Жадан
Сергей Викторович

родился в городе Старобельск Луганской области в 1974 году. Окончил Харьковский государственный педагогический университет им. Г. С. Сковороды, кандидат филологических наук. Поэт, прозаик, драматург, эссеист, переводчик.Пишет на украинском языке, переводит с немецкого, английского, белорусского и русского. Произведения переведены на многие европейские и славянские языки. Лауреат национальных и международных премий. Живет в Харькове.

в Журнальном зале

wiki



От РЕДАКЦИИ

Я долго, я несколько лет не хотел… Это слишком понятно. Достаточно ленинградцу из семьи блокадников услышать название последней группы Жадана — «Лінія Маннергейма» — и можно тему сворачивать. Особенно после этих его слов:
«В певний період життя ти стоїш посеред «Лінії Маннергейма» між незалежною Фінляндією та СРСР. Тільки не там, в історії майже століття тому, а тут, читаючи новини у своєму гаджеті. Змінюєш парадигми, цінності та уявлення про все, що відбувається навколо життя та власної держави. Метафорично переносиш події у мирний, але повний тиску Харків».
Я даже не хочу лезть в тему Зимней войны. Она очевидна историку. Мне достаточно того, что финны — нацисты (как, впрочем, и вся Европа в той войне), что они уничтожали мой город, мою семью. Я понимаю мозговой запаралеленный вираж Сергея (Крым). Я его не принимаю. Просто потому, что Жадан выступает на площадках фестиваля «Бандерштат». В 2016-ом он как раз проходил в Луцке. Именно в Луцке в 1941-ом «мессеры» расстреливали на бреющем эшелон с моей бабушкой и мамой, именно в Луцке поляки начали резать русских и евреев еще до входа немцев. Жадану это неведомо. Как и то, что мой дед погиб, защищая Киев.
Но сомнения начались еще до того. Жадан из Луганска. Родня моей жены в Шахтерске. Перед смертью её бабушка почти год не высовывалась из погреба-ледника — сплошные артобстрелы ВСУ… Так под обстрелом и умерла. После этого жена в Шахтерск не ездит.
Такие дела. Такие границы.
Теперь к стихам Жадана.
Я с колоссальным скептицизмом отношусь к нерегулярному стиху. Для меня верлибр умер вместе с Превером (да и того принимаю лишь в переводах Солоухина, которых почти не сохранилось). И вдруг Жадан. И меня пробило. Вот именно публикация Сибирских огней 2009-го. Я словно вернулся в 80-90-е, в «Бандитский Петербург». Совпадение переживаний полное.
И я решил публиковать. Всё же решил.

А там будем посмотреть
Стрелочник ФИНБАНА


Сибирские огни 2009, 10

«Демоны черного нала…»



Дезертиры

Я начну с того, с чего стоит начать —
с посвящения всем, кто не дождался
лучших времен, времен, когда
все расслабятся и можно будет наконец
перевести дыхание.
Но мертвые не переводят дыхания,
ага, точно не переводят.

Ну, так хорошо все начиналось, так
грезилось, курва, что вот еще
пару зим,
пару депрессий,
пару выблеванных сердец,
главное дотянуть до тридцатника,
а там уже легче дышится,
проще ведутся расчеты.

Главное заботиться о друзьях, помнить
все пьяные обещания, что
давались со слезами и соплями —
что вот, мол, вытянем, прорвемся,
поставим эту жизнь раком.

Ну и что — вот она, жизнь.
Стоит раком.
Никакого желания.

Друзья сломались,
словно первые советские танки,
и грустные это были смерти, скажу я вам,
я и врагам не пожелаю
таких смертей,
тем более что враги тоже
сломались,
как танки.

И вот сегодня,
когда под вечер ветер приносит ливень,
даже некому позвонить,
осталось с десяток друзей,
но что из того —
мои друзья бухают,
у них сейчас запои,
такое впечатление, что я
дружу с каким-то
наркологическим
диспансером.

Остаются их дети,
еще их дети. Сейчас им, понятно,
звонить тоже без понта,
но, черт с ними — пройдет
какое-то время, и они выйдут на улицы,
и отомстят за своих
героических отцов.
А там, глядишь, и те вернутся —

все дезертиры, обкуренные циркачи,
чуваки в мундирах французских добровольческих корпусов,
что патрулировали дороги
во время балканского конфликта,
вернутся химики и астрономы,
которые жгли небеса над Дунаем,
все злые гении бирж, помороченные души,
все эмигранты, которые опустошали склады бундесвера
в осенних полях,
весь этот бесконечный караван, затерявшийся во времени,
обоз, который прятался
от одной облавы
до другой.

И когда они наконец выберутся
на сушу,
о, когда они выберутся,
тогда я не позавидую
инженерам,
которые борются за наши души.

Главное, чтобы нам всем хватило любви.
Главное, чтобы нам всем хватило желчи.


Прощание славянки

Сколько доводилось видеть даунов,
но таких даже я не видел —
один в футболке Звонимира Бобана,
другой — в футболке Бобана Марковича,
такая себе сборная Югославии по клоунаде.

Ага, и вот они садятся в вагон и сразу
достают карты, и начинают играть на деньги.
А денег ни у того, ни у другого нет.
Но черта с два, — думает Звонимир Бобан, — сейчас
я раздену этого клоуна, — думает он
про Бобана Марковича, — сейчас
я выбью
из него
все говно.

И Звонимир Бобан говорит Бобану Марковичу, — братуха,
братишка, нам главное, чтобы нас не ссадили до Вены, потому что уже в Вене
все будет к нашим услугам, и шенген упадет нам в руки,
как переспелая груша. Проститутки, братуха, будут вытирать
нам кроссовки
своими косами,
мы въедем со стороны Братиславы, на ослах,
как два Иисуса,
ты и я, братуха,
ты и я.

Ага, — отвечает Звонимиру Бобану Бобан
Маркович, — конечно: как два Иисуса,
выбъем из этого города все говно, перехватим у этих ё…ных
украинцев рынок краденых мобильных телефонов.
Ты только представь, братишка, сколько в
мире загадок и тайн, сколько борделей
и краденых телефонов:
нам жизни не хватит, чтобы объехать наши угодья
на ослах.

А тот ему и отвечает: хватит, братуха, хватит,
жизнь растягивается, как баян, я буду
тянуть его в одну сторону,
а ты — в другую.

И вот они едут, закинув
наверх черный чемодан,
в котором лежит, сложенная вдвое, их
великая славянская идея,
и эта их великая славянская идея —
акробатка женевского цирка,
девчонка, которую они сложили вдвое и упаковали в чемодан,
время от времени
доставая ее оттуда
и делясь с ней хлебом и ракией.

Главное — довезти славянскую идею до Вены,
въехать в город
во главе автоколонны паломников.
В мире столько девственных душ,
столько несломленных протестантов
и некраденных мобильных телефонов,
что только успевай растягивать
эту жизнь.

Ну что, дальше они начинают петь,
разумеется — балканские песни,
такие бесконечные, что их даже своими словами не перескажешь,
но примерно так:

Когда солнце встает над Балканами
и первыми своими лучами касается волн Дуная,
они — волны Дуная — начинают подсвечиваться,
словно на дне лежат золотые червонцы,
и тогда храбрые солдаты сербской гвардии
прыгают в Дунай, вместе со своими ружьями,
чтобы достать золотые червонцы для девиц
из портовых кварталов;
так они и тонут — вместе со своими ружьями,
и волны Дуная волокут их песчаным
дном в сторону моря,
и из-за их темных-темных мундиров
море называется Черным.


Big Gangsta Party

Харьков, 94-й год. Напряженная
криминогенная ситуация. В городе действует
преступная группировка, которая бомбит обменники,
на государственном радио их называют “группой дерзких молодчиков”;
и вот эта группа дерзких молодчиков
долго пасет оптовый обменник в центре,
пасет-пасет и наконец выясняет,
что в обменнике
сейчас лежит несколько мешков бабла —
брезентовые мешки с баблом,
которые до завтра никто не будет вывозить.
Тогда они празднично одеваются
и идут бомбить
обменник.

А обменник находится в самом
центре; они еще пропускают набитый
народом трамвай и лишь тогда идут
бомбить
свой
обменник.

А там им никто, оказывается, не рад,
тем более — когда они начинают забирать
мешки с баблом.

И вот ты идешь городом, солнечной стороной улицы,
и у тебя все плохо — ни денег, ни работы, ни социальных перспектив,
и тут вдруг из обменника выбегают
молодчики в праздничных спортивных костюмах и бегут
к бехе, словно биатлонисты, что оставили далеко
позади всех претендентов на оптовое бабло.

Но что можно делать в Харькове, в 94-м году,
с мешком бабла? Его можно сдать в оптовый обменник.
Но там они уже всех перестреляли. Так что они
выруливают из-под колес трамвая
и мчат в никуда.

Но через пару кварталов отсюда
есть уютный кабак с кокаином,
который называется “Элитный клуб “Карамболь””.
И они идут прямо туда и начинают расплачиваться
баблом, на котором еще не высохла кровь инкассаторов.

И что, и им приносят их ведро кокаина,
и пока они склоняются над ним, как пехотинцы над
пехотной миной, убоп по своим каналам пробивает их беху
и начинает штурмовать элитный клуб “Карамболь”.

И вот ты идешь себе,
глядя,
как над
трамвайными проводами
поднимаются инкассаторские души, и все, что тебе хочется —
это просто нормально потрахаться, хоть раз, хоть раз в жизни,
даже черт с ними — с социальными гарантиями,
черт с ней — с работой,
хоть раз, хоть абы с кем!
И тут вдруг тебе к ногам
начинают выбрасывать тела молодых биатлонистов,
и у каждого из них на груди лейбл адидаса,
как простреленное сердце, так, словно эта команда биатлонистов
попала под перекрестный огонь своих подельников.

Невидимые и непостижимые,
наши с тобой голоса поднимаются в космос.
Сколько туманных, сладких намеков
оставили нам в наследство духи любви.
Лучше геройская смерть, чем холодная старость.
Спи спокойно, товарищ по борьбе,
я доношу твой найк,
я верну долги,
я буду пользоваться твоей трубой,
отвечая на звонки,
и когда позвонят твои родители,
я скажу, что ты ненадолго вышел,
но скоро вернешься,
и тогда они заплатят за все.


Лукойл

Когда приходит Пасха и небо становится терпимее к нам,
и все напрягаются — мол, Пасха, а как же,
тогда в земле начинают переворачиваться покойники,
разбивая локтями холодную глину.
Мне доводилось хоронить друзей,
я знаю, как оно — закапывать своих друзей,
словно собака кость,
ожидая, когда небо
станет к тебе терпимее.

И есть такие социальные группы,
для которых подобные ритуалы особенно важны,
я имею в виду, главным образом, средний бизнес.
Всем доводилось видеть,
какая тоска охватывает этих региональных
представителей российских нефтяных компаний,
когда они съезжаются на бескрайние
кладбищенские поля, чтобы закопать
еще одного брата с отстреленными легкими;

всем доводилось слышать твердое биение сердец,
когда они стоят возле гроба
и вытирают скупые слезы и сопли о свои
дольче и габана,
и херачат хеннеси
из одноразовой
посуды.

Вот так, Коля, — говорят, — вот тебе и откат.
На бескрайних полях оффшора
мы, как дикие гуси осенью, падаем в холодные
плесы забвения, с дробью в печенке.

Так как, — советуются, — мы
снарядим нашего брата
в его долгий путь
до сияющей Валгаллы Лукойла?
Кто будет сопровождать его
в темных пещерах чистилища?

Телки, — говорят все, — телки,
ему нужны будут телки,
хорошие телки,
дорогие и без вредных привычек,
они будут греть его зимой,
они остудят ему кровь по весне,
слева от него будет лежать платиновая блондинка,
и справа от него будет лежать платиновая блондинка,
так, чтобы он даже не заметил, что уже умер.

Ох, эта смерть — территория, где не ходят
наши кредитки.
Смерть — территория нефти,
пусть она омоет его грехи.
Мы положим ему в ноги оружие и золото,
меха и тонко помолотый перец.
В левую руку мы вложим ему последнюю нокиа,
в правую руку — правильную ладанку из Иерусалима.
Но главное — телки,
две телки, главное — две платиновые телки.
Да, это главное, — соглашаются все.
Главное, — соглашаются телки.
Главное-главное, — поддакивает Коля из своего гроба.

На Пасху мы все такие сентиментальные.
Стоим, ждем, когда мертвые
встанут и выйдут к нам с того света.
Никогда так не интересуешься смертью,
как — хороня друзей.

Когда они третий день дежурят
у двери гроба, он утром третьего дня
попирает, наконец, смертью смерть, и выходит
к ним из крематория, видит,
что все они обессилено спят
после трехдневного запоя,
лежат просто среди травы,
в обблеванных
дольче и габана.

И тогда он тихо,
чтобы не разбудить,
забирает у одного из них
подзарядку для нокиа
и возвращается
в ад
к своим
блондинкам.


Михаил Светлов

О чем пишут современные поэты?
Современные поэты пишут об ускользающей, прихотливой
субстанции своего страха; сатана поэзии смазывает
сажей замки на дверях, и ты сидишь со своими страхами
и пишешь об этом стихи, текст за текстом,
вот такое впечатление
остается
от современной
поэзии.

В то же время есть отдельные социальные группы, которые

мало интересуются
субстанцией страха. Я имею в виду средний бизнес.
Демоны черного нала,
которые поднимают с колен
республику,
признавая лишь двух настоящих друзей —
друга Стечкина
и друга Макарова.
Поэты не знают о любви ничего,
любовь — это желание иметь детей после дефолта.

Кто видел солнечные небоскребы в центре, тот меня поймет.
В одном из них жил Марат,
который тянул
трубу через Кавказ
и дотягивал ее уже до границы.
Ну, и все было хорошо —
благословение со стороны московского патриархата
и крышевание со стороны областной администрации,
и три женщины, которых он любил и содержал,
то есть жена, любовница и еще одна баба, с которой он трахался,
одним словом — интенсивная личная жизнь.
Но что ему не давало покоя — это его сны,
в которых он выползал на жгучие поля Андалузии
и сидел на белом песке,
напевая:

о, Андалузия, женщина
с черной кровью,
эта твоя черная кровь,
чернее нефти Месопотамии.

О, Андалузия тишины,
Андалузия страсти,
я твой пес, Андалузия,
твой беспонтовый бродяга.

Но все три женщины говорили ему: Марат, ё…ный в рот, Марат,
в стране, Марат, бардак, возьми кредит, разрули с растаможкой,
кровь, Марат, кровь в твоей трубе, кровь на твоих пиджаках.

Но, засыпая, он в сотый раз повторял:

Твои черные-черные волосы
длиннее коридоров Рейхстага,
длиннее очереди на Мостыськах,
длиннее фамилий венгерских депутатов.

И кто был на окружной в районе ростовской трассы,
тот знает этот частный сектор. В одном из тех коттеджей
и жила третья женщина Марата,
там он
и забухал.

Что-то в нем сломалось, он взял-таки этот
кредит, и приехал к своей третьей
женщине
с чемоданом
бабла.

Вот, — сказал со злостью, — сто штук, мой кредит,
мои пароходы и порты.
И уже после этого забухал.
Возможно, в нем тоже
заговорила субстанция страха, потому что он пил
день, потом пил еще один день, потом снова пил,
выпил духи сальвадор дали,
все повторяя: моя Андалузия, моя Гренада.

Потом в коттедже они делили его тело.
Мне, — сказала жена, — пох…й бабки,
мне нужен он, я забираю его.
Нет, — сказала любовница, — мне тоже пох…й бабки,
тем более, я была в доле,
но его забираю я.
А третья сказала, — а вот мне бабки абсолютно не пох…й,
вы не подумайте, что я такая сука,
просто сто штук — это деньги все-таки, но его я тоже любила,
он даже духи мои выпил,
поэтому он достанется мне.

И вот они сидели над его телом
и делили его между собой,
потому что есть много причин держаться за близких нам людей,
потому что так или иначе любовь — это командная игра,
потому, в конце концов, что больше смерти
каждый из нас боится
остаться
один на один
со своей
жизнью.


Грибы Донбасса

Донбасс весной тонет в тумане, и солнце прячется за сопками.
Поэтому нужно знать места,
нужно знать, с кем договариваться.

Это был рабочий бывшего насосного цеха,
мужик, потрепанный алкоголизмом.
— Мы, — сказал при знакомстве, — рабочие насосного цеха,
всегда считались элитой пролетариата, ага, элитой.
В свое время, когда все полетело к ебеням, много кто
опустил руки. Только не работники
насосного цеха, только не мы.
Мы тогда собрали независимые профсоюзы горняков,
захватили три корпуса бывшего комбината
и начали выращивать там грибы.

— Как грибы? — не поверил я.
— Так. Грибы. Хотели выращивать кактусы с мескалином, но у нас,
на Донбассе, кактусы не растут.
Знаешь, что главное, когда выращиваешь грибы?
Главное, чтоб тебя перло, точно, друг — главное, чтоб перло.
Нас — перло, поверь мне, нас и сейчас прет, возможно, потому,
что мы все-таки элита пролетариата.

Ну, и значит что — мы захватили три корпуса и высеяли наши грибы.
Ну, и там — радость труда, чувство локтя,
сам знаешь — это пьянящее ощущение трудовых свершений.
А главное — всех прет! Всех прет и без грибов!

Проблемы начались уже через пару месяцев. У нас тут серьезный
район, сам видел, недавно сожгли заправку,
причем — милиция там всех и накрыла, они даже заправиться
не успели, так хотели ее сжечь.
И вот одна бригада решила на нас наехать, решила забрать
наши грибы, ты представляешь? Я думаю, на нашем месте каждый
прогнулся б, такой порядок — прогибаются все,
каждый в меру своего социального статуса.

Но мы собрались и подумали — хорошо, грибы — это хорошо,
но дело не в грибах, и не в чувстве локтя,
и даже не в насосном цехе, хотя это был аргумент.
Просто мы подумали — вот сейчас взойдет урожай, вырастут
наши грибы, вырастут и, условно говоря, заколосятся,
и что мы скажем нашим детям, как мы посмотрим им в глаза?
Просто есть вещи, за которые ты должен отвечать, от которых
ты не можешь просто так отказаться.
Вот ты отвечаешь за свой пенициллин,
а я отвечаю за свой.

Одним словом, сошлись прямо на грибных плантациях. Там мы
их и повалили. И когда они падали на теплые сердца грибов,
мы думали:

Все, что ты делаешь своими руками, работает на тебя.
Все, что ты пропускаешь через собственную совесть, бьется
в такт с твоим сердцебиением.
Мы остались на этой земле, чтобы нашим детям недалеко
было ходить на наши могилы.
Это наш остров свободы,
расширенное сознание
сельского хозяйства.
Пенициллин и Калашников — два символа борьбы,
Кастро Донбасса ведет партизан
сквозь туманные грибные плантации
к Азовскому морю.

— Знаешь, — сказал он мне, — ночью, когда все засыпают
и темные почвы впитывают в себя туман,
я даже во сне чувствую, как земля движется вокруг солнца,
я слушаю, слушаю, как они растут —

грибы Донбасса, неслышные химеры ночи,
выходя из пустоты, вырастая из каменного угля,
пока сердца стоят, словно лифты в ночных домах,
грибы Донбасса растут, растут, не давая умереть
от тоски всем разуверившимся и пропащим,
потому что, чувак, пока мы вместе,
до тех пор есть кому перекапывать эту землю,
находя в ее теплых внутренностях
черный цвет смерти,
черный цвет жизни.


Mercedes-Benz

Глубокая ночь стояла над нами,
и звезды светили нам с небес.
И вот именно такой глубокой ночью
мы выбирались из бундеса.

И когда такая ночь и никого вокруг,
и по радио все говорят лишь по-польски,
на крайняк — по-немецки,
всегда вспоминаешь всех родных и близких.

Вот и я вспоминал себе, вспоминал, и не мог вспомнить.
Как же так, думал, вся жизнь — как это
польское радио: никакого тебе уважения к православным,
демократия, думал я, йебал я такую демократию.

Что скрывала эта ночь? С чего все началось?
Партнеры в Берлине, стрелки у русской синагоги,
нормальный курс, гарантия на полгода
с правом продления.

И вот эта женщина, эти ночи, полные огня,
отель, в котором она работала,
и я шептал ей: Натаха, твое сердце сейчас в моих руках,
я чувствую, какое оно нежное и горячее,
и она смеялась, отводя глаза — придурок, ну это ж не сердце,
это силикон, отпусти его, это совсем не сердце, сердце у меня
твердое и холодное,
как хоккейная шайба.

И вот мы вместе выбирались из бундеса, с ее документами и моими долгами,
словно Мария и Иосиф на двух ослах,
покупая на заправках только необходимое:
консервы и презервативы.

Уже где-то под Варшавой, когда и консервы не лезли,
и радио глохло от усталости, я начал засыпать,
поднимаясь в поднебесье.
И тогда на трассе появился мотель.
Она его заметила первой.
Первой она в него и вошла.

Натаха, просил я ее, только не радио, еще
пару часов, Натаха, дай остыть своему силикону,
выключи на хер это радио “Мария”, что ты хочешь услышать?
Какие новости могут быть у католиков?
У них нет новостей со времен последнего крестового похода.
Дай отдохнуть своему сердцу, шептал я, доставая
свои пилки и ножницы,
дай ему отдохнуть.

Через два часа, проснувшись, вытащил ее из душа и перенес
в машину. Ну, думаю, в самом деле — не прятать же ее в багажник, тупо как-то:
любимую женщину совать в багажник, пусть уж сидит рядом со мной,
доеду до Мостыська — похороню по-людски.

И уже на самой границе, не знаю, что со мной случилось,
утро было холодным и свежим, и я
на минутку вышел себе отлить.

И вот тогда они и вычислили наш “мерседес” —
трое берлинских знакомых, которые шли по следу, вынюхивая нас
среди темных дорог, теперь стояли возле машины и говорили:
тихо, говорил один другому, телка спит, он где-то рядом, тихо,
не разбудите телку,
не разбудите телку.

Что такой смурной, братишка, — спросил украинский таксист,
уже на выезде из Мостыська, — что за дела? А что я мог ему сказать?
Я словно пилот Люфтваффе,
так, будто юнкерс мой подбили, а сам я успел выпрыгнуть.
Мне бы радоваться, а я стою посреди леса,
и лишь повторяю: блядь, ну откуда здесь столько
белорусских партизан?

Ну что, дальше водитель начал петь,
ясное дело — бандитские песни,
такие помороченные, что их никакими словами не перескажешь,
но примерно такие:

не плачь, мое сердце, не плачь,
не мучь свою душу картонную,
мы еще встретимся
где-нибудь за кордоном.

пройдя таможню,
еще повезет увидеться
по ту сторону жизни,
где-то в районе Винницы.

я эти люблю равнины
даже без кокаина,
небо в мартовских тучах,
но ты меня, сердце, не мучай.

брошу все, что вынес,
перепродам свой бизнес,
выйду на берег Дуная
и в ящик сыграю.


Трамадол

Продвижение товара на рынок
начинается с активизации целевой аудитории.
Это как в библии — сначала приходит предтеча и разводит
всех на кредиты с процентами, потом появляется
спаситель и ликвидирует проценты, оставляя, впрочем,
кредиты. Надо было внимательно слушать книги,
которые нам читали в детстве, вот что я думаю всякий
раз, когда доводится слышать
о трамадоле.

Вся эта детская борьба украинского либерализма
с опиатами, она напоминает мне деятельность красного креста
времен первой мировой, когда члены царской семьи
работали медсестрами в военных госпиталях.
Я себе это хорошо представляю — вот ты лежишь без правой ноги,
и все, что тебе хочется — это просто нормально потрахаться,
даже без правой ноги, это ведь не обязательно, правильно?
А тут сидит какая-то сука из царской семьи и читает
тебе про царицу Савскую.
То же самое и с трамадолом.

Несколько лет назад, когда мы переживали
очередной всплеск борьбы с детской наркоманией,
и когда начали забирать даже не за употребление,
а просто за покупку товара в официальных
торговых точках,
молодежь Харькова нашла чудесный способ
борьбы с системой —
она подходила к аптечному киоску, заказывала свой трамадол,
засовывала голову в окошечко, и киоскер клал ей ее
трамадол прямо на язык:
поди поймай меня, если сможешь.

За всем этим стоит дух просвещения:
господь наш придумал трамадол, чтобы
сгладить те острые противоречия, которые существуют
в общем цивилизационном развитии.
Трамадол откладывается на устах влюбленных,
когда они целуются в кинотеатрах.
Трамадол приносят птицы в клювах,
весной, когда возвращаются из Гурзуфа.
Система борется не с нами,
система борется с нашими вредными привычками.

Каждый вечер веселые ватаги подростков
выбираются на очередные боевые вылазки,
в праздничных спортивных костюмах,
взяв с собой лишь бритвы и мобильники,
отправляются к ближайшему аптечному киоску
освобождать Иерусалим от неверных.

Те из них, кому повезет,
будут охранять гроб господень.
Те, кому не повезет,
будут охранять платные стоянки.

Бритвы им оставят в любом случае.


Цыганские короли

И вот цыганские короли тоже отходят к темным лесам,
короли криминала и парков культуры, время отойти от дел,
перепродать бизнес, к темным лесам, к озерам забвения.
Призраки черных цыганских королей с золотыми ладонями,
призраки, которые были со мной всегда, и вот когда их
начинают отстреливать, как кабанов, пробивая серую щетину,
как не вспомнить все эти рассказы про отрезанные головы
на цыганских могилах,
ого, думаю, и правда — как не вспомнить, они никуда и не
девались, короли маленьких городков,
даже если небо упадет на землю, они продолжат высыпать
песок из желтых ботинок,
все, что в других культурах пишется на тысячах страниц
церковных книг, они вмещают в надписи
на своих предплечьях,

цивилизация, что держится на золоте и сахарной вате,
о, цивилизация отмывания банкнот,
цыганские короли исчезают между деревьев,
жизнь была долгой и печальной,
смерть будет легкой и незаметной,
следующая жизнь также будет долгой,
долгой-долгой,
легкой и печальной.

И вот последний цыганский король, приехавший стопом из Польши,
рассказывает нам про методы ведения бизнеса, про свое путешествие,
сначала жизнь отстреливает тех, кто стоит на стреме, — объясняет он, —
смерть ходит кругами, круги сужаются, страх подступает к горлу,
время уходить к озерам забвения,
дорога за мной устлана трупами женщин и золотыми портсигарами,
я собрал дань со всех, кого смог вспомнить,
мой фольксваген горел, как берлинская синагога,
и мои дети, как сороки, снимают мониста с женщин во сне,
а встретившись у магазинов старой одежды,
едят кукурузу, словно играют на губных гармониках.

Сначала жизнь пытается убрать свидетелей,
голоса тех, кто исчезает, ужас тех, кто остается,
и колонны автобусов с их семьями въезжают в темноту,
высвечивая фарами территорию смерти,

и вот

по траве, растущей вдоль обочин дорог,
по насыпям, где не растет трава,
они переходят, от усталости не чувствуя ног,
на ту сторону травы, где она тоже жива.

И ты спрашиваешь траву: зачем ты дальше растешь?
Зная, что трава будет и дальше расти
между тем местом, откуда ты, вообще-то, идешь
и местом, куда ты хочешь прийти.

Пока на другую сторону переходят они сквозь лес,
с той стороны травы слышно, что смолк почти
их шепот, и кто из них еще не исчез,
тот, словно собственный шепот, исчезнет, как ни крути,

слышно, что сердцу уже ничем не помочь,
слышно, как среди насыпей немых
сначала они из этой жизни уходят прочь,
потом жизнь медленно уходит из них.

                                                      Перевод с украинского
                                                      Игоря Белова



Продолжение следует???

Я решил закопаться в Жадана поглубже
На это уйдет время
Пока напрягает околонацистское скоморошество — «Лінія Маннергейма»,  «Бандерштат» etc…
Если это не игра, а глубоко у него = если увижу, что он нацист — страницу снесу к ебеням