Владимир Николаев

By , in Такие дела on .

Владимир Николаев

Родился и вырос в Чебоксарах. Учился в обычной школе, окончил её с золотой медалью. Затем поступил в Московский государственный университет, изучал социологию, там же далее закончил аспирантуру и в 1996 г. защитил диссертацию (кандидат социологических наук). Работал по полтора года городским социологом в г. Королёве Московской области и заводским социологом в Мытищах. С 1998 по 2006 г. преподавал на социологическом факультете МГУ, с 2006 г. работает на факультете социологии Высшей школы экономики (Москва). Пробовал писать стихи и прозу с раннего детства. Всерьёз стал писать стихи с конца 1980-х годов и писал их «в стол» до середины 90-х. После долгого перерыва вернулся к стихам в 2010 г. Участник сетевой литературной группы «Перекрёстки», публиковал подборки стихов в альманахах этой группы. Участвовал в нескольких музыкально-поэтических вечерах этой группы в московских клубах.

стихи Владимира в ФИНБАНЕ

facebook


МЫ ПРОХОДИМ ПО ЖИЗНИ, ОЗИРАЯСЬ ПО СТОРОНАМ…

Она стояла под ветром, лёгкая и воздушная как поцелуй, окаймлённая гривой летучих золотистых волос, весёлая и беззаботная, ловила воздушные потоки, несущие невесть куда ароматы лета, среди цветов и пчёл, стояла и молчала, стройная и невесомая, будто готовая взлететь туда, где лениво прорывается сквозь тишину их нестройный гам, где стремительно несущиеся тела в перьях исчеркали небо своими замысловатыми траекториями, где ласковая синева нежно обнимала посланцев юга и севера, ангелов с точёными клювами и строгими бумажными силуэтами. Там, в беспредельной глубине трепетно дрожал плавающий в мягких лучах солнца воздушный змей, и чуть заметная нить уходила в заросли шиповника, откуда доносился приглушённый смех, вобравший в себя и невинную чистоту детства, и восторженную похоть юности, и трескучую затёртость старчества, вместивший силу и бессилие, безудержную свирепость и угасающий во пламени свечи предпоследний стон, и плач, и крик, разрывающий ветхое сердце, и вздох, растлевающий душу. Кто-то безудержно хохотал над прелестью жизни, смеялся над чистотой неба и свежестью васильков, поднял голос на тишину трав, судорожно захлёбываясь свежим воздухом и выплёвывая его обратно, и снова задыхаясь, ржал лету в лицо, бесстыжий маленький проказник с костлявыми руками и согбенной спиной, мерзко хихикал и издевался, запустив в небеса скользкого, липкого змея, и тень змея, дёргаясь и прыгая по земле, на малый миг ложилась на ступни девушки, устремившей взор ввысь. А она стояла, нежная и хрупкая, с рогаткой в руке, и ветер мягко ласкал её кожу и трепал шёлковое платье, целовал вскользь её босые ноги и пригибал к ним тихо шелестящие травы, она стояла и молчала, гордая и молчаливая, пристально устремив воспалённые глаза на змея, вдыхала чудесные ароматы, чуть качалась, словно в лёгкой полудрёме, словно юная берёза на склоне холма, чуть приоткрыв рот и брезгливо оттопырив нижнюю губу, вся в веснушках, как в солнечных зайчиках. Мысли лениво плескались в её голове рыбами, на миг бросающими отблеск серебристых чешуй и тут же уходящими в глубину, чтобы исчезнуть там, в этой бездонной бездне, до поры до времени, притаиться за тяжёлым подводным камнем, забраться в ил, а потом вдруг всплыть, в самый неподходящий момент и в самых неподходящих обстоятельствах, оставить беглый росчерк пера в рукописи дум, кого-то насмешить, кого-то напугать, кого-то заставить демонстративно отвернуться и удалиться прочь подобру-поздорову, кому-то внушить опасения за своё достоинство или за свою жизнь. Мысли плескались, затевали весёлые хороводы, разбегались и сбегались, играли в чехарду, ссорились друг с другом, вздымая кулаки и брызгаясь слюной. А тем временем руки жили вполне самостоятельной жизнью. В одной удобно лежала старая ветвистая рогатка, другая же свободно перемещалась вдоль тела, то поправляя воротничок, то отбрасывая со лба непослушную чёлку, то почёсывая подмышку, то забираясь в ноздрю или в ухо и совершая там вращательные движения. А вокруг была тишина, нарушаемая лишь далёким смехом, и не будь этого смеха, тишина была бы волшебная, таинственная и завораживающая, – так тихо бывает очень редко, в трёх исключительных случаях:

(а) когда вот-вот грянет гроза, тучи уже сгустились и тень стремительно наползает на землю, ветра ещё нет, и пока божественно тихо;

(б) когда кто-то в кругу друзей, гостей или близких, увлекшись оживлённой беседой и оказавшись всецело во власти своего неугомонного языка, вдруг ляпнет что-то такое, отчего все вокруг замрут на несколько секунд, как статуи в музее восковых фигур, застынет и сам проболтавшийся; так и будут они сидеть с застывшими лицами, открытыми нараспашку ртами и расширившимися в молчаливом ужасе глазами, не в силах разорвать эту магическую тишину, не находя ни слова, ни жеста, а тем временем в самой атмосфере встречи зреет потихоньку некий аромат, лёгкий запашок, какой-то неуловимый дух, который всё нарастает, ширится, набирается сил, чтобы по завершении этой тихой минуты недобрых предчувствий разнести вдребезги вечер, – и вот уже минут через пять виновник удаляется словно бы тайком, пригнувшись ускользает в коридор, за дверь, на улицу, и там уже хватается за голову и кричит что есть духу: «Гулять так гулять! Такси!»… Хотя нет, ничего подобного! – он не кричит, не рвёт на себе волосы и не вступает в поединок с прохожими, он прячет голову в плечи и вот таким образом, спину согнувши, ковыляет прочь, не находя себе места, слоняется по улицам, ощущая, как в голове расползается тесто;

третий исключительный случай божественного безмолвия – это

(в) когда девушка с золотистыми волосами и веснушчатым личиком, поглаживая пальцем у виска, шепчет пересохшими губами:
«мы – проходим по жизни – озираясь –
по – сторонам – мы – озираясь – по сторонам –
проходим – мы…»
Тихий ветерок трепетно касается её просветлённого лица и задевает гневную складку между бровей – тем не менее она улыбается и с радостью подставляет себя тёплым волнам воздуха, а самостоятельной жизнью живущая рука отрывается от виска и легко соскальзывает вниз, с шелестом задевая развевающееся платье. На платье чернилами выведена корявая надпись, несколько местами расплывшихся неровных букв, и надпись эта гласит:
«Не судите строго –
ибо я в руках Его!»
На левом плече маленькая аккуратная татуировка, сделанная рукой заказного мастера из Вологодской области, одинокая и непритязательная буковка, всего лишь буква и больше ничего, скромный компонент алфавита, того самого, которому обучают малышей в начальном классе строгие учительницы со скрученными в пучки волосами, маленькая буковка, едва заметная в кромешной темноте ночного переулка, совсем незаметная под аркой, ведущей в глухие внутренние дворы, где по ночам изредка раздаётся стук подкованных башмаков:
буква «я», –
даже не заглавная, не прописная, а строчная, выведенная неровным детским почерком. Образец был взят по её просьбе из «Рабочей прописи», случайно найденной в тёмных закоулках, где неудачливые ученики хоронят дневники с двойками, старые ластики и до смерти изгрызенные карандашики, а девочки находят записки от подруг, в которых сообщается, где в ближайшие дни ребята будут проводить очередные испытания взрывчатых веществ. В одной из таких записок чьей-то детской рукой было выведено:
«Скора ф палях сирёшка и мишка будут апять
правадить испытания. я наверна ни приду. маша».
Девушка с золотистыми волосами и воспалёнными глазами, татуировкой на плече и тщательно умытым лицом, стояла, омываемая лучами солнца. Не дрожала рука её, крепко сжимающая рогатку, и не сбегала слюна с её пересохших губ. Свободная же рука потихоньку подобралась к носу. Радостный, заливистый смех доносился из-за кустов шиповника. Летал змей, летали птицы, летали пчёлы вокруг, собирая мёд. Девушка скатала шарик и, изящно подбоченившись, слегка отставила опорную ногу, грациозная и элегантная, подняла руку с рогаткой и, натянув резинку, точным, отточенным в тренировках движением запустила снаряд в змея. Через пару мгновений послышался тихий шлепок попадания, затих жизнерадостный смех в кустах, и почти одновременно в небе раздался взрыв. Клочки воздушного змея медленно опустились на землю, а кое-что было унесено ветром дальше, в поля…
Девушку звали Аделаидой. В кустах прятались Серёжа и Миша. Маша, Рита, Фламинта и Шлята на испытания так и не пришли. Золотистые волосы частично обгорели… Девушка сидела среди бескрайних полей, мечтательно опустив глаза, сидела, опалённая солнцем и гарью, и тихо шептала:
«мы – проходим по жизни – ибо – озираясь
по сторонам – не судите строго – скоро – мы –
наверно не приду – опять проводить испытания –
я Аделаида – девушка с золотыми волосами –
рыба ушедшая в глубину – ибо в руках Его –
сижу в полях – молчу – я вечность – озираясь
по сторонам – наверное – я…»

1993

 


Вот какой это был человек…

– Усугублю-ка, – решительно произнёс он и с размаху выплеснул содержимое стакана в пустоту своего тела. Глаза, закатившиеся в потолок, покрылись плесенью, но сквозь неё пробивался спокойный тусклый свет неоднозначности. Он вяло рыгнул, и кусочек сала, провалившись в его бездну вслед за содержимым стакана, согрел его выпадающее из оков сердце.
Грызня ресниц на мгновение приостановилась, и они, ощетинившись дружным строем на запоздалую луну, так и стояли по стойке смирно, не смея вздрогнуть и остановить мгновение. Грязная кожа, шероховатой простынёй стягивающая воедино восторг рассогласованных органов, матовым блеском дружила с настольной лампой, где каждый ватт был наперечёт.
Процесс разложения, осторожно прикоснувшись к самому центру его существа, ещё пребывал в нерешительности и размышлял неторопливо о том, не стоит ли наконец засучив рукава. Приступить. К работе. И грядущий доблестный труд, казалось, не заставит себя долго ждать; и тело распознавало его смутные приметы в немой глуши не проговорённых предвосхищений…
Пятки его дремали, локти – словно связующие центры его несмазанных шарниров – они были будто центр тяжести, вокруг которого угрюмо переваливались все остальные члены, как нитки вкруг веретена, скучали, но всё ещё двигались, перемещались, вращались вокруг локтей… Среди них – голова. Тяжкая, неповторимо мрачная голова с голубым отливом, оснащённая по последнему слову изобретательной матушки-природы. Всё на ней было – глаза, уши, ресницы, челюсть. Только волос на ней не было, только кожа, обтягивающая могучий костяной нарост над плечами и проваливающаяся вовнутрь над массивным подбородком, отдыхающим на выпирающей вперёд, к светлому грядущему счастью, груди.
Уши, как локаторы, нацеленные внутрь. Глаза, обращённые в самих себя. Нос, вдыхающий ароматы мира. Щёки – как спелые яблоки, готовые упасть с дерева поздней осенью. Брови – как разноцветная радуга над грозовой мордой. Зубы, острые как никогда. Неистребимый пугающий взгляд из-под нависших карнизами век. Куполообразная крыша, не похожая на обломок дивана. И затылок – затылок, каких мало, очень мало, бесконечно мало; непроторённые пути не могли его обогнуть, и он – как скала, как маятник, остановившийся в крайней точке, как гриб-валун, обросший скалистыми выступами, – он необратимо дремуч, безвозмезден и, словно туча над городом, – как он хорош! Его неповоротливая громадина обычно смотрела назад, но иногда вправо, влево, вперёд или туда, куда укажет его неприхотливая логика. Она была так изысканно прекрасна в тени, так безраздельно готова к самостоятельному существованию, что только властная трогательность руки могла возвратить её на место – то место, где она должна находиться, место, уготованное ей навсегда, пока она вращается вокруг локтей, привязанная к ним цепочкой членов, как кукла к перстам затейливого артиста.
Руки – то были вполне обыкновенные руки, не такие, что, раз увидев, не забудешь уже никогда. Славные руки праздного шарлатана, натруженные и цепкие руки металлурга, с пальцами, снующими туда-сюда в поисках элементов, руки раннего представителя рода человеческого, с дряблыми предплечьями, шерстистые, звонкие руки – вот какие руки это были. Они умели многое: считать мелочь, переключать каналы в телевизоре, ловить мух метким движеньем исподтишка, развивать невиданную энергию, способную перевернуть мир в одном отдельно взятом месте. Опытные, умелые руки, сноровистые и деликатные. Многое они умели. Но как будто переломанные пополам в уключинах локтей, вывернутые наизнанку и дрожащие не к месту, готовые двинуться наискосок и вперемешку, дружно и скопом, вправо и напрямки; левые движения плохо им удавались, и бывало нелегко угомонить распоясавшийся дрейф затылка, когда тот необоримо клонился в левую сторону, ища защиты у каменистой земли – древней, холодной, каменистой земли, готовой утешить задаром и без посторонней помощи. Эти руки знали своё дело. Ими не нужно было управлять; они сами собой управлялись; в их искромётной пляске голова не участвовала, да и не было особой необходимости в этом, ибо они всё всегда делали правильно, честно и ненавязчиво предлагая свои услуги каждому, кто попадался им на пути. Добрые, услужливые руки, держащие марку. С фирменным пугающим разворотом плеча. Руки, в которых самому себя самого можно держать, в которые можно всё что угодно вручить, не опасаясь подвоха и низкопробных шуточек.
Шутить он, однако, любил. Не успевало ухо отвиснуть над пропастью многокилограммовой гирей, как – тут как тут! – покладистый хрящик уже выкладывал какую-нибудь непоправимую правду, талантливый прыщик вещал о неведомом, завалящий ноготь болтал обо всём что ни попадя. Мысли колокольчиками дребезжали в голове, слонялись там и сям, огибая невосприимчивые места, цепляли друг друга вспомогательными приспособлениями; и правый глаз норовил завернуть за угол, дабы выведать последние останки смысла в непроницаемых джунглях вещей. То, чего не удавалось выведать нерасторопному глазу, тут же схватывала приходящая на подмогу незваная рука, готовая своим беспомощным захватом поломать навсегда драгоценную реликвию.
Внутреннего голоса не было; был только внешний – зычный и хриплый, громоподобно выплёвывающий звуки в ближайшие окрестности, хранящий чудотворную силу вульгарных модуляций и монотонных трифтонгов. Голос этот был прекрасен сам по себе. В отрыве от всего. Хуже всего он совмещался с робкими усиками на левой щеке, румяной харей отпетого негодяя, исполняющего кантату на позвоночнике. Ногти втягивались при ближайшем появлении голоса, купол втягивался в воронку груди, и над могучими плечами сиротливо виднелась одинокая маковка. Кумполка, скрытая как обычно. Лысинка, устремлённая в никуда.
Ноги вершили состояние дел как нельзя лучше. Одна, непреклонно выскальзывая из ботинка неимоверной величины, клонилась по диагонали, отбрасывая пятку в бесконечные дали, куда не ступали предки; другая, как следует угнездившись в безалаберной позе, указывала точно на север, порываясь тем не менее уйти на восток. Колени – точные копии локтей, вывернутых наружу, – угрюмо скрепляли конструкцию изощрённых зигзагообразных ходов. Капризные игры ступней всему мешали, но благородно держались подальше от тазобедренной громадины, не пугая ее своими легкомысленными выкрутасами. Та же чинно возвышалась над безропотной табуреткой, крытой в былые времена многоэтажными словоизвержениями и плохо, бывало, исполнявшей свои небольшие долги. Тазобедренный состав переваливался справа налево, и стоянка табуретки хрупко поскрипывала, жалуясь на свою долю и потихоньку разъезжаясь в разные стороны, когда на неё особо хотелось положиться. Тем не менее, табуретка будто хотела срастись с хозяином и – на взгляд со стороны, а то вполне бредовая была табуретка – органично сливалась с плоской поверхностью хозяйского сидения, готового поругаться по пустякам.
Что ещё здесь было? Да много чего. Плавные переливы рёбер из одного в другое, пупок, готовый всё поглотить. Превосходный вместительный пупок, неизменно набитый всевозможным бытовым мусором: кусочками прошлогодних макарон, тайными закладками, пуговками, покинувшими восьмибортный костюм, стреляными гильзами, найденными в подвале, ремесленными поделками, зубочистками. Варенье, бывало, тоже попадало туда. И ещё там были спрятаны заклёпочки и приштопочки. Славный был пупок, достойный неугомонного пера пенсионера, проведшего лучшие годы в безвестности. Однако мало кому вполне известный и знакомый. Тайный пупок скрытного человека, поломавшего лютню. Монолитные жировые складки скрывали его, уютно заслоняя место и ниспадая недвижными водопадами. Они знали своё место и упрямо валились вниз. Они не кривлялись, нет. В них не было и доли безрассудного самодовольства, только чуть-чуть туповатости и неотёсанности. Так и висели они, гневливые и настойчивые, как старожилы.
Правый глаз имел свой непослушный характер, любил смотреть из-за угла и, выскальзывая из объятий черепной коробки, совершал стремительные путешествия, то и дело узнавая что-то о происходящем. Он жадно таил в себе информацию, разбрасывая её по сетчатке и не желая ни с кем делиться. Скудный мозг кое-когда умудрялся выцепить пару-другую идей, конструируя неповторимые сочетания и пытаясь хоть что-то в них уразуметь. Каша, царившая в голове, щедрой волной отливалась в лаконичные словосочетания, уникальные фразеологические обороты – типа «А где у нас тут старший», – и не позволяла окончательно опустеть размышлениям.
Купаясь в закатных лучах, нос раздваивался на пару ноздрей, самих с собой в разладе. Они сипло торжествовали со своей незатейливой правдой о главном. Разновеликие, они как будто что-то не могли поделить, стараясь отхватить себе побольше места и распространиться как можно дальше. Снизу их подпирала губа, справа и слева – щёки; сверху, спереди и сзади их не подпирало ничто. Так они и враждовали друг с другом; неугомонно топорщились, принимали важные позы и пытались друг друга как следует напугать.
Подбородок их не боялся. Находясь в интимной связи с двумя-тремя заблудшими хрящиками, он, казалось, ни на что не обращал внимания, смотрел только вперёд, всё более вытягиваясь и совершенствуя свой осанистый вид. Зубы, сверху возраставшие на нём, были как гребни, как корона, инкрустированная скважинками и камушками; снизу была прикреплена шея, втягивающаяся вовнутрь при малейшей опасности и не имевшая чётких очертаний в пространстве…

1992-93

 

Recommended articles