке — оно прочитано и посчитано, то есть «десубъективировано», умерщвлено. Жизнь, помещенная внутрь искусства, подчиненная его законам — конечна и кончена, объяснена и дескрализирована. И наоборот, искусство, помещенное внутрь жизни (например, при «историческом», «научном» взгляде на него как на череду сменяющих друг друга «измов»), профанировано и мертво.
Либо жизнь — бесконечность и тайна, либо искусство — бесконечность и тайна. Они постоянно конкурируют, взаимно отменяют друг друга. Художник и писатель — на стороне искусства и это делает его неадекватным «по жизни». Не художник и не писатель на стороне жизни и поэтому к искусству относится потребительски — для него это не тайна и бесконечность, а «игра».
Так вот, теперь главное.
Я со своим «постинтеллектуализмом», как это ни странно покажется, на стороне искусства. Потому что я — типичный шизофреник. Надежный и уютный мир фантазий — это все, что у меня есть. Я до семи лет жил один, без сверстников и привык играть в игры, для которых не нужны партнеры. Вставал в углу двора, вперял взгляд в забор или куст хрена — и так играл. До семи лет, это не шутки, это осталось на всю жизнь. Другие для меня проблема, мне легче, когда они «текст», когда другие внутри меня.
Именно потому что искусство — это «моё всё» (а к 35 годам уже приходят и такие невеселые мысли, что это последнее, что у меня осталось), я пытаюсь стереть границу между ним и жизнью, сделать его не «Великим Моим», но объективностью, жизнью вообще – превратить в «текст как мир». Просто я не могу примириться с тем, что моя жизнь (то, что стало моей жизнью) — игра! Со всеми ее мамиными письмами, черно-белыми фотографиями и с замусленным томиком Гоголя – писателя, который замечателен главным образом тем, что замусолен и заляпан солеными огурцами.
А меня упрекают в том, что я пытаюсь искусство «убить» и «отменить». Особенно гневаются «профессионалы», сделавшие игру в искусство своей job, и молодые честолюбивые шаргуноиды, которые стремятся либо сделать игру в искусство своей жизнью, как я, либо стать «профессионалами». Они изо всех торопятся «наиграться» и не понимают, как это больно, когда тебя нет…
2004
ссылка
ЗЕМФИРА. ПИВО.
Мы с Колотилиным, моим лучшим другом, очень любим ходить. То есть любили раньше… Когда деревья были большими, а в голове кроме пива и голых баб нихера не было, разве только мысли о загадочном обустройстве мира.
Ну вот. Ходили мы быстро и энергично, пока не находили пиво «Монарх экстра-щит стронг», а тогда выпивали и ходили помедленней. И был в нашем хождении большой Смысл. Во время ходьбы мы любили громко и талантливо петь. Петь всякие разные песни, определяющие наш духовный статус и онтологически прикрепляющие к здесь-сейчас-бытию. Но неважно. Иногда можно петь просто так, от усталости. Тут у нас жарко. И влажность большая.
Вот, значит, идем недавно — поем, совсем как в стародавние времена. Он — свою фирменную (с вашего позволения, я ее цитировать в таком приличном и имеющем отношение к культуре месте не буду), а я Земфиру пою. Рассказ же, в принципе, про нее.
Часа через два Колотилин меня спрашивает: «Что за хуйню вы поете?».
А я ему типа: «Земфиру, вы ебанитесь». (Я пел «Искала» с «Прости меня, моя любовь», правда, с некоторыми улучшающими вариациями). Ну и вот. Колотилин, всегда не чуждый в смысле подузнать нового, спрашивает:
— А о чем эта песня?
Я на раз не въехал. И говорю: «Я. Искала тебя. Годами дол-ги-ми. Искала тебя. Ночами тем-ны-ми. А потом нашла — и с ума сошла».
Колотилин типа: Да не «про что», дубина вы, а «о чем?»
Я снова не въехал. И по новой ему тру:
— Она его искала. А он — бык с эспаньолкой, жирный, как наша жопа, короче, полный отстой. А она искала. Ночами темными. Годами! В альбоме рисовала его…
Колотилин такой звереет:
— Да я это уже сорок раз слышал! Вы мне объясните: О ЧЕМ???
Тут я уже шизанул с мальца. Как, о чем? Я ж вам говорю! Искала! Ночами — темными. Годами — долгими. Потом нашла и охуела: он такой, как я хотела! В альбоме как рисовала, красками!!!
Тогда Мой Друг говорит:
— Студент Пирогов, вы заебали. Совсем тупой? Хватит пересказывать текст. Раскройте идейно-эстетическое содержание. Ударьте сутью. Ответьте на мой вопрос!
Тут я, в натуре, въехал. Ну, — говорю, — девушка, не лишенная иллюзий, но уже уставшая от несоответствия референции денотату, ждет большой и светлой любви. Что, конечно, предосудительно, хотя нормально. Будучи эстетическим типом личности, она склонна замещать реальную ситуацию воображенным фантазмом и поэтому репрезентирует своего Анимуса в Идеальном образе…
Колотилин типа напрягся: А что такое анимус? Слово знакомое.
Я, значит, объясняю не чуждому освежить свои познания в области аналитической психологии другу, что Анимус — это с кем баба хочет трахаться. А когда наоборот — Анима. Он говорит:
— Да. У меня был такой случай. Типа еду в маршрутке. А там — такая телка! Я сразу влюбился. И говорю: «Девушка, выходи за меня замуж. Я молод, здоров, никогда тебя не обижу. Я не спрашиваю, кто ты, не спрашиваю, какая ты. Просто, без разговоров, выходи и Все. У тебя будут деньги, золото и много нарядов. Весну проведем в Ницце. Я открою для тебя мир. Мы будем смотреть на него сквозь розовые очки». А она: «Может, лучше трахнемся»?
Мы помолчали. Кровь струилась в израненных женским меркантилизмом сердцах. Потом он спрашивает:
— Ну, а дальше там что?
— Дальше, — говорю, — идеальный образ материализовался, и лирическая героиня испытала культурный шок. С одной стороны, вроде, нормально, а с другой — чуточку западло. Типа аффект случился. Вот она и поет. Пытается дистанцировать от себя проблему, объективировав ее в тексте. Короче, сублимация, там.
— А, — говорит, — понятно.
Тут как раз до пивной дошли. За апперетивом я стал рассказывать песню «Ариведерчи»:
— Одна чувиха здорово обломалась. Но виду не подает: по херу, мол. Не сильно-то и хотелось с тобой трахаться.
— А он?
— Соскочил, сука.
Мы опять помолчали, радуясь такому положению дел. Потом Колотилин допил пиво и говорит:
— Точно. Я, когда со старухой развелся, было такое чувство, как будто все деньги украли. Сначал пустота типа такая. А потом — все похеру: свободный! Весь мир мой. Хочешь — дрочи, хочешь — спи до обеда. Хочешь — можно в лес пойти: на траве полежать, цветки понюхать. Вы давно цветки в лесу нюхали?
Мы оба взгрустнули, припав к мощному плечу Друга. Каждому вспоминалось свое: ему достался терпкий запах цветущей яблони, мне — слегка приторный аромат груши. Потом мысли стекли в утерянный и возвращенный рай детства. Коза, березка, бобик в будке, заросли лопухов… Кринка парного молока из подпола и бельевые прищепки. Как водится, помолчали.
— Ну и что она, эта дура? — высморкался в платок Колотилин.
— На курево ее пробило, — почесал я задницу сквозь трусы.
— Типа как? — саркастически заглянул он в бутылку и нахмурился.
— Типа дряни накуриться хочет, — забоялся я, что спросит, есть ли у меня деньги.
— Лева, дайте пятьдесят рублей, — разрешил он.
— Карабли в моей гавани жечь, — вздохнул я и заплакал. Ничего не поделаешь, если у нас такая привычка: пить пиво Долго. И не потому что хочется его пить, а просто ритуал такой, общения с миром.
У древних этрусков, к которым мы оба принадлежим (это стало ясно после прочтения в журнале «Наука и религия» статьи «Лукумоны») была шаманическая картина мира. Он, дескать, трехярусный: верхний, средний и нижний. Для сообщения между ярусами (без которого в мире невозможна циркуляция священной энергии Вене) этруски копали ритуальные канавы и ямы, именуемые «мундусами». А «мундус» по латински — дырка. Точнее, «дыра».
Естественно, мы тут же стали называть все мало-мальски сакральные пивники Мундусами. И вся жизнь стала видна нам, как на ладони. Типа у умных и взрослых, иного-то и смысла в жизни нет, кроме как хорошенечко посидеть в Мундусе. От этого душа наполняется пивом, это ей — работа, потому что должна трудиться.
Начинаешь видеть смысл во всей изобретенной людьми системе: утром встал, почистил зубы, получил зарплату, пошел в Мундус, купил пиво. Можно бескорыстным взором художника, не обуреваемого страстями, поглазеть на шастающих окрест лукумонок. Без всякой задней мысли или, точнее, так уже к ней привыкнув, что и не замечаешь. Не заслужили ли мы всей своей мужественной жизнью пять минуток покою?
Короче, взяли еще.
А Колотилин говорит:
— В сущности, эта телка, Земфира ваша, — умная баба. Купите пожрать что-нибудь.
Кушать лукумонам полезно. Особенно Колотилину. Причем, как большинство москвичей, он ест по-собачьи быстро. Даже не по-собачьи, а со скоростью лесного пожара. Пожирает еду. А скорость — это количество.
И я типа сперва в отчаяние: «Пожрете дома». Но Колотилин неумолим:
— Лева! Вы же знаете: дома я могу пожрать только воды из под крана. А здесь пропадает куча никому не нужной еды. Не будьте вы анально-удерживающим типом! Возьмите мяса.
«Ладно, — думаю. — Разговор того стоит. Напишу статью про Земфиру, продам журналу. Баксов двадцать будет в остатке».
Ну и посидели мы. То да се. А потом прихожу домой — там Бивис и Батхед по телевизору. Это моя любимая программа, типа. Конечно, я ее засмотрел. А значит — на всю ночь впечатлений. Стиль-то — дело заразное. Короче, сел писать — в голове сплошное «huh-huh»: тянет на жанр, хоть тресни. А жанр — на тему. И получился вот этот текст. Куда его — аж не знаю. Тем более, мне теперь Чичерина нравится.
28 июля 2000 г.
ссылка
А вот у меня есть трагедия. Я люблю фильм «Семнадцать мгновений весны» и особенно музыку к нему, которую запомнил ещё с первого показа фильма в 1973 (или 74?) году. Мы тогда на Рылеева жили. Музыка эта волновала так, что ой-ёй-ёй. Сильнее, чем гитарное пим-пи-пи-пим в зачине песни «Мой адрес — Советский Союз». Ну, ещё песня «Тебе половина и мне половина» так волновала, но её мы с бабушкой пели хором, а с Мгновениями остаёшься-то один на один… И некуда выплеснуться этой надувающей тебя изнутри тревоге и этому распирающему чувству прекрасного…
Да, ну так вот. Я в этом фильме люблю всё, но больше всё-таки, когда Штирлиц не в форме. Весення прогулка с фрау этой самой (Заурихь?), кафе у грубого этого самого, сардины для провокатора, пастор Шлаг на органе, передаём координаты для геологической партии… И думал, что это все так. Но, оказалось, нет!
Когда я написал, что наши люди любили этот фильм, потому что там показывают заграничную жизнь — близко и вкусно (у меня есть салями, Плейшнер идёт по Блюменштрассе, и ты такой немножечко идёшь вместе с ним), мне надавали таких, э-э-э… полезных советов, что до сих пор на погоду ноет. Оказывается, нет! Оказывается, большинство наших людей смотрели этот фильм вовсе не из-за фрау Заурихь, а из-за кадров кинохроники, где бомбы падают и танки наступают. Оказывается, он будил в моих современниках исключительно героико-патриотические чувства. Потому и смотрели. Один я как дурак с салями.
А вот сейчас скажите… Всё так и осталось, да? Это же фильм про героизм?
ссылка
Итак, люди по-прежнему ценят фильм «Семнадцать мгновений» за то, что это фильм про мужество, про подвиг, про одиночество, про сказочного героя, выпутывающегося из всех затруднительных ситуаций с помощью волшебных даров, замаскированных под обычные спички, и только я — за то, что это фильм про баварское, салями и ящик сардин.
Похожий случай был с эпопеей Толкина (тоже про мужество и одиночество в сердце тьмы) — долго и тщетно убеждали меня её прочесть: «Профессор германской мифологии написал, Гребню нравится», — пока один человек не успокоил: «Да это ж просто про хоббитов! Они пушистенькие, живут в уютных норках, любят табачок и пиво!» Ого, подумал я и прочитал — проглотив заодно и мифологию, и сердце тьмы и всё другое важное и высокое, что туда понатолкано.
И вот теперь мнится мне, что кабы не было в «Мгновениях» всей той избыточной лирики и бытового космоса, вряд ли бы он снискал всенародную любовь и, ничуть не потускнев, до сих пор дожил. Как думаешь, мой народ?! Нет?
— Нет, — упрямится мой народ, фыркает и рвёт повод. — Нет у меня ни почек, ни мочевого пузыря, ни жопы — только чистые руки, холодная (в смысле умная) голова и горячее сердце! Ими и воспринимаю искусство, а вы, батенька, мразь, да-с, мразь! Как только таким детские журналы доверяют, представляю, чему научат детей этакие говногнидоиды… абырвалг… главрыба… фонарь…. аптека…
Эх, наверное, хорошо, не воспринимать искусство мочевым пузырём.
ссылка
А еще в 17 мгновениях удивительно то, что это производственный роман. На специфическом «производстве» — вроде как «Понедельник начинается в субботу». Гестапо и разведка — такие понятные, по-броневому уютные, как советское НИИ (чертежное бюро, учительская в культпросветучилище) с курилкой и электрочайником (тут — снотворное и коньяк). Интриги, коалиции, подсиживания — все как у людей.
Конечно, у нас был правильные производственные драмы. Но в них были назидательность и педагогизм — этакая «ненастоящесть», а Штирлиц-то абсолютно свободен, он один, сам, взрослый — без парткома и профкома… Вот это было круто.
А еще Штирлиц притворялся «своим» для нацистского профкома-парткома, а жил другими интересами и другой жизнью, в которую не впускал никого, — и это тоже было, хм-м-м… Причем это было правильно! В его случае…
Разумеется, ничего такого советский человек тогда для себя не артикулировал, все это и у зрителей, и у авторов работало непреднамеренно, на бессознательном уровне, да и главный секрет успеха не это, а качество художественных образов, мастерство художников. Тут, как говорится, везет тому, кто везет.
ссылка
картинка — от Редакции ФИНБАНА
… разворачивается дискуссия по поводу толкований Ветхого Завета. Изложу свою позицию как видный богослов и почётный святой нашего королевства.
Люди раньше были козлы. Авраам трусил и торговал женой (впрочем, не он один, у них это было в обычае — жена в обмен на выпасы), Иаков выменял у брата право наследования за миску чечевичной похлёбки, Иосифа братья бросили в колодец — и поделом: вылезши из колодца, тот обратил в рабство население Египта. Богу своему люди тоже молились плохо. В общем, постоянно козлили.
Ну и доставалось им за это соответственно. Моисей после очередного приступа плохого поведения своих подопечных велел левитам: «Возьмите ваши мечи, идите и режьте всех: брат — брата, а друг — друга». Чем больше сдадите, тем лучше. Господь узнает своих.
Можно, конечно, сказать, Бог плохой, или Моисей плохой, но мне кажется иначе. Просто люди были таким говнищем, что ежесубботняя порка (Изгнание из Рая, Потоп, Содом и Гоморра) — это было лучшее, что можно было для них сделать.
Есть, конечно, в Ветхой истории и отдельные приятные моменты. А где их нет? Но, в целом, класс был тяжёлый. Прислали либерального Учителя, — тот сильно тронул души некоторых учеников, но, в общем-то и целом, Его съели. Съели — а память о Нём инкорпорировали в систему, где так же брат идёт на брата с тарелкой чечевичной похлёбки. Всё по старому.
Поэтому мнение, от противного сформулированное батюшкой Бачуриным и риторически поддержанное верующим православным христианином Лебедевым, что «Писание создано мудаками» не кажется мне лишённым смысла. Мудаки мы и есть. (А кто считает себя исключением, тот ещё и глупый мудак вдобавок.)
Иногда и мудаки хорошие книжки пишут. И даже очень часто пишут. Видать есть в них от Творца что-то — «какая-то загадка».
ссылка
24 : 4
Таков счёт мужчин и женщин, лайкнувших сомнительный (кто его знает, может, и кощуннический!) пост про Ветхий Завет. И после этого ещё что-то говорят о равноправии полов. Равноправие — это равнообязанность лайкать Василича, а её-то мы и не наблюдаем. Женщина обязана возжигать огонь в очаге (в прямом и переносном смысле) и оберегать его от всяческих неприятностей. А по воскресеньям надевать платок и ходить в церковь. Может она при этом толковать Библию? Может. Но не обязана. А мужчина — обязан, потому что его дело всюду совать нос, пальцы и яйца и не доживать до пенсии. А в церковь можно и через раз — у него по воскресеньям рыбалка.
Вот смотрите, сейчас этот сомнительный (кто его знает, может и кощуннический) пост лайкнут равноправные с нами женщины — неосмотрительные и неправилобоязненные. Много ли их будет? Посмотрим.
ссылка
.