Мирослав Бакулин — ИНЫЕ ФОРМЫ ЖИЗНИ

By , in Без рубрики on .

БАКУЛИН 
Мирослав Юрьевич

17.05.1967 — 13.12.2020

Родился в Тобольске. В Тюмени с 1971 года.
эссеист, новеллист.


«Преподавал в университете философию, русскую литературу и журналистику. Когда все надоело, ушел матросом-рыбоприемщиком на Север. Там, в тайге, много чего понял про жизнь, про себя, снова встретился с Богом…»

Окончил филологический факультет Тюменского государственного университета (1989) и аспирантуру при кафедре философии университета (1993). Работал помощником режиссёра на Тюменской студии телевидения, инженером в НИИ комплектно-блочного строительства, младшим научным сотрудником Лаборатории прикладной этики Института проблем освоения Севера АН СССР, ассистентом кафедры русской литературы и кафедры философии, диджеем на радиостанции «Диполь Патруль», преподавателем кафедры философии, сторожем, моряком-рыбоприёмщиком на речном флоте и вновь – преподавателем кафедры социальных и гуманитарных наук Тюменского инженерно-строительного института, Тюменского Духовного училища, редактором епархиальной «Сибирской православной газеты», телеведущим еженедельной программы «Русская неделя». В настоящее время – генеральный директор культурного центра «Русская неделя» и одноимённого издательства интернет-портала. Кандидат философских наук. Стихи печатались в коллективном сборнике «Топос» (Москва, 2003), новеллы – в сборниках «Русские дети» (Санкт-Петербург, 2013), «Русские женщины» (Санкт-Петербург, 2014). Автор книг православной прозы «Зубы грешников» (Москва, 2011), «Полный досвидос» (Тюмень, 2012), «Всякое дыхание» (Тюмень, 2013) «Наивное толкование 50 псалма» (Тюмень, 2014), «Весна в раю» (Тюмень, 2015), «Сказ о святом Филофее, Сибирском чудотворце» (Тюмень, 2015).


«Моя жизнь — это цепь сплошных неудач, ошибок и неосуществленных возможностей. Можно было учиться в МГУ или ЛГУ. Можно было уехать в ЮАР еще в славные годы расового апартеида. Можно было поступить на высшие режиссерские курсы в мастерскую к Алексею Герману (тогда бы я учился на одном курсе с гениальными Луциком и Саморядовым, которые сняли «Окраину»). Можно было работать на первом канале в программе «Свежий ветер». Можно было стать заместителем директора «Альфа-банка». Можно было сто раз переехать жить в Москву. И работать в Академии наук. И еще много чего, все это было реально, меня звали настоящие живые хорошие люди. Но я отказался, потому что я просто хотел стать сибирским старичком. И вот я — старичок. Жену спрашивают: «Это ваш папа?» И «папа» ни о чем не жалеет».


большое интервью

о себе

facebook

Еще в ФИНБАНЕ:

ЗУБЫ ГРЕШНИКОВ

СТИХИ



Красная площадь / октябрь 1989 г. Начало работы в в фотолаборатории НИИ комплектно-блочного строительства после окончания фил. фака


 

«Пойду-ка я домой танцевать марсианские танцы, которым меня научил Мирослав Маратович Немиров. По мнению Игоря Трофимова, танцующий человек очень красив, даже если это — бородатая карла. А танцую я великолепно. В юности на танцульках девушки из-за потанцевать со мной даже дрались. Конечно не так, как из-за моего друга Сереги, когда в Ишиме одна другой об голову разбила кассетный магнитофон «Легенда-404″, но все равно приятно».



Интересно, кроме боли и страданий есть ещё что- то на белом свете? А то начинаешь привыкать.


Владыка причащает.Подходит к Чаше молодая женщина, громко произносит свое имя — Светлана.
— «Фотинья» нужно говорить, поправляет ее, держащий плат диакон.
— Тогда и ты свою Верку «Пистис» зови, поправляет диакона Владыка.


Как говорил мой друг, Вася Курица, в поселке Мужи, рядом с Полярным кругом: «Ты вот меня спрашивал, верю ли я? Верю, когда страшно, а страшно — все время».


Мизогиния — женоненавистничество.
Ну, ладно если еще взять мизогинию древних греков. Тем не менее, это не помешало Аристотелю завещать свою посуду дочери, чем он добился еще больших насмешек. Или взять Сократа, который не видел в своей Ксантиппе (с которой часто дрался) никаких недостатков, кроме высохшего мизинца. Ладно, когда мизогинию приписывают Отто Вейнинегру, которы в молодости покончил жизнь самоубийством. Но приписывать к женоненавистникам ярого женолюба Артюра Шопенгауэра, который всего-то и вякнул, что женщина по своей натуре обречена на повиновение. Но обвинять старика Ницше за слова «Ты идешь к женщине? Не забудь плетку», так он мог сказать «Ты идешь к мужчине? Не забудь взять пистолет».
Томас Манн в своей работе «Философия Ницше в свете нашего опыта» пишет, что в 1865 году Ницше — ему шел тогда двадцать второй год — рассказывает своему другу о забавном приключении, которое ему довелось пережить во время своей недавней поездки в Кельн. Желая познакомиться с городом и его достопримечательностями, Ницше воспользовался услугами гида и весь день посвятил экскурсии, а вечером попросил своего спутника свести его в какой-нибудь ресторан поприличнее. Однако провожатый — в нем чудится мне зловещая фигура посланца судьбы — ведет его в публичный дом. И вот этот юноша, олицетворение мысли и духа, учености, благочестия и скромности, этот мальчик, невинный и чистый, точно юная девушка, вдруг видит, как его со всех сторон обступает с полдюжины странных созданий в легких нарядах из блесток и газа, он видит глаза, устремленные на него с жадным ожиданием. Но он заставляет их расступиться, этот юный музыкант, филолог и почитатель Шопенгауэра; в глубине бесовского вертепа он заметил рояль, «единственную, — по его словам, — живую душу во всем зале»; инстинктивно он идет к нему и ударяет по клавишам. Чары тотчас рассеиваются; оцепенение исчезает; воля к нему возвращается, и он спешит спастись бегством.
Разумеется, назавтра он со смехом расскажет об этой истории своему приятелю. Ницше и не догадывается о том, какое впечатление она произвела на него самого. Между тем впечатление это настолько сильно, что психологи назвали бы его не иначе, как «психической травмой»; и по тому, как глубоко был Ницше потрясен пережитым, по тому, как завладело оно его фантазией, по тому, как все более явственно и громко звучали впоследствии его отголоски, мы можем судить, насколько соблазнителен был грех для нашего святого. В четвертой части «Заратустры», книги, созданной двадцать лет спустя, в главе «Среди дочерей пустыни», мы находим написанное в стиле ориенталий стихотворение, которое своей гримасничающей шутливостью и мучительной безвкусицей выдает нам все терзания уже неподвластной разуму и воле, самой ненасытной чувственности. В этом стихотворении, своеобразной эротической грезе наяву, где Ницше с вымученным юмором рассказывает о «любимейших подругах, девах-кошках, Дуду и Зюлейке», перед нами снова мелькают усыпанные блестками юбчонки кельнских профессионалок. Он все еще не может их забыть. Очевидно, именно они, те давние «создания в легких нарядах из блесток и газа», и послужили оригиналом, с которого были написаны сладострастные «дочери пустыни»; а от них уже совсем недалеко, всего только четыре года, до базельской клиники, где со слов больного в историю болезни запишут, что в молодости он дважды заражался венерическими болезнями. Из истории болезни, составленной в Иенской клинике, мы узнаем, что в первый раз это произошло в 1866 году. Таким образом, через год после своего кельнского бегства, он, на этот раз уже без сатаны-совратителя, сам разыскивает подобное же заведение и заражается (по мнению некоторых — намеренно, чтобы наказать себя за грех) болезнью, которой суждено было изломать его жизнь и в то же время вознести ее на несказанную высоту. Да, именно так, потому что именно его болезнь стала источником тех возбуждающих импульсов, которые порой столь благотворно, а порой столь пагубно действовали на целую эпоху. Сифилитики Ницше, Ленин, Гоген и прочие сделали нашу эпоху. Простое известкование мозга, а вы говорите мизогиния.

 


В день смерти моей бабушки Елизаветы был холодный сибирский февраль, мы двое суток при минус сорока двух ломали кладбищенскую землю, но до этого успели заказать гроб, потому что его еще сделать нужно. Мы пришли в городскую баню, которую передали под похоронное бюро. Нетрезвый плотник мастерил домовину, в окна светило солнце, пахло сосной, к нам на голос вышла невысокая женщина и сразу стала орать, что сегодня воскресенье, никаких заказов принимать не будет, и вообще зачем это мы приперлись, двери не для нас были открыты. Брат мой Игорь, тогда работавший ментом, подошел к кричащей женщине, взял ее за подбородок и, глядя на нее в упор своими небесно-голубыми глазами, спросил:
— У вас еще вопросы ко мне есть?
Она оторопела на секунду, потом вдруг пренебрежительно прищурилась, оттолкнула руку и нагло выпалила:
— Есть!
Игорь еще больше придвинулся к ней своим большим телом и сказал ей прямо в лицо
— Так я их буду задавать вам в пятьсот двенадцатом кабинете. Понятно?
Она сразу как-то обмякла, она сказала: «Проходите, мальчики», она засуетилась. Мы пошли за ней по какому-то темному коридору с полуразвалившимся шкафом и сейфом с несколькими инвентарными номерами. Мы вошли в небольшую комнату, там был столик, три стула, еще один громоздкий сейф, бархатное красное знамя и портрет Майкла Джексона. Она суетливо куда-то убежала, предварительно многообещающе поставив на стол три грязноватых стакана разного калибра. Мы переглянулись. Брат пояснил:
— Она у меня краем дела проходит по скупке краденого, на неделе виделись.
Вернулась с бутылкой и банкой фрикаделек, которые в Тобольске почему-то называют «крокадельками». Разлили, выпили. Игорь, молча, протянул ей размеры гроба. Помолчали. Я напомнил ей, что завтра занесу наволочку, пусть оставят опилок для подушки в гроб. И тут чего-то она разлимонилась:
— Вот вы думаете, нам тут просто работать, а ведь то дерева нет, то плотники запьют. Одно наказание. Рядом кладбище. Страшно. Люди разные ходят. На прошлой неделе мужик зашел с огромным охотничьим ножом, наставил на меня, деньги, говорит, давай. А какие там деньги? Я туда-сюда, а мужиков нету, на обеде все. Я взяла досочку, ударила его по голове, он и упал, я думала — убила. Нет, ничего, оклемался. А сколько страху-то натерпелась.
Водка вступила, брат порозовел, улыбнулся, подмигнул мне и сказал:
— Вот видишь, какие у нас бабы! Мужик пришел с большим ножом, она взяла доску-пятидесятку, долбанула его и вся недолга. Вот это бабы! Нежный народ, одно слово.


Интернет — это большой Иоанн Роттердамский. Хорошо, что не Иоанн Рейхлин. К чему это ведет? К появлению тысяч Мартинов Лютеров и Ульрихов Цвингли. Пожалейте ближнего, не высмеивайте его лишний раз, не хвалите его глупость. Потому что глупость тоже умрет вместе с нами. А кругом одни кладбища и поминки. Согласен, там спокойно, но при жизни.


Я идиот. Вспомнил, как в 10 лет, посмотрев фильм «Начало», хотел жениться на Инне Чуриковой и сообщил об этом маме. Она осторожно спросила: «Она тебе нравится, когда она изображала Жанну д`Арк?» Я сказал : «Нет, это когда она изображала Бабу Яну и кричала «Аркаша, Аркаша, я ваша навеки». «Так она же страшная» сказала мама. Я ответил: «Она невероятная красавица. Позвони ей, может, она выйдет за меня замуж». (Как раз на фильме «Начало» Инна Михайловна вышла замуж за гениального Глеба Панфилова. Это было начало всего для них.).
Дело в том , что в осторожности мамы была причина, у нее уже был опыт с Жанной д`Арк. Старшая сестра Света, где-то прослышала про французскую героиню и объявила категорично, что она теперь Жанночка. Достала откуда-то саблю, увешалась игрушечными пистолетами, играла только с мальчишками в войнушку и устраивала скандалы, если ее не называли Жанна. Но потом через сколько-то времени родители застали ее всю в слезах, она сломала саблю и пистолеты, потому что услышала по радио программу о том, как сожгли Жанну д`Арк на костре. Она отказалась быть Жанночкой. Вот поэтому мама спросила меня про женитьбу на Чуриковой ОСТОРОЖНО. Но потом она бегала по дому и, заломив руки за голову, кричала: «Идиот! Идиот! Я сразу знала, что ты родишься идиотом!» Меня, честно сказать, никто не хотел, все ТЕРПЕЛИ меня, я всем мешал, как, впрочем, и сейчас. Ничего, духовник утешил, что жить осталось недолго, и терпеть меня осталось недолго. Я недолго буду мешать вам.


Отец Фома умел говорить так: «У человека есть одна вещь, которую не отнимает и Бог. Это смерть. Смерть и есть отзвук печали, печаль есть тьма. Если смерть не отнимает способность мыслить, то она не страшна, но смерть никогда не обманывает. Смерть не избавляет от грехов. Смерть – это неизбежность, бояться её или быть равнодушным к ней – не имеет значения: ты всё равно принадлежишь ей. Идея бессмертия порождает тщеславие. Тщеславие порождёно мечтой о бессмертье. Когда же смерть в твоей жизни начинает набирать вес, быстро мудреешь. Дети воспринимают смерть как игру. На войне улыбка – это смерть. Мистическая вера в бессмертье — это стихи, где время объединяет всех – и живых, и мёртвых. Мы пишем автобиографии, их дописывает смерть. Но бессмертье в конце концов надоело бы человеку, смерть не так страшна, как позор после смерти. Любая жизнь – это обязательная смерть кого-то. Даже тогда, когда смерть будет отделять душу от тела, у тебя найдётся время подумать о любви. Страшен первый миг смерти, вечная смерть не страшна».


Приехавшие семинаристы спрашивали отца Фому, можно ли смотреть телевизор в пост? Тот отвечал: «Конечно, можно, смотрите, сколько угодно, только не включайте»


 

2 января

Всех с новолетием. Сделал все что хотел и что не хотел, даже и то, о чем не мечтал. Вся остальная жизнь — незаслуженный бонус. Не знаю, что с ним делать. Духовник сказал умереть на работе. Смерть не просплю. Но чем заняться? Бог подскажет. С сегодняшнего дня все наши на работе. Утешают слова псалма, сказанные обо мне ( Пс.145, 7) : «Выходит дух его, и он возвращается в землю свою: в тот день исчезают все помышления его». Тихо умереть, исчезнуть, чтобы никто тебя не помнил.


Татарин 
У нас в России все народы давно перепутались как сеть у рыбака, которая внутри хаоса складок лежит правильными ровными квадратами и нужно ее только смочить и перебрать, чтобы засияла она своими ряжами. Чтобы быть уже не ловцами рыб. И русские, и татары, и коми и зыряне, и ханты, и манси, и немцы, и якуты все давно стали русскими. Все говорят по-русски, все делают одинаково, но каждый как-то с приподвыпертом, то есть не до конца все просто. Ну и для смеха определяют — этот татарин, а этот русский.
Иду я как-то утром по улице, жмурюсь от солнца весеннего и плачу от радости, подходит ко мне седобородый старичок,взял строго за руку и говорит:
— Отчего у нас в стране татары за мусульман считаются? Ислам-то сюда позже Православия пришел, все были кругом язычники. Ты скажи знакомым газетчикам, чтобы они про то, что много святых татар в истории России было написали.
Я поклонился ему и сказал:
— Обязательно скажу.
А сам и думаю, чего такого сказать. И вспомнил. Был у меня один знакомый сварщик, очень верующий паренек Тимур. А в церкви его все звали Тимофеем. Духовник у него был очень хороший, многодетный протоиерей. И видит он пламенную веру Тимура и говорит ему:
— Хочешь быть священником?
А тот, видимо, мечтал, но думал, куда ему, татарину… Так что даже заплакал на исповеди-то.
Батюшка ему говорит:
— Кто пресвитером быть желает — доброго желает. Если хочешь, поезжай в семинарию учиться, я тебе и рекомендацию напишу.
— Так ведь я не мальчик, и жены у меня нет.
— Можно верить в Бога, а нужно Богу верить. Верь Богу и Он все управит.
Тот слезы утирает и говорит:
— Так ведь я татарин…
— Ну и что? Знаешь, сколько татар стало православными святыми, великими подвижниками! Да вот возьми хоть преподобного Петра, он был племянником хана Ордынского, но слушая проповедь епископа Кирилла Ростовского, потом сбежал с ним в Россию и сделался великим русским преподобным. Почитай о великих страдальцах за Христа святых Петре и Стефане Казанских. Про преподобного Серапиона, который был простым татарином Сурсасом, а стал игуменом Кожеезерского монастыря, схимником и учителем многих святых, которые просвещали потом Россию верой Православной. Узнай про святого Авраамия Болгарского, купца из Волжской Булгарии, который своим милосердием заслужил просвещение верой. Он принял крещение и продолжал торговать, проповедуя Христа, за что получил мученическую кончину и прославился великими чудесами. Это еще до монголов было. Ну, про преподобного Пафнутия Боровского ты знаешь. Он был сыном татарского рода начальника, принявшего христианство. Сам будущий преподобный в двенадцать лет стал монахом. Долгие и праведные труды, привели к нему множество учеников, и он один из столпов Русской Церкви. Вспомни и мученицу Платониду, которая в юности убежала из дому, когда ее хотели женить не по любви. Она нашла приют в монастыре, приняла постриг и подвизалась в лесу. Родня хотела погубить ее, считая вероотступницей, но ее охранял медведь. Озверевшие родственники все равно убили сначала медведя, а потом и святую мученицу. Узнай и о священномученике Мисаиле, который с юности принял крещение и стал монахом, да таким ревностным, что патриарх Никон сделал его архиепископом Рязанским и Муромским. Русские в этой епархии были безграмотны, пьянствовали и устраивали беспорядки, а мордва и татары оставались язычниками. Архиепископ Мисаил много потрудился над своею паствою, просвещая и вразумляя их. Несмотря на многочисленные угрозы, он лично крестил четыре с половиной тысячи мордвинцев и татар. В одной из поездок по епархии на него напали и он принял мученическую кончину. Вот, а ты говоришь: «татарин»! Господь любит татар, как и все остальные народы.
Батюшка улыбнулся:
— А может быть даже больше.
Оставил Тимур свою работу, поступил в семинарию. Нашел себе хорошую жену в регентском классе. Владыка его рукоположил в диаконы, потом в священники и отправил «пару из молитвенника и клироса» в дальнюю большую деревню, где стоял древний пустующий храм. Батюшка храм подлатал, нашел кой-какую утварь да одеяния и стал себе служить. Деревенские потянулись на службы, но упорно среди них слух ходил, что «священник не настоящий, потому что татарин». Особенно так ворчали те, которых батюшка от рюмочки отлучить хотел. Так протянулось три долгих года. И вот на Пасху отец Тимофей решил вспомнить, как пели «Христос воскресе» на разных языках, показывая торжество Православия во всех народах. И запел по-гречески: «Христос анести! — Элефос анести»!
Как загудели старушки:
— И так на непонятном церковном языке служит, а тут и вовсе по-татарски запел!
Взяли активисты недовольные и написали письмо архиерею, что батюшка по-татарски службу ведет. Приехал архиерей, выслушал все их жалобы и говорит:
большой город, пусть ТАМ народ просвещает. А на вас за доносы — епитимья, то есть не будет теперь у вас священника еще три года.
Уехал владыка, селяне одумались, взмолились:
— Батюшка, отец Тимофей, не оставляй нас сирыми! Как же мы без службы и причастия жить будем? Кто же детушек крестить будет, венчать молодых, старых отпевать?
— Не знаю, — говорит отец Тимофей, — а только мы священники — солдаты нашего владыки, и слушаемся его и ничесоже не можем глаголати вопреки.
— Вот, — сказал — один мужичок другому, — в конце опять не по-нашему заговорил.


Мы стареем и становимся похожи на медведей, залегающих на зиму. Все меньше общаемся. Это плохо. Кстати, медведь, когда он залегает в своей берлоге, затыкает себе задницу шишками, потому что длинная зима — это длинный пост. А это вредно для его кишечника. Шишки помогают тем, что кишки не вентилируются. Консервация полная, потому что зима длинная. У меня тоже пробка, только в голове. На фото 1972 года медведь ребенком в детсаду: второй слева во втором ряду. Но на самом деле ничего не меняется. Сейчас дома бегает моя копия в этом же возрасте — младший сын. Он показывает на эту фотку и неизменно находит себя: «А это Федя».


После ночного просмотра телевизора (поразило, что и в 85 человек не потерял остроту ума, И при всей своей ловеласовской внешности прожил с женой 61 год).

Снился мне Ширвинд в венечном уборе.
Тени ночные плывут на просторе,
Счастье и радость разлиты кругом.
Звезды на небе, звезды на море,
Звезды на животе твоем.



Прошло пятнадцать лет, как умер мой крестник. Весной как раз на Красную горку. А крестился под прошлую Пасху. Он был моим студентом, долговязым, с умными глазами. Звали его Тимур Дашкин. На семинарах задавал мне вопросы, в глазах его была какая— то грусть. Он болел раком крови.

В том году по состоянию здоровья взял академический отпуск. Потом ко мне пришла его мама и сказала, что Тимур мечется между православием и исламом и хочет поговорить со мной.
Семья его в религиозном отношении была обычной для сегодняшней России. Отец и сестра его считали, что раз «татарин, значит мусульманин», а мать была «начинающей» христианкой.
Тимур пришел, и мы долго говорили. Я сказал ему, что в православие его тянуть не стану, потому что не имею права пользоваться его болезнью. Он спросил:
— А как вы лично считаете, что со мной?
Я сказал, что Господь поставил перед ним вопрос страшной болезни как ВЫБОРА: крещение во Христа либо даст ему долгую и интересную жизнь, либо чистую от грехов смерть. Рассказал ему про понятие «болезнь к смерти» у христиан.
Он то улыбался моим шуткам, то мучительно кривился от боли. Он очень страдал. Мы хорошо попрощались, и он ушел. А через несколько дней его мама позвонила и сказала, что он решил креститься. Я посоветовался с духовником, и он благословил креститься в самую Пасху. И мы начали готовиться, благо как раз шел Великий пост.
Крестил Тимура отец Илия Сиразиев в предпасхальную субботу. Нас было всего трое в Никольском приделе Крестовоздвиженской церкви. Отец Илия сначала повел его исповедоваться, и Тимур, к моему смущению, громко отвечал на его вопросы, как будто исповедуясь перед всем миром. Потом началось крещение, священник читал молитвы, я тихонько пел. После чина отречения от сатаны отец Илия, почувствовав какое-то сомнение и смятение в душе у Тимура, стал вдруг спрашивать:
— Отрицаешься ли от Кришны, от экстрасенсов, йоги, сектантов, Магомета… — и стал перечислять еще немыслимое количество заблуждений человеческих.
На слове «Магомет» Тимур вздрогнул. Ислам так долго им воспринимался как «возможное вероисповедание по национальному признаку». Словно почувствовав это, отец Илия (сам татарин) посмотрел на него и снова повторил:
— Отрицаешься ли от Магомета?
Глаза Тимура блеснули, и он твердо сказал:
— Отрицаюсь.
— Сочетаешься ли со Христом?
— Сочетаюсь.
Отец Илия благословил читать мне Апостола за крещением, и тут уже мне пришлось вздрагивать: слово «смерть» звучало через каждые два слова — «и крестясь во Иисуса, в смерть Его крестимся»…
В моих устах это звучало для болящего Тимура не очень ободряюще.
Когда Тимур разделся для погружения, стало страшно: тело этого двухметрового двадцатилетнего человека было иссохшим, серо-охристого цвета и на груди у него был вставлен постоянный катетер для переливания крови. Он выглядел как живой труп.
Отец Илия завел его в крещальную купель и стал поливать святой водой из ведра: «Крещается раб Божий Тимофей во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь».
Тимура стало потрясывать, но когда он выходил из купели, то я от радости прямо в лицо ему выпалил: «Христос воскресе!». Он заулыбался и ликующе ответил: «Воистину воскресе!».
Святых Даров не оказалось в Никольском приделе, и отец Илия пошел причащать его в главный, Крестовоздвиженский придел, прямо в алтарь.
Вернулся оттуда Тимур радостный. Я сфотографировал их на память: его, маму и отца Илию, подарил икону нерукотворного образа Христа.
Он вернулся в больницу.
Пасхальные радости завертели меня на целую неделю, и я вспомнил о Тимуре только в среду Фоминой. Позвонил по его мобильнику, он ответил тяжелым голосом, ему было плохо. Первые дни после крещения он чувствовал себя прекрасно, стал хорошо кушать. Но потом сделали очередной курс химиотерапии, ему стало снова плохо. Я приободрил его, посоветовал читать Евангелие.
В эти дни он стал как-то тверд и спокоен. Неспокойно было его маме, которая все время была с ним в больнице и удивлялась сыну. Вот он стоит у окна и задумчиво смотрит вниз. Матери думается: бросится сейчас из окна, чтобы враз покончить со всеми своими страданиями. Он вдруг поворачивается и, словно бы услышав ее мысли, говорит:
— Нет, мама, я не покончу с собой, самоубийство — это страшный грех.
Или говорит неожиданно:
— Как было бы хорошо повидать своего тренера (он занимался баскетболом).
Мать, вышедшая в город, нечаянно сталкивается у самой больницы с тренером, которого срочно отправили в командировку в Тюмень, и он остановился как раз в гостинице «Колос» рядом с областной больницей, в которой лежал Тимур. Они проговорили пару часов, и тренер вышел от своего ученика, пораженный силой его духа, стойкостью перед лицом страшной болезни.
Тимуру становилось все хуже, он молился. В его палате лежал старый мужик, у него та же болезнь, что и у Тимура, он от боли ругал и проклинал докторов и медсестер. Тимур смотрел на него и улыбался:
— Нет, этот еще не скоро помрет, он еще ничего не понимает.
И действительно, этого пожилого пациента скоро выписали из больницы домой, ему стало лучше.
В субботу перед неделей жен-мироносиц я просидел на телевидении весь день, монтируя фильм про Тимофея Павловича Кузина, и лишь около шести тридцати оказался дома. Только приготовил себе ужин, сел поесть, как в дом постучался мой сотрудник по газете Костя Мемячкин.
— Тимур умирает, осталось десять минут, — выпалил он.
— Почему умирает и почему именно десять минут? — глупо спросил я.
— Его мама позвонила, сказала, что он хочет с вами, Мирослав Юрьевич, попрощаться и что врачи ему дают не больше десяти минут.
Мы быстро собрались и доскочили до областной больницы как раз минут за десять. Внизу нас ждала его мама. Мы поднялись на седьмой этаж. Она как-то быстро спросила у врачей:
— Уже все, да? Уже все?
— Да, примерно минут десять назад, — ответили нам.
Я подошел к Тимуру, он мертвый лежал на кровати в коридоре. Его огромное тело не входило в короткую кровать, и ноги неестественно упирались в деревянную стенку.
Глаза его закатились, я попытался их закрыть, все тело было смугло-коричневого цвета. Я прикоснулся к нему — он был теплый, даже горячий. Его душа только что покинула храм его тела.
Я перекрестил его и поцеловал в лоб. Постоял, помолился. Я так был уверен, что он выживет, что даже не взял с собой молитвослов.
Его мама сказала, что перед смертью она начала причитать, зачем, мол, Бог забирает его у нее. Он твердо ей сказал:
— Мама, Бог есть, ты молись.
Чуть позже ему сделалось совсем плохо, он стал просить:
— Мама, молись. Молись громче, — видимо, он уже отходил, слова матери доносились до него все глуше и глуше.
И снова:
— Мама, молись громче.
Потом вдруг успокоился, лицо его сделалось спокойным и светлым, он сказал:
— Аминь, аминь, аминь, — и потерял сознание.
Тут тайна смерти, Господь скрывает от людей сам момент смерти. Мать только на мгновенье отошла от Тимура, чтобы встретить нас, и он умер.
Я молился у его теплого еще тела и вдруг всем существом почувствовал, что душа его была рядом, и она была не одна, Господь держал ее в своих руках.
Тимур покрестился, исповедовался и причастился в Великую субботу 26 апреля. Он умер 10 мая в 19.15 в отделении реанимации областной больницы.
Ему было 20 лет.
На следующий день в Никольском приделе, где он крестился 17 дней назад, отец Илия его отпевал. Собрались его одногруппники, мои бывшие студенты, пришел декан факультета Петр Юрьевич Третьяков. Девчонки плакали. Посередине Никольского придела стоял длиннющий гроб, в котором лежал Тимур, раб Божий Тимофей. Отец Илия начал отпевание. Я раздал всем свечи. Было тихо и торжественно, как всегда при смерти. Но эта смерть сочетала в себе и нелепость, и высоту. Он умер таким молодым, но умер стойко, как воин.
После отпевания отец Илия попросил меня сказать слово. Меня потрясывало, но я сказал:
— Не плачьте, потому что мы должны не плакать, а завидовать Тимуру. Он принял святое Крещение, исповедовался и причастился Святых Христовых Тайн перед своей смертью. Он отошел к Господу как чистый ангел. Сможем ли мы так умереть? Сможем ли мы ТАК приступить к Господу без ропота при страшных страданиях? Мы должны завидовать Тимуру. И не говорите «Мы его любили», говорите «Мы его любим», ибо он жив у Бога.
После прощания тело Тимофея в рефрижераторе увезли в родной город и похоронили там.
Но для его семьи это было только началом.
Мама Тимофея — раба Божия Любовь — перенесла смерть сына с удивительным для нее самой миром и спокойствием, если можно употребить эти слова при такой катастрофе. Год спустя она приехала к нам в монастырь и рассказала много удивительного, случившегося после смерти Тимофея.
Смерть сына так поразила его отца, что он вскоре крестился, принял крещальное имя сына — Тимофей, и они повенчались с женой.
Однажды Тимур приснился матери и попросил единственное, что осталось после него дома, — его красный свитер отдать другу Алексею, который недавно заболел тоже болезнью крови. Матери, конечно, было очень жаль прощаться с дорогой для нее вещью, да и семья Алексея не бедствовала, но она усмотрела в этом сне какой-то промысл Божий и отдала свитер. Алексей принял дар без энтузиазма и долго не надевал его. Но мама Тимура напомнила ему: «Что не носишь?». Из уважения к ней он напялил свитер. В тот день он пошел в больницу, но его лечащий доктор почему-то отсутствовал. Другой врач осмотрел его, сделал анализы, и выяснилось, что его лечили не от той болезни и могли так «залечить» насмерть. С тех пор Алексей со свитером не расстается.
Пришлось Любови за этот год встретиться со многими людьми, многим помочь.
Вот врач «залечил» насмерть молодую 22-летнюю девушку. На него завели уголовное дело, должен был состояться суд, но мать девушки хотела убить этого врача:
— Моя девочка на кладбище, а он будет сидеть в тюрьме, этого мало, он должен умереть.
Господь свел эту безутешную женщину с мамой Тимура, которая рассказала, как умирал ее сын и что Господь принял душу его в Свои руки, и теперь ему хорошо. Женщина была утешена и отказалась от убийства.
Или девятнадцатилетняя девочка решила покончить жизнь самоубийством, и мама Люба нашла утешительные слова для нее, снова рассказала о сыне и о том, как он любил жизнь и как относился к самоубийству.
Она удивительная, эта мама Люба, добрая и хорошая. Ее материнской любви хватает теперь на каждого, кто к ней тянется.
Когда большое горе происходит в семье, она становится сплоченней, словно бы в нее, эту семью, провели телефон на тот свет. И вокруг семьи, способной перенести такое горе, как у душевного костра, согреваются раненые люди. Пока мы разговаривали с мамой Любой, меня не покидало ощущение, что еще год назад еле-еле стоящая в вере в Господа нашего Иисуса Христа, эта женщина, перенесшая страшное горе, теперь стала исповедницей веры среди людей, ее окружающих. Потому что Тимур был «таким, как все», и она, его мать, раньше была «такой, как все», а теперь ей под силу нести и свое, и чужое горе. Вера сделала ее сильной.
Вспоминая Пасху Христову, я молюсь об упокоении Тимофея в Царстве Небесном, и об его родителях Тимофее и Любови, да дарует им Господь Своя мирная и премирная благая. Помолись и ты, читающий.


 

картинка Tatyana Kosach

Вот люди с детства мечтают быть космонавтами, врачами и учителями. А я с младенчества хотел стать стариком. Мы жили рядом с покосившимся домиком, на завалинке которого сидел прекрасный старик. И зимой и, и летом он был в зипуне, и валенках и просто наблюдал за ней. Я в своих сандальках усаживался подле и смотрел на него, на его белесые голубые глаза. Он не обращал на меня никакого внимания. Я смотрел на него иногда часами и думал: вот что он видит, о чем маракует? В нем было столько неотмирного спокойствия, он был воплощением созерцания. У него была палка, на которую он опирал свои руки и подбородок, он был беззубым и лишь иногда шевелил щеками в невидимой беседе с мирозданием. Это было по-настоящему круто. Зубов я лишился, валенки, палку и зипун я себе завел. Но не хватает мне этого мамардашвилевского искусства жить: «Проснуться поздно, встать и со стулом и бутылкой вина выйти на улицу. Сесть и смотреть на мир, насколько можно долго». Или это можно делать только из глубины страдания, добровольно попавшись в ловушку мира?



И жизнь моя как на этой фотографии, и цветы цветут и трава поднялась, только все это под толстым слоем грусти и поэзии, лишь ствол веры уходит в незримые небеса, которые своим дыханием шевелят воду иногда до самого дна, тогда ил раскачивается как желе, обнажая обтертые камни возлюбленных грехов. Вот так раз в десять лет Господь перетряхивает все мое душевное хозяйство и выпускает на свободу смерть, (которая подобна опытному стоматологу, что шевелит зуб, дабы узнать как он держится в десне): она запускает свою руку мне в горло и шевелит душу: вот как она держится в теле? Пока держится и страдает вместе с телом. Вчерась, таская дрова, проткнул себе гвоздем ногу. Еле снялся с этого якоря-гвоздя, посмотрел на него: » Чего ты?» А он мне так бодренько: «Я буду жалить тебя в пяту, а ты меня в голову».


Никаких подвигов
Нут-кась, поворотитесь-ка, сударики, да расположившись душою удобно, что у Христа за пазухой, расслушайте содержание моего неудобствия. А стало мне оттого жалко всех человеков, как они, лебеди мои, страдают и особливо от одиночества жизненной препозицией, без нашего ведома утверждаемой и медленной не нежной петлей на шее стягиваемой. А где же, как не в одиночестве, человеку начинать вариться в себе, словно он какой дикий селезень, засунутый в скороварку. Не полетит, голубчик, шею в облака не выгнет, а будет лежать, ужавшись буквой «зю» да на соки из утробы исторгаемые своими бельмами глядеть будет, да и бельма-то те в животе у кота лежат, его различные гастриты да гельменты наблюдают. Как же мне, серому заюшке, не горюниться, ежели любовь моей души Варенька, сегодня причастившись в храме Святых Тайн, сплоховала, да и вырвало ее прямо в храме. Очень она мою душу этим к горю и размышлениям настроила, потому как все страдания мира совершаются по моим скудоумным грехам, и связь эта красной ниткою прослеживается даже и в толстом канате, в который она вплетена, чтобы его, этот канат, злые сердцем люди не похитили. И хочется бы поискать огоньку на темном сеновале, да бойся пожара наощупь. А через то поимел я встречу со своей былой соработницей, с которой мы вместе утруждались десять лет в одном монастыре. Вот, право, была молодчина, не только что печальной я ее не видал прежде, а даже и нахмурившейся, и улыбнется и похихикает, а то и от всей русской души в кулачок расхохочется золотым смехом. А теперь вот, Боже мой, один шкелет от нее, миленькой остался, захворала. И все плачет, плачет. Я в былые-то годы ее остановил и спросил: «Научи, — говорю, чему-нибудь духовному». А она возьми да и ответь: «Не ешь на тарелке еды больше чем твой правый кулак, да все вкусное отодвигай на край тарелки, научишься справляться с едой, научишься и со страстями бороться». Не научился. А она, голубушка, по своему слову теперь не может вообще ничего есть, все из нее обратно вываливается. Пищевод огнем горит, и прозревает она в этом болезненный рак, который выяснять у себя совсем боится, потому как с раком жить можно, а с мыслью о нем – невыносимо. Врачи поручили ей дружбу водить с антидепрессантами, да нейролептиками, чтобы она могла через то хотя бы спать помногу. Похоронила недавно мать и отца. Мать-то девять дней врачи к жизни крепко-накрепко привязывали, еле отвязалася. А папка-то и вовсе две недели отношения с костлявой выяснял. А тут, как ни крути, что от пули в сражение умирать, что на подушках дома – смерть-то все равно одна. И даже будь ты восемь раз веселым человеком, и имей радость сердечную, а грусть все же вегетативным способом под сердцем имеет свое развитие, и иной раз так моторчик-то опутает, что ему, голубю, не вздохнуть, ни охнуть от такой удушливости и непроницаемого горя.
И вот смотрит она на меня и словно бы уговаривает:
— Не знаешь, ты, Мирослав, своего счастья, – говорит она, разглядывая, как я рвоту-то Варину по карманам в платки завернутую складываю. – Не знаешь, потому как живешь внутри счастья и семейного расклада человеческого. А у меня и про горе свое сказать некому, разве что эхо на мои вздохи отзывается. Я ведь до двадцати восьми лет в девках проходила, а потом родила мальчика не от мужа. А мальчик-то в год возьми, да и ошпарься горячим супом из кастрюли, да и насмерть. А теперь и одиночеству моему одиноко да жалобно.
Как вот тут не пожалеть всякую женщину на свете? Как не прижать их, всех, родимых к своему сердцу и удивиться: Господи, Господи, какие люди у Тебя есть, Всемилостивый! И вот так народною приметою замечено, что чем мне хуже делается от обстоящих меня зол и бед, все мне завидовать берутся, поясняют мое счастье невероятное. А я что? Я согласный быть счастливым, только бы коленки не задрожали, да руки не ослабели это счастье до досочки гробовой нести. Нет, что ни говори, Воскресение — сегодня, а Распятье – впереди, дотащить бы ноги. Пост начался — никаких подвигов, дотащить бы ноги.



ПЕСНЯ

Он вышел из скитальцев
Имел по десять пальцев
На каждой на руке и на ноге.
Был быстрым мексиканцем,
Любил вино и танцы.
Его любили девушки везде.
Лицом похож на сфинкса,
Был роста исполинского,
Глаза — без дна, и волосы – огонь.
И кровожадны мысли
В его блистали фиксе,
И между ног резвился верный конь.
Крутил, вертел, обидел,
Бил в морду, ненавидел,
Висок врага почесывал стволом.
Невидимое видел,
Меж строк читая в книге,
Не отлагая смыслы на потом.
Он пел напевы дивные,
Летели ночи длинные.
И скольких дев погублена душа.
Он брал созвучья сильные,
Слагал их в строчки длинные.
Лишь запоет – и сердца боль ушла.
Для пущего урона
Слова он как патроны
Слагал рядами в грубый патронташ.
И жизнь прожив как сказку,
Теперь ушел в завязку
Певец небесных звуков и алкаш.
Теперь на поселенье
В какой-то богадельне,
Но под подушкой старый револьвер.
Как пить, как петь, как мыслить,
Как жить, взлетая в выси,
Его судьба для всякого пример.


P.S.
стрелочник ФИНБАНА скромно полагает,
шшто сие хорошо ложицца на

«Ленинградские мосты» Утёсова



Бабушка бабушки Зины была индийкой из Калькутты — заморской царевной под фамилией Zamorin.Из-за чего царь потребовал, чтобы и мой дед жил под фамилией Заморин Прадед сопровождал его в еще цесаревичем в кругосветном путешествии: «Взял ты бабу из-за моря, вот и будешь ты — Заморин». А так он был Симонов. Баба Зина нигде не училась (гувернантки), но зато сама проработала 40 лет учителем начальных классов. У нее были знаменитые «черные глаза» и все ученики ее боялись. А она отдавала им еду, а сама вместо еды научилась курить папиросы. Это было очень элегантно.



Наступит день и он близок день тьмы и мрака, день сумрачный и туманный. Дед мой больше других предаваясь изучению закона, пророков и других отеческих книг и приобретя достаточный в них навык, решился и сам написать нечто, относящееся к образованию и мудрости, чтобы любители учения, вникая и в эту книгу, еще более преуспевали в жизни по закону. Но люди не понимали его книгу, потому что им казалось, она была написана птичьим языком. Более того, они были уверены, что если даже кто-то и расшифрует эту книгу, то законы, описанные там, никто исполнить не сможет. Так они отказались от закона и порядка. Сумрак и туман опутал их умы, тьма и мрак. Толкователи книги многих ввели в заблуждение их предположения, и лукавыми мечтами поколебали ум их. Они любили опасность и впали в нее, их упертое сердце было поколеблено злом. Книгу уничтожили, а всех, кто прикасался к ней — отравили. Я тоже страшился писать, ибо к тому тянуло лукавое сердце мое: ты не можешь не делать то, что должен. Но я страшился и меня постигнет та же участь, как и глупого. Черный человек по ночам во сне задавал мне вопрос: к чему же ты сделался очень мудрым? Я знал, что не мудр, но обидчив, а это — гордыня. Но я любил буквы и любовь эта была для меня превыше любви женской. Они скакали у меня перед глазами и складывались в слова, слова — в смыслы. И вдруг я увидел книгу, буквы из которой очень сложно стереть, ибо Господь велик, совершив это. И я видел человека, поступающего с буквами этой книги насильственно, но я не избрал ни один из путей его. Над такими кощунниками остается только посмеиваться, как страус посмеивается коню и всаднику его. Руку мою полагаю на уста мои. Однажды я говорил, — теперь отвечать не буду, даже дважды, но более не буду. И вот наступил, надвинулся день тьмы и мрака, день сумрачный и туманный. И я утонул в нем молча.



Ученики сидели в лодке, море,
зажатое меж берегов, как буйвол на закланье
уж стало волноваться, ожидая смерти.
Полная луна светила в весла,
бессильные пред слабою водой.
Он перестал молиться и пошел,
как шел народ израильский по морю.
Они в нем видели лишь призрак.
Кому страшнее умереть:
голодному иль с коробами хлеба?
Лишь ветер, волны, крики моряков.
И ужас, ужас, море, море,
ты входишь в сердце кораблей
и в сердце человеков бурей,
забыв покой о Боге, что говорит:
не бойтесь, это Я…


Вот у нас в деревне выставляли веник кверху у ворот, ну что в доме секс и входить неудобно. А теперь самогонщицы веников расставили, будто бы у нас мужики сельдерея пообъелись.


(специально для отца Евгения Склярова)
Был у нас при монастыре белый батюшка (жена и трое девок). Замечательный был человек и исповедник. На исповеди всегда скучал, потому что все ломились к архимандриту. Он, как можно, разгружал монахов, громко предлагая прихожанам не стоять в долгих очередях, а идти к нему. Монахи его за это не любили. Зарплату ему платили мизерную. И вдень зарплаты баба с дочерьми устраивала ему истерику. Он в этот день просился ко мне в кабинет на «политическое убежище» на диванчик за шкаф. В конце концов все это заканчивалось запоем. В один из них он снял с себя крест и остриг бороду. Хуже он себя не мог изуродовать. Но в монастырь вернулся. Ибо паства его очень любила. Восстановили его в сущем сане. Я был у него «профсоюзом». Писал архиерею рабочие записки с новыми зарплатами для сотрудников. От моей зарплаты, зависела зарплата этого священника, меньше меня ему нельзя было платить. Поэтому я зачастил к архиерею. Батюшка продолжал прятаться у меня у меня за шкафом на диванчике и от архимандрита, и от жены с дочками. Человек был добрейший и удивительный. Перевели его в кафедральный собор, послужил он еще, а потом запил, написал владыке по-честному про себя, и он отправил его за штат, долго не думая. А монахи его считали бесноватым. Дураки. Я сам был дурак, что двадцать пять лет духовником держал монаха. Он меня и с женой первой развел и в семинарии не дал учиться. А когда меня владыка решил священником сделать, в этот день и первая жена сбежала, не выдержала. И стал я отцом-одиночкой на целые семь лет.

Про что я думал 30 лет назад? Не знаю, мне было 21 и я учился на филологическом факультете. Бесконечно читал. Переводил с английского Т.С.Элиота и уже был женат. Больше того, у меня уже был сын. И я жил в общаге на ул. Семакова. В соседней комнате жил будущий священник о. Владимир Петров, который иногда просился ко мне на «политическое убежище» от своей рыжей Людки. Под полом была библиотека Словцова, которая на половину была затоплена сточными водами, и там завелись два гомосексуалиста, которые устроили гнездо из газет. Когда они шумели, я кричал им в дырку в полу:»Сдавайтесь, сопротивление бесполезно!» Они замолкали. Потом комсомольский патруль с ментами забрали их.


Безумства, которые я совершил за последнее время
1. Громко хохотал на работе в туалете, чем обескуражил соседей по офису . Тем более, что туалет у нас в подвале.
2. Предлагал публично отлучить человека, который, после прочтения трудов митрополита. Антония Сурожского, сказал, что теперь не может считать себя «по-настоящему верующим». Человеком этим был молодой священник, ему самому я и предложил пропеть анафему себе.
3. Договорился со старушкой в электричке сглазить одну из коз, которые живут у них дома в деревне. Одну козу старик ее любит, а другую не жалует. С одной ходит в лес, гладит ее, и «ухаживает за ней как за женщиной». Эта коза возгордилась и старуху к себе не подпускает, показывает ей язык, строит рожи. Мой астральный каратэка вышел на тропу войны за семейную справедливость.
4. Сказал уличной цыганке, что ей жить полгода осталось, если она искренне не покается. Она квартал бежала за мной и спрашивала: «Какой грех?». Когда я мрачно сказал, что она и сама знает, та стала деланно хохотать, размахивать руками и кричать: «Тырдёв! Ту хохавэса, мэ джином!», на что я ей мрачно отвечал: «Миро дэвэл, ничи мэ тутэр на пхэнава». Она отвязалась. Мне вот не нравится, что у цыган «Бог» это «дэвэл», и все существительные имеют абстрактные понятия мужского рода. Дискредитация по половому признаку. Как тут не станешь попрошайничать и вырывать сережки у студенток.
5. Сделал визитки с высказываниями из святых Отцов и раздавал случайным встречным в общественном транспорте. Сделал еще визитки с надписью «Да идите вы в задницу» и давал их неприятным людям, молча прекращая глупые разговоры, немедленно уходил по-английски. Вторые визитки пользуются большим спросом. Одна даже мне вернулась.
6. На кладбище громко кричал «Христос воскресе!» с надеждой, что покойные мне ответят, те заунывными низкими голосами смеялись надо мной.
7. Раздавал у ЦУМа конфетки-леденцы со словами «Божье благословение на все благие дела Ваши», конфетки в основном брезгливо выбрасывали.
8. Читал стихи нищему, который просит подаяния у Свято-Троицкого монастыря. Больше всего ему понравились Томас-Стернз Элиот и Заболоцкий. Потом он сокрушенно сказал, что все поэты — шизики, имея в виду, видимо меня. В подтверждении этого он очень смеялся над Донном, уверяя, что я это сам придумал:
«Взгляни и рассуди: вот блошка
Куснула, крови выпила немножко,
Сперва — моей, потом — твоей,
И наша кровь перемешалась в ней».



ДУХОТА
Я человек смертный, подобный всем: в утробе матерней образовался в плоть, сгустившись из крови и сна. Родившись, я закричал, потому что мне сдавило голову: на месте родничка голова сложилась вдвое. Первый голос плачем обнаружился одинаковым со всеми. От крика я начал дышать общим воздухом, но мне не хватало его, я задыхался. Духота преследовала меня, я чувствовал близкую прохладу воды, но в ней не было чем дышать. Это была духота школ и присутственных мест. Я ниспал на землю, где пелены и заботы душили меня.
Поэтому я жалел всех, кого мучила духота этой жизни, странник не ночевал на улице; двери мои я отворял прохожему. Я чувствовал, что эта духота — ко грозе, и о! как я ждал этой грозы. Лишь в храме я чувствовал тонкую освежающую струю прохлады, даже если не дышал ей. Но редко, как редко, я мог донести ее до дому.
Дом. Здесь я скрывал проступки мои, в груди моей пороки мои, я боялся большого общества, хоть презрение одноплеменников не страшило меня, но я молчал и не хотел выходить бы за двери.
Книга говорила, что Защитник мой составил запись на сердцах друзей и окружал себя теми, кто тоже тяготился духотою.
Однажды, прочитав лекции в университете, я возвращался в свою скорлупу и вдруг увидел дым над баней в моем дворе. Уж не пожар ли? Нет, это друзья мои собрались без меня дышать жаром, который выдавливает духоту по капле.
Я встал на пороге у услышал как говорит со мной туман, из которого сотворены кости человека:
— Что ты стоишь на пороге в одежде, как обнажается какой-нибудь пустой человек!
— И вы пустые люди, залезли как воры, наполненные негой.
— Мы наполнены лишь тем, чем наполнил нас Бог и собственная глупость. Пусть не смущает тебя это дело, ибо веник хлещет иногда того, иногда сего; усиль жар против нас и мы выйдем.
Я радовался неожиданным гостям, но и недоумевал, раздеваясь: лучше бы мы все молчали, мы умеем молчать вместе, молчание иногда вменяется в мудрость. Они чего-то поняли, перестали говорить
Но я, злой человек, был полон речами, и дух во мне теснил их из меня струями пота. Болтовня как вино неоткрытое: она готова прорваться, подобно новым мехам.
Но я был нем и безгласен, и молчал даже о добром; и скорбь моя подвиглась. Мне было жарко, но вдруг перестало быть душно
Потом мы сидели во дворе и пили чай, струи хладного ветра, что вплетены в духоту, липли к нашему поту, намекая на дождь и бурю. Старший начал:
— Вы чувствуете, что-то меняется?
Все согласно закивали.
— Идет Северный ветер, идет к югу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои, сметая с лица земли все лишнее.
Другой добавил:
— Все реки текут в море, но море не переполняется: к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь. Что-то меняется: но не может человек пересказать всего; не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием. Одна духота залепляет глаза солью пота, одна духота заставляет молчать. Но ты прав, все скоро переменится.
Один, слишком привязанный к внешнему мира как к части своего тела, засуетился:
— А что, что изменится?
Помолчали над вопросом который не предполагал ответа, ведь корень мудрости неподвижен:
— Просто будет другое. Совсем ДРУГОЕ.


В своей жизни я только один раз был на охоте. Отец не брал, потому что там были смертельные дозы алкоголя. А тут я был речным матросиком. У нас с товарищем кончилось топливо и нас снесло к одному из островов Оби. Там жил хант, который отдался в рабство, чтобы выучить дочку в вузе. Он пас стадо оленей хозяина. Уже несколько лет. Я выспался в соломе и наутро пошел охотиться на уток. Мать не дала мне в поход по реке дедовский интеллигентный 16-калиберный «Зауэр-три кольца», и поэтому я стрелял из того, что дали на месте, по-моему это был 12-калиберный «Байкал». Буквально надо мной пролетал косяк уток, я пальнул снизу вверх и сбил только одного селезня, полез за ним в болото, он был еще теплый. Принес его товарищам, сарказма их не было предела: с одного выстрела – одна птица. Потом Вася Курица объяснил, как надо охотиться. Он повел меня к заливу, там было три десятков уток, он саданул по воде, и рикошетом убило сразу же птиц 12-15. Он потом делал из них тушенку, сдирая шкурки с перьями как чулки, делая ножом пару надрезов на лапе и на шее. Потом, когда кости отслоились от мяса, он разливал это все по трехлитровым банкам на зиму. А я все время, как Треплев вспоминал это теплое тело селезня, грязного и в крови. И чувствовал, что как у Чехова, я в чем-то убил себя.

Вру. Был я еще на двух охотах, правда, не зависящих от меня. Первая заключалась в том, что баржа, которая была пришвартована к острову напротив поселка Мужи, претерпела от небольшого медведя, который обитал на этом острове. Он съел нашу собаку и все время ел рыбу, которую мы ей оставляли. Мужики поднялись с ружьями (а они были у всех, у кого не было, их просто выдавали), и ночью с фонарями загнали бедного мишку на край и там пристрелили. А потом в раже, дня через три , когда все сидели и пили водку с ухой, на поляну выбежал медвежонок и пустился вплавь. Все повскакали и стали стрелять по нему. Убили, и он утонул. Ни мяса, ни шкуры и никакого толка. А потом медведица жестоко отплатила убийце – порвала его как мойву. Он лежал в чуме и его отхаживал местный шаман Мендяко. Наставил там тлеющей вонючей травы. А потом они с хантами ушли в лес, плести гамаки на соснах, чтобы там лежать, проследить и убить живого медведя, потому что Мендяко говорил, что только с помощью медведя можно выходить больного. Лежали они там почти неделю. Потом принесли медвежьи внутренности, и ведро какой-то желтой жидкости. Убитый медведицей ожил с ужасными шрамами на спине. Правда так и не пришел в себя. Остался умом где-то в тайге. Мендяко говорил, что медведица успела съесть его душу. Интересно, кто успел съесть мою душу? Я медведей не убивал.



Безысходность — лучшее, что случается с человеком. Безысходность — ото полная ограниченность ситуацией, словами да чем угодно. Вам задали пределы и не бежать. Определение какого-нибудь предмета или понятия— это задавание ему пределов, границ. Лучшая фигура безысходности — Давид, который то отрезает кусок одежды у Саула, когда тот зашел в его пещеру покакать, это он пускает слюну в бороду, изображая безумие и важно так говорит полную чушь «глаголал я во исступлении моем: всяк человек — ложь», и все становится таким легким как ложь, как скольжение шелков у возлюбленной: мы просто кусок чьего-то сна. Но почему этот сон тревожен? Потому что собака, если ее спустить с цепи, поджимая хвост, не решается говорить и защищать двор. Она лишена пределов радиуса. Мы заложники безысходности с самого рождения: мы не выбираем родителей, возлюбленного, детей и смерть. Выбора, собственно, нет. Мы можем выбирать только самих себя. Но нет и теории предопределения, которая нашептывала там что-то сладкое еще в уши Августину, потому что глаза он выплакал. По ней, по безысходности, живут все, кроме тех, которые не определяются и определяться не желают. Потому что это вредно. За что чужая госпожа преследует меня? Невысказанное «отстаньте все от меня» означает » что я вам сделал?» Или «какое зло в руке моей?»
Нас не изгнать, ибо мы везде свои, везде дома. Эскапизм чужд самой нашей природе: заначку жена не заметит, если ее поставить на виду. Ну и помните, что неопределенные не ограничены богоискательством, ну помните старую почти смытую татуировку на плече вашего дяди: взойду ли на небо — Ты там; сойду ли в преисподнюю — и там Ты. Наша душа как демаркационная линия на границе отпечатлевает следы переходов в Небесную канцелярию и обратно, из этого складывается затейливый рисунок, для которого не найдешь объясняющего.
Отчего люди так мечутся и заламывают руки от безысходности, ведь это дурной тон — полное отсутствие доверия Богу. В Него верить несложно, как в автора поэмы, даже если там о нем ни строчки, а вот верить Ему… Прошлого дня было Преображение, и все так умиляются «Господи, как хорошо нам быть здесь» — а ведь это слова сатаны, означающие » давай не пойдем в долину, сделаем здесь три палатки. Моисей и Илия будут снабженцами манны и воды. Проживем, главное не спускаться в долину, ведь там — Распятие».
По утрам у меня болит сердце. Только по утрам. Это бес-предваритель. И этого не может понять сердце; а пути Его кто постигнет? Как ветер, которого человек не может видеть, так и большая часть дел Его сокрыта. Кто возвестит о делах правосудия Его? Или кто будет ожидать их? Ибо далеко это определение.
О как она вожделенна — безысходность! Все определено, ты стоял у ловушки и ты самостоятельно зашел и захлопнул дверцу. Какая тишина и спокойствие. Понятно, чем закончится. Нет, все беспокоят друг друга самосожалением. О, если бы безысходность была целью! Я бы совершенно не знал, что там находится за углом и есть ли там вообще вселенная?
Совсем не люблю собак. Но соседский пес был похож на старого грузина, он лежал в пыли на толстенной цепи и наблюдал за мирозданием вертикально. У него наверняка был астигматизм, как у Сезанна, но не было вредной жены. Но он оставлял свои монохромные холсты уделу памяти. Хозяина его почему-то беспокоило, что он не хвалится тембром своего голоса. Хозяин взял детское оцинкованное корыто, накрыл им пса-грузина и стал бить палками изо всех сил, чтобы пес определился в этой оцинкованной безысходности. Когда он открыл корыто, пес бросился ему на шею и перекусил горло. Истекающий кровью сосед взял ружье и застрелил собаку. Мне не интересно, выжил ли он.



Молния
В вас стреляли из пистолета? Вот и чудесно, в меня тоже не попали. Вспоминаешь детскую игру в прятки и вжимаешься в щели, которых оказывается так много на лице бытия. Когда в вас стреляют из автомата — совсем другое дело, здесь не вжимаешься, а бежишь, быстро бежишь, очертя голову, движешься с радостным комом в горле, хочется хохотать, как когда за вами гоняются в догонялки. Вдруг понимаешь, что пули маленькие и летят по прямой, а живое, оно движется по изгибам, и если только там, наверху, согласятся все-таки пересечь кривую и прямую, тогда что-то произойдет. Но тогда и не обидно вовсе, потому что если наверху что-то решат, то это наверняка случится, там работают серьезные и настойчивые ребята.
Пистолет и автомат, конечно, хорошо, а вот молнией в вас швыряли? Хотя бы, к примеру, шаровой? Святого мальчика Артемия Веркольского убило молнией в поле, мужа соседки бабы Маши тоже молнией насмерть убило в поле среди ясного неба. Когда я был маленьким, во время дождя ударила молния в асфальт в четырех метрах от меня. До сих пор помню этот толстый в обхват ствол энергии, переливающийся сотнями разных цветов, и как вскипела вода на асфальте, и как запахло озоном. И как я стоял, оглохший, и смотрел, как дождь прибивает к асфальту белый пар от удара молнии. Я не испугался, мне было красиво. Это было первое предупреждение.
Второе случилось, когда я редактировал епархиальную газету. Делал я ее тогда в одиночку. А тут к нам в гости приехали ректоры Духовных училищ и семинарий на большую конференцию. С одной стороны стояли умнейшие архиепископ Евгений Верейский и протоиерей Владимир Воробьев, которые называли семинаристов «квартирантами» и «иждивенцами» и предлагали реформу Духовных школ, с другой стороны стояли многопудовые аналойные протоиереи, которые ничего менять не хотели и бурчали, что «все равно отстоят святое православие». Тайно я был на стороне владыки Евгения и даже распространял среди наших семинаристов брошюру иеромонаха Иллариона (Алфеева) о необходимости реформы семинарий. Я был пойман, объявлен подрывателем устоев и наказан. Между заседаниями гости гуляли по нашему Свято-Троицкому монастырю, зашли и ко мне в редакцию. Владыка Евгений в присутствии нашего архиерея поблагодарил меня за газету (мы регулярно отправляли экземпляры в патриархию и семинарии) и попросил познакомить с редакцией. Я ему говорю:
— А вон они, владыка, все за шкафом.
Надо сказать, что за шкафом стоял диван, на котором спал я и мои «политические беженцы» – попы, когда они скрывались от владыки, от мирян и от жен. На этот раз там никого не спало. Владыка Евгений заглянул туда и сказал:
— Но простите, там же никого нет! Должны же быть у вас фотографы, журналисты. Как же вы все это делаете?
— У меня есть один помощник! — и я указал на икону Христа.
Рядом раздалось ворчание, я посмотрел на нашего архиерея, он был недоволен.
Свое недовольство он выразил чуть позже наедине:
— Мы завтра поедем в Тобольск, ты все выступления запишешь и ночью выпустишь газету, чтобы она была в Тобольске к утру.
— Владыка, помилуйте. Выступления надо расшифровать, отредактировать, доехать до Тюмени, сверстать газету (8 полос формата А2), отвезти в типографию, смонтировать полосы на пленке, отпечатать тираж и утром отвезти обратно в Тобольск, до которого 240 километров. Это же невозможно одному человеку.
— А я тебе ноутбук дам и машину.
Владыке, видимо, казалось, что все на свете можно решить гаджетами.
— Владыка, это невозможно, понимаете, невозможно!
— А я благословляю!
Он сделал жесткое лицо и с силой стукнул посохом об пол. И вот тут в эту секунду все и произошло. Раздался страшный удар, здание сотряслось, свет померк, оба компьютерные мониторы покрылись сиреневым ровным цветом. Вдоль стены от иконы Спасителя летел небольшой светоносный шарик, который затем медленно вылетел в окно. Как женские голоса в храме одолевают мужские во время пения Символа веры, так меня стала одолевать мысль, что на этот раз молния попала в меня. Меня убило? Сверху не могли промахнуться дважды. Как во сне, я посмотрел на свои руки и метнулся к компам, по дороге у меня слетел ботинок, я не замечал этого, как не замечал и владыку, мне было страшно жаль всей информации, которая, гадина виртуальная, наверняка стерлась, и теперь ее не восстановить. Я нажимал на кнопки, а когда пошел рыться в электрощитке, открыл дверь и увидел владыку, который, по-видимому, был напуган не меньше моего. Он стоял, прислонившись к стене у самой двери моего кабинета. И шепотом спросил:
— Ну, как там?
— Не знаю, кажется, все погорело. Молнией, должно быть, садануло.
Я вышел во двор, наш сантехник стоял и качал головой:
— Нет, Мирослав, ты видал, как молнией долбануло? Ни одного облака на небе, а долбануло — будьте-нате. Я стою, двор подметаю, вдруг — как бомба разорвалась. Молния белая, как солнце, прямо в крест над зданием ударила.
— Это в меня.
— Как в тебя?
— Я с владыкой спорил. Вот и…
Из здания вышли двое бледных семинаристов:
— Мы картошку чистили, а тут из окна — шаровая молния, как маленькое солнце. Мы испугались, сидим с ножами, думаем, сейчас она к ножу прицепится — и хана нам. Она полетала, полетала и в электророзетку ушла с треском, там весь угол обгорел.
Я пошел смотреть, розетка и вправду сгорела дотла, я подрезал провода и пошел налаживать электроснабжение. Проводку починили, да и компьютеры тоже. Газету эту я выпустил, как и благословлял владыка. Гости еще говорили:
— Удивительная у вас газета, в ней не только то, что было, написано, но и то, что будет.
Это я по усталости, думая, что все-таки не успею, расписание мероприятий на завтра поставил в прошедшем времени и добавил несколько фотографий мест, куда должны были поехать гости.
Выпустил газету и оказался в больнице с сильнейшим нервным истощением. С владыками я с тех пор не спорю, помню, что Христос сказал своим апостолам: «Не вы Меня избрали, а Я вас избрал и поставил вас» (Ин. 15, 16). Если наверху избрали, они знают зачем. И в следующий раз они не промахнутся, уж будьте уверены.

 



ЧАСТОКОЛ

В юности, когда ты бодр и полон энтузиазма, мир кажется, да только кажется. Но только ты родился, у тебя есть работа — ты должен слушаться старших. Они берут за ухо и ведут . Не куда, а откуда, например от электророзетки с двумя гвоздями. Кажется нравоучения и запреты ставят частокол вокруг воли юных. Чем дальше, тем более частокол становится сложным, запутанным и непреодолимым. Запад превратил его в палисадник: у фр. pallissade, у ит. palizzata, такие агрессивные острия, увитые цветочками, чтобы украшать фасад дома и не подходить к близко к окну. Вдруг там чего.
Частокол — это не кол для задницы отдельного преступника, это колья для всех. Как часто мы городим частокол — говорим ерунду через частокол своих больших передних зубов, когда, как и у поэта во рту — развалины почище Карфагена, который влек молодых безумцев. Они порока не знали, но жаждали. Частокол — это жгучее желание при отсутствии знания: избави мя Боже мой, боже от кипения кровей моих — молодость не знает, что частокол можно поджечь, или навалить столько трупов, чтобы по ним все же пробраться внутрь.
Богопознание — это образ жизни, а не мыслей. С другой стороны Церковь отгородилась частоколом догматов, безусловных истин. Но Ориген «аттическими догматами» называл не написанные выводы Сократа. Писавший за Сократа Ксенофонт «догматом» называл распоряжение начальства, далее — определение сената. Даже в Септуагинте и Новом завете у пророка Даниила, Эсфири и у Маккавеев… у Луки, в Деяниях «догматом», этим частоколом слов, называется царский указ. Павел искал за догматом божественный авторитет Моисея. Святые отцы называли частокол догматов охранительной божественной истиной, которую противопоставляли спекулятивному мышлению и личным мнениям.
Но сам частокол догматов появился, когда появились ереси, когда предпочтение отдается одной части истины в ущерб целому, кафоличности. Церковь отвечает на ересь тем, что устанавливает пределы истины. И вот здесь стесненная со всех сторон душа, узнает что догматы сначала назывались оросами (horos — предел, граница, лат. terninus). Догматы — это «пределы», положения, в которых Церковь выражает свой опыт веры, отделяя истину от ее еретических искажений.
Благодарим историю
За Ария, Нестория,
Чтоб истинно молитву вознесли
Их ложными путями не пошли.
Так пел отец Фома на день Торжества Православия. Однако это не избавляет его от ереси не ездить в деревню лечить больных кошек. Он мысленно отправляет их в Африку, и они на следующий день мрут. Знание определений истины не есть знание самой истины. Частоколом догматов окружена наша слабая паства, вокруг нее о-пасность. А у единственных ворот нашего частокола, всю ночь до рассвета спит наш пастух, заслоняя своим телом вход. Потому-то Он и говорит о себе: «Я есмь дверь: кто войдет Мною, тот спасется». Частокол есть, Дверь есть, что вам еще нужно?

ссылка



41-2
картина — Николай Абрамов Муромский

Приехал к отцу Фоме писатель:
— Вот, — говорит, — веду не очень пристойную жизнь. Бухать сильно приходится. Не влияет ли это на духовную сторону моих сочинений?
— Это ничего, русская литература XX века на 90% — это тексты написанные с похмелья. Сел поутру, выписал свое похмелье, отер рукой токсичный пот со лба и — уфф! — стало легче. А потом очень многие авторы, когда они вели предельно грешную жизнь то своими поисками Бога обращали многих людей к вере. Так, например, Рембо обратил своими стихами Поля Клоделя. Но часто, когда писатели отказывались от грешной жизни, они одновременно отказывались и от поисков Бога. Не желали подчиняться мелочной и мелкой религиозности своего детства. Их труды становились бесплодными. Ведь часто наша внешняя «праведность» может быть более отталкивающей, чем грех.
— Но я очень страдаю…
— Страдающий человек искренен. Страдание есть цена за единение с миром. Ничто ведь так не сближает грешников как порок. Поэтому часто искусство часто создает мир и порядок, впитывая насилие и зло. Хотя, с другой стороны, подмена жизни поклоняется бесчисленным нелепым и глупым заменам истины.
— Может быть, батюшка, мне все-таки подвязать да начать писать православные книги?
— А что это такое? Если вы имеете в виду христианское искусство, то оно большей частью просто нелепо и ужасно. Человек, говорящий о своей вере всегда подставляется, он почти обречен на неудачу. Ваша гордынька не потерпит неудачу. Мир в душе начинается тогда, когда мы принимаем его отсутствие.



Сегодня куплено: одна куртка зимняя летчика, одна шапка зимняя десантника (для прыжков с парашютом), зимняя тельняшка десантника большого размера и ИРП- индивидаульный рацион питания для зека из Томска. Набор идет со специальной штукой для разогревания пищи на сухом топливе (если дело происходит на лесоповале). В тепле и сытые. Что нужно еще бедным и беспечным?


ИНЫЕ ФОРМЫ ЖИЗНИ

Пролог
Восьмидесятые годы XX века. Преподаватель научного атеизма спрашивает студентку:
— Так что же, Вы не знаете кто такая Надежда Крупская?
Та совершенно искренне отрицательно мотает головой. Преподаватель не унимается:
— А кто такой Ленин Вы знаете?
— Нет, не знаю.
— А Вы сама-то откуда будете?
— Из деревни Упорово.
Преподаватель в задумчивости подходит к окну:
— Может действительно бросить вот так все и уехать в Упорово?

***
Люди стремятся к иным формам жизни. Жизнь и так окружает нас полным до горизонта кольцом, но нам хочется иных форм жизни, хотя бы для себя. Поэтому в июле 1985 года нас, филологов, отправили на фольклорную практику в Упоровский район.
— Будете как Шурик из «Кавказской пленницы» собирать сказки, песни, тосты, — шутил руководитель нашей группы. Сам он оставался в Упоровской гостинице, а мы, разбившись по небольшим группам, разъезжались по ближайшим глухим деревням. Нам четверым: мне и трем одногруппницам Ирине, Тане и Людмиле предстояло покорять языковые просторы деревни Бызово. Деревня эта представляла собой одну длиннющую улицу вдоль реки Тобол. Сельсовет был совмещен с фельдшерско-акушерской службой, поэтому он размещался в старой избе со столом, в котором хранилась печать, и новым гинекологическим креслом прямо перед этим столом. Добрая старушка отметила наши командировочные. Девицы мои косились на гинекологическое сооружение. А я смотрел на белый флажок, который лениво трепыхался над зданием сельсовета.
— А чего он белый? — решился я спросить старушку.
— Он был красный, но как его в 1918 году повесили, с тех пор никто и поменять не решался. Разместили нас в здании начальной школы, выдав чугунную сковородку и три набора постельного белья. Столовой не было, сельмаг располагался только в Упорово. Туда как раз завезли одеколон, поэтому основная часть жителей деревни Бызово потянулась в Упорово кто на машинах, кто на телегах, кто на тракторах, а кто и на комбайнах за предметами первой необходимости. Я вернулся оттуда с двумя булками хлеба и банкой тушенки. Было очень тихо. По дороге я завернул в местный клуб полюбопытствовать. Клуб был старым сараем, где Зорро распластал своей саблей киноэкран на мелкие кусочки, а по краям сломанных деревянных кресел располагались метровые сталактиты из щелканных семечек и окурков. Пустынно. В первые же часы к нам прибился местный мужичок, синий портаками с ног до головы, — Пятница, который с вожделением смотрел на нашу пачку индийского чая. Я дружелюбно отдал ее ему и он тут же сварганил на нашей плитке почти белого чифирю, и закинувшись, рассказал, что в деревне у них пятьдесят парней и только три девчонки.
— Так что твои далеко не уйдут, — сформулировал он нечто о моих одногруппницах.
— Что ж так? — поинтересовался я.
— Раньше сядешь, раньше выйдешь, — открыл он мне закон жизни.
«Бедные бызовские девушки», — подумал я.
Бызовских юношей мы увидали вечером, и появление их было фантасмагорическим. Без пятнадцати шесть на скамейки единственной улицы села Бызово вышли старушки, у каждой из который в руках имелся непременный набор из старенькой тарелочки и ножа. В шесть часов по деревне прогнали коров, которые шли степенно домой, полные молока и раздумий о вечности. Задумавшись, они, конечно, оставляли после себя свежие лепехи коровьего дерьма. Бабушки принимали коров и уходили в дома. И вот тут появлялись они. На мотоциклах: явах, чезетах, уралах, ижаках и просто минсках, именуемых в простонародье «козел». Загорелые и белобрысые, в белых майках и черных рабочих штанах, с непременными чюнями (резиновыми галошами) на ногах, они летели через единственную улицу деревни Бызово как триумфаторы. И свежее коровье дерьмо разлеталось из под их колес во все стороны как победный салют. Доехав до конца деревни на скорости, они разворачивались и разъезжались по домам. Старушки выносили свои тарелочки с ножичками и соскребали дерьмо хотя бы с окон. Это зрелище повторялось здесь кинематографично и ежедневно.
Чифирный Пятница принес нам немного картошки и даже предложил помыться в бане у его матери-старушки. После четырех отсидок, он был добрым, наш новый синекожий друг. Мы пожарили картошки, поели и стали думать, как бы нам пройтись по домам и пособирать фольклору. Но тут к нам пришли три юноши, которые вежливо спросили, которая из девушек моя, и стали в простых и доходчивых формах склонять одногруппниц к началу половой жизни. Разговор закончился на повышенных тонах, и один из визитеров был отправлен в накаут чугунной сковородкой по голове. Прошипев сакраментальное: «Быстрее сядешь, быстрее выйдешь», юноши отправились восвояси. Я пожалел о дедовском «Зауэре», который зря остался лежать в моем диване дома. Что оставалось делать? Мы пошли в баню к маме Пятницы. Девчонки мылись, а я сторожил их снаружи, рассматривая выставку тюремного творчества. Трое остальных сыновей нашей хозяйки мотали сроки и трогательно отправляли матери-старушке носовые платки, на которых пастой из шариковых ручек, разведенной в одеколоне, были изображены различные сцены, многие из которых носились в виде наколок моим народом. Было там, правда, несколько изображений церквей, но не в религиозном смысле. Платочки эти были прибиты большими гвоздями прямо к стене. Вечером нам пытались выбить мотоциклом входную дверь, но попытка увенчалась неуспехом. Утром нас разбудили выстрелом из двух стволов в окно, под которым спал как раз я. Девушки мои быстренько скатились под кровати, все было засыпано стеклами. Человек, стрелявший, склонился в комнату с лучезарной улыбкой и букетимом полевых цветов, снова был вырублен чугунной сковородкой. И мы в спешке покинули гостеприимное Бызово огородами, татьянами скользя на свидание с холодныом Онегиным, вооруженным сковородкой. Да, надо сказать, бызовским девушкам не позавидуешь.

***
У моего друга жена легкомысленно относилась к головным уборам зимой и заболела менингитом. Пока она болела, она посмотрела фильм «Шоугерлс», и так была поражена фильмом, что уехала работать стриптизершей на ближний Восток, кажется в Бейрут. Может у нее и нет особой фигуры и пышных форм, но там белые волосы и Восток. Еще через несколько времени мы возвращались с моим секретарем из командировки на Рождественские чтения в Москве. Нам почему-то попался штабной вагон. Секретарь мой имел особенность выпить банку крепкого пива и тут же превращаться в безумца. И вечером он очень хотел стать безумцем, но я как-то уложил его спать. Напротив нас в купе ехала миловидная девушка по имени Елена. Она не училась и не работала в столице, «просто возвращалась». Ну и ладно.
Утром я застал своего секретаря уже похмелившегося и бросающего перочинный нож в настенную подушку как раз над спящей Леной. Я дал ему еще, и он улегся спать. Проснувшаяся Лена сделала вид, что ничего не произошло. Мы разговорились, и выяснилось, что Лена родом из деревни Бызово. Я вспомнил нашу чудесную летнюю фольклорную практику, короче мы поболтали о чем-то общем. А еще через полгода, мы с сыном возвращались поздно вечером из типографии, я сдавал газету, а его не с кем было оставить дома. И встретили пару девушек: менингитную жену друга стриптизершу и Лену из московского поезда. Оказалось, что они напарницы. Работают стриптизершами, теперь уже в Берлине. Тут же под каким-то фонарем показывали мне фотографии из отелей и стрип-клубов. Лена, кажется, немного стеснялась. Разговор про западных мужиков и их нравы я замял за малолетнестью моего сына. Но что менингит — это страшная болезнь, связанная с половыми извращениями, он, кажется, запомнил. Я понял про девушек из Бызово. Они, как и все мы, ищут новых форм жизни.




Мой портрет работы гениальной Татьяны Евгеньевны Косач, иконописца и художницы, и жены прекрасного священника, и невероятно красивой женщины из Санкт- Петербурга в виде символа апостола Марка. Сделаю ее обложкой к своему «Наивному толкованию на ап. Марка». Уже сколько пришедших народов мне твердят, что прям срисовано с меня. То же выражение морды. Осталось хаер отпустить.
Кстати, сделано на египетском папирусе ручной работы



СМОТРИНЫ
Как-то позвали нас с другом на смотрины. Позвал один знакомый посмотреть на свою невесту. Чтобы мы, соответственно, одобрили. Ну, мы и пошли. Вечеринка, у него как раз день рождения, все выпивают и закусывают. Рядом с именинником бледная девушка с клокочущими рыжими волосами. Хищно поглядывает белесыми глазками на нас, что-то затевает. А мы что, мы наливаем и закусываем, пир — это наше обычное амплуа. Потом по радио стали передавать программу «Вечный зов», которую мы с Володей Богомяковым делали на радиостанции. И это как раз был смешной выпуск про величайших чувачин, про то, кто, как и при каких обстоятельствах обкакался. Именинник так хотел послушать эту программу, что встал на диван и приложил голову к приемнику, потому что в комнате было шумно, люди гуляли. А невеста его подошла к нам, мы как раз налили. Взяла стул и уселась напротив. Мы недоуменно смотрели на нее.
Она начала томно:
— Мне сказали, что вы философы…
Мы с другом мысленно поставили диагноз, вздохнули, понимающе чокнулись и немедленно выпили, чтобы она поняла, кто мы. Но она не унималась:
— Скажите, а как вы относитесь к философии Хайдеггера?
Я кашлянул, мне стало понятно, что дальше произойдет, пробурчав что-то извинительное, я немедленно ретировался. Когда я вернулся, разговор уже надрывно затихал. Друг мой перегнулся через стол, глаза его были налиты кровью и алкоголем, он размахивал своими здоровенными руками перед еще более побледневшей невестой, которая вжалась в спинку стула. Со стороны казалось, что они репетируют забавную басню дедушки Крылова «Волк и ягненок». Но реплики были из другой оперы. Друг мой кричал ей в лицо:
— Дура ты, набитая дура! И не лезь ко мне со своей философией! И жених твой дурак и подругу себе нашел под стать себе! Идиоты!
Жених все слушал радио, не обращая ни на кого внимания. Невеста, опомнившись, пошла немного выпить для успокоения после интеллектуального разговора. И так в этом переусердствовала за полчаса, что, подойдя к окну, чтобы погрустить о своем, философском, запуталась там в шторах. А когда попыталась выпутаться, то закрутилась между двумя шторинами в один тугой кокон, из которого без посторонней помощи уже не могла выпутаться. Жених все слушает радио, невеста бурчит и крутится в шторах, гости танцуют. Тут пришла мама жениха с жареной курицей и заметила:
— У вас тут кто-то в шторах запутался.
На что мой саркастический друг сказал:
— Это вам подарок. У вас намечается замечательное пополнение в семействе!
Мама испуганно спросила меня:
— Вы думаете, у него это серьезно?
Слава Богу, все оказалось несерьезно.



Говорили с Сергеем Николаевичем Трофимовым о стратегиях встречи старости. Первая, сибаритска, бонвиванская, как-то не очень манит своей скоротечностью и резким концом. Другая — концепция тещи Трофимова Вассы Владимировны: «До смертинки — две пердинки» мне очень по душе. То есть с сорока лет готовиться к неминучей кончине. И тогда многое ненужное отпадает. Такие живут долго и как в последний раз.



Помню как в самом начале девяностых духовник заставил меня уничтожить всю оккультятину дома: «Да на помойку-то не выбрасывай, а то бедные божи и бичи найдут, прочитают и умом повредятся». — «Батюшка, вы думаете, что бомжи Блаватскую, Штайнера и Ауробиндо Кхоша читают?» Батюшка поднял палец к небесам и зловеще прошептал: «Ко мне один приходил, так он Ницше читал!!!»
И потом, — добавлял духовник, — в домах, где такие книги стоят, Божья Матерь войти не может.



Замыслы и помыслы — вещи разные. Замыслы благие, а вот помыслы красотой не спрячешь. Где-нибудь да вылезет.


«Пойду-ка я домой танцевать марсианские танцы, которым меня научил Мирослав Маратович Немиров. По мнению Игоря Трофимова, танцующий человек очень красив, даже если это — бородатая карла. А танцую я великолепно. В юности на танцульках девушки из-за потанцевать со мной даже дрались. Конечно не так, как из-за моего друга Сереги, когда в Ишиме одна другой об голову разбила кассетный магнитофон «Легенда-404″, но все равно приятно».


Пришел к отцу Фоме, говорю:
— Батюшка, слушай, а может быть святителю Иоанну Тобольскому не нравится перевод его книги, который я делаю? Может быть он на меня обиделся?
— Почему обиделся?
— Ну кругом проблемы , это понятно. Но ситуация такая, что мне уже и людей увольнять, наверное, придется.
— Давай сугубо помолимся, все станет понятно.
Через неделю начинают сыпаться на меня всяческие жизненные бонусы. Прихожу к отцу Фоме. Он:
— Владыка Иоанн весьма доволен, что вы взялись. Больше бы никто не взялся. Таких дураков больше нет. Но вы, во-первых, не забывайте ему молиться, а во-вторых, как ты говоришь, зовут того парня, которого ты хотел уволить?
— Иван.
— Вот, и во-вторых, тезку святителя сказано не трогать


Приезжий в скит умник, не имея вопроса о духовной жизни спрашивает отца Фому:
— Батюшка, вот сказано, что за каждое слово дадим ответ. Я так понимаю, что слово может отражать как общие, так и подробно частные особенности предмета. Как Вы думаете, как может слово отражать столько пластов?
Отец Фома:
— Миленький мой, в слове ведь есть и живое и мертвое. Есть в нем и разное время: прошлое, будущее… Ну как тебе объяснить? Есть в слове как бы множество трубочек, через которые вдуваются, как через органчик разные дуновения и аккорды смыслов. Они или отсекают от вечного чего-то или переполняют невероятным величием. (вздыхает) Ты, бы, голубь, лучше бы о Боге думал и все слова говорил перед Его лицом.
— Я, батюшка, про трубочки органчика думать буду…


Некая девушка Нина из Тобольска ехала в начале девяностых в одном поезде с девчонками из группы «Мираж». Молодые все были, ехали в сторону Дальнего Востока, бухали вместе три дня. Нина, естественно, читала им свои стихи. Одно стихотворение «Музыка нас связала» им очень понравилось. Каково же было удивление Нины, когда этот стих песней прокатился по всей стране. Но девчонки из «Миража» на письма ее не отвечали. И денег ей не заплатили. Я всегда знал, что это сибирская песня. Теперь бы только выяснить корни песни «Ветер с моря дул» и можно помирать спокойно.



Младшее поколение не столько разочаровывает, сколько удивляет. Стою у перекреста и слушаю дивную беседу молодых людей:
— Слушай, а давай возьмем шампусика и разведем девчонок на кайф?
Другой, в размышлении:
— А смысл? Давай возьмем водья и загасимся!
Вот это, я понимаю, настоящая поэзия!!! С Высоким Слогом!
Особенно прекрасно: «А смысл»?



Отец Фома имел желание коротать дорогу до города в пустых разговорах:
— Ну я надеюсь, что ты алчешь и жаждешь правды?
— Нет, батюшка, я скорей плачущий…
— Это хорошо, потому что страдать хорошо, ничем ты меньшим ты не насытишься. Ты, говоришь, плачущий, так ты еще не утешился. Соответственно и просишь у Бога чего-то не того.
— А чего надо просить?
— Чего-то правильного, потому что просить каплю воды или там денег бессмысленно, Бог может дать нам все и не меньше. Много, да? Вот, а мы для этого созданы, мы сами слишком велики для себя. Искушения идут вслед за утешениями, чтобы мы не перепутали путешествие в Царство Небесное за возвращение домой. Домой не вернуться.
Он наклонился ко мне и прошептал:
— Мы в ловушке. Давай, плачь, попытайся разжалобить тюремщиков.



Приехал в скит какой-то господин, прямой как линейка, и очки у него как линейка, и галстук у него как линейка, и прическа, и туфли… Подходит этот человек-линейка к отцу Фоме и говорит:
— Позвольте представиться, я — атеист. Я желал бы дискуссии.
Отец Фома стал звать монахов:
— Братия, идите, посмотрите на живого атеиста, отродясь не видел.
Все стали стекаться. Линейка продолжал:
— Но я бы желал дискуссии…
— А какая может быть дискуссия? , — удивился отец Фома, — Как известно, атеисты — это древняя христианская секта. Да это и понятно, они ведь отрицают бытие Того, Кого они прекрасно знают. Если я отрицаю здесь присутствие клоуна, то я, по крайней мере, должен знать, кто такой клоун. А если я говорю: «Здесь нет престидижитатора», но при этом я не знаю, кто это такой, и тогда я не уверен, есть он здесь или нет. Поэтому, если нам говорят: «Я точно знаю, что Бога нет», то это говорят те, кто очень хорошо знает, Кого именно для них сейчас нет. Бог так любит атеистов, что Его для них и вправду нет.
— Чего? — переспросил Линейка.
— Я говорю, — как для глухого прокричал ему в ухо отец Фома, — что Бог вас так любит, что Его для вас действительно не существует.
Лицо Линейки передернулось:
— А я знал… Я так и знал.
И он засеменил к скитским воротам.


Когда Он проводил круговую черту по лицу бездны, я был в печали, я грустил от отсутствия любви к истине. А это нехорошо. Это ладно, когда вы просто грустите от отсутствия, плохо когда придет на вас ужас, как буря, и беда, как вихрь, принесется на вас, когда постигнет вас скорбь и теснота. Тогда уже и еда не нужна и питье в глотку не лезет. Какие мои развлечения? Я пастух ветрам и гоняюсь за птицами. Мне подарили жизнь и она стала тяжестью, саму эту жизнь разрушающую. Вечером я горю огнем и записываю в жару том мысли свои, но знаю, что в этот момент, сидя на корточках на полу кухни, я пуст, потому что чем больше идей, тем меньше жизни, чем больше жизни, тем меньше идей. Мне кажется, что нужно искать разум как серебро и как сокровище копать его. Но единственно, что я найду, как глупый — бесславие, а мудрые должны бы наследовать славу. Я уклоняюсь направо и налево. Мелочен я в поисках своих, а это — демонская черта, последствия от нее горьки, как полынь, она остра, как меч обоюдоострый.
Но есть и во мне свет. Когда я думаю о том, что бывает ежедневно, я не забываю исчислять и то, что от века. На путях виноградника души моей брожу я и среди тропинок внутреннего поля сердца, руки мои бесплодны, но ноги мои в росе Божией. Не искушаюсь я по крайней мере пустыней безводной, где проводил я юность мою. Знаю, что сомнения бывают только у верующих людей, поэтому говорю себе: «Сначала полюби, а потом понимай». Ничто я не довожу до конца, ничто не завершаю, потому что незавершенность и есть вера. Не ссорюсь я с собой, когда не сделал себе зла. Не говорю себе, нуждающемуся в жизни: «Пойди и приди опять, может быть завтра я дам», когда имею при себе нечто из дыхания истины, потому что не знаю, что родит грядущий день.
Немного сплю ночью, забываюсь на пару часов, немного дремлю, немного, сложив руки, лежу. Иногда приходит, как прохожий, сон мой, но он беспокоит меня всегда как разбойник. И я пробуждаюсь, бес-предваритель отходит и приходит Господь. Благословляет душу мою и на праведные дела наставляет. И грядет день мой, день радостный и всегда первый, как во дни Творения. Забываю я о проблемах своих, потому что вера заменяет их. Ибо где свет ее, там нет проблем. А где проблемы, там нет веры. И виноградник мой полон, и нет времени обратить внимания на себя, нет меня, нет жажды, руки мои полны плодов, так что и пальцев не хватает, и ноги мои снова мокры от росы. Большие серые птицы сидят на лозе и внимательно смотрят, и ветры лежат в кармане покойно, ожидая часа своего. Дивен Господь и слава Его из века в век.


Бутылки и скелеты
Придумывать начало для начала всегда глупо и смешно. Начало времени — не время. Даже мир сотворен вдруг и мгновенно. Также мгновенно меняется самодеятельность ума моего соседа. Я с ним не пью, боюсь. Не потому, что не вынесу дозы, а потому, что не страдаю любопытством, старающимся изведать непостижимое. Его пьянство — огонь, а его тело — причина тени, которая все сгущается с годами. Поэтому я сторонюсь его борьбы с собой, потому что удар камня о камень показывает — в них сидит огонь. А к чему присоединяется огонь, тому скорее сообщает видимость, нежели темноту. Сосед все время что-то смутно прозревает в мире и, соответственно, в себе. А я, знающий огонь исповеди, боюсь увидеть в себе новые и страшные бездны, я трусоват.
Поэтому, когда мои дочери в ответ на чтение им стихов «Над смертью Вебстер размышлял» вместо благоговейного молчания отвечают мне неистовыми и дробными мольбами «куци-муци-сек», что значит «включи мультик Шрек», я удаляюсь на свой чердак, чтобы смотреть в соседский огород (наши дома стоят рядом) и упражняться в умозрении о существующем. Геометрия, астрономия, красота математики не пленяют ум мой, нет, все это — многопопечительная суета. Не погрешу в приличье наименования моих занятий, коль назову их упиванием метафизикой, но не простой метафизикой, а метафизикой движений подвыпившего соседа в огороде. Он ходит с лопатой и бутылкой, как бедный Йорик, ищущий себе последнего пристанища. Я предал его недавно тем, что построил себе септик и устроил канализацию. Супруга его, страдающая хроническими рыданьями, переходящими в гнев, решила, что и она на закате дней имеет право не выносить помои ведрами. И стала требовать копать и копать. Супруг стойко отказался, даже под угрозой уничтожения всего поля заначек. Он сказал ей:
— Люда.
Он придвинулся к ней и зашептал как безумный:
— Люда, там копать нельзя. Понимаешь, нельзя. Там люди лежат.
Она оторопела:
— Какие люди?
Он бешено вращал глазами, словно бы сбивал маленьким лазером черных невидимых мушек, облепивших жену:
— Здесь, в этом доме, еще до того как поселился отец, жил комиссар НКВД. Они очень пили, понимаешь — очень, потому что душегубы. И чтобы в себе эту слабость, ну которая бывает поутру, когда стыдно, понимаешь, стыдно пред небом и землею, вот эту слабость изничтожить в себе, они…
— Ну, — супруге уже было интересно и страшно.
— Они приводили обреченных и расстреливали их на огороде. Пили и стреляли. Стреляли они плохо, очень плохо. Выпивши, рука не та. И вот они добивали этих раненых, а потом подручные, эти свиньи с волосатыми руками, закапывали эти тела у нас на огороде. Он отпрянул, глаза его сияли страшным светом:
— У нас на огороде — кладбище.
— Да ну тебя, пьяный черт. Откуда ты это знаешь? Зенки зальешь, потом несешь, несешь.
— Положим, это легенда. Предание. Но ты думаешь, чего это я хожу по огороду с лопатой?
— Чего?
— Земля сама кости их выталкивает, потому как они — мученики, а если кости не в земле, то и души их к нам пожалуют. И потом, ты ведь знаешь, что у всех неурожай, а у нас так и прет, так и прет. Яблоня почитай двадцать лет плодоносит, другая бы засохла…
— Да ты к чему это все?
— Нельзя там колодец копать, могилу мы для себя выроем.
Жена слову мужа не поверила и за три пузыря наняла двух таджиков, которые начали рыть, пока сосед был на промысле — он подметал улицу состоятельным владельцам коттеджей за натурпродукт. Когда сосед вернулся, он громко кричал, бегал за таджиками с топором, выбил стекло у себя на кухне и утих далеко за полночь.
Утром, выйдя в туманную прогулку, я узрел фантасмагорическую картину. Сосед, пьяный в дым, шел, шатаясь по улице, и изумительность его вида связывала у меня слово. Он весь был обвешан человеческими костями, попарно связанными с пустыми бутылками. Он издавал странный звенящий гул, который, как колокол, раскачивал августовский сырой туман. Немыслимо предать на производство словесных органов его состояние. Он был трезвее всех пьяных и разумнее всех безумцев на свете.
Оказалось, что он не просто ленился рыть септик. Во время своих путешествий на темную сторону сознания, он прозревал своей объюродившейся мудростью то, что скрыто от дневных обитателей сиюминутности. Таджики нашли много человеческих костей и кучу бутылок, которые зарывал сосед на огороде.
Он смотрел на меня победоносно, он, желавший напоить мертвецов, бутылками пригрузить всплывающие к небу кости расстрелянных. Как песок, который слабее всего, обуздывает невыносимое насилие моря, так он в своей простоте нашел способ, обнаженный от всяких измышлений ума. Его, конечно, свезли в дурдом. Но напоследок он сказал мне:
— Вы все мне не верили, а я знал, он стрелял в меня, но у него дрожали руки. Смотри, ты там сидишь на крыше, смотри внимательно.
И он покрутил пальцем напротив сердца. Я страшился в сказанном подразумевать и умолчанное. Я прозревал, что ум его, воспламененный вином за годы борьбы с собою, стал подобен огню, который содержится в теле безвредно, но, будучи вызванным наружу, делается истребительным для тех, кто хранил его в себе прежде.
Его увезли. На огороде сделали раскопки, нашли тринадцать мужских тел, у многих в черепах были дырки от пуль. Потом приехали журналисты, потом кости увезли, и безутешная соседка рыдала теперь о погубленном урожае. Его затоптали и закидали землей из развалов.
Теперь я не упивался метафизикой, ничья тень с лопатой не трогала моего воображения. Сколько я ни вглядывался в соседский огород, кроме непроглядной черноты земли, там не светила и малая зга. Как-то утром меня разбудили мерные шаги около дома соседа. Я открыл чердачную дверь и протер глаза. У дома соседа стоял высокий человек в кожаных куртке и кепке, черных галифе и до блеска начищенных черных сапогах. На его бледном носу висели круглые очки. Он курил. Мы посмотрели друг на друга. Он осклабился какой-то гадкой улыбкой, взял окурок тремя пальцами правой руки и, щелкнув пальцем, метнул этот окурок в меня. Чтобы окурок не попал мне в лицо, я увернулся, упал спиной на свой матрас, и подниматься уже не смел, доколе не услышал, что внизу в доме зазвучали голоса моих проснувшихся дочерей.

ссылка



Школа

В течении жизни я так и не понял, для чего учился в школе. Виной всему мои старшие сестры и отец.

Старшие сестры, когда мне было четыре года, играли со мной в «школу». Это значило вот что. Меня привязывали веревкой к стулу, чтобы не убежал. Ставили столик с тетрадью и ручкой. Старшая сестра рисовала буквы на доске мелом, средняя стояла рядом, и если я делал что-то выходящее за ее представление о порядке, била меня линейкой. Так как мама была целый день на работе, читать я научился быстро.

Более полно про все тайны педагогики я узнал, когда пошел в первый класс, к учительнице Ксении Андреевне Сметанниковой, которая раньше учила мою среднюю сестру. Она ходила по классу с метровой желтой линейкой и била учеников по рукам и голове. В конце концов нервная система линейки подорвалась и сломалась о голову моего соседа Бори.

Но не это вызывало мои переживания. Мне было дико, что дети семи лет не умеют читать, что они пишут «а», потом «б», и что это не у всех выходит с первого раза.

Я заскучал, ну, не бить же их? Поэтому одноклассники побили меня. Мама сказала, что я должен драться в ответ, что разбираться она не будет. С развязанными руками я бил обидчиков по одиночке. На перемене читал свою первую толстую книгу «Три мушкетера». Так и развлекался.

Во втором классе меня перевели в английскую спецшколу, где на уроках иностранного нельзя было говорить по-русски. Моя бабушка, графиня Заморина, смеялась над моим произношением, она свободно говорила по-французски и по-польски. Английский ей казался чудовищным, особенно в моем исполнении. Она смеялась, прикрыв беззубый рот рукою, со свои обычным «quel mauvais ton, cher petit-fils»*. Я дразнился в ответ, она обижалась, но не жаловалась родителям.

Но я скучал еще сильнее. Я тосковал, почти болел. Эти темные зимние сумерки, в которых я плелся по утру в школу и мечтал, чтобы горящая учительница выбила своим телом высоченную, трехметровую дверь в нашем сталинском классе с лепниной на потолке, нашептывали мне то, что скажет мне Шекспир чуть позже: «К подругам мы как школьники домой, а от подруг — как в школьный класс зимой».

Счастье настало неожиданно, как весна. Мы сидели в ленинской комнате и у нас был ленинский час. Учительница, которую звали Мария Александровна Ульянова (а так звали маму Ленина) словно бы о своем сыне рассказывала нам о подростке Ленине, на которого напали гуси, и он, защищаясь, упал, но книг не замарал. Я понимал, почему Ленин не замарал книжки, но не понимал, за что он расстрелял моего прадедушку генерала Заморина. Поэтому я следил за мухой на потолке, которая, не отдавая себе отчета в рисунке своего полета, была свободна там, где я был заперт.

Вдруг трехметровая дверь распахнулась и на пороге появился рыжий пионер с красным галстуком, сбившимся набок. Это было мало сказать, что неприлично. Так было совсем нельзя. Нужно было стучать, обратиться к старшему… (Даже учителя нас звали на «вы», так что если кто и ругался на одноклассника, то говорил: «Вы, Иванов, — дурак». Дурак, но на «вы».) А тут. Экая наглость! Пионер, не обращая внимания на условности этикета, с шумом носом вдохнул воздух, а потом заорал: «По-о-жа-арр!» Забыв о приличиях, мы вскочили всем классом и радостно закричали: «Ура-а-а!» И бросились вон, к раздевалке. О, счастье! Школа пылала. Старшеклассники, забравшиеся на чердак, не затушили сигарету. И вот, дети прыгали вокруг горящей школы, как вокруг ритуального костра. Небо услышало их молитвы. Неделю мы гуляли по улицам как пьяные. Но вскоре пришлось возвращаться. Печаль стала глубже, тоска основательней.

Меня спас отец. Мы не особо разговаривали. Он наблюдал за мной и не мешал. Его отец, мой дед, в детстве жестоко наказывал папу за то, что тот тратит керосин на чтение книг. Я читал днем, а ночью — с фонариком под одеялом. Батя был для меня ходячей энциклопедией, поясняя все сложные и непонятные слова, встречающиеся в книгах. Мать ругалась, что я читаю книги не по возрасту. Он всегда оправдывал меня. И вот он, видимо, увидел мой потерянный взгляд, когда я пришел из школы. Он подошел ко мне и сказал:

— Что с тобой?
— Я ненавижу школу.

Отец улыбнулся, ласково погладил меня по голове, взглянул в глаза и заговорщически сказал:

— А ты запомни одно: все твои учительницы — дурочки, не воспринимай их серьезно. Что ты сейчас читаешь?
— Конан-Дойля, «Записки о Шерлоке Холмсе».
— Неси сюда.

Я принес, он достал из моего школьного портфеля учебник по математике, вырвал оттуда книжный блок и вложил в обложку от учебника моего «Шерлока Холмса»:

— Вот так. Читай, что тебе нужно.

Его можно понять: учился я хорошо, но душа моя тосковала. С этого мгновенья мир озарился светом: вот она — свобода, вот оно — счастье.

Теперь я был свободен от всего глупого и нудного. Я читал то, что хотел, перестал тосковать. Когда сестра пошла в медакадемию, я учился в шестом и с удовольствием читал на уроках ее учебники по анатомии и гистологии, академическую «биологию» Вилли и Детье… И, конечно, Жюля Верна, Рафаэля Саббатини и Ярослава Гашека… Учиться в школе стало легко.
Я брал учебники на следующий год в начале лета, прочитывал их, чтобы быть свободным на целый год. Отец научил меня учиться, серьезно и задумчиво относиться ко всему, что узнаешь нового.

Жизнь шла, волны мирового идиотизма захлестывали окружающий меня мир, да вот и нынче у немногих голова над волнами. Но я стал понимать отца. Как из деревенского мальчишки, битого за растрачу хозяйского керосина, он стал хорошим, сильным, умным человеком, получившим военное, а потом и два высших образования. Он один из всей родни уехал из захолустья, дал нам прекрасное образование, делал только то, от чего радовалась его душа. Просто он был свободен, даже и в те советские времена. Наверное поэтому, он на двадцать лет пережил своих братьев и сестер. Просто он был свободен…

Примечание:

*  «какой дурной тон, дорогой внук»

http://rusbatya.ru/o-shkole-i-svobode/



АТОНАЛ

В детстве я очень любил похороны. Когда оркестр начинал заунывную песню свою, мы с мальчишками бежали смотреть на покойника и слушать звуки, летевшие то вразнобой, то пыром. Музыканты были все пьяны или с жестокого бодуна. Особенно мне нравился один молодой еще взлохмаченный человек с гобоем, лацканы пиджака которого простирались далее его утлых плеч. С гобоя он свисал как флаг, не колеблемый и единым ветерком. Барабанщик был тоже элегантен. На его огромном икряном мамоне торцом стоял большой барабан с тарелками наверху. Барабанщик лежал на своем барабане змеей, проглотившей одно яйцо и неспособной проглотить другое. В силу своего состояния каждый музыкант играл свою партию настолько громко, насколько он мог. Звуки, ими извлекаемые, сплетались где-то далеко вверху в тугой жгут торжества жизни. Должные вызывать грусть, они приводили меня в восторг. Позже такое смешение звуков поражало меня у Малера, Вебера, Шенберга, Пендерецкого, Штокхаузена и иных, имя им легион. Не знаю почему, но все эти жесткие атоналы (атональные аккорды с произвольной последовательностью двенадцати неповторяющихся нот хроматического звукоряда) всегда вызывали во мне мысли о бренности прекрасного. Наверное потому, что все дети любят смешивать, по природе они — практические химики. В одну банку сливается марганцовка, зубная паста, акварельные краски, стиральный порошок и варенье. Потом за этой смесью следишь, как снизу выпадает осадок, а сверху все покрывается плесенью.
Смешение, как магия, манит человеческий ум, жаждущий нового. В пионерском лагере я столкнулся с новым видом смешения. У нас был физрук, крепкий и коренастый татарин, знающий, как завести человеческое тело в самые необыкновенные психосоматические тупики. Он мучил нас волевой гимнастикой Алехина и йогой, заставлял бегать кроссы и бесконечно отжиматься. Но в столовой вел себя странно. Он приходил туда с двухлитровой банкой, туда он высыпал салат, выливал суп, вытряхивал второе и сверху добавлял компот или кисель. Потом, несколько раз энергично встряхнув банку, он удалялся к себе в тренерскую есть все это наедине, потому что кого-нибудь рядом могло стошнить. В этом не было религиозного аскетизма, просто он считал, что в желудке все смешается, и не тешил языка своего. Вот духовник епархии, архимандрит Ферапонт, делал такой пищевой атонал рационально, привлекая к этому всех окружающих. Как-то в трапезной семинарии я остался на обед, меня повели в столовую для преподавателей. Впереди стояли отец Ферапон и отец Александр. Архимандрит все блюда сливал в одну большую тарелку: туда пошел и суп, и второе, и компот. Он с грустью перемешал всю смесь ложкой, но вдруг повернулся к отцу Александру и со словами: «Нет, мне пожалуй много будет. Помоги, батюшка», он слил половину своей пищевой смеси в тарелку отца Александра. Тот посмущался немного под пристальными взглядами остальных попов, но пошел смиренно есть то, что ему налили. Я в этот момент почувствовал все, что творится в голове сочиняющих додекафонию. А именно, что я еду на мотоцикле со скоростью сто двадцать километров в час и без шлема. Ко мне навстречу вылетает майский жук со скоростью пятьдесят километров в час. Он ударяется мне в лоб и я умираю от дырки в черепе, проделанной жуком. В гробу я бледен и отвратителен. Музыкант свисает с фагота как флаг, не колеблемый и единым ветерком. Атональность — его пряная песня, которая рождается от безвкусия языка во рту.

P.S.Строго говоря, Малер — не атональный композитор, у него лишь в последние годы прорывались атональные нотки, что никак не сравнить с «программными» атоналистами, перечисленными выше.
https://www.youtube.com/watch?v=j9o8dx2kECA&feature=share


 

КОЛЬЦА И ЛАБУТЕНЫ

Нет, на свете все ровным счетом что-нибудь да значит. Нас окружают символы, знаки и, если мы станем их читать, как книгу, написанную специально для нас, мы познаем хоть отчасти, что такое прозорливость, такая обычная для преподобных. Стоит ли нам входить в квартиру друга, если из-под коврика для обуви тянется крошечная шеренга муравьев в обратном направлении? Стоит ли покупать шикарную толстовку со странной надписью «devil»?

Вот взять хотя бы простой мужской галстук. Подобия галстуков были уже в Древних Китае и Египте, но подлинный смысл они получили лишь в средневековых тайных обществах, которые носили на шее удавку висельника, изображая этим свою социальную смерть ради жизни в тайном братстве. Скоро жесткая бечевка была заменена на ласковый шелк, так что только женщина, чересчур затягивающая галстук на шее мужа, отправляющегося на работу, еще помнит функциональность галстука, его начальный смысл — придушить. Галстук, замену удавки висельника, надевают в присутственные места, где нужно показать свое согласие с начальством, свою лояльность с политикой фирмы или партии.

С другой стороны женщины носят сережки. Хотя еще римский сатирик Плавт считал ношение сережек — признаком рабства. И не без основания. В Древней Иудее хозяин прокалывал своим рабам уши шилом (Исх. 21, 5, Втор. 15, 17), да и рабыни носили знак рабства — кольца в ушах. Признак рабства, послушания и покорности скоро превратился в украшение, иногда весьма дорогое.

Вот тут один знакомый протестант все недоумевал: почему это апостол Петр отрубает в Гефсиманском саду именно ухо у раба первосвященника (Мк. 14, 47)? А чего тут непонятного? Он показывает кто именно вышел взять Иисуса. С кольями и факелами на своего Господина вышли Его рабы. Мечом указывает на их место. Сегодня проткнутое ухо перестало что-то значить. Жаль, что если сегодня мы видим женщину с сережками, это совсем не значит, что у нее есть муж или что-то похожее на мужа. Ничего личного.

А вот вопрос посложнее: почему это мы, православные, носим кольцо на правой руке, а католики — на левой?

Ну у нас понятно: большой, указательный и средний пальцы мы собираем в знак Пресвятой Троицы, а безымянный палец и мизинец означают Бога и Человека во Христе. Этим и крестимся. А кольцо одевается на безымянный, потому что наша связь с женой всегда сильна тем Духом, Который соединяет нас, когда мы приносим клятвы верности на венчании. Все у нас просто: сначала женился, а настоящая любовь — впереди.

Не так у прочих. Вот мой приятель двадцати четырех лет живет с девушкой «просто»: жениться они не собираются. Он со своей стороны пользуется презервативами, она — противозачаточными таблетками. Чтоб надежнее было. Это так они детей боятся. И так как никакие обязанности их не связывают, то любая мелкая ссора может привести к окончательному разрыву. Живут как на бомбе: и страшно, и интересно. Но им еще и интересно, почему это католики носят кольцо на левой руке.
Еще в Древнем Риме считалось, что от безымянного пальца на левой руке идет тонкий нерв, до самого сердца. И сегодня некоторые доктора рекомендуют разминать этот палец при сердечных приступах. То есть католики просто «зацикливают» сердце кольцом, чтобы глаза не стреляли по сторонам и измены не вышло. Но если вы живете не перед Богом, вы не от чего не застрахованы. Была у меня такая прекрасная мысль когда-то: «В жизни все бывает». Мне казалась эта мысль прекрасной. Казалось, что эта мысль мне особенно удалась. Но оказывается, бывает с нами далеко не все, а только то, что для нас спасительно. Называется это — Промысл Божий, но и в этих спасительных условиях не отменяется наша свобода, мы можем принять все эти знаки и символы, а можем и затупить, включить дурака и сознательно не врубиться. Эта экзистенциальная неудача и вред, принесенный себе, и называется грехом.
Но я не об этом, я о лабутенах, точнее лубутенах, потому что изобрел их Кристиан Лубутен, высоченные каблуки которых переходят в фирменную красную подошву. Ношение этих каблуков связано с иннервацией пятки, и определенными эмоциями. Такое ощущение, что все эти тонкие жилки, отвечающие за наши чувства, всегда волновали людей. Считается, что высоченный каблук лубутена, давящий на пятку, вызывает у дам сильнейшие блудные мысли. Думаете я шучу? Еще псалмопевец Давид, победивший самого Голиафа и множество других врагов, не смог победить самого себя и говорит в псалме с печалью: «Зачем бояться мне в день бедственный? Беззаконие пяты моей окружит меня» (Пс. 48, 6). Это надобно понимать так, что отзвуки наших грехов бегут впереди нас и следы от нашей пятки перед нашими глазами: «Ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною » (Пс. 50, 5 ). Св. Василий Великий так поясняет это место про пятку: «Беззаконием пяты Давид называет здесь плотской грех, учиненный им с Вирсавиею, потому что, по мнению врачей, от пяты выходит одна жила, которая возбуждает плотскую похоть». А родной брат его св. Григорий Нисский говорит: «Грех и радостный день превратил в день страха и наказания, которого можно было бы нам и не бояться, если бы наблюдающий за нашею пятою змей, которому имя — беззаконие, протяжением своего тела вокруг не занял ходов нашей жизни и со всех сторон страшно и злобно не восставал против нас с своими пестрыми чешуями страстей». Во как! Потому как исполняется проклятие Господом этого змия: «И вражду положу между тобою и между женою, и между семенем твоим и между семенем ее; оно будет поражать тебя в голову, а ты будешь жалить его в пяту» (Быт. 3, 15). Для женщин длинный каблук, что жало в плоть.
Так что лубутены — это признак одиночества и неудавшейся жизни. А обручальное кольцо — символ Закона неубывания любви во Вселенной.
(для журнала «Спасъ»)


АНАТОМКА

Девочки не бывают заиками и не страдают синдромом недостатка внимания и гиперактивности, редко встречаются среди них и амбидекстеры, разве что французская певица Мирей Матье. А я заикался, мой синдром СДВГ лечили амфетаминами, моя амбидекстрия тупила мои мозги, потому что полушария бились за право принимать решение, которое принималось мгновенно, помимо моей воли и не вписывалось в рамки приличного поведения. Единственное, что сдерживало меня, это были клятвы и графики. Мама зажгла вечером свечку, потушила свет и в темноте мы подписывали кровью клятву, что будем вести себя хорошо и не мучить кота Барсика. Я очень боялся прокалывать себе палец иголкой и просил возможности отодрать корку на ранке и подписаться сукровицей. Мне разрешили. Клятва висела на стене рядом с ремнем для устрашения. Графики обозначали очередность всего на свете, например, мытья посуды. Сестры были старше на 6 и на 4 года соответственно. Я был самый младший. Когда была моя очередь, я стоял на табурете, потому что не доставал до раковины, а сестры стерегли рядом, чтобы кто-нибудь из взрослых не стал помогать мне. Когда мне было 8 одна сестра лишила меня музыкального слуха. Она сказала:
— Давай проверим, есть у тебя слух?
— Давай.
Она открыла пианино и потребовала, чтобы я отвернулся. Потом нажала какую-то клавишу и весело попросила:
— А теперь найди ее.
Если бы она меня хотя бы предупредила, в чем будет заключаться ее экзамен, я бы, может быть, и нашел бы. Но я даже не запомнил звука. Тщетно я искал его среди клавиш. Вечером за семейным столом было объявлено, что музыкальный слух у меня отсутствует. Музыкального образования мне не полагалось, все детство я прозанимался борьбой.
Другая сестра несколько позже поступила в медицинский институт. Я жадно читал ее книги по анатомии, гистологии, санитарии, гинекологии, педиатрии… Мне виделось, что я стану хирургом. Но сестра, когда я был уже в выпускном классе, сказала мне:
— Ты сначала в больнице поработай.
И я устроился санитаром в первую тюменскую больницу, в хирургию.
В первый же день меня отвели на перевязки и я увидел большого мужчину с широчайшим ножевым ранением в живот. Его готовили к операции и сестра тампонировала, струящуюся кровью рану. Второй пациент был с отрубленным указательным пальцем, он вопил на весь кабинет почему-то по моему поводу:
— Зачем привели малолетку? Я ему все зубы вынесу.
Сестра взяла кривую иголку, сделала два шва и стянула у него кожу мешочком над раной.
Но более всего меня поразила обожженная девушка. Вся правая половина ее головы оплавилась, точно свечка. Волосы сплавились, правый глаз вытек, через щеку были видны зубы. Это как-то выбило меня из колеи. Я снял халат и ушел домой. Санитара из меня не получилось. Сестра, раз я так нервически отношусь к живым пациентам, порекомендовала пойти поработать в анатомку. Там спокойнее. Она была рядом с нашим домом. Зав. лабораторией предупредил меня, что им нужен рубщик, а рубщик должен внимательно смотреть, чтобы студенты-медики не утаскивали из анатомки препараты, то есть пальцы, уши и носы. Я спросил его:
— А как узнать-то?
— Во взрослом человеческом теле всего 206 костей. Считай по костям. Сдал препарат студентам, потом все внимательно пересчитал.
Потом он отвел меня в помещение 3 на 5 метров, где стоял шкаф и две ванны. В одной лежал целый труп в формалине. Вторая ванна была накрыта. Заведующий открыл эту ванну, на поверхности формалина что-то плавало. В ванне лежали отрубленные конечности. Он сказал:
— Ты же не попрешь целого мужика для препарации. Нужно его разделить.
Он одел длинные перчатки по локоть и, раздвинув нутряной жир, плавающий по поверхности, достал руку.
— Вот например. Нужно тебе препарат 246, это рука по локоть от кисти, нужно всегда отделять выше сустава, потому что суставы всегда важны на занятиях. Он положил руку на плаху, которая стояла тут же. Достал большой мясницкий топор и запросто отрубил руку по локоть. Брызги формалина полетели во все стороны.
Короче говоря, рубщика из меня тоже не вышло. Тогда он посоветовал мне сходить поработать в судмедэкспертизе, которая была в третьей городской больнице. Из интереса я пошел. Пока судмедэксперт объяснял мне мои обязанности, я смотрел на труп мужика, которого только что привезли с вокзала. Какие-то шальные ребята убили его выстрелом в лицо из поджига-гвоздобоя, ограбили и бросили. Он лежал в чистеньком кремовом плаще, лицо его было разворочено и опалено. Но на руке его еще бились жизнью электронные часы. Он лежал неподвижно в чистых брюках и одном ботинке, а часики продолжали отбивать свое время, предназначавшееся неизвестно кому. Предатели.
Так меня лишили музыкального слуха, хотя в моей голове играет такая прекрасная музыка. И так я не стал врачом, хотя при моей абидекстриии, я мог бы быть прекрасным хиругом. Видимо мой СДВГ и амфетамины сделали свое дело. Я стал городским сумасшедшим.


ИСКУССТВЕННОЕ

Чужой глупостью поражаться легко, к своей привык, она даже может проканать за фоновую умственную деятельность. Смотрел я тут фильм, как один мужик во время наводнения остался один со своей новорожденной дочкой в целой больнице и 48 часов крутил динамо-машину, чтобы поддерживать ее искусственное дыхание. И вспомнил, как я проходил практику на местном телевидении в 1986 году. Я и до этого работал там, но в качестве помрежа. А тут мне нужно было снять самостоятельный сюжет. И так как семья моя была связана с медициной, то я решился снять про поступление в Тюменский медицинский институт. Снимали тогда «Красногором» на 16-миллиметровую кино-пленку, плюс звукарь писал отдельно звук на магнитную пленку такого же формата. Потом проявляли, из негатива делали позитив, дальше долго рубили все это вручную на монтаже и склеивали, кто — скотчем, а кто – просто ацетоном. Потом перегоняли на видео и казали в телевизоре, но это неинтересно.
Приехали мы с оператором Юрой, поснимали бледных абитуриентов, приемную комиссию. Только, как говорит, Арсений Тарковский, Я в детстве заболел, от голода и страха. корку с губ сдеру — и губы облизну; запомнил прохладный и солоноватый вкус. Нет не это он твердил, он твердил «этого мало». Ну, мало, так мало. Решили снять настоящую операцию, врачей, так сказать, в деле. Приехали в только что открывшийся кардиоцентр, договорились, то, да се. Одели нас в стерильное, «Красногор» спиртом протерли, мужика здорового такого на стол водрузили. Отключили его наркозом, и давай ему грудную клетку пилить такими специальными пилами, которым и ребра — нипочем. Ребра распилили, сделали надрез особый, и стали крючьями никелированными ребра в сторону оттягивать. Потом сделали еще внутренний надрез — и вот оно, сердце человеческое, бьется мотором. Странно, что через такой мотор, размером с кулак правой руки, весь человек движение иметь может. А у мужика того был врожденный порок. Хирург и так покрутил сердце и эдак, а порока нужного не видит. Ну, вот сердце, ну вот душа в нем сидит человеческая, а вот такого, чтобы жизненно существовать человеку мешало — не видать никак. Зря, значит, операцию сделали. Так и сказал на всю операционную:
— Зря только парня резали, нету никакого порока сердечного.
А оператор мой, Юра, очень уж лоб салфеткой вытирает, словно, он что-то живое в «Красногоре» нашел и сам операцию делает.
И тут вдруг сердце билось-билось, да и остановилось. То есть встало. Посмотрел на это хирург, вздохнул тяжело, взял сердце в руку и сделал такое движение, как если бы несколько раз сжимал детскую спринцовку. Сердце несколько раз неприятно булькнуло и снова заколотилось.
— Вот так. Вот так… Все, ребята, шейте, — сказал хирург и пошел стерилизоваться изнутри. Нервная работа.
Мы с Юрой вышли в коридор и дожидаемся слов от стерилизованного доктора. А ребята мужика зашили быстро и отправили на возможное выживание в реанимацию. Картина такая: Юра стоит и подбирает наиболее утонченные ругательства в адрес современной медицины, врачей и приспособ, которыми они свое врачество делают. Если бы я умел курить, курил бы, несмотря на мое стерильное обмундирование. Но не дал Бог таланту. То есть мы наполнены чувств, но они не выходят.
И вдруг из оперблока выкатывают зашитого уже мужика, но еще не проснувшегося от дремы наркоза и бесполезной операции. Катит его коляску пожилая медсестра, катит рывками, сталкиваясь со всеми углами, как будто каталка сопротивляется. На длинном штыре торчит капельница для вида вливаемой в раненного человека жизни. Левой рукой каталка толкается, а правой медсестра держит нечто наподобие пластмассовой прозрачной гармошки, с помощью которой она и делает искусственное дыхание морфейному мужчине. Мы за ней смотрим. Она подошла к лифту и нажала кнопку. И вдруг она надолго засмотрелась на кубики номеров этажей (вы же знаете, как они могут завораживать) и перестала качать гармошку, и, насколько мы поняли, морфейный перестал получать это самое искусственное дыхание. Мы оторопели, только Юра то ли восхищенно, то ли обреченно выдохнул:
— Такведьсука…
Медсестра возмущенно обернулась, ну вы знаете, как женщина может всею спиною выразить свое раздражение или недовольство? Потом вдруг опомнилась, быстро подкачала свою гармошку, грудь морфейного задергалась. Он снова «дышал». Все было в порядке. Лифт скоро пришел, собирая все углы, каталка упокоилась в нем и стала опускаться в медицинскую преисподнюю, где ее ждали другие медицинские ангелы в белых одеждах.
Хорошо, что я не пошел на них учиться. А ведь так хотел. Юра мне сказал:
— Я почти все понимаю, но фунфырь мне выстави, уж будь любезен.
И посмотрел так, что у меня чуть не сделалось порока сердца. Врожденного.


Витя и Коля (история, рассказанная 4 года назад Сашей Ткаченко * )
Жили на свете Витя и Коля. Коля был пожарным. А Витя просто бухал. Ну и когда по службе не надо было быть трезвым, Коля приходил к Вите бухать. Вот как-то на Новый год собрал их случай за столом. Купили закуски типа «я вас умоляю», то есть три банки кильки в томатном соусе, но разных контор. Чтобы распробовать. Кто кильку лучше в томатный соус закатывает. Сели, выпили за «новый год и новое счастье». Оба они были одинокими, потому что жены ушли, прихватив детей и имущество, в неизвестном направлении. Куда уходят разведенные женщины, обиженные жизнью? Наверное, в направлении мам. Выпили за мам. Коле даже всплакнулось, вспомнил он свое детство и как сандалькой холодный песок черпал. Витя его поддержал, вспомнил, как они из ларька кулек пионерских значков достали. Посидели. Слезы вытерли, выпили за пап. Папы тоже оказались хорошие, один был водилой, и весь потом поломался, умер летом от сердечного приступа. Другой работал в сталелитейке, надышался парами с металлом и умер просто так, тихо. И стали Витя и Коля вспоминать свою жизнь, как дрались вентилями в юности, как за девушками ухаживали, как на танцах дрались. И вырисовалась их жизнь выпукло, красиво и с приподвывертом. Только не могли никак понять, как Коля в пожарку попал. Видимо была в нем какая-то жилка умная и практичная. Что в пожарке и деньги платят, и паек, и проезд бесплатный раз в год. Хотя, куда ему ездить? Одному к морю – скучно. Вина выпьешь, все природа обратно выносит.
Коля поудивлялся, на какие шиши Витя бухает? Оказывается Витя в Афгане воевал и ему пенсия положена. Плюс чего-то еще военкомат перечисляет. Стали про баб своих говорить и оба — в слезы: уж больно ребятишек жалко. Алиментов не жалко, а ребятишек — жалко. Аж душа огнем взялась. Выпили крепко, литра по полтора на каждого. Естественно, пивком полирнули, Ну и легли спать. А ночью – пожар. Все пылает. Колька по привычке из окна сиганул. Все ж пожарный. А дом весь горит. Оба этажа. Проводка где-то полыхнула. Хорошо горит. С драйвецом. Посмотрел Колька на дом, а ведь там Витя спит. И бросился обратно, чтобы друга вынести. Ну и сгорел, дурак. А сказано, блажен, кто положит душу свою за други своя.
———
история, рассказанная 4 года назад Сашей Ткаченко



Некий человек печаловался отцу Фоме на полную свою несвободу, и как это состояние тяготит его, как мучает. Как хочется ему бросить все, взять свои документы и уехать от семьи в любом направлении на поезде, чтобы начать там новую жизнь. Одинокие женщины есть везде, приютит его кто-нибудь, а уж он там и хозяйство поправит и работу найдет.
Слыша такие прожектерские речи, отец Фома имел сказать:
— Что же, лебедь мой, вы невзлюбили так свой крест? Жена постарела, дети растут не такими, какими бы вы хотели? Так это хорошо. Это — чувство новизны. Каждый день — новый. И потом, никуда не делась ваша свобода. Она абсолютна, она такова, что и Господь с ней ничего сделать не может. Он стоит у дверей вашей души и стучит, ожидая милостыню любви, как и сказано: «Се стою и стучу» (Отк. 3, 20).
И потом само тело ваше — залог свободы. Господь обернул им вашу душу словно пеленкой младенчика укутывают, чтобы ручки и ножки ваши были прямыми. Ребеночек, туго перепеленатый, поборется, поборется с пеленкой, да и смирится, уснет. Это ведь какая благодать, что ваше тело имеет весьма ограниченные чувства! Вспомните, вот и святитель Игнатий ((Брянчанинов) говорил, что мы не видим ни рая, ни ада, ни ангелов, ни демонов. Видим в нем лишь малейшую часть предметов, ничто в сравнении с целым. Мы не видим ультра- и инфраспектров, теле- и радиоволн, которые несутся через нас. А так бы наладили телеприемник в голове и смотрели бы целый день телепрограммы. И слава Богу! А представьте, что вы увидели Ангела? Что после этого? Только в дурдом. Вы не видите мира духовного, и это делает вас свободным. Вы не видите помыслов людей, не видите многие недостатки и поступки, это делает вас свободным любить их и оправдывать. Вы же знаете, что нужно сделать с глазами, если они соблазняют вас? Поэтому не соблазняйтесь на родных, а имейте свободу любить их. А в конце увидите все и поймете, что поступали правильно. Это и есть вера. Так и Апостол говорит: «Вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом» (Евр. 11, 1). В вашей ограниченности — ваша свобода. Умейте ей пользоваться во благо и не мучайте себя мнимой несвободой. На поезде он поедет! Ничего нового вы нигде не найдете.

ссылка


Мойщица полов в храме Нинка увидела отца Фому, как всегда стоящего у своей любимой калитки, и внимательно всматривающегося в проходящих по улице людей, благо деревня-то и состояла из одной улицы. И стала его укорять:
— Батюшка, вот потом все и судачат, что от вас после литургии вином пахнет и что на женщин засматриваетесь.
— Нина, милая душа, а чем еще от меня после литургии пахнуть может. Я ведь на голодный желудок причащаюсь. А если отец Ферапонт отсутствует, то всю чашу потреблять приходится. Чем еще должно пахнуть как не вином?
А про женщин я тебе вот что скажу. В патерике есть такой момент с проституткой, когда выходят епископы из большого собора в Антиохии и напротив них стоит проститутка по кличке «Жемчужина» (звали ее потом Пелагея-блудница), видимо, в полном раскрасе. А на нее уставился Нонн епископ Илиопольский. Как написал поэт Заболоцкий:
А там, где каменные стены,
И рев гудков, и шум колес,
Стоят волшебные сирены
В клубках оранжевых волос.
Иные, дуньками одеты,
Сидеть не могут взаперти.
Прищелкивая в кастаньеты,
Они идут. Куда идти,
Кому нести кровавый ротик,
У чьей постели бросить ботик
И дернуть кнопку на груди?
Неужто некуда идти?
Вот такая там стоит красавица. Вокруг нее крутились ухажеры, а она громко шутила и хохотала. Смущенные епископы проходят мимо, опускают головы, чтобы на неё не смотреть, она же проститутка. Один епсикоп Нонн выходит и встал:
— Ах!
— Отче, отче – это же блудница. Как ты можешь смотреть на нее?
— Посмотрите, братья, какую всё-таки красоту создал Господь. Ах, если бы могли украсить себя так перед Богом!
Он не увидел блудницу, но красивое Божье творение. Она потом пришла к нему, покаялась и он ее крестил. Она потом стала монахом, именно монахом, иноком Пелагием, потому что подвизалась в мужском монастыре, достигла многих духовных дарований, и о том, что она женщина узнали только после ее смерти примерно в 475 году.
И потом удобно так стоять у калитки и молиться о всяком проходящем. А ты меня вразумлять пришла.
ссылка


Моя нынешняя жизнь примерно вот такая вот. Правда, просыпаюсь уже усталым, и сопротивник нашептывает, как испортить жизнь окружающим людям. Но это как-то сразу понятно. И вопрос о. Павла Флоренского: «А надо ли?» решает всю ситуацию в пользу благодушия. Но работа по 12 часов в день плюс подготовка к богословским и университетским лекциям шепчет то же, что и сопротивник. Такое ощущение, что мне выстрелили в левое легкое и мне не хватает воздуха. Надо учиться дышать Небом. Жизнь впилась в меня как этот подвыпивший матросик. Зато — это день Победы. Распятие — это и есть слава. И я готов хотя бы стрелочками на чулках.

(Кстати, оригинал фото черно-белый, но этот раскрашенный мне по душе).


Бабы
Мартин Хайдеггер сидел на этой скамейке двадцать лет. Скамейка была на краю большого поля. Он приходил сюда каждый день и в молчании думал свою тягучую думу. Все человечество привстало на цыпочки и ждало, пока великий ум изречет свою главную истину. Оно, человечество, может, даже и не встало на цыпочки, а ходило просто так, делая вид, что оно не вслушивается в мысль великого философа, но оно опасалось этой мысли, так тягуча и темна она была.
И что же сказал, в конце концов? Он встал и голосом, которым отвыкли пользоваться, то есть скрипучим и шелестящим, сказал, что в основе бытия лежит принцип временности, а потом, помолчав, добавил, что язык есть дом бытия. Сказал и канул в вечность, чтобы вслушиваться в стихи Гельдерлина.
Язык — это дом, но в любом доме нужно наводить порядок. Вот, например, последние восемьдесят лет мы живем без милой буквы ять, а слово «черт» не пишем через «о». А слово «бессмертие» начинается с сомнительной приставки «бес». Ну что бы хотелось изменить? Хотелось бы, например, вместо слов «что ли» и «потому что» были слова «штоли» и «потомушто». Потому что все так и говорят, а если кто-то специально выговаривает букву «ч», выпячивает ее, то он наверняка подлец и редкая гадина. Но нет, нам ничего изменить не дадут. Октябрьский переворот сделал это невозможным.
Языком, этим домом бытия, стали заниматься не ученые, а власти. И эти власти много чего извели из нашей жизни. Например, они почти извели юлианский календарь и проституцию. Извели почти, но не окончательно, потому что юлианский календарь и проституция остались теми полюсами, которые все еще связывают нас со свободой и нравственным выбором. Свободная женщина сняла, наконец, паранджу и стала товарищем по спорту и труду. Мировые народы склонились над свободной женщиной и сказали ей: не надо за деньги. И что она ответила?
Поясню примером. В начале девяностых мы забавлялись такой игрой, называлась она «допрос». Семь-десять мужчин в возрасте от 20 до 35 садились по вечерам в круг во дворе магазина, где я работал сторожем. Они пили пиво и снимали «допрос» на видео. Выбирался один, которого допрашивали. Остальные по кругу задавали вопросы. Вопросы были личные и каверзные. Можно было врать, выкручиваться, но не отвечать было нельзя. А так как все друг друга достаточно знали и были друзьями, то почти никто не врал. И вот посадили допрашивать моего друга Славку. И когда очередь задавать вопрос дошла до Андрюхи, а он тогда был ментом, то он, вглядываясь в сущность допрашиваемого, спросил его о важном:
— Вот скажи, ты хотя бы проституток когда-нибудь заказывал?
Тяжел был этот вопрос. Сам Андрюха со своими друзьями Вадей и Серегой заказали один раз проституток. Когда те приехали, парни расплатились с сутенером. Но весь оплаченный час вместо того, чтобы гневить Бога с дамами, играли им на гитарах, пели песни и веселили, как могли. Они так понравились друг другу, что юные дамы предложили встретиться после своей «рабочей смены» просто так, бесплатно. Чем закончились их отношения, уже и не помню, но вопрос Андрюхи был тяжелым и суровым. Славка начал что-то мямлить про то, как он стал мужчиной. Его старший брат Вэл привел его в женскую общагу и отдал трем веселым девушкам, они изрядно повеселились над робким тогда Славкой, мужчиной его сделали, но зачем-то покрасили ему зеленкой мошонку. Над зеленкой все посмеялись, но вопрос так и остался висеть в воздухе.
Я тогда вспомнил, как работал диджеем на музыкальной радиостанции. Мы крутили музыку, какую хотели, и говорили, что хотели. Радио тогда было живым и веселым. Но нам иногда нужно было называть точное время, давать сводку погоды и кое-какую рекламу. И вот выпала мне как-то ночная смена. Ни охраны, ни контроля на станции не было, поэтому я не удивился, что ко мне прямо в рубку зашла молодая, очень энергичная дама. Она стала меня уговаривать дать рекламу в эфир. Говорила уверенно и напористо и была очень похожа на комсомольских активисток, каких я видел в школе и университете. Я посмотрел на текст рекламы, там было что-то про прекрасных девушек, которые могут развлечь приличных мужчин. Я ей говорю:
— Это что, про проституток?
— Ну что вы, у нас очень приличные девушки.
— Все равно я не могу дать в эфир эту рекламу, потому что она должна быть оплачена и для этого мне нужно разрешение руководства.
— Так мы не бесплатно. Сейчас, подождите.
Она исчезла куда-то на минуту и вновь появилась в сопровождении трех молодых девушек.
— Вот, выбирайте любую в качестве оплаты за рекламу.
Я стоял обескураженный. Девушки не без интереса смотрели на меня, какой-то белый огонек бесстыдства играл в их глазах. Я покраснел, но потом взял себя в руки и твердо сказал:
— Будьте любезны, покиньте помещение студии, я вашу рекламу ни за что в эфир давать не буду, а то мне потом перед небесной канцелярией отвечать придется. Измена жене — это измена Родине!
Сутенерша, не переставая меня по-комсомольски уговаривать, удалилась со своим «товаром» только минут через пять. Вообще, конечно, я был поражен этим откровением греха, такого разнузданного и гадкого, в совсем молодых людях.
В начале девяностых юлианский календарь и проституция, столь долго запрещаемые властями, стали разводить русских людей по совсем разным полюсам. Мои размышления об этом прервало еще одно воспоминание, когда я возвращался поздно вечером с радиостанции домой. В те времена я умудрялся работать сторожем, диджеем, преподавал в строительной академии и Духовном училище, в одиночку выпускал епархиальную газету. Поэтому и возвращался домой очень поздно. В этот раз я поймал такси. Таксист спросил меня:
— Ты, брат, не торопишься?
— Да не особенно.
— Ничего, если я по дороге в одно место загляну, договориться надо.
— Ничего, договаривайтесь.
И мы покатили по ночному заснеженному городу. На улице Геологоразведчиков он остановился, и к его машине с правой стороны подошла девушка. Она открыла дверь, и они стали переговариваться. Я вслушался и вдруг понял, что она — проститутка, и они договариваются о цене. Наконец, договорились, и она собралась было сесть в машину, но наклонилась, чтобы рассмотреть пассажира, и, увидев меня, громко вскрикнула и побежала.
— Стой, ты куда? Что случилось? Ведь мы договорились… — закричал таксист.
Он даже выскочил от удивления из машины. Потом повернулся ко мне:
— Ты ей что-то сказал?
— Да нет, вы извините, просто она моя студентка, я преподаю в строительной академии. У нее как раз завтра зачет по моему предмету. Она меня узнала и поэтому убежала.
Таксист незлобиво рассмеялся:
— Ну, брат, ты мне всю малину обломал.
— Простите.
И мы поехали дальше. Утром, когда я пришел на зачет, она ждала меня у двери кабинета.
Попросила отойти для разговора. Я спросил ее:
— Что вы хотите?
— Вы теперь всем ребятам из группы обо мне расскажете?
Я посмотрел на нее, мне хотелось в этот момент иметь кучу денег, чтобы купить время всех проституток Тюмени и говорить с ними о Боге, о грехе и о счастливой семейной жизни. Мне хотелось сказать ей так много. Но я посмотрел на нее и вдруг увидел, что она вся горит от стыда, этот белый огонь тек и струился по ее лицу, он проникал в состав костей и в самое сердце, он был таким же белым, как и у тех проституток на радиостанции, но он был другого состава. Из нее выгорало что-то очень плохое.
И я сказал ей:
— Вы боитесь, что об этом узнают студенты. Еще больше Вы боитесь, что об этом узнают родители. Но почему Вы не боитесь, что об этом знает Бог? Идите, я никому ничего не скажу. Но знайте, нет ничего тайного, что не стало бы явным. И если Вы боитесь дурной славы о себе, то, может быть, Вам стоит перестать… Впрочем, делайте, как сами знаете.
Я сказал слишком много. Рядом с ней стоял прощающий Христос, а я говорил что-то человеческим языком, который, конечно, — дом бытия, но стоило бы и в нем хоть иногда прибираться. Не все же сидеть на скамейке на краю большого поля.


Папа, видя мою грусть после школы, выдрал учебник математики из обложки и спросил:
— Что ты сейчас читаешь?
— Про Шерлока Холмса.
— Тащи.
И он вложил «Шерлока» в обложку из-под математики.
— Читай и в школе. и запомни:( он заговорщически наклонился ко мне) — Все твои учителки — дуры.
Он спас меня от скуки, он спас меня от верной гибели «repetuter mater studiorum». Сестры научили читать меня в 4 года, привязав веревкой к стулу. Одна била линейкой, чтобы я сидел спокойно, другая рисовала буквы на фанере. Так они играли в школу. В 7 лет я уже читал толстые книжки и все, что вызывала во мне школа — это недоумение. Зачем эта хрень? Зачем например тупой учебник биологии, когда есть оксфордский учебник Вилли и Детье? А вот Господь , любя меня, за 26 лет преподавания в школе, училищах (духовном и художественном) и вузах не дал мне ни разу повторить один и тот же курс, все время подсовывая новые дисциплины, чтобы я чувствовал себя студентом и Хлестаковым. И я учился, учился и учился как завещал нам великий, которого теперь , слава Богу, не знают даже студенты. Поэтому не принято было поздравлять меня с Днем учителя, потому что я всегда был учеником и раздражающим, пугающим катализатором. И никто, из тысяч моих бывших студентов не называет меня учителем. Когда празднуют День ученика? Только однажды ночью, переходя через ж.д.рельсы в районе мясокомбината, я увидел шатающуюся огромную фигуру. Время и место для убийства были самыми удобными. Я напрягся, достал ножницы из сумки и приготовился к битве. Огромная, шатающаяся фигура приблизилась, алкоголем разило за метры, из фигуры вдруг послышалось : «Добрый вечер, Мирослав Юрьевич. Гуляете?» Студент.

Recommended articles