«Предисловие» Вадима Шефнера к предисловию Виктора Топорова, или – 30 лет спустя о поэзии.
Шефнер Вадим Сергеевич
Топоров Виктор Леонидович
Вадим Шефнер «Девушка у обрыва, или записки Ковригина» 1977 (фрагмент)
«Я отошел от БАРСа и направился к Агрегату по прозвищу ПУМА [Прибор, Утешающий Малоталантливых Авторов]. Одновременно со мной к этому механизму подошел Человек средних лет и подал довольно толстую рукопись.
— Не посмотрите ли мою книгу «Вздохи и выдохи»? Сто сорок стихотворений.
ПУМА взяла рукопись и моментально прочла ее.
— У ВОЛКа были?
— У всех был. И у Людей, и у агрегатов. Недопонимают, — уныло ответил Поэт.
— «Вздохи и выдохи» можно издать тиражом в один экземпляр, — ласково сказала ПУМА. — Вас это устроит?
— А нельзя ли хоть два экземпляра? — робко молвил малоталантливый Поэт.
— И чтобы тираж на последней странице был указан в миллион экземпляров. Или даже больше.
…
— Ладно, — сказала она. — Издадим «Вздохи и выдохи» условным тиражом в два миллиона и фактически в два экземпляра. Укажите, какую обложку вы предпочитаете, какой формат, какой шрифт и какой сорт бумаги.
…
— Мне вообще непонятно, зачем издавать книгу, которую никто не будет читать, — сказал я.
— Надо быть терпимым, — проговорил Редактор. — Общество настолько богато, что может издать Поэту книгу, хоть Обществу эта книга и не нужна. Почему бы не доставить радость Человеку!»
Предисловие Виктора Топорова к сборнику питерской поэзии «Формация» / «Лимбус Пресс» 2007
Предисловие к поэтическому сборнику писать трудно, особенно если не ты этот сборник составил. Поневоле сбиваешься на рецензию. Причем на рецензию отрицательную… Почему, например, нет этого? Или того? А третьего, хоть и есть, но неприлично мало. Тогда как четвертого, наоборот, слишком много. А пятому (шестому, седьмому и так далее) в книге и вовсе не место…
А где место? А то сами не знаете, где. Подобные чувства охватывают тебя независимо от качества сборника; охватывают просто потому, что выбор (и творческие принципы) составителей это не твой выбор. Даже если бы он на девяносто процентов совпал с твоим (чего в данном случае, увы, сказать от своего имени не могу), дьявол отрицательной рецензии коренился бы в мелких деталях. Лучшие, любимейшие твои поэты непременно отсутствовали бы — или были бы представлены не тем и не так, как надо; наинелюбимейшие — нагло и жирно развалились бы на самых заметных разворотах. И в этом смысле даже главная ситуативная удача сборника «Формация» — отсутствие в нем стихов Кушнера — спасает немногое. Кушнера нет, а кушнерообразной, кое-как (хотя и с претензией) зарифмованной тягомотины — пруд пруди… И вообще, составляй я или редактируй этот сборник, я бы (по слову одного из персонажей Юрия Трифонова) прошелся Карфагеном по его страницам. Три четверти без малейшего сожаления (да и колебания) выкинул бы и одну пятую добавил. Другое дело, что подобный подход (и поход на Карфаген графомании) категорически противоречил бы духу нашего времени. В советское время коллективные поэтические сборники (а составители «Формации» настаивают на том, что это именно сборник, а не антология) принято было презрительно именовать «братскими могилами». Мечтой каждого стихотворца был авторский сборничек, ожидание выхода которого растягивалось порой на долгие десятилетия. Были, впрочем, и «литературные генералы», ухитрявшиеся выпустить по пятьдесят-шестьдесят книг лирики (не говоря уж о поэмах), но этих книг как раз никто и не читал. Первый сборник выходил в свет, когда поэту было сильно за тридцать (или под сорок), да и это считалось колоссальным везением: поэтессы «выходили в люди», бывало, и раньше, но путь их пролегал через всё, что стояло или хотя бы пыжилось встать… Так же, если верить церемонно-деликатному Ходасевичу, обстояло дело и в эмиграции: «Сквозь журнальные барьеры/ И в Париже, как везде,/ Дамы делают карьеры,/ Выезжая на …метле!» | Ну, и малейший шаг в сторону (эстетический, тематический, не говоря уж об идеологическом) считался побегом — и из вожделенного издательства тебя именно что поганой метлой и выметали. Однако стихи любили, поэтические книги (не только букинистические, но и новинки) шли нарасхват, «Эрика» регулярно брала четыре экземпляра, отчаявшихся опубликоваться здесь в охотку печатала заграница, на публичных чтениях (да и на квартирных) некуда было упасть яблоку; у каж- дой мало-мальской звездочки имелась личная свита, состоящая из подражателей и просто обожателей; в Союзе писателей (у нас в Питере) председательствовали поэты Александр Прокофьев, Михаил Дудин и Анатолий Чепуров, «Клуб-81» лично курировал признанный ныне изменником Родины генерал Калугин; тогда как подлинным координатором поэтического Ленинграда (в какой-то мере и Петербурга) была легендарная Люся Левина из «Дома книги». Она и сейчас там работает. И если Люся возьмется «поработать» с вашим сборником — штук десять, считайте, продаст. А раньше продавала по полтысячи. Продавала бы и больше — но книга просто-напросто заканчивалась. Поэзия была — и слыла,- пусть и «пресволочнейшейшей штуковиной» (Маяковский), но серьезным, важным, чуть ли не самым главным делом, а сочинение стихов — пожизненно; драматическим (порой и трагическим) поприщем. «Я же поэт!» — воскликнул в юности один из авторов данного сборника. «Ты и впрямь жопоэт, Миша, — возразил я ему, — только никому, пожалуйста, этого больше не рассказывай!» Поэт в России больше, чем поэт? Нет, конечно же. А вот поэзия и впрямь была явно чем-то большим, чем поэзия! Даже в тех — наиболее распространенных, естественно, — случаях, когда была не совсем поэзией, недопоэзией, непоэзией и антипоэзией. И вдруг всё самым решительным образом переменилось. Не только в поэзии (и даже не столько в поэзии), но и в ней тоже. Выпустить авторскую поэтическую книгу стало нынче проще пареной репы. Или, если вам по душе более урбанистические метафоры, — стало как два пальца об асфальт. Двести долларов найдутся у всякого (или друг, готовый раскошелиться на двести долларов). За двести долларов можно выпустить книжку тиражом в двести экземпляров. Двести экземпляров — нормальный поэтический тираж. Двадцать ты раздаришь, тридцать разошлешь критикам, один поставишь на полку, а еще сто сорок девять сложишь стопочкой под кроватью. И, конечно, раздарив двадцать книг, ты в отдарок получишь сто двадцать — и уберешь их не столько с глаз долой, сколько от греха подальше. И, разумеется, никто из критиков даже не распечатает твоей бандерольки. Всё дальнейшее (как, впрочем, и многое из предшествующего) зависит не от качества твоих стихов, а от ловкости рук. А поскольку поэтическое качество не имеет значения, тогда как ловкость рук подлинному поэту (каковым ты себя считаешь) не подобает, ты окажешься в замкнутом — умеренно порочном — кругу. И застынешь в негордом одиночестве или прибьешься к стайке себе подобных. В одной стайке будут сочинять хокку. в другой — курсировать между Петербургом и Урюпинском-на-Рейне (или на Одере), в третьей — слэмитъ, в четвертой — хохмить, в пятой — воспевать «мужской половой член» или патриархальную Русь-матушку, — и в каждой будут по-прежнему писать о том, как всем ее участникам категорически не пишется, а значит, и не дышится. В поэзии настанет (уже настала) жизнь после жизни. Неуловимые (потому что они никому не нужны) Джо, не говоря уж о катастрофически стареющих Мэри, вкусят полной и безраздельной свободы. Вкусят свободы подражать кому угодно, сквернословить как угодно, выдавать что угодно за поэтические выплески, всплески и, если угодно, проблески. В. И. Ленин учил, что выше абсолютной свободы только «свобода от», — и современные стихотворцы познают ее в полной мере (уже познали) — свободу от читателя. Сложится (уже сложилась) парадоксальная — сугубо пост-модернисткая — ситуация: из поэзии полностью выпадут ценностные мотивы (и мотивации): все маленькие, все черненькие, все скачут. Понятия «хороший поэт», «талантливый поэт», «яркий поэт» и множество им подобных потеряют — в отсутствие читателя — малейший смысл. Смириться с этой потерей поможет разве что отмирание — за нерелевантностью — и целого ряда презрительных аттестаций: графоман, бездарь, посредственность и (в прошлом это звучало страшнее всего) — непоэт! Армия графоманов (над которой некогда издевался еще Мандельштам), профессиональный цех поэзии (по Гумилеву), поэтическая секция Союза писателей («серая сотня»), самодеятельные кружки, ЛИТО, арт-кафе и шапито — всё это станет одной-единственной ризомой (грибницей), гарантирующей и боровику, и лисичке, и поганке, и какому-нибудь мухомору-подосиновику пусть и не спасительное, но утешительное равенство. В поэзию — в никому не нужную поэзию — будут приходить (и уже приходят) в заявительном порядке! Я объявляю себя поэтом, значит, я поэт. И я ничем не хуже тебя. И любого другого. Ну, разве что, хуже Пушкина, но он умер. И, может быть, хуже Бродского, но он умер тоже… Хотя, что касается Бродского, это еще смотря как посмотреть… Тут-то и пришла пора коллективных поэтических сборников. Сравнивают их теперь не по качеству (оно, напомню еще раз, утратило малейшее значение), а исключительно по числу включенных в них стихотворцев: сто двадцать поэтов провинциальной России! двести поэтов Подмосковья! Ты печатаешь и пропагандируешь своего любовника, говорит (и пишет, и печатает) составитель одной «братской могилы» составителю другой. А ты — мужа своей дочери, огрызается тот. А старый виршеплет из детской газеты натаскивает на бессмысленную рифмовку все новые поколения октябрят. И Русью пахнет там, где собираются полувековой выдержки заединщики, — солеными огурцами, кислой капустой, перманентной разрухой в клозете. А в другом клозете — цивилизованном — раскатывают «дорожку» и подпаивают убогого чухонца. И Драгомощенко порождает Скидана, Стратановский Шубинского, а Скидан с Шубинским (был еще такой Завьялов), в свою очередь… И долюбливаются (уже долюбились) до мышей. В сегодняшней Москве поэзия популярная (главным образом среди сексменьшинств, но и просто среди богатых бездельников) ролевая игра. Успешно вороватые манагеры по вечерам зажигают друг дружку, на аглицкий лад рифмуя секс с коксом. И член Моссовета устраивает для них узаконенные фестивали. Откуда разъезжаются, соря бабло, на дорогих иномарках … У нас, в Питере, по-другому: всё, хоть давным-давно и бессмысленно, но предельно — на разрыв аорты — серьезно. Стихами живут. Стихами бредят. Стихами себя убивают. Стихами — в удручающем большинстве даже не чудовищными, а просто-напросто никакими. Эдакое нейролингвистическое контрсамопрограммирование на уровне сугубо физиологических выделений, если уж называть вещи своими именами. И всё это происходит в патологической нищете — с водкой «Флагман» из-под полы и в бумажных стаканчиках, налитых на два пальца. Так, правда, было всегда — но никогда еще не было только так. «Братская могила», она же поэтический сборник «Формация», — это лирический Гайд-парк пополам с зоопарком. Свобода самовыражения (и самообнажения) предоставлена всем… Вот ревет носорогом настоящий поэт (один из очень немногих), вот сучит ножками карликовая лошадка, вот вспоминает вкус былого меда облезлый медведь, вот ухают, не разбирая времени суток, совы, вот передразнивают предшественников и предшественниц обеего пола макаки. Но зоопарк этот — как у Кустурицы в «Подземелье» — пуст. Он пуст и свободен (от посетителей). За исключением насельников и насельниц бассейнов, загонов, клеток, вольеров и, увы, холодильных камер здесь никого нет… Сравнивать их между собой невозможно, а главное — некому. Но под одной обложкой им хотя бы не так одиноко. И — пока с неба над Югославией не посыпались бомбы — не так страшно. В этом я и вижу единственный общегуманистический смысл сборника «Формация». Из «звериного правила», понятно, есть исключения, но перечислять их не стану. Я ведь не рецензент, а автор предисловия, — и как раз в этом качестве возьму на себя смелость заявить, что в постмодернистской (постпоэтической) ситуации все звери, включенные в сборник, равны. (Равны даже Геннадий Григорьев с Владимиром Уфляндом как ушедшие в процессе издательской работы над этой книгой. Хотя один из них был без пяти минут гением, а другой без пяти строк (про водолаза) — фуфлом). И не только равны: все они, ставшие поэтами в заявительном порядке, — для того чтобы сочинять и публиковаться, сочинять и публиковаться, сочинять и публиковаться и сочинять опять, — правы.
И застенчивый онанист, отмеряющий сперму бензобаками; и лысый каламбурист, чувствующий себя в чужом «пежо», как в жопе; и юный педик, разучившийся любить — но не кричать в постели; и парижский рифмач из старых питерских стукачей; и пожилая проблядь, попеременно путающаяся то с ямбом, то с хореем (образ сугубо собирательный); и выползшие из щелей шестидесятых прошлого века литературные клопы разной степени наетости; и ученики Лейкина; и приятели Курицына; и поклонники Крусанова; и убогие подражатели Мякишеву; и бледные копии Дудиной; и штрафное отделение стихопрозы; и взвод верлибристов; и старательные слушатели Сосноры; и капитан ВМФ СССР Орлов вкупе со старшиной первой статьи Беспалько; и лицеисты Льва Лурье; и питомцы клуба «Дерзание»; и сгоревший Дом писателей; и разогнанный «Сайгон»; и закрывшиеся «Академпроект» и «Платформа»; и мимолетный «Zооm»; и пещерный «Борей»; и ветераны Комарово; и титаны Царского Села; и путаны с проспекта Просвещения; и закройщики из Торжка, и библиотекари из Публички; не говоря уж о численно преобладающих бродскоманах и бродскоманках, — все они, пусть и каждый (-ая) по-своему, нынче правы: они считают себя (ну, не друг дружку же) поэтами, — и пусть тот, кто думает по-другому, закроет эту книгу немедленно!
Он ничего не потеряет. А просто, пролистав или самым тщательным образом изучив сборник, — ничего не выиграет. Сочинение стихов, учил Уистен Хью Оден, самое необязательное занятие на свете. И оправдывает его (да и то частично) только одно: никто не обязывает тебя чужие стихи читать. Ну, а если вы придерживаетесь на сей счет другого мнения — милости просим! Поляна расстелена — hе1р уоuгself! Только не говорите потом, будто вас не предупреждали.
Виктор Топоров
Другие материалы Виктора Топорова в ФИНБАНЕ
Антисемитизм и его брат-двойник
Философия Вороньей слободки
Улицкая в щадящем режиме