Амирам Григоров

By , in чирикают on .


Амирам Григоров

Окончил РГМУ им. Пирогова и аспирантуру. Врач-биофизик.
Учился в Литературном институте им. А. М. Горького, в академии «Торат Хаим».
Работал заведующим отделом физиологии человека в Биологическом музее
и преподавателем биофизики и физиологии в разных вузах Москвы.
Автор нескольких статей по физике мембран.
Поэт, критик, прозаик, колумнист, блогер.
С 1993 года живет в Москве.


Родился в Баку в 1969 году, окончил школу в 1986-м. Заодно закончил двор, улицу и квартал, о чём следует сказать особо. Это было одно из самых последних многонациональных гетто на Земле. Потому что жили там евреи разных национальностей – горские, европейские, грузинские и даже курдистанские, все говорили на своих языках, и соблюдали свои собственные правила – кто ходил со скрипичным футляром, а кто, что называется, с кинжалом. Это было место, где ещё звучал в моём детстве загадочный “священный язык” горско-еврейской знати, а рядом был слышен чистейший литовско-белорусский идиш, с его бесподобным напором на “ы” и на шипящие. Этот мир был слишком хорош, чтобы существовать долго, и в один прекрасный момент население нашего квартала рассыпалось по свету, как строители Вавилонской башни, создав, впрочем, небольшой филиал в Земле Обетованной. Мои родственники, переехавшие в Москву, так долго колебались между той самой Обетованной Землёй и Америкой, текущей молоком и мёдом, что я успел закончить 2-й Медицинский университет, аспирантуру, поучиться в Литературном институте, академии “Торат Хаим”, поработать заведующим отделом физиологии человека в Биологическом музее, написать несколько статей по физике мембран и стать преподавателем биофизики в Медицинской академии. А дяди-тёти успели состариться настолько, что даже поход на базар за овощами стал для них далёким и полным приключений путешествием. Как говорил мой дед, считавшийся мудрецом и в юности учившийся в Тегеранской ешиве: мужчина и даже иной раз и женщина испытывают в своей жизни истинное потрясение трижды: когда узнают, что умрут, когда узнают, от чего, и когда узнают, когда.

facebook

Южная моя родина (рассказы) «Иерусалимский журнал» 2011, №37


Еще в ФИНБАНЕ (кликабельно)

Простая история о тате (том 1)

Простая история о тате (том 2)

Простая история о тате (том 3)

Амирам Григоров — Anamnesis vitae

Мелочи жизни (часть 1)

Мелочи жизни (часть 2)


Публицистика в ФИНБАНЕ


Я давненько не писал стишков, и, скорее всего, не буду больше.Когда перестал?Когда 6 лет назад перечитал те чужие стихи, что нравились мне прежде, на сайте Поэзия ру., 12 лет назад, поймал себя на мысли — они не мне нравились, а другому человеку.Во-первых, стихи Пузыревской стали вдруг беззвучными, и при перечитывании возникла мысль, которая просто убила — «совок». Брежнев, подъезд, патлатая скотина с гитарами, портвейн и пафос, один сплошной пафос не слишком интеллектуальных людей, которые через 10 лет пойдут красть, торговать собой и голосовать сердцем.И стихи Кабанова пострадали — от них остался лишь приглаженный треск не слишком русских электромагнитных волн в абсолютной пустоте. То есть, ровно то, за что они нравились — бытование в русско-украинском пограничье, укробарочные и богатые малороссийские кружева — стало вызывать отвращение, а милые суржикизмы стали смотреться, как коверканье великого и могучего в угоду хэкающей хитрожопой слободке. Сам этот взгляд, с хитрым прищуром, из под черешен доброго юга на питерские и московские холодные пропилеи, который меня подкупал и который был близок — теперь кажется кощунственным и зловещим. От стихов Кабанова (и близких ему, но никогда не любимых авторов, типа Юдовского и т.д.) стало разить гарью Дома Профсоюзов.Притом, что понятно — никто из них никого не жёг, и это всё чисто индивидуальное восприятие, сугубо личное — но иного восприятия стихов вообще не бывает.И всё это означает только одно — хватит их писать.И действительно, хватит. Потому что и у меня нет ничего, кроме совка и чушкарского взгляда из-под черешен

25 августа 2020



***
Рыбки дремлют в стекле, пахнет мебель орехом калёным
Бабка съела эклер, запивая вчерашним бульоном
Это просто болезнь, вот расплакалась, что не осталось
Ничего на столе – мозговые явления, старость.
А над миром – река, тонут Ясли в задымленной выси
И в сухих облаках самолёты идут на Тбилиси
Медицинских карет виден бег, огибающий землю,
На Метехской горе огонёк неприкаянный дремлет
Отцветают дворы, чахнут сосны и сохнут перины
И поют комары на своём языке упырином
Бьют куранты поклон и трезвонят послушники в храме
И за синим стеклом спит грузинская рыбка гурами.


***
Ну что, опять погода препротивная,
Пойти б гульнуть, да поистрачен пыл.
А было Рождество, метро Спортивная,
Где пил с людьми, которых позабыл.

Не вспомню даже, как пришлось знакомиться,
Зато потом — раз шесть на посошок,
Пока в ночном Египте на смоковницу
Ложился нерастраченный снежок.

Кто были эти люди? Как бездомные,
На улице, в компании мужской,
Мы пили водку с пивом, и бездонными
Нам небеса казались над Москвой,

Никто, признаться, не придал значения
Тому, что дальше, где универсам
И монастырь — рассыпалось свечение
Сквозь пелену, по этим небесам,

Я видел, стоя у метро, на выходе —
Туда, где крест у звонницы высок,
Упал тот свет, из мрака нас не выхватил,
Как никого он выхватить не смог.

А вот сейчас — другое, светом бешеным
Залиты все пути, куда ни глянь,
Рождественские шарики развешены
И полон ресторан в такую рань

Никто теперь не ищет виноватого,
Блестят гирлянды, лавки не пусты,
Но нет звезды над улицей Доватора,
И нет над Новодевичьим звезды


***
Целый век пролетел,
но ещё не вернулась эскадра,
Виноват паритет,
роковая мечта Александра.
А враждебные планы
глава Генерального штаба
Прочитал, как стихи Мандельштама.

Видно, вера не та,
ты прости очевидное, Осип.
Не услышать винта,
и в туман угодил броненосец.
Зарастает канал
и глядится в дремучую ряску
Особняк, где продали Аляску.

Вот и полночь близка,
и подумаешь — снова запущен
В жёлтом море песка,
на предельном ходу, «Стерегущий».
Подоспеет «Аскольд»,
и, наверно, всё будет в ажуре,
Ведь не жить без Корей и Маньчжурий.

Ветер рвёт вымпела,
лишь один только ангел прошепчет,
Мол, плохие дела,
возвратись, адмирал сумасшедший.
И остались стоять
азиатские львы из Гирина,
А тела возвращаются в глину.


***
Уходят номады,
До ближней дороги — семь ли.
Бояться не надо,
Не бойся, мой пупсик земли,

А опиум в трубке —
Отрада полуденных стран.
Я страшный и хрупкий,
Как глиняный воин У-фан.

Трещат самострелы
И сыплют огнём костяным,
И облако село
На бровку Великой стены,

И время настало,
Бери, что тебе обещал —
Бумажные скалы
И лаковый лес между скал,

Где полог пунцовый,
И где, будто облако, бел
Наш голубь почтовый,
Который к тебе полетел,

Без всякой надежды,
Наверно, уже не помочь.
Фонарик мой снежный,
Светящий в безбрежную ночь.


***
Вот и дождь зарядил, под осенние выстрелы,
И запущенный дом непогоды не выстоит,
И в морозном прикиде и хрусте,
На прощанье помашет нам ручками медными
Кто пластинки винил, в том, что крутятся медленно?
Эта память теперь не отпустит —

Как торчки на системе по лестницам шастали,
Подрубали соломку, а поле цветастое
Охранял мусорок надзиратель.
И ушли навсегда эти восьмидесятые.
Мы набрали кредитов, гляди, как висят они,
Не судьба прикупить Мазератти

Там, где крошки бросаются вниз, с подоконника,
Кинут сердце моё, смятой банкой джин–тоника,
Пустота образуется слева.
Особь вида на горы, ты тоже побухивал,
Я умру на Титова, а ты – на Толбухина,
Как зерно голубиного грева


***
Когда рассвет над Нерезиновой
Цветёт, похожий на розан,
И ты хоть громом разрази меня,
Да и не верь моим слезам,

Я выйду в спелую черёмуху.
В сирень, горчащую во рту,
Где фонари палят без промаха
В сияющую черноту,

Где кошки, с их ночными войнами,
Депо стальные молотки,
И ветер гонит иглы хвойные
Бегониям под ноготки,

И ранние вороны ссорятся
Орут и скачут по траве.
Скажи, зачем теперь бессонница
Моей холодной голове?

Зачем вода под белым мостиком
И конный маршал в галифе,
Зачем московские агностики
В пять пополуночи, в кафе?

Зачем вагон, ползущий с грохотом,
И блики в темноте аллей,
И под высоткой, в сквере крохотном —
Неумолимый соловей?

Зачем туман над блёклой Яузой,
Звездой подсвеченный едва,
Пока не отключился браузер,
Пока ручная мышь жива?

Зачем вагон, ползущий с грохотом,
И блики в темноте аллей,
И под высоткой, в сквере крохотном —
Неумолимый соловей,

Зачем туман над блёклой Яузой,
Звездой подсвеченный едва,
Пока не зависает браузер,
Пока ручная мышь жива?

https://www.facebook.com/panjushka/videos/3288727637858339/?t=15


***
Закрыт базар на пригородной станции,
Пустынен путь, кругом ни огонька,
Никто не помнит вечеринок с танцами
Напротив керосинного ларька,

И деревянный терем парикмахерской,
Куртиной мха с торца оволосев,
Откошен набок силою анафемской,
Вошедшей в раж на средней полосе.

Засохли вишни и заборы рухнули,
Забиты окна, без филёнки – дверь,
Куда-то делись лавки со старухами,
Верней, понятно, где они теперь,

А с двух сторон — движение дорожное,
И по мосткам, над старицей реки,
В Москву — с товаром, из Москвы — порожние,
Железные летят грузовики,

Их морды светят лампами белёсыми,
Рычат валы, сцепления ревут,
И побоишься сгинуть под колёсами,
Идя через ночную синеву,

И вдруг глазам не веря, видишь издали —
Ведут бычка-трехлётка под ярмом,
Зажглись все окна, слышен гром, как выстрелы,
По-ангельски заходится гармонь,

И мёртвые, родные и знакомые
С бидонами идут по керосин
Цветут вовсю герани заоконные,
Как это прежде было на Руси,

И под гармонь, под грозовые сполохи,
Почти неслышно, птица Гамаюн
Поёт, и осыпаются черёмухи
На землю предпоследнюю мою.


***
Сарай, свой в доску, голубиный рай
Сухой помёт пружинит, что перина
И этот вечер душен, хоть ныряй
В морские воды цвета керосина

Застыли пальмы у кафе «Чичак»,
Что волосаты на манер куделей
«Пускай же не погаснет твой очаг
Пусть винный погреб твой не оскудеет

Чтоб в этот дом не пробралась беда
Я первый встану, я твой брат, бакинец»
Отговорив, усатый тамада
Тебя обнимет, рюмку опрокинет

Он через год вернётся, выбив дверь
(В те времена такое не осудят)
И в занавесь, сорвав её с петель,
Он будет паковать твою посуду,

А ты уже сбежишь через Сохнут
С женой еврейкой, бросив эти блюдца,
А голуби тревожные вспорхнут
И больше не вернутся. Не вернутся.


ГЕРМАНИЯ

Немытые сроду отары турчат
Стада аравийских приезжих
«Германия, шлюха, подохни» — кричат.
Их эра, убогая, брезжит
Я помню, Германия, пьян и небрит
Твой сын приходил за добычей,
Я помню Германия, хлор и иприт,
Зрачок стекленеющий бычий.
Я был бы в концлагере, там, где трава
Цвела в человеческой соли,
И дед мой рыдал у расстрельного рва
В отбитом у немцев Херсоне.
Теперь ты шампунем отмыла барак
И строишь машины без брака
А Лютер чернильницу мечет во мрак,
Но тем не разгонит он мрака
Зелёные орды, вопя свой мугам,
Тебе намечают могилу
А знаешь, Германия, я не отдам
Тебя, и теперь не покину,
Тебя, постаревшую суку сестру,
Соседку, убийцу, бандитку.
Мой Барлахов ангел на белом ветру,
Мой Моцарт, мой Ницше, мой Шнитке.


***

Обеспеченный город, в котором ни дыма из печек,
Ни в помине свечей, ни лимонной звезды у реки,
Где за ржавые тумбы цепляются мётлы узбечек —
Незаконно счастливым отныне меня нареки

Ни завистливый шёпот листвы нас не сможет рассорить,
Ни трамвайная ругань наречьем железных реле.
Выцветают фасады в цвета нардаранской фасоли.
Оставайся со мной на заре, позабудь в ноябре.

Пусть из радиоточки по-чёрному втопит Аретта
Загремит на востоке, и капли, как пули дум-дум
Об оконные стёкла, и хочется, хочется лета –
Безразмерного лета в дветысячивечном году


***
Теперь армянскую давай! —
Поднявшись, крикнул дядя Яша,
И затянули «ара уай»,
И вот уже ползала пляшет,
Тотчас, толкаясь, в круг бегут
Простых два горца, с виду – братья,
И чьи-то тётки из Баку,
В расшитых зеркалами платьях,
Не растерявшие корней
Лезгинку показать готовы,
И задыхается кларнет,
Гудя, как ветер на Торговой,
А я вдруг вижу: огоньки
В осеннем воздухе повисли,
Над чайханою «Пюррянги»
Увитой виноградом кислым,
Печаль оливковых аллей,
Которой поделиться не с кем,
И первой девочки моей
Дом на углу Красноармейской,
И море пенное, с кормы,
И сень с побегами паслёна,
Там, где соседские холмы
На русском кладбище снесённом
«Не стыдно, слушай, ай киши?»
На языке бакинских урок
Мне говорят: иди, пляши
А я заплакал, как придурок.


***
Перейдём на мацони, давай говорить на мацони,
И пасхальные звуки услышишь в таком рационе,
Папиросник Казбек навсегда заблудился в дурмане,
А вода иудей молока и она не обманет.

За распадом великой страны, в этом шуме и громе
Не забудешь вовек, как раскинулось море боржоми,
С облаками чурчхел над крутыми горами чанахи
И звонят ввечеру в Алавердском соборе монахи

И теперь ты поймёшь, что кислотны нейтральные воды,
И какая земля на тебя этот морок наводит,
Что безлюдно в подвальном духане, где столик заказан.
Убежало твоё молоко, как евреи Кавказа.


***
Когда бесснежно и неслыханно,
апрелем внеочередным
Вползает новый год на выхино
и по окраинам видны

У магазина курток кожаных,
у входа в облетевший сад,
То тут, то там — холмами сложены
чужие хвойные леса

И мусульмане с божьей помощью
Торгуют, осознав едва ль
Сакральность жертвы, им что овощи,
что вечный призрак рождества,

А ты, почти забывший прошлое,
верней, желающий забыть,
Глядишь на ёлочное крошево
и начинаешь (что за дичь),

Зачем-то в памяти выискивать
своё сплетение корней
И накренившуюся изгородь
из ветхих палок, а за ней —

Хурму, посаженную в линию,
что осыпается, Б-г мой,
На листья, схваченные инеем,
как на седины с рыжиной.


***
Там, за борисовской волной,
Где вдоль плотины сохнут тени
И дремлет яблонь ветхий строй
Среди разбойничьей сирени,

Там, где церквушка божий гнев
Отводит, по колено в иле,
Спилили несколько дерев,
И голубятню разорили,

И в час, когда за третий Рим
Текут ветра его в истоме
Взмывают в небо сизари,
И каждый кажется бездомным,

А в их разграбленном дому,
Где стынут новые рябины
Теперь не слышен никому
Бесплотный лепет голубиный.

Щебечет гравий привозной,
И комариный воздух клеек
А ты, разбуженный весной,
Упал меж крашеных скамеек

И проступил сквозь пустоту,
Мир, бывший проще и понятней,
Где эти яблони в цвету,
И вечный свет над голубятней.


***
Не клади меня в саван, хоть быть поневоле недолго,
Питекантропов век пережить не составит труда,
Петь и кантором кланяться. Только осталась наколка
Три огня над водой. Не вреди мне, чужая вода

Недосып на столе, слишком малым судьба наделила
Нас от первой звезды до звезды с позывными полынь
И забыт мой багаж на песчаной косе у Байила
Не бакинь меня, не бакинь меня, не покинь.

Облетевший маяк, соль и перец Забратского пляжа
Кто за брата не встал – за такое в глаза не смолчи
В нефтяные глаза, но они не запомнили даже
Как Есенин нырял в керосин на пути в Сабунчи

В Загульбе сентябрём, ты припомни, гуляли с искристым,
Балаханский чайханщик, барханы и тюркская синь
И кузнечики сыпались градом на чёрную пристань
Не бакинь меня, не бакинь меня, не покинь


стихи со второго курса Лита.

***
Не споют тормоза и не свистнет авто колесом,
Город слёг до утра, жар спадает, за стенкой ни звука,
Постарайся уснуть и увидеть старательский сон —
Заметают Москву золотые пески Учкудука.

Это прошлый двадцатый своих оставляет себе —
Собирает, боясь потерять, как талоны на водку.
Полетят космонавты в один необъятный Тибет
И рабочие люди уйдут в неоплаченный отпуск

И в иной стороне без предела продолжится БАМ,
Магомаев споёт, и заменит хрусталики Мильман,
Будет жарить минтая столовая по четвергам,
И глазами стрелять — Робин Гуд из одесского фильма.

Ты меня отпусти, мой отцовский двадцатый, не трожь
Я одно из твоих нелюбимых поточных изделий.
Все икарусы вышли в тираж и закрыто метро.
Помаши на прощанье пятнистой ладонью Фиделя.


***
Неспешный свет из труб и штолен, забудь, когда настанет срок
О чём был беззаветно болен, о чём беззвучно одинок

И вечен — окнами читален, садами, где шуршит сирень,
Дворцами бракосочетаний, сопрано заводских сирен

И кто сказал, что будет просто — захлопнув двери за собой,
Простить Россию 90-х, как мать, ушедшую в запой,

Иди на свет, как в ночь любую прохладный ветер ртом лови
Пока тебе свистят вслепую кладбищенские соловьи


***
Сарай, свой в доску, голубиный рай,
Сухой помёт пружинит, что перина,
И этот вечер душен, хоть ныряй
В морские воды цвета керосина,

Застыли пальмы у кафе «Чичак»,
Что волосаты на манер куделей
«Пускай же не погаснет твой очаг
Пусть винный погреб твой не оскудеет

Что б в этот дом не пробралась беда
Я первый встану, я твой брат, бакинец».
Отговорив, усатый тамада
Тебя обнимет, рюмку опрокинет

Он через год вернётся, выбив дверь
(В те времена такое не осудят)
И в занавесь, сорвав её с петель,
Он будет паковать твою посуду,

А ты уже сбежишь через Сохнут
С женой еврейкой, бросив эти блюдца,
А голуби тревожные вспорхнут
И больше не вернутся. Не вернутся


***
Неспешный мрак из труб и штолен.
Забудь, когда настанет срок,
О чём был беззаветно болен,
О чём беззвучно одинок,

И вечен – окнами читален,
Садами, где шуршит сирень,
Дворцами бракосочетаний,
Сопрано заводских сирен,

И кто тебе сказал, что просто
Убрать дорогу за собой,
Прости Россию девяностых,
Как мать, ушедшую в запой,

Идя на свет, как в ночь любую,
Прохладный ветер ртом лови,
Пока тебе свистят вслепую
Кладбищенские соловьи.


***
Когда рассвет над Нерезиновой
Цветёт, похожий на розан,
И ты хоть громом разрази меня,
И хоть не верь моим слезам,

Я выйду в спелую черёмуху.
В сирень, горчащую во рту,
Где фонари палят без промаха
В коломенскую черноту,

Где кошки, с их ночными войнами,
Депо стальные молотки,
И ветер гонит иглы хвойные
Бегониям под ноготки,

И поливалки жёлтой конницей,
Бегут по стриженой траве,
Скажи, зачем теперь бессонница
Моей холодной голове,

Зачем мне тень под белым мостиком,
Свинцовый маршал в галифе,
Зачем московские агностики
В час пополуночи, в кафе,

Зачем трамвай, ползущий с грохотом,
Печаль Луны во тьме аллей
И под высоткой, в сквере крохотном —
Неумолимый соловей,

И молоко над блёклой Яузой,
Туман, подсвеченный едва,
Пока ещё не виснет браузер,
Покуда мышь моя жива?


Р. Ярошевскому

Когда над городом туман, мертвящий свет необоримый,
И не закончен мой роман, и небеса проходят мимо

Страны, засыпанной крупой — я непременно вспоминаю
Как дядя Яша шёл домой, нетрезвый, верный сын Синая,

Такой обычный дядька, лишь, когда хлебнёт вина в «Ширване»,
Кричит «хочу попасть в Париж». Чего не прокричишь по пьяни?

Однажды, поистратив пыл, во всём отглаженном, и в теле,
Наш дядя Яша, весь, как был, сошёл в долины асфоделей,

Присев под полосатый тент в двубортном импортном костюме,
Ни дать, ни взять, интеллигент, он заказал омлет и умер,

Вдали от крова и родни, среди щебечущих мулаток,
И башня Эйфеля над ним простёрла фермы из булата.

Свои желания храни, когда идёшь на этот холод,
Когда притушены огни, когда ты беден и немолод,

Пускай кварталы до пяти спят в майонезе и аджике
И разгребают конфетти непостижимые таджики,

И пусть бесформеннный трамвай ползёт домой в морозной рани,
Храни в себе, не предавай, но берегись своих желаний.


***
Молоканская улица вечером, где же ты, где ты,
Вот большая страна потихоньку забыта, отпета
Только звёздные брызги, и кажется будто надеты 
Золотые скафандры на все фонари парапета.

Это сон был наверно, лишь сон и трава космодрома,
Помнишь, небо дрожало, тревожные выли сирены
И хотелось лететь, словно отроки мы во вселенной,
И фиалки безумно цвели на окне гастронома

Будешь лучше учиться, возьмут и тебя на орбиту,
Где роятся кометы и машет рукою Гагарин.
Отдыхает братва, каменеют поля в Кандагаре,
Слушай, дай, я забью, без обид, да какие обиды.

Мимо вымерших бань, кабака, где регламент намечен,
Не поехали, нет, полетели, с джамбулом-абаем,
На большом корабле — крибле-крабле и мы пропадаем.
Спи большая страна, Молоканская улица, вечер.


***
Когда проеду, то не ешьте поедом,
Не плюйте вслед, проклятия шепча,
И превратится в облако над поездом
Кофейный пар в «Заветах Ильича»,

Пока Москва, дождями перемытая,
Не унеслась за тридевять полей,
Страна Сенная, Хавская и Мытная,
Любви моей, бездомности моей.

Что та любовь? Зарница над дорогою
Не захватив, поверх голов прошла,
Не трожь меня, ведь я тебя не трогаю
И не храню ненужного тепла

Зачем грустить, когда в бетонных рубищах
Вослед пылают все высоток семь,
О, сколько тех, неразделённо любящих
В твоём плену осталось насовсем,

Ушло под снег, под лилии из пластика
Под землю ту, которой нет главней.
А на ограде — белой краской свастика,
И что-то там о родине под ней.


***
И снова и снова рождается ветер, который
Ворвётся на улицы, и затрепещут гардины,
И, папа, великий и сильный, как горские горы
Хватает со смехом меня и кидает картинно

Под небо, под ветер, и видишь, качаются пальмы
Гудки теплоходов поют так печально, так рано,
Где был ты, мой папа, когда отцветали все мальвы
Когда догорали над бухтой огни ресторанов?

И жду, как во сне – ты протянешь огромные руки
Подхватишь и бросишь, где солнце над городом тонет
А маленький папа, седой, словно горы, и хрупкий
Стоит, опираясь на трость, у меня на ладони,

Ничто не забыто, ни море, ни вздохи Борея
Ни дождь этот винный, что южные окна закапал,
Во что я теперь не поверю, когда ты болеешь,
Когда наступили твои девяностые, папа?


***
Арушановка, сердце моё, папиросное поле,
Для кого-то — пустое враньё в непростом разговоре,

Для кого-то конкретная масть полететь по наклонной,
Только мне не желаешь пропасть на углу Телефонной.

Арушановка, не укори, не забудется сроду,
Как парили твои сизари возле хлебозавода

Как стояли твои вратари у пролома в заборе
И свистели ветра до зари в лютеранском соборе

Арушановка, вспомни родню, в этот утренний вечер
С Телефонной тебе позвоню, на Базарной отвечу

И когда в небесах, будто дым, растворюсь одиноко,
Ты летучим судом полевым не оставишь без срока.


***
Застрял трамвай, подобьем танка, дрожа железным животом
И растворяется Таганка, плывёт в сиянье золотом
Чета выгуливает сына, в снегу, размякшем, что кисель,
И в парке Прямикова стынет заброшенная карусель,

Крупицы снега на ресницах, и растекается толпа
Столикая, верней, столица, и, словно войлочный колпак,
В снегу таганская высотка, кофейным пахнущий зерном
Иллюзион, больница, Сотка и птичий рынок за окном.

Хотя не так. Всё по-другому. Глядят старухи из окна
И отзовётся управдому в гвоздиках красная стена,
Жара и пыль, провисли шторы, окурки падают в траву
И всесоюзные актёры несут Высоцкого в гробу,

Спят олимпийские медведи и одуванчики цветут,
Печаль вселенская и ветер, в саду – качели и батут,
Фонтан, похожий на корыто, а лилии – на лук-порей,
И монастырь, ещё закрытый, без колокольни и церквей.

Песок, бурьян и недотрога, пух тополиный, грязь и тишь
И кажется, ещё немного, ты постареешь и взлетишь
И станешь музыкой чудесной, снежинкой, тающей во рту
У вечной улицы, под бездной, переходящей в пустоту


ЧЕТЫРЕ ЗЕМЛИ (поэма)

1
Живём мы с бабкой, а мама моя умерла,
Отец уехал в Литву и пропал в Литве.
Близ нашего дома овраг, и шуршит листва,
И на огороде цикады трещат в ботве.

Мне рав сказал – захочешь у Б-га спросить
Спроси одно, лишь то, что важней всего,
А наша страна – две Польши и две Руси,
И посреди — еврейское наше село.

(Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Мой сахарный мир, где вишни цвели и мальвы цвели,
Где кантор один, один меламед и одна река,
Один сапожник, но целых три скорняка,
Где резник один, где сойфер один, и один портной
И два раввина, старый и молодой)

И как-то раз, на луг выгоняя гусей,
Подумал я о грядущем, укрытом мглой,
И попросил В-евышнего — мглу рассей
Открой грядущее мне, Г-сподь, открой.

Тут мир мой забылся великим страхом и там
Его светила и тверди размякли в слизь,
А над грядущим рассыпалась темнота
Как будто вечные тучи его разошлись…

(Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Мой сахарный мир, где вишни цвели и мальвы цвели,
И нам не сыскать иной подобной страны,
Где добрые овны тучны, и гуси жирны,
И курочек полные клети, творог, что твои облака
И вымя козы исполнено молока)

Вей, бабушка, я увидел грядущий век
Где мы погибаем, где больше мы не живём,
Где наших потомков дотла сожжёт Амалек,
И пепел рассыплет ветрам по всем четырём,

А бабушка гладит меня, говорит «молчок,
Наслушался ты историй о древних годах
Возьми карамельку, Лейбеле-дурачок
И точно рукою снятый, уйдёт твой страх!»

(Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Мой сахарный мир, где вишни цвели и мальвы цвели,
Где кантор один, один меламед и одна река
Один сапожник, но целых три скорняка
Где резник один, где сойфер один, и один портной
И два раввина, старый и молодой)

Побелены стены у хаты и пол дощат,
Подсолнухи у забора, менора в окне,
А я всё слышу, как в пламени кости трещат
И бедные мои внуки плачут в огне.

Ой, бабушка, наша хата полна добра
Но что-то стала горька твоя карамель,
И Б-жьи звёзды снова встают от Днепра,
Холодные, как имена Четырёх земель.

(Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Мой сахарный мир, где вишни цвели и мальвы цвели,
И нам не сыскать иной подобной страны,
Где добрые овны тучны и гуси жирны,
И курочек полные клети, творог, что твои облака
И вымя козы исполнено молока)

2
Когда я уехал, давным-давно, из нашего городишка
Где дождь прошёл, привезли кино, задумали радиовышку,
И место, откуда пойдёт сигнал, уже отмечали вехой —
Мой маленький сын во дворе играл, цвёл вереск, а я уехал.

А время было – вспомнить не жаль, и помню, и не жалею —
Над улицей Радио дирижабль и Сталин на мавзолее,
А что перегибы, и что война? Как только оставишь ясли —
Поднимется и расцветёт страна, в которой ты будешь счастлив.

Мой первенец, мэнчелэ, сахарный мальчик, ты где
Как мать моя, добрый, глазастый и тёмный, как дед,
Смотри, мой цыплёнок, луна над местечком встаёт
Покажешь ей деньги, и будет хорошим весь год

Потом я увидел, спустя года, как радиовышка тлеет,
Летит ковыль и бежит вода, и ни одного еврея —
А дом мой цел, и лишь прежний свет уходит сквозь крышу в осень
А маленького моего там нет, как будто не было вовсе

И снится мне иногда-иногда, в краю, где витают души,
Горит местечковая наша звезда, и вижу я, оглянувшись,
С печалью, что не познать иным: ты машешь и машешь снова
Мне вслед, как будто сбиваешь дым или гладишь корову

Мой первенец, мэнчелэ, сахарный мальчик, ты где
Как мать моя, добрый, глазастый и тёмный, как дед,
Смотри, мой цыплёнок, луна над местечком встаёт
Покажешь ей деньги, и будет хорошим весь год.

3
В гремящем ночном вагоне, мы словно всеми забыты
Скажи обо мне на жаргоне, ведь я не знаю иврита,
Скажи словами простыми, о чём эта хава нагила
Пусть будет твоя пустыня теплей, чем моя могила

(Не забывай слова моя душа я зеер шейн над городом звезда
Я ветер что гудя в твоих ушах аф гройсн ланд проводит поезда)

Не выжили, не сбежали, мы просто тобой забыты
Папирусы мы, скрижали, семитские алфавиты
Застыну среди прохожих, предстану в ином обличье
С мацой ашкеназской, похожей
на глиняную табличку

(Аби гезунт пускай уйдёт твой страх я просто песнь цикад ночной порой
Я только шорох ветра в тростниках я первый свет над Храмовой горой)

4
На родину, в круг порочный, войдёшь, как вагон, по шпалам,
Истлела моя сорочка и башмаков не осталось
Стоишь, тишине внимая, и где ж тот напев старинный?
Ни пурима, ни первомая, как будто не Украина.

И вспомнишь теперь едва ли базарный орех калёный
Куда вы все подевались, Натаны, Соры и Йоны,
И в будущем мире целом не будет таких упёртых,
Повалены все мацевы как при воскресении мёртвых

На тесной делянке, где встанут наверняка
Один сапожник и целых три скорняка,
И резник один, и сойфер один, и один портной
И оба раввина, старый и молодой

И стал скоплением точек тот текст, что зубрил когда-то,
И сахарный петушочек теперь не купят к шабату
И тени стали короче, уменьшились сад и речка,
И не перешить сорочку, как не пережить местечка

И что ты увидишь, глядя на запад? Вдали
Мой свет золотой, закатной волною влеком,
Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Четыре реки, текущие
мёдом и молоком.

Четыре земли — Великая Польша, Малая Польша, Червонная Русь и Волынская Русь — основное место расселения европейского еврейства.
Кантор (хазн) — служка, поющий в синагогах
Меламед — преподаватель Талмуда, Торы, еврейской традиции.
Сойфер — каллиграф, переписчик духовных текстов
Амалек — мистический враг еврейства
Мэнчелэ (идиш) — человечек, маленький мальчик
Зеер шейн (идиш) — очень красивая
Аф гройсн ланд (идиш) — на большую землю
Аби гезунт (идиш) — буквально — во имя здоровья, во что бы то ни стало


Д. Артису

Когда-никогда, на первой твоей доске,
У первой лунки, на своде, где звёзд немеряно,
Ты не понимаешь, уходишь куда и с кем
В такую темень, родная моя империя,

Как в стадном загуле, недоброй толпы среди,
Стесняясь глупости мамы, отца нетрезвого,
Махнёшь рюмашку, и скажешь себе — иди,
И не завоешь, не вспомнишь, будто отрезало

Не всё то вера слепая, не всё то ложь,
Когда — награды деда, награды прадеда.
Потом услышишь: «пойдём домой», и пойдёшь,
Как радиоволны идут над улицей Радио.


ПЕРЕКЛИЧКА С АЛЕКСЕЕМ ИВАНТЕРОМ
Алексей Ивантер
В том городе южном – каштаны, платаны, оливы,
Турецкие бани, и нефтью воняло с залива 
В базарном, бульварном, коварном, советском и светском,
Кипящем внутри азари, полудиком и детском –
У сонных знакомых на длинных балконах бельишко,
По душным дворам, Амирам, и бакинская «Вышка»,
И ночи босые у ребе под небом кромешным,
И маленький сын мой во чреве любимом и грешном –
Не в городе южном с дроздом на поющей оливе,
С турецкою баней и вышками в грязном заливе –
Хранится всё это с зирою, шафраном и перцем
За банковской дверцей еврейского странного сердца…
.
Amiram Grigorov
Когда прогибаются мачты баиловских сосен,
И утренний холод летит на проспект Шаумяна,
Когда начинается жизнь и кончается осень,
С обветренных щёк Молоканки стирая румяна,
На пристани ветхой туристы садятся на катер.
А ты, рядовой, на стакан, потому что накатит.

Эй, помнишь бульвар, тополиный, засыпанный ватой,
И норд, налетавший на улицы с пением диким,
И чёрные крылья Кубинки? Ты помнишь, Ивантер?
Какие тебе ещё пальмы, какие гвоздики,
Какие медовые тучи над Новым Базаром,
Над Вечным Жидом, а вернее, над вечным Хазаром?

Неплох был тот рай немудрящий в преддверии бучи,
Как сладкая вата — на площади с древним поэтом,
Напишешь, отправишь себе, и ответ не получишь,
И, в общем, без разницы, что ты расскажешь об этом —
В заснеженном поле, у склона, где вянут рябины,
С еврейским акцентом, чуть слышным и неистребимым


***
Не ряди в темноту, что бесстыдно застыл новодел,
И о том, что играть в города на земле стало не с кем
Только этот другой, только этот один – на воде.
Начинается ночь и кончается наш староневский.

Незнакомый фонарщик, я мрака тебе не отдам
И в небесных шарах приглушилось свечение газа
С каждым годом чернее река, солонее вода
Косяки вороватых теней разбежались по хазам.

Не кручинься о том, что дела не идут, а ползут
У гудящей от тока Руси — материнская плата
Не любовь и не смерть, а горючий, как водка, мазут
Подожди, подожди, я стою на углу у Марата

Где неслышен, незрим древоточец гранитных пород.
Императорский плащ оторочкой тумана подбило.
Вот на марсовом кратере греется вечный народ
И в питейных домах предлагается пита под пиво.

Хоть забудь обо сне, хоть окрестную явь матери…
Пастушок африканец проходит дорогу по зебре.
Петербург, мой петроглиф, кончается наш материк
И лепечет волна, налетев на последний поребрик.


***
Опомнись, не надо палиться,
Полиция ловит с поличным,
Полиция лупит по лицам,
Под светом свинцово-больничным,

Останься, кузнечик мой прыткий,
Мы выживем, но на фига мне
Мощёный кладбищенской плиткой,
Мой город, где камень на камне,

Последнее шоу всегда лишь
Парад деревянных нарядов.
Сигаешь, и в небо сигналишь,
А нас не спасут и не надо.

А хочется в счастье кромешном,
Раешном, краюшном — остаться.
А нас не услышат, конечно,
Конечно, не будут стараться

Не кум ты, не брат и не сват, но
Не брошу, хоть это и проще
И поезд уходит обратно
Из Марьино в Марьину рощу


***
Она, вопя, сидела на снегу, а голуби, вспорхнув, летели ввысь
И я её увидел на бегу, с товарищем на кафедру неслись.

Бухая тётка, приняла с утра, глаз гематомой скрыт и лоб разбит,
И рот её — беззубая нора, черным был черен, точно антрацит,

Диагноз был поставлен на щелчок, товарищ, с неврологией на «ты»,
Сказал, что сопор, мозговой отёк, и тётке этой вскорости кранты,

А я вдруг понял, что она поёт — о Буратино, песню из кино,
Из детства, что похоже на моё, где мама, лимонад и эскимо,

И скорую не вызвать – ни в одном приёмном эту тётку не возьмут.
И кто же доброй сказкой входит в дом, скажите люди, как его зовут?

И я остановился, закурил, и, грешный, путь продолжить не могу,
Ведь от Калининграда до Курил так много этих тёток на снегу

И в этот час не понимаю, нет, что смогут разглядеть в твоих очах
Когда в каморке выключится свет и снимут нарисованный очаг


***
Бакинский день, жара и суховей.
Дед был в кровати, в комнате своей,
завешанной, как чёрная дыра,
он умирал, пришла его пора.

А во дворе гоняли мяч, от тел
столь полных жизни, дерзкий шум летел
сквозь наши окна и балкон. Вдали
кричали чайки, тополя цвели.

И я подумал — как табачный дым,
дед проскользнул над городом своим,
как дым шашлычных аутодафе
идёт со всех кофеен и кафе,

что он летит и видит под собой —
морскую гладь, зеркальный вечный бой,
портовый хаос, тополиный чад,
и эти чайки над волной кричат.

А может, он сквозь космос, во всю мощь
промчался через метеорный дождь,
где вовсе нет ни жара, ни тепла,
и край Вселенной выстужен дотла.

И как узнать, куда я полечу,
когда слышны удары по мячу,
когда июнь, дописана тетрадь,
и срок пришёл, чего не избежать?

Дом в облаках, над бездною канат,
где никогда не отцветёт гранат,
зажмуришься, забудешь этот вздор
и вскочишь, побежишь играть во двор.


***
Можно увидеть, если глядеть назад —
Небо без самолётов, флот без морей
Пахнущий подмосковьем ботанический сад
Жёлтые пики, упавшие с тополей,

Плоскую крышу корпуса, институт
С диким названьем, «маи» или «мирэа»,
Там, где студенты вечные водку пьют
Вечные, оттого что не думают умирать.

Если ты счастлив, поступь твоя легка
Белые мои сумерки, дымные клёны мои
И над москвой-рекою беглые облака
И над девичьем полем, над миреэ и маи

Что там учебник физики, о притяженье тел
Девочки из общежития знали всё наперёд
Ты торопился в метро, я вслед тебе поглядел
И над высоткой блестел единственный самолёт,

Как же ты потерялся, крепкий и боевой
Что ты там думаешь, если сквозь ночь и тишь
Из непонятного людям космоса своего,
Жуткого и безмерного, ты на меня глядишь?


***
Пусти меня в такой испанский Прадо,
Где веера — ресницами дрожат,
Где надо думать, и любви не надо,
И в коридорах дремлют сторожа,

И шелестят музейные бахилы,
И до рассвета пропоёт звонок,
Что Торквемаду торкнуло нехило
И он зажег.

Пусти меня, известный путь накатан
Зачем копить бездумную мечту
И пусть католик держит пост под катом
Я не пойму, а значит, не прочту,

И только жаль, что где-то, вечно синий,
В апрельских водах тонет пароход.
И тень мантилий в рощах апельсинных,
И всё пройдёт


***
Халат зимы перелицован,
Раздёрган мётлами урюков,
Взошли на поле воронцовом
Травинки серые у люков.

Столовским ужином горячим
Чарует вечер, сер и жалок
И облака глядят незряче
Сквозь окна бывших коммуналок,

На воронцевом поле снится,
Что будет нелегко вернуться,
Когда баранина и птица
В моей стране переведутся,

Туда, где индия-цыганка,
И всё леса её и сёла,
И пахнет рыбами из ганга
Посольство пряного посола.

Не голод, город мой жестокий,
Как этот век, что нам дарован —
Белья линялого флагштоки
И дробь стекла до полвторого,

Копны сирени у забора,
Весна для каждой божьей твари,
И тень снесённого собора
На подметённом тротуаре.


Я. Бруштейну

Когда в Пятигорске протяжный звон, у кладбища, в синей церкви,
И облачко, вылитый млечный слон, вечерней порою меркнет,
Канатка тащится налегке, Подкумок шуршит осокой
И мальчик бронзовый в Цветнике укрыт за струёй высокой
Лишь видно – трепещет убитый налим
И влага летит над ним

Уже в бюветах нарзан не пьют, на склонах — листва кровава,
И не вползает курортный люд в старушечий рот Провала,
Трава промокла, и на карниз коты золотые влезли,
По Карла Маркса потопал вниз вагон в башмаках железных
Лишь в ресторане визжит зурна
И всем вокруг не до сна.

Там горский говор, и воровской, шашлык в меню неминуем
И девы северные с тоской «Рябину» тянут хмельную
Шампур обглоданный на столе, пропахший огнём и сальцем,
Чубук, похожий на пистолет, дымится меж тёмных пальцев,
И прошлое делается живым
И лёгким, как этот дым.


***
Отдать носовые – пойти, отдать кормовые – не есть
Зер гут. Погоди, позади, торопится добрая весть.

А ты меня знаешь, а я тебя никогда не пойму,
Протёрли родные края свою золотую кайму,

Щебечут, ветрам супротив, подняв облака на дыбы,
Проходит персидский мотив в березовом парке судьбы.

А ты без причины не прочь поддеть и ударить под дых,
Когда перочинная ночь моих ожиданий пустых

Солёные тени влечёт, и плещут полотна дверей,
А я золотой звездочёт венериной тайны твоей,

Причастен желаньям простым и в землю прохладную вхож
И я тебя помню, а ты меня никогда не поймёшь.


***
Тут абрикосы съем да плюну —
Так, для варенья, да и то,
Чтоб мусор вынести в июне
Рукою тянешься к пальто,
Видать, зима в своей яранге
Колдует над одной шестой,
Как ты устроилась, мой ангел
Поговори со мной, постой,

Не тишиной меня порадуй
А вновь, за тысячей морей,
Поведай, как блестят спорады
Над горской улицей моей,
И, в наступление киппура,
Над серых скверов неглиже,
Готовые к закланью куры
Кудахчут с верхних этажей,

Пропахли смертью переулки
Фонтан, стоянка и райком
И мы, идущие с прогулки,
Держась мизинцами тайком.
Да будет этот вечер — вечен
И облака его — легки,
И курам не разрубят печень
И не сломают позвонки

Сочится синяя водица
Из пасти каменного льва,
И бесконечно повторится:
Печаль, куриная мольба,
Спорады цвета купороса
Круги на море от воды
И абрикоса, абрикоса
Неповторимые плоды.


road movie (цикл)

***
Скажи это лично, что ждать до сих пор не устала,
Пока электричка минует пустой полустанок,
Который крест-накрест кладбищенской сказкой подёрнут,
И площадь грязна, как советский червонец потёртый.
Скажу это лично – судьбу не желаю иную –
Пока электричка пустой полустанок минует.
Под лампой желтушной, валун ли, могильный ли камень,
Лишь чертит картуши бессрочная ночь светляками,
Я лягу пораньше, ты скажешь, любимый, так жаль, но
Пусть блеет барашек до присвиста раны кинжальной.
А родина – только созвездье сигналов на трассе,
Разлука надолго, ночлег на нечистом матрасе,
Кронштейны и свечи, глухие заборы и штольни,
До встречи, до встречи давай поцелуемся, что ли.

***
Бежать сквозь тамбур делом плёвым
Ты счёл, конечно, сгоряча,
Когда посадский с диким рёвом
Прошёл Заветы Ильича,

А контролёрам крыть по маме
Совсем, волкам, не западло,
И лишь светило над холмами
Встаёт и жарит сквозь стекло,

Ещё цыганки ходят стаей
Культурных граждан разводя
И вечный лёд на окнах тает
Сходя подобием дождя.

А мы уходим с карантина,
В тоске безбрежной, как во тьме,
Когда безногий с концертино
Поёт протяжно о тюрьме.

Гляди, края твои родные:
Бескрайний лес, тоннель, забор
И дуют в тамбуре блатные
Пустив по кругу беломор,

Но где тот свет в конце маршрута,
Осенний морок, майский гром?
Лишь солнце встанет на минуту
Над небольшим твоим холмом.


***
Древним бытом, зарытым в минувшем,
Всем как есть, без особых затей,
Пахнет кладбище, к ветке приткнувшись
У железнодорожных путей

Не перина, скамья на вокзале —
Есть ночлег у просторной страны,
И часы не на шутку отстали,
Лет на сто, от перронной стены

Завывая от страха, протопал
Людоед азиатских полей,
Тепловоз — уцелевшим циклопом.
Не осилил его Одиссей,

И не ярый, не громкий, без драки,
Волоча перемызганный груз,
Постаревший народ из Арсаки
Ожидает Советский Союз.


С. Брелю

Идя с папиросой в продымленный тамбур,
Взгляни как пейзажи просты:
Робеют рябины, грустит топинамбур
И реки ползут под мосты,

Покуда за стенку из катаной стали
Прощальный гудок не проник,
Алтайские ели, сибирские — спали
Уныло бродил проводник

И слушал, как стонут усталые оси
И охает ветхий вагон
Как медленно день оседает, и осень
Бросает деревья в огонь,

И тёплая влага стекает с обочин,
Почувствуй, как ветер затих,
Как мой электрический текст обесточен,
А также лишён запятых,

Гляди, как мелькают заборы и ямы,
Снимая соринки с лица,
Как родина тлеет и огнеупрямы
Её золотые сердца.


 

Recommended articles