Дмитрий Галковский — СВЯТОЧНЫЙ РАССКАЗ №3. Статья Жозефины Шкурко

Наряду с Сорокиным, Пелевиным, Яркевичем, Приговым, Рубинштейном, Кибировым, Друком, Кривулиным, Добрыниным, Коркия, Жолковским, Тер-Габриэляном, Сопруновым-Амурским, С.С.Ивановым, Просодиевым, Юрадловой, Осохиным, Генераловым, Дверским, Синициным (г.Ужгород), Чернодольским, Сверчковым, Н.С.Ивановым, Апрокундиным, Нагелем, Дударыкиным, Мирзоевым, Тарасенко, Сухоруковым и др. Галковский является одним из наиболее ярких представителей постсовременного постмодернизма в России.
[Опущен абзац анкетно-биографических данных о Галковском]
В своём «Святочном рассказе №3» Галковский продолжает основную тему «Бесконечного тупика» — тему активного подключения творческой индивидуальности к процессу самокомментирования культуры.
Рассказ начинается как пародия на «Лолиту». Автор берёт набоковский сюжет и начинает его излагать на примитивном языке зощенковских рассказов о Ленине.

Сима топталась в замшевом пальто у Макдональдса на Пушкинской, улыбчиво предлагала вполголоса:
«Девочки. Есть хорошие девочки.» Подошла к мужику с портфелем — мужик шарахнулся. Сунулась к подвыпившим ребятам — те её обматерили. Наконец похожий на академика Примакова столичный армянин улыбнулся в ответ: — А что-нибудь поинтереснее есть?
— А что надо?
— А что есть?
— А всё.
— «Лолиту» Набокова читала?
— О-о, дядя.
— Да, вот так, — армянин воровато обернулся. — Целку не надо.
— «Есть такая партия». Триста баксов и бери на ночь.

Дальше, всё в том же стиле толстовских рассказов про зверюшек, Галковский повествует о поездке «академика Примакова» на лесбиянское «Лестбище», выборе там одиннадцатилетней проститутки Аньки Санкиной и о её встрече с клиентом.

Аньку повезли на «Мерседесе» за город. Она долго прыгала на мягком сиденье, потом заснула. «Станция «Вылезайка», — увидела она сквозь сон сладкую улыбку «Примакова». Из гаража поднялись на второй этаж. В кресле на фоне огромного окна сидел старичок. Старичок что-то буркнул Примакову на непонятном языке, тот шутливо щёлкнул Аньку по макушке и спустился вниз. Вскоре послышался шум заводящегося мотора и «Мерседес» уехал.

Старичок, пухлый, с крючковатым носом, был похож на академика Арбатова.
— И как нас зовут? — сделав внезапный рывок из кресла в направлении жертвы, ласково прогундосил «Арбатов».
— Есть дай, — легко уклонилась от намерений Арбатова Анька.
— Правильное решение. Ты располагайся пока.
Старичок спустился вниз, захлопотал на кухне. Наконец, принёс поднос c вином и фруктами,
облепленными сахаром. Фрукты Анька стала есть, а вино не стала.
— Что же ты, милочка, не пьёшь, — попытался подсесть к ней Арбатов.
— На работе не пью, — снова увернулась Анька.
Она уже почувствовала, что старичок СЛАБЫЙ, и решила идиотничать.
— Это ты что, всё прочёл, — махнула рукой в сторону книжных шкафов.
— Почти, — снял пушистый халат старичок. Внутри Арбатов оказался поросшим густым белым волосом.
— Дал бы чего почитать.
— А какие книжки ты любишь?
— Про зверюшек.
Арбатов предложил ей иллюстрированную энциклопедию динозавров. У Аньки загорелись глаза.
— Это кто?
— Листрозавр.
— Листья ест. А это?
— Плакодонт.
— Он что, плачет?
— Когда поужинает.
Анька перевернула страницу. С картинки на неё смотрел Арбатов.
— Рих… рин-хо-завр. А это, дядя, не ты случайно?
Арбатов внезапно покрылся багровыми пятнами, зашипел:
— А ну, кончай ломаться, дрянь.
— Сам ты дрянь. Импот старый.
— Заткнись, сучка, — старик больно ударил её по щеке.
Анька отпихнула его ногой, старичок упал, звонко ударившись о полированный пол, и затих. Она торопливо оделась, забыв шарф, и с энциклопедией под мышкой выбежала из дома.

Далее на сцене постмодернистского театра Галковского появляется неизбежная альтернатива «Аньке Санкиной» — упакованная новорусская дочка «Ирочка Конькова».
Само неумолимое развитие сюжета «Святочного рассказа №3» носит пародийный характер. Предумышленный филологический механизм напоминает циклопическую английскую булавку, при помощи которой клоун прикалывает конферансье оторванную фалду фрака.

В «Бесконечном тупике» Галковский сумел карнавализировать МЫСЛЬ, которая у него не просто излагалась, а прямо-таки «разыгрывалась» на глазах читателя, подобно тому, как актёры разыгрывают пьесу. Что же говорить о пространстве литературы? Не в философском, а в ХУДОЖЕСТВЕННОМ произведении постмодернистская предумышленность переходит все возможные и невозможные границы. Это уже пародия не на что-либо конкретное, а пародия вообще. Пародия на святочный рассказ, пародия на рассказ просто, и, в конце концов, пародия на литературу как таковую.

Ролан Барт писал: «В наше время изобразительные коды разваливаются до основания, уступая место некоему множественному пространству, моделью которого служит уже не живопись («полотно»), но, скорее, театр (сценическая площадка), о чём возвещал (или, по крайней мере, мечтал) Малларме».

Литературный критик находится перед большой трудностью, пытаясь иллюстрировать свои импрессионистические впечатления от такого рода текста, поэтому прошу меня извинить за идущие далее обширные цитаты. Крайне неприятная для критических исследований особенность Галковского заключается в том, что он ПРАКТИЧЕСКИ НИКОГДА НЕ ДАЁТ ЯВНЫХ ЗАЦЕПОК для раскрытия своей интеллектуальной концепции. Хотя В ЦЕЛОМ эта концепция излагается им вполне прозрачно и доступна даже массовому читателю.

Рассказав про Ирочку, Галковский с такой же избыточной обстоятельностью начинает рассказывать о её семье.

Отец Ирочки был миллионером. После английской спецшколы со жвачкой Вольдемара (так звали отца) успела поразить взрослая советская жизнь, в стиле

Я в весеннем лесу
Пил из горла «херсу»,
Я в стогу ночевал
С ненаглядной певуньей.

В начале 80-х, окончив школу, он со шпаной бил пустые бутылки в арках проходных дворов; в армии, куда его взяли со второго курса института, намазывал гуталин на хлеб и оставлял на ночь. К утру спирт из гуталина впитывался, из проспиртованного мякиша делали тюрю и ели. Вольдемар рассказывал об этом подробно, с наслаждением. Началась перестройка, декорации сменились. Взрослую советскую реальность снова вытеснила детская европейская, с «Винни-Пухом» и «Островом сокровищ». К этому времени подоспели компьютерные «варкрафты». Вольдемар ощущал себя укрывшимся в тоннеле детской спецжизни. Пятизвёздочные отели с аквариумами внутренних дворов, украшенными слишком красивыми, чтобы быть настоящими, цветами; вечера в западных ресторанах, где вместо орущего в фонящий микрофон Цоя профессиональный пианист на игрушечном рояле играл Шумана; детские деньги, — не настоящие зелёные трюльники и синие пятёры, на которые можно было накупить ништяков по ноль восемь, — а кукольные картонные боны из подаренной однокласснику югославской «Монополии»: доллары, марки, фунты. Этих бумаг проходило через руки много, на них покупались кукольные машины, дома, женщины. Некоторые из женщин становились хлопающими глазами жёнами. Но всё это было не то. Подъезжая на бронированном лимузине к загородному особняку, Вольдемар запирался в верхнем кабинете и позорно играл в «Ред Алерт», возвращавший его в настоящее детство и дающий тем самым надежду на настоящую взрослую жизнь.

После дотошного пародирования пелевинского «Принца Госплана» повествование наконец вырывается на оперативный простор тотального морализирования. Начинается коронный номер Галковского — высмеивание нравоучительного характера русской литературы. На сцене появляется давно ожидаемый публикой полунин — доведённый до отчаяния судьбой-злодейкой бедный родственник Вольдемара — 40-летний поэт-неудачник «дядя Митя».

Два года назад дядю Митю бросила жена, с позором выгнав из квартиры. Дядя Митя сначала сунулся «к маме», но у мамы жила сестра с семьёй, так что пришлось на последние деньги снимать угол в панельной пятиэтажке на окраине. За жильё надо было платить сто долларов в месяц. Митя зарабатывал тридцать, остальное добывая продажей библиотеки, перезаниманием денег и даже голодной диетой. Митя опускался на социальное дно медленно, но навсегда, и это знал. Нельзя сказать, чтобы он был плохим поэтом. Скорее никаким. Однажды его стихотворение похвалил Бродский. На волне перестройки фото опубликовали в «Огоньке». Это произвело на Митю неправильное впечатление. Когда соратники по цеху подались кто в бизнес, кто в политику, он гордо остался в стороне. О нём забыли быстро и совсем. Друзей Мити часто показывали по телевизору, что вызывало у супруги приступы активности: надо позвонить, надо напомнить… Постепенно активность, наталкиваясь на стену поэтической гордыни, переросла в ехидное комментаторство и, наконец — в открытое глумление наперебой с постоянно торчавшим «в гостях» жениным любовником. Жена и любовник в глаза называли дядю Митю «он». «Он» молча терпел, так как, в сущности, был человеком беззащитным, хотя и скрытным. Единственным видом митиной обороны был демонстративный «исход на балкон», где его спина виднелась через окно кухни часами, до тех пор, пока любовник не уходил из дому. Жена очень бы удивилась, увидев лицо мужа в это время. Дядя Митя часто моргал близорукими глазами и тихо, беззвучно плакал. Особых друзей у него никогда не было, а всем родственникам он смертельно надоел. В конце концов, единственным местом в Москве, где Митю принимали, осталась квартира родителей Вольдемара, старых шестидесятников.

Быть может, молодая бабушка Ирочки уважала в своём двоюродном брате несостоявшийся укор судьбы. В глухие семидесятые перед бабушкой прозрачным маревом мерцало счастливое будущее: «премьера спектакля сына». Зал театра на Таганке, свет гаснет, поднимается занавес, на сцене начинается обычная советская жизнь: в какой-то конторе идёт совещание; кто-то абстрагируется от коллектива, его поправляют, но не сильно; потом поправленный вместе со школьными друзьями идёт собирать грибы. В общем, ничего не происходит, но если приглядеться — подтекст. Поставлены Вопросы, обозначены Проблемы. Вопросы и проблемы растут как грибы, ответа на них нет и быть не может, но внешне что вы мне можете сказать? — гордо отвечает сын в кабинете у следователя. И следователь с ужасом понимает, что не может сказать сыну ничего, потому что в пьесе ничего нет. Наоборот, молодого человека формально надо поощрять за производственную тематику, и будут поощрять за производственную тематику. Но никакой производственной тематики нет, есть драма жизни, есть, если хотите, трагедия маленького человека. А тут уж умному человеку и карты в руки — можно крепко, ладно жить интересной театральной жизнью столицы, можно эмигрировать.
Она вместе с дедушкой сидит в седьмом ряду, и все видят, что это она, мать. И ещё тайная радость — была шероховатость в пьесе, она читала и указала. Ещё трудность — тоже исправили. А дедушка придумал новое название…
Но талант у молчаливого и осторожного преферансиста Вольдемара обнаружился другой — считать деньги в свою сторону. Он только-только закончив Плехановский институт, плотно вошёл в обойму московских олигархов «августовского призыва». К тридцати годам у него был собственный банк и сеть связей крепкая, вечная.

Нельзя сказать, чтобы Вольдемар против дяди Мити что-то имел. Наоборот, считал последнего беззащитным чудаком. Но «отец-основатель» свято блюл золотое правило новых русских: «Не давать денег никому и ни при каких обстоятельствах». Митя это правило знал, внутренне с ним был согласен (обратное нарушало бы его твёрдое убеждение, что все новые русские сволочи), однако сдерживаться приходилось с трудом.
По мере улучшения благосостояния Вольдемара и опускания на социальное дно дяди Мити, между дядей и вольдемаровскими родителями вырастала социальная пропасть. Говорить становилось не о чем. В последнее время темы для разговора приходилось выдумывать специально. Во время последней встречи поговорили о погоде, бабушка неосторожно ляпнула, что собирается на зимние каникулы с внучкой на Мальту. Это был прокол, так как дядя Митя последний раз выезжал на отдых 25 лет назад, в пионерский Крым. Дедушка что-то завернул про то, что в доме пять компьютеров, и ни один нормально не отлажен — получилось ещё хуже. Наконец, бабушка позорно съехала на «что бы сейчас новенького почитать?» Озверевший от злобы бедный родственник что-то буркнул про новый роман Умберто Эко. Оказалось, ни бабушка ни дедушка не имеют о новинке никакого понятия — вещь ещё пять лет назад для семьи московских интеллигентов немыслимая. Это озлило дядю Митю ещё больше. Он в порыве ненависти уцепился за неосторожно вошедшую в гостиную внучку.
— Ириша, а в каком ты классе учишься?
— В пятом.
— Замечательно, — злобно улыбнулся буратиной дядя Митя. — А в церковь ходишь?
— Каждое воскресенье.
— Очень хорошо.
Хитрая бабушка, по-женски угадав трудность, затараторила в другую сторону. Дядя Митя тараторение не глядя и не меняя тона умело отмёл, продолжил копать дальше.

Таков закон постмодернистского действа: сюжет и ход действия ясен с самого начала, но чем он яснее и примитивнее, тем обстоятельнее и гуще становится процесс повествования. Издевательский диалог только начинается.

— Очень хорошо. А скажи Ира, ты богатая?
Бабушка взвилась на дыбы, распростёрла крылья:
— Да какие мы…
— Да уж в трёхэтажных особняках живёте. Известное дело.
— Да кто живёт? Да какие особняки? Мы зимой ЗДЕСЬ живём, в Москве. Это только так кажется…
— Кажется — не кажется… Ир, ты в хорошей школе учишься?
— Наша школа лучшая в Москве.
— Вот видишь. Твоя школа платная — и самая лучшая. Раз за такую школу родители платить могут, значит, ты богатая.
— Я думаю, это правда.
— Конечно, правда. Потом, смотри, ты уже весь мир объездила.
— Ой, да какой мир! — взвилась бабушка.
— Ну как: в Греции была?
— Была.
— Так. А в Англии?
— Была, три раза.
— Во Франции?
— Была.
— В Италии?
— Была.
Бабушка опять не вытерпела:
— Ой, да разве это поездка. В Италии мы всего пять дней были, и то погода…
— Бабушка, но были же, — обиделась маленькая хвастунишка.
— В Испании?
— Была, и ещё поедем туда и на Мальту, там рядом.
— Вот. Видишь. А ведь очень мало мальчиков и девочек в твои годы в стольких странах побывали. Это ведь очень дорого. Давай посчитаем, сколько.
У бабушки выступили на скулах красные пятна. Такого от дяди Мити она не ожидала, и, несмотря на свою опытность, растерялась. Дядя Митя тем временем, потирая руки, копал дальше.
— Иришка, неси сюда свой ноутбук. Заодно проверим, как у тебя с арифметикой.
Ирочка принесла подаренное папой компьютерное чудо.
— Вот ты едешь в Испанию. Сколько на тебя денег уйдёт? Предположим, округлённо тысяча долларов. А…
— Во-первых, не тысяча, а триста, — сказала бабушка, хотя «во-первых» поездка стоила 2734 доллара 30 центов.
— Хорошо — триста, нелепо уступил дядя Митя. Дело в том, что в шкале цен у него были зияющие провалы, как впрочем, и у самой бабушки. Правда, участки неясно различаемых цифр у них не совпадали. — Это большие деньги. За триста долларов можно целому классу девочек помочь. А тебе триста долларов одной. Это несправедливо. Ты же уже была в Испании. Обычные девочки ни разу за границей не бывали — у них нет денег. А ещё есть много сироток, они живут в специальных детских домах, так они не то, что в Испанию, для них простая шоколадка это уже радость большая. Знаешь, сколько стоит шоколадка?
— Большая?
— Большая, в сто граммов.
— Ну… семь долларов?
— Ха, ха, ха. — Тут экономящий каждую копейку Митя цены знал твёрдо. — Пятнадцать рублей. Подсчитай, сколько это будет в долларах на компьютере.
— Пятьдесят центов!
— Вот именно. Сколько таких шоколадок можно купить на триста долларов?
— Шестьсот!
— Точно. А если каждая шоколадка по сто грамм, то получается…
— Шестьдесят килограмм шоколада!! О, о, — по-английски сказала Ирочка.
— Вот тебе и «о, о». Ты столько даже не поднимешь — надо на машине везти. Этого хватит на подарки для целого детского дома.
Бабушка сидела, открыв рот. Дядю Митю, случайно нащупавшего слабину в доселе непрошибаемой родне, несло.
— Ты сказала бы бабушке: «Я в Испанию в этот раз не поеду, проведу зимние каникулы в Москве, а деньги можно потрачу на добрые дела?» Во-первых, бабушке экономия, видишь, она всё время говорит, что денег мало в доме, а тут она с тобой не поедет и свои триста долларов сэкономит. А главное — ты заведи тетрадку под названием «Добрые дела», помогай бедным девочкам и туда записывай. Подари шоколадки в детдом, или своди класс девочек-сироток в кинотеатр или ещё чего, что тебе интересно. Ты будешь тогда, как настоящая добрая волшебница. Все тебя будут любить, самой тебе будет приятно. И боженька тебе будет помогать.

Последние слова дядя Митя говорил уже в прихожей, так как внезапно выяснилось, что у него сегодня в 22.00 назначена важная встреча с голландским литературоведом. Дверь за Митей захлопнулась.

— Ты слышал, что Митька говорил? — спросила бабушка своего мужа.
— Да уж понятно, — сказал на всю жизнь испуганный советской властью дедушка, ощупывая языком подаренные сыном фарфоровые зубы…

Здесь наступает первый сбой святочного рассказа, первая осечка тотального морализирования, которое оказывается в современном мире бессильным.

Дядя Митя пулей вылетел во двор, пошёл через арку. Вдруг встал посередине, как вкопанный, с ударением крикнул: «СвОлочи!!!». Но, несмотря на вроде бы гулкую арку, никакого вопля гнева не получилось. Он махнул рукой, побрёл уже медленно и обессиленно к метро — плакать на протёртом до дыр диване, пить валокордин, заснув под утро, просыпаться в холодном поту от мыслей о близкой смерти.

Волшебный талисман Казановы — золотая птичка русской литературы — перестаёт работать. Механизм примитивного морализаторства к концу ХХ века насквозь проржавел. Шестерёнки и поршни перестают цепляться друг за друга, возникает сюжетная импотенция. Хотя до основного сбоя ещё далеко. Пока действие набирает обороты. Внимание автора снова переключается на главную героиню.

Анька побежала по сугробам, в боты набился снег, шапка с помпоном съехала в сторону. Ей стало жарко, она расстегнула пальто. Вдруг послышался шум электрички. Рядом оказалась железнодорожная ветка. Анька поскакала по путям и через полчаса вышла на станцию.

Дальше Галковский уморительно описывает приключения Ани в электричке по пути в Москву (сценка с омоновцами в тамбуре и диалог со старой девой «тётенькой-учительницей» о том, «почему у нарисованных динозавров нет пиписек»). Наконец, Аня добирается до Москвы.

В «Лестбище» идти было нельзя. Там её ждала кулакастая Сима. Денег у Аньки не было. Выпросив карточку на метро, она доехала до «Пушкинской». Чтобы заглушить голод, Анька попробовала курнуть, но получилось ещё хуже. Её на пустой желудок вырвало. Противно задрожала жилка под левой коленкой, во рту стало сухо. Она вошла во двор на Малой Бронной, присела на лавку у тёмного подъезда, положив под попку книжку про динозавров. Пошёл снег. Шапка с полуоторванным помпоном слезла на бок, в ботиках хлюпал растаявший снег, шарф она забыла у Арбатова. А мороз начался нешуточный. Аньку стала бить крупная дрожь. Закружилась голова. Чтобы унять карусель, она закрыла глаза и попыталась немного поспать.

Ход действия святочного рассказа неумолим, но эта неумолимость не вызывает у читателя отторжения. Наоборот, действие именно своей обречённостью завораживает. Никакого «реализма» здесь нет и в помине. Как написала недавно И.С. Скоропанова, в своём пособии для средних школ: «Серьёзен Галковский или издевается над доверчивым читателем, сказать со всей определённостью невозможно… Зрелище захватывающее — как в цирке: знаешь, что распиливаемая женщина окажется целой, а всё равно за всеми манипуляциями следишь не отрываясь» («Русская постмодернистская литература», М., 1999 г., с.459).
Чем более обстоятельно и скрупулёзно рассказывает Галковский о людях, которых НЕТ, тем больше они перестают быть, но этой своей несущественностью дают дополнительное измерение нашему собственному существованию. Миф русского реализма опрокидывается в себя и оборачивается иллюзионизмом. Чем с большей тщательностью выписывается картина, тем более она становится сюрреальной, тем более она несуществует в своём материальном обличии холста, испачканного жирной цветной грязью и тем более превращается в экран монитора, служащим лишь поверхностным отражением другой — активной — формы манипуляций с реальностью. Стоит провести пальцами по клавиатуре, и «так» обернётся в «этак».

Чем богаче жила бабушка Иры, тем больше у неё становилось проблем. Каждый скачок в благосостоянии приводил к тому, что люди вокруг так же скачкообразно становились глупее, беднее и безалабернее. Переезд в евроотремонтированные апартаменты, покупка «Форда», отдача внучки в навороченную гимназию, строительство трёхэтажного особняка — всё это вызывало всплеск новых проблем. Кухарка постоянно опаздывала на работу, садовник неправильно разбивал клумбы, шофёр превращался в похабно улыбающегося пофигиста. Главное, вокруг всё больше и больше становилось нищих. Полоумная старушенция лезла в мусорный бак как будто нарочно в тот момент, когда проезжала бабушкина машина, пьяница из дома напротив с учащающейся периодичностью «случайно» сталкивался у подъезда и, отводя глаза, просил «взаймы» 43 рубля 60 копеек. Сосед-отставник громко ковырялся под окном в своих ржавых «Жигулях». Бедные родственники и подруги, сидя в гостях, абстрактно, но целенаправленно жаловались на «тяжёлую жизнь».
На самом деле бабушка была добрая. Просто она многое забыла. Забыла, как некрасивой пионеркой пробиралась зимними вечерами из школы. Короткими перебежками — от одного забора к другому. Пустой посёлок мрачно смотрел тёмными глазницами окон. На ветру скрипели редкие лампочки в металлических колпаках. Училась она то во вторую смену, то в третью. Зимой большинство домов стояли пустые, темнело рано. Убить и изнасиловать могли. Были случаи, даже в её классе.
Бабушка забыла, что родилась на страшной Колыме. Мать её работала по контракту врачом на золотых приисках, а отцом был врач-заключённый. Начальник лагеря вопрос не поднимал — всякое бывает. Потом начальника сменили, вопрос подняли. Мать за потерю бдительности выгнали с волчьим билетом, запретили жить в крупных городах. Она устроилась в подмосковных Электроуглях на нищенскую зарплату. Маленькой дочке объяснила, что отец их бросил. Правду об отце-зэке бабушка узнала только после перестройки.
Бабушка забыла, как Вольдемар, которого удалось устроить в английскую спецшколу, ходил на уроки в позорной клеёнчатой куртке, и сытые номенклатурные дети над ним смеялись. Забыла что в семье десять лет не было денег, чтобы купить сыну щенка.
Бабушка забыла, как слушала по ночам радио «Свобода», забыла, как прятала томик Солженицына в грязной коробке из-под стирального порошка под унитазом, забыла как её, сотрудницу библиотеки Академии наук, одевали в клоунскую оранжевую телогрейку и заставляли скалывать ломом лёд на бесконечных «субботниках», забыла унизительную обязанность перманентно доказывать перед краснорожими особистами своё нееврейское происхождение…
Вспоминать обо всём этом было недосуг. Бабушку со всех сторон окружали проблемы. Вот и сегодня — будто тяжёлой подушкой по голове ударили: «Ирочка опаздывает!» Детей из школы развозили в японских микроавтобусах, и уже несколько раз было, что оболтус-шофёр попадал в пробки и опаздывал к ужину. А у девочки режим, у девочки может развиться гастрит. Конечно, известно какое в Москве движение. Но за такие деньги могли бы обеспечить шофёров или охранников сотовой связью. Неужели трудно было догадаться. Безобразие. А вдруг что-то случилось серьёзное? Прошёл час, полтора. Бабушка сидела, как на иголках. Наконец надела норковую шубу и пошла встречать Ирочку на улицу. Выходя из дому, бабушка злобно стрельнула глазом на лавочку у подъезда. Там сидела сгорбившаяся фигурка в заляпанном пальто:
— Сидит. Побирушка наколотая. Когда же это кончится.

Тем временем «Лолита в американском раю» мало помалу переходит у Галковского в «Аню в стране чудес» — набоковский же перевод Льюиса Кэрролла.

Уснувшей Аньке стало хорошо. Есть ещё хотелось, но дрожь прошла и в голове прояснело. Прямо перед её лавочкой стояла маленькая фея. Фея была одета в короткое платьице, на голове у неё был колпачок с прозрачной лентой, в руке волшебная палочка со звёздочкой. Аня вспомнила, что видела такую фею в американском мультике, который ей подарил папа. Папа Ани был инженером на нефтяном заводе. У них была большая квартира с видом на горы. Папа был добрый и однажды принёс домой целую охапку мультиков. Мультики были на английском языке, но очень смешные: про кота и мышку, потом ещё про бобров, потом… нет, про фею это не тогда было. Мысли у Ани путались. Кажется, про фею был фильм в детдоме. Папу и маму убили какие-то люди в масках, саму Аню ударили сапогом по голове, она целый месяц ничего не видела, потом её увезли в детдом в город Чехов, под Москвой. В Чехове было плохо. Воспитательницы дрались, девочки дрались. Однажды, ровно год назад, она вместе с ещё одной девочкой решила убежать в волшебную Москву. Ей почему-то казалось, что в Москве горы, большие светлые квартиры, и в одной из них живут мама и папа. В первый же день в Москве Аню изнасиловала Сима.
Но об этом Аня не вспоминала, а, наоборот, совсем забыла. Вспоминала же забытое хорошее — папу, мультик, в мультике — фею.
— Что ты хочешь, милая девочка? — спросила очаровательным голоском фея.
— Покушать — попросила Аня.
Фея улыбнулась и взмахнула волшебной палочкой. Зазвучала прекрасная музыка. С неба на маленьких парашютиках стали спускаться шоколадки. Аня взяла одну на лету:
— Можно?
— Конечно можно!
Аня съела одну шоколадку. Взяла ещё. Шоколадки продолжали медленно падать с неба. Вдруг Аня почувствовала, что у неё тоже такое красивое платьице, а на голове колпачок.
— Как же тебя зовут, прекрасная фея? — спросила её новая подруга.
— Меня?! — счастливо спросила Анька — «Меня зовут Анечка!»
— Анечка? Прелесть, как чУдно!
Аня почувствовала, как поднимается от земли. Это, наверное, от шоколадок. Она откусила кусок побольше — и точно, стала гораздо легче. Анечка поплыла наверх. Подружка поднималась с ней рядом.
— А тебя как зовут? — спросила её Аня.
— Меня зовут Ирочка!…

…Ирочка …чка …чка. …Ирочка …чка …чка…

— Ирочка, мы так за тебя переволновались, ну заходи.
Запел звонок домофона, лязгнула металлическая дверь. Это бабушка наконец дождалась микроавтобуса — действительно попали в пробку на Садовой — и провожала любимую внучку домой. От лязга Санкина вздрогнула, не просыпаясь, повалилась в снег. Снег шёл всё гуще и гуще, снежинки на улыбающемся лице Ани уже не таяли…

Наутро труп увезли в морг, а через три дня на каникулы Ирочка уехала отдыхать на Мальту.

Вот и всё. Волшебное оружие русского мира — русская литература — кончилась. Русский мир оказывается беззащитным. С ним можно сделать всё что угодно и это может делать кто угодно. Читатель ждёт дидактической развязки, к которой подводит всё повествование, но развязки нет. Есть прелестная юмористическая миниатюра, развёрнуто пересказывающая известный советский анекдот «Ленин и печник»:
«Печник печь в Горках складывал, а Ильич сидел рядом, бутерброд с чёрной икрой ел да попукивал. Печник не выдержал: «Дай куснуть-то». Ильич улыбнулся с хитринкой, посмотрел на печника и говорит: «Не дам». И откинулся в кресле, заливчато засмеялся».
«Святочный рассказ №3» есть тщательно спланированная творческая неудача. Затрачены огромные усилия для правильного высвечивания разрозненных фактов реальности и их скрупулёзной фокусировки. С каждой страницей рассказа дидактический механизм становится всё основательнее, приобретая под конец размеры устрашающие. Ну сейчас, сейчас этот гиперболоид будет направлен в одну точку, включён на полную мощность, и в грязной унылой декорации постперестройки прожжётся дыра. Может быть в наше подсознание. Или в совесть. Или в другой мир. Или просто — будет дыра, в которой исчезнет изрядный кусок отвратительной реальности. Но нет. Гиперболоид пыхтит, кашляет. Откуда-то вываливается и катится с треньканьем по цементному полу жалкое колёсико. Фокусировка ослабляется, индикаторы гаснут. Всё заканчивается ничем. Смерть оказывается незамеченной, подлость — несостоявшейся, выход — нарисованным, слёзы читательского катарсиса — поддельными.
Знаменитое чеховское ружьё не стреляет. «Энциклопедия динозавров», заботливо выращиваемая автором в мрачный символ эпохи, долженствующий быть швырнутым железной рукой в харю советского истеблишмента, в конце концов исчезает под попкой козявки-козетты.

Галковский со смехом освобождается от социальной роли дидактика, «совести нации», призванной бороться и не пущать. Он заставляет переоценить место писателя в соответствие с давно уже произошедшей в постсовременной России переоценкой ценностей.
Роль властителя дум сегодня — это роль имиджмейкера, мастера предвыборных технологий и тому подобных людей, выражающих волю и интересы господствующих социальных групп: политиков, банкиров-олигархов, силовиков… Здесь власть и сила, здесь активное воздействие на реальность творческой индивидуальности. На этом фоне и мелькает жалкая фигурка «писателя земли русской» — комичного недоумка «дяди Мити».

 

***
Статья Жозефины Шкурко вышла в январском номере «Воплей», тут же была замечена, стала обрастать сочувственными цитатами и ссылками. Прошло два месяца.

Солнечным мартовским утром Шкурко вышла из подъезда дома на Бронной. Ночь с неутомимым Ургеневым была восхитительна как никогда. Мадам сощурилась от яркого солнца, в глазах заиграли зайчики. Чтобы привыкнуть к свету, она села на лавку у подъезда, достала из сумочки сигаретку, щёлкнула зажигалкой. Ах, хорошо-то так! Из почерневшего сугроба торчала глянцевая коробка. Взгляд критикессы машинально остановился на надписи «…едия …авров». Так же машинально Шкурко нагнулась и вытянула коробку из сугроба. «Коробка» оказалась книгой с набухшими покоробившимися страницами. На обложке был нарисован ухмыляющийся летучий ящер в позе цыплёнка табака, наверху написано «Энциклопедия динозавров». Шкурко открыла наугад — на неё смотрел листрозавр. Она перевернула страницу — плакодонт. Ещё — ринхозавр. Растерянная Шкурко положила книгу на лавку, встала, задумчиво пошла к своему «Фольксвагену», открыла дверь. Где-то она это уже видела. Чёрт, дежавю какое-то! Внезапно сбоку мелькнула сутулая фигура в коричневом френче, скрылась за мусорным баком. Шкурко осенило. «Дмитрий Евгеньевич», — бросилась она к помойке. Галковского она никогда не видела, но представляла себе ясно: бритый наголо, с ленинской бородкой, маленькими злыми глазками, кокаиновыми зрачками. Однако за помойкой никого не было. «Но разыграл, разыграл, провокатор! Он что, знает Ургенева?», — лихорадочно думала Шкурко, — «Ну конечно же, по университету!» Вдруг она увидела Галковского, лезущего в салон незапертого «Фольксвагена». «Эй, постойте», — крикнула Шкурко. Фигура вздрогнула, шарахнулась в сторону, оказавшись бомжом в рваной куртке.
— Что за чертовщина!
Критикесса села в машину, с силой хлопнула дверцей, завела мотор. Постепенно мысли пошли по более спокойному, даже деловому руслу. Новая информация, похоже, полезным лоскутком пришивалась к деревенскому одеялу постмодерЬнизЬма. Статью о рассказе Галковского конечно надо переписать. Всё должно начинаться с находки энциклопедии, потом поворот на провокативность, далее выход на симулякр и карнавализм. Пошло хорошо. Она это всё обдумывала увлечённо, выруливая к набережной Москва-реки совсем машинально. Вдруг сбоку вылез грузовик, взвизгнули тормоза, Шкурко крутанула руль, машину повело в сторону, развернуло. Весеннее солнце резануло крылом с золотыми перьями, чья-то фигурка с ленинской бородкой… «Фольксваген» боком ударился о парапет, как в замедленной съёмке медленно, красиво перевернулся, и, ломая лёд, так же медленно и обстоятельно, чтобы все успели рассмотреть, ушёл через страшную дыру полыньи на дно.

Хоронили Шкурко через три дня, на подмосковном кладбище. Шёл снег. Отец, пожилой генерал, бывший начальник Харьковского КГБ, неподдельно плакал.

2.05.2000 г.

цинк — http://finbahn.com/галковский-святочные-рассказы/

фото обложки — СССР, г. Киров, 1960-е / фото из ГАКО

Recommended articles