Владимир Строчков (Россия)

By , in чирикают on .

СТРОЧКОВ
Владимир Яковлевич

Родился в 1946 году.
В конце 80-х – один из лидеров московского клуба «Поэзия».
Стипендиат Фонда Бродского (2000).

Публикации в самиздате в 1986-87, в официальных изданиях с 1989.
livejournal
facebook

Ссылки автора на наиболее полные источники:
Источник 1, где воспроизведена первая книга стихов 1981 — 1992 годов (включая авторское послесловие)
.
Источник 2, где воспроизведены стихи после 1992 года (кроме, пока, 2014)
.
wiki


.
.
***
Я говорю, устал, устал, отпусти,
не могу, говорю, устал, отпусти, устал,
не отпускает, не слушает, снова сжал в горсти,
поднимает, смеется, да ты еще не летал,
говорит, смеется, снова над головой
разжимает пальцы, подкидывает, лети,
так я же, вроде, лечу, говорю, плюясь травой,
я же, вроде, летел, говорю, летел, отпусти,
устал, говорю, отпусти, я устал, а он опять
поднимает над головой, а я устал,
подкидывает, я устал, а он понять
не может, смеется, лети, говорит, к кустам,
а я устал, машу из последних сил,
ободрал всю морду, уцепился за крайний куст,
ладно, говорю, но в последний раз, а он говорит, псих,
ты же летал сейчас, ладно, говорю, пусть,
давай еще разок, нет, говорит, прости,
я устал, отпусти, смеется, не могу, ты меня достал,
разок, говорю, не могу, говорит, теперь сам лети,
ну и черт с тобой, говорю, Господи, как я с тобой устал,
и смеюсь, он глядит на меня, а я смеюсь, не могу,
ладно, говорит, давай, с разбега, и я бегу.

1992


.
.
***
Остановиться, оглянуться –
глядишь, как раз и навернуться
в какую-нибудь из траншей,
влететь в какой-нибудь из траншей,
слетев с шестка с утра пораньше,
сорваться в жизнь, вращая шеей.

Нет, не оглядываться! Маша
в котомке за спиною нашей,
её глаза – двойной ожог.
Куда пойти, куда податься,
хоть на глазок не попадаться,
чтоб слопать чёртов пирожок?!

Где пирожки? Да в той котомке,
где за спиной твои потомки
с костями предков тарахтят
и где души твоей потёмки,
и где вины твоей обломки
в вине ты топишь, как котят –

в потёмкинской деревне с садом
вишнёвым и оптовым складом
гороха, гречки и грешков,
где рядом с доблестным де Садом
танталовым ты бродишь адом,
где негде стырить пирожков,

где не присесть, не опасаясь
сумы-чумы-тюрьмы. Казалось,
куда ни пни, повсюду пни,
но не присесть, а зацепиться
и полететь, но не как птица,
а мордой в кризисные дни.

А что касается затылка,
его касается сверлилка,
предчувствие не пирожка,
а глаза вездесущей Маши,
берёзовой казённой каши
и доли дохлого сверчка.

А что сверчок? Что его доля,
когда, на скрипочке пердоля,
он и живой-то еле жив,
когда он ползает за печкой,
шуршит перегорелой спичкой,
а после дохлый и лежит.

Но он играл – продольно, вечно,
смычком возвратно-поперечно
возя по скрипкому брюшку,
а ты-то что? кому? во власти
какой ты был высокой страсти,
помимо страсти к пирожку?

Вот ты, дурак двоякогорбый
с вонючей писаною торбой
и деревянною ногой,
бредёшь продольно-поперечно,
и ни попутчиков, ни встречных,
ни колокольца под дугой,

а в голове одни обрывки
про эту Машу на загривке,
шесток десятков с лишним лет,
про пирожки, про их начинку,
ноги поломку и починку
и чёрный-чёрный пистолет.

А что касается затылка,
антенн, надкрыльев и закрылков,
и броневой заднегруди,
сяжков, нервюр и элеронов,
то всё пойдёт на корм воронам,
угрюмо ждущим впереди.

08.07.2010, Верхнее Ступино.


.
.
Постмодерниниана
(стансы-шмансы)

I
На Сенатской все войнушки кончились давно.
Александр Сергеич Плюшкин думает в окно.
и не видит, как Арина Родионовна
над недо’питою кружкой плачет у окна,
как Наталья Николавна у его одра
польку с графом Данте-Кристо пляшет, оба-на!
Солнце Русския Поэзы по-за тын зашло.
Александр сердешный Сплюшкин спит, и хоть ты што.

II
Николай Васильич Гегель, слесарь мёртвых душ,
на несмазанной телеге едет в город Уж.
У телеги ноет спица и гремит ведро.
Он хотел бы редкой птицей пересечь Дніпро,
да, галушек со сметаной переев опять,
стал тяжёлый и усталый, веки не поднять.
И свертает на ухабе, не кацап, не лях –
Исаак Васильич Бабель на одесский шлях.

III
Федр Михалыч Толстоевский каплет валидол,
бо никак не вылезает жественный глагол.
Мчатся бесы, вьются бесы, не видать ни зги,
Петрашевцы, бабы, стрессы и долги, долги…
и жиды… Победоносцев, Иисус Христос
и из уст слезы младенца пакостный вопрос:
тварь дрожаща или право… – и топор, топор…
ибо жественных глаголов прорвало запор.

IV
Александр I Чехов, старец, царь и бог,
на несмазанной треноге скачет в город Рог,
за умеренную плату, позабыв про честь,
поселяется в Палату Мер под номер жесть.
Он в больничном маскхалате, в венчике из роз,
у него пенсне, бородка и туберкулёз.
Не спасёт его, наверно, доктор Иисус:
у него свистят каверны и болит мисюсь.

V
Цацкий-пецкий Заболоцкий с тщанием овцы
по Магницкому слагает столбиком столбцы.
Результат его усилий, вписан в протокол,
воспитатель Джугашвили оценил на кол,
и, чтоб больше не слагал он в столбик ерунду,
шлёт в столыпинском вагоне в город Кильманду;
и доносится с Алтая робкое «ку-ку»:
адский-зэцкий Заболоцкий, «Слово о полку».

VI
Шёл трамвай десятый номер мимо кабака,
в том трамвае кто-то помер, дуба дал слегка:
Пушкин, Лермонтов, Жуковский, Блок и Мандельштам,
Слуцкий, Бродский, Заболоцкий – все усопли там.
Автор помер, вот так номер! Кличут докторов:
Ай, и ладно, умер-шмумер, лишь бы был здоров!
Автор ножками подрыгал, дёрнулся и стих.
Цепнем ленточным из трупа выполз бодный стих,

вялый, бледный, подколодный и живой, как труп,
и такой международный, как зелёный рупь,
и блядущий интересы рыночных структур.
Мчатся бесы, вьются бесы над культур-мультур.
Из-за беса выезжает круглое зеро.
Деррида Фукович Бартер пробует перо.
Солнце Прозы и Поэзы взлазит из-за тын,
строит рожи, кажет позы, пляшет, как мартын.

19.12.2008, Москва.


.
.
***
Хлебный мякиш, сдобный кукиш,
старый кореш — сковородка.
Молоко прокисло — купишь;
жизнь прогоркла — скоро водка
пропитает хлебный мякиш.
Набухает пьяный кипеж.
Сладкий перец, горький маркиш,
в тюре клякнущий град Китеж.
В тире выжившей мишени
пулю прямо в лоб закатишь.
Эта жизнь — мешок лишений,
руку сунешь — и ухватишь:
хлебный мякиш кем-то жеван,
кукиш казан-переказан;
сладкий перец, хрен моржовый,
весь изъеден всласть проказой.
Хлебный кукиш нашей нивы
пьяным глазом не обшаришь.
Эта жизнь — простая ксива,
никому ее не впаришь.
Ну, так что ж ты глазки пучишь,
рыбка-жабка золотая?
Три желанья в липкий кукиш
вынь-положь шалтай-болтаю.
Только ж сам вороной каркнешь,
загадаешь — не воротишь.
Сладкий перец, горький маркиш,
малосольный анекдотиш.
Что имели — то на кой нам,
даждь нам ныне, даждь нам присно!..
Спите, братья. Все спокойно.
Все пропало. Все прокисло.
Боже, Боже, старый кореш,
дай нам, паря, свежий мякиш!
Он не даст. И не поспоришь.
И сидишь, и ересь порешь.
Порешь и лицуешь. Плачешь.

14.09.1999, Уютное.

.
.
***
Чушь. Чепуха. Черемуха. Гуашь.
На завтра наступает настоящер.
Но будощник на страже. В предстоящих
сраженьях закален, потом отпущен,
потом заточен под аларм в грядущем
до остроты казарм, гизарм. И в наш
медлительно текущий настоящик
загонит игуано, как вагон
в отстойло, чтобы там мычал и чавкал.

Без четверти вчера. Вот-вот по чакрам
пробьет полундрожь. Сменит угомон
татарским караулом гвалт еврейский.
В двенадцать склянок рухнет гегемон,
и стрелочник минутный привоскреснет
и дрогнет. А угрюмый часовой
не тронется будённой головой,
за денщиком отправив секундантов,
но быдлого уже им не догнать,
они суда – оно туда, и квантов
не наскрести прореху залатать
между двумя вчерами – бывшим, прошлым
и настоящим, нынешним, полношным,
еще почти сейчасным, но уже
почти ничтожным, можным неглиже.

Меж двух вчера – натечная гуашь,
наплывы мглы, едва подсохшей сажи,
и в брод не пробуй и не думай даже.
Там только топь и выпь, и тьма. Куда ж?
В ничто межу двумя ничто? Черемух
исчерпан срок цветения. Сирень
уже еще позавчера цвела. Сиречь,
попасть в позавчера любой не промах,
но точный промах нам сулит замах,
бросок в просак, брожение в умах.

А там уж чушь и тополиный пух,
неутолимый чих и акварели
прозрачных, как намеки, откровений
рассвета – тоже одного из двух,
но неба голубого, что, бывало,
над головой порой еще бывало –
как не бывало.
И рассвет багров
за все цепляться крючьями готов,
и по утрам, как прежде рассветало,
не стало.
Не смогло.
Стада коров
бредут по небу, занятые жвачкой
минувшего. Минутною подачкой
скакнувшей стрелки всё уже вчера,
и стрелку забивают до утра.

Стоит стрелок, один, без рук, без ног,
в три четверти имея форму ВОХРа.
Когда б вчерне так не был одинок…
Чушь. Чепуха. Вчера. Осина. Охра.

25.06.2007, Поречье.


.
.
***
Куколка ты моя, куколь, чучелко, человечико,
неприличико, величинка, толи́кое околичие,
буква «зю» моя, зюзелица, символичико,
недотыкомка-жуколица, ногомногое многотычие,

стой на слове своем, многоярустно наступай
на горло буты́лое, бо́тлое собственно песне,
на язык-миногу. Светлый сказочный расстебай
испечешь и язык проглотишь. Хоть тресни,
насухую стой на слове своем, пускай свое место знает,
пусть хоть сдохнет, но помнит, кто в доме его хозяин.

Коли есть у тебя хоть какое Оле Лукойе,
расскажи ты мне, не удмуртствуя лукаво,
крысословом верным какакции Лукойла,
ну какова тебе еще пирожна́-какава,

и почто распустило ястык настолько,
попирая потной подпопной своей попятной,
что в подлунной нету такого Кто́либа,
для кого голослово твое понятно,

для кого запа́дло глубо́ко в душу,
как родные подляны бусоногого малодетства,
по которым итить и итить их в душу,
твоематерью даденную в наследство;

разве выползет энное у́ное покалечие,
дабы выразить оное и́ное поимание…
каколка ты моя, пуколка, неприличее
сикальце-какальце павианее,

бонвиванее место твое причинное причиною,
повивальною бабкой сикурс-на́боков вправленное,
что разумное доброслово свое мужчинное
мимо дела сеешь-несешь, в дыру отравную.

Потому — не стоит на твоем суеслово теплое, нежное,
а стоит на чужом, да и то из одной лишь зависти.
Не гони же пургу-крутяк буремглой вихреснежною:
только небо кроет подряд, без разбору-надобности,

оттого и растут у межи лопухи-будыльники,
лабуда-полынь промежная, репьё-подорожники,
оттого и злослово самовито торчит в затыльнике,
словно третья нога в плодовитом твоем треножнике.

11.10.1995, Уютное.


.
.
Алкогольсодержащее

что-то было сказать но слова неотчётливо
словно сыпь или зыбь по артикулам речи
или там подлежащих забыв не подчёркивал
и сплошное повидло а надо бы резче

и двойной отмечать перелески сказуемых
и волнистыми рощицы второстепенных
предложения членов но как обезумели
комары и слепни превращая сто бене

нескончаемым форте в сплошное сто мале и
если было сказать то уже только пьяно
по забывчивым пням речевой аномалии
и задумчивым кочкам такого же плана

и уже перешли перелески и рощицы
в предложения дружбы и странности формул
уважения вдоль вопросительной плоскости
уезжая всю местность в сомнительный форум

предложений простых назывных без придаточных
из горючих отточий между междометий
о союзах навеки и подлых предательствах
под предлогом любви магазина и смерти

а что было сказать скажем будучи не было
стало быть несказáнным и неизречённым
превратилось из капсулы истины в небулу
и уже не припомнить ни с кем ни о чём мы
______________________________
Примечания:
Сто бене – я (чувствую себя) хорошо (ит.)
Сто мале – я (чувствую себя) плохо (ит.)

18.07.2010, Верхнее Ступино.


.
.
***
Говоришь со мной, говоришь, сомнешь, сомневаюсь я:
мнешься ты, мнешься, переминаешься,
понимаешь, припоминаешь, щуришься,
ошибиться боишься, опасаешься: обмишуришься.

Это было уже, было уже, ты же пробовала –
ничего тогда не вышло у тебя, не выгорело,
как колючая была, стала ржавая только, проволока,
так осталась, сталь да ржа, остальное все повыгнило.

А земля ничья, и игра в ничью, ничегошеньки
не поделаешь, не подделаешь поражения,
не поделишь вещей, не изменишь даже их положения,
был родной очаг, Господи ты, Боже мой, правый Боженька,
превратился в очаг поражения,

выгоревший дотла –
пепел да зола –
нашего с тобой
самовыражения.

28.09.2003, Уютное.


.
.
***
Если что я и знал,
то неточно, нечетко
и улавливал знак
через раз, на нечетный.
Неразборчив и глух
до его обаянья,
невнимательный слух
обгонял обонянье.

Но живой аромат
оседал на ресницы,
глаз вынюхивал март
по шерстинкам лисицы
и вылизывал ночь
до дрожащего блеска.
Губы трогали нож,
но не больно, нерезко.
Отвердевший язык
гладил нежное жало,
и протяжная зыбь
вдоль ложбинки бежала.
И, ловя в пустоте
невесомые плечи,
горстка полых костей
улетала из речи,
отрясая слова,
будто пыль, без усилья.

Только гул выдавал,
как вибрируют крылья,
как чрезмерен замах
одуряющей жажды,
что, взлетевши впотьмах,
не вернется однажды
никогда, но, паря,
но, земли не касаясь,
будет вечно ширять –
так казалось…
Казалось.

Но шептали глаза
сквозь невнятную темень,
что стоит на часах
настоящее время.
Пальцы комкали крик
и смыкались на хрипе.
Все сбывалось на миг,
как бы в видеоклипе.

Все сбывалось за грош,
что скопил за эпоху.

Мир бы не был хорош,
кабы все не так плохо,
так невнятно, как сон,
так нелепо, прекрасно,

если б не было все
так неточно, неясно.


.
.
***
Вот стоит пограничник в обычном
состояньи своём пограничном,
ниже хапки привычной травы,
тише мёртвой воды, и обличьем,
и наречьем казарменно-птичьим
в болтовне безразличной листвы

неразличен до исчезновенья,
до небытия, до немгновенья
немигающей вечности. Взгляд
пограничника в чине сержанта
не к ничейной полоске несжатой
обращён – только вглубь и назад.

Козырьком заморочены, очи
заворочены внутрь, и нет мочи
их вернуть в положение «есть!»,
нету силы, какая могла бы
без ветрила, руля и масштаба
обратить их к понятию «честь».

«долг», «начальство», «геройство» и «доблесть» –
эта внешняя, лишняя область,
область странных и чуждых идей,
изнутри не видна, непонятна,
там во тьме только смутные пятна –
отпечатки прошедших людей

на ничейной полоске границы
подсознания, где только птицы
вроде Феникса вьются и вьют
свои гнёзда из воя и вьюги
в ожидании мёртвой подруги,
и сержантское сердце клюют.

И стоит пограничник, отличник
боевой, политической… Птичник
подготовки бойцовых пород
позабыт и оставлен за веком
немигающим. Маковым млеком
истекает души огород,

тучным туком и сладостным соком
наполняется. Внутренним оком
созерцая избушку души,
пограничник в зелёной фуражке,
стоя, грезит. Одни лишь мурашки
табунком пробегают в тиши,

нарушая границу сознанья,
долга, плоти, сержантского званья,
духа, родины, яви и сна,
где застыл пограничник и странник,
дезертир из просторов бескрайних
в ту дыру, что душе не тесна.

09.03.2009, Москва.


.
.

***
…и много лет назад, но тянет память след
подранком по песку – невнятные слова…
Та бабочка мертва почти что сорок лет,
но я еще живой – и бабочка жива.

…и много лет спустя однажды поутру
я сорок лет как мертв, плита над головой,
но бабочка над ней трепещет на ветру
из памяти и слов – и я еще живой.

07.10.2004, Уютное.


.
.
Belle lettre

***
На деревню дедушке Ивану Андреичу

В созвездии лебедя, рака и щуки
случаются разные странные штуки:
то воз без возничего из ничего
с какой-то неясной поклажей возникнет,
то вся эта лажа невнятно воскликнет
с незнамо какого незнамо чего,
с гармошкой пойдет на поля за ворота,
совсем без гармошки вернется опять,
то рак не заводится с полоборота,
а свистнет с горы и завалится спать,
то белая лебедь вдруг свиснет с забора
свой стан лебединый, сбледнув с бодуна,
то щучьего сына запишет контора
в гефилтые фиши пожиже со дна,
то все похмелялись, сказать, что неслабо, –
считай, все равно, что совсем не сказать,
низринули с воза изрядную бабу,
но легче не стало ни лыко вязать,
ни в строку пером описать в виде танка
как тазик сакэ не ушел от судьбы,
как бурей прошла по селу эта пьянка
сметая заборы, спалив две избы,
но только очухались, подняли якорь,
на палубе вышло – согласия нет,
в глазах помутилось и вышло двояко
и двоякодышло нырнуло в кювет.
И всем раздавался топор дровосека
кругами во всю подноготную ширь –
указ Настоящего Человека:
сдать лебедя в раки, а щуку в сибирь,
а возу повестка: в эвакопунктуру
явиться в 7:30 с вещами в себе…

Какая там на хрен литература,
когда мы всю жизнь посвятили борьбе!

13.10.2004, Уютное.


.
.
***
Времена изменились — в том смысле, что ты постарел
в том известном, банальном и, в общем, безжалостном смысле,
что когда ты застонешь, согнувшись, так это прострел
или язва желудка, но только не снайперский выстрел.

Времена изменились — в том смысле, что снайпер уснул;
с любопытством опасливым ждем: ну, когда же проснется?!
Времена жидковаты, но воньки, как старческий стул,
но мы знаем: послабит, а после с запором вернется.

Времена изменились — в том смысле, что время прошло,
потому что в других никогда ничего не менялось,
кроме смысла прекрасных, убогих, бессмысленных слов
пораженного лжой языка. Это наша ментальность —

смыслы слов изменять — но не к лучшему, а вообще,
в том устойчивом смысле, что кроется в слове «измена»,
на котором растет, словно плесень на скисшем борще,
наша Вера, Надежда, Любовь, наша юная смена,

мать их… Ольга и Игорь, как прежде, на холме сидят,
их дружина пирует, три шкуры содравши со смерда.
Времена не меняются. Время проходит. Смердя,
выезжает Олег на скелете своей weißen Pferde

(все проходит со временем, только не трупная вонь,
не меняющей смысла, сменяя названия, власти),
и гремит костяком под его костяком бледный конь,
да порой у скелетов местами меняются части.

09.10.1995, Уютное.


.
.
***
очарованный странник в очках набекрень
по сугробу съезжает в вечернее детство
помедли помедли продленный день
продлись продлись засыпая след свой

там сырые валенки и носки
верблюжьи двугорбые в сосулях снега…
продлись продлись караван тоски
караван эллингтона и туарега

братец кроличьей шубки и шапки сер
сыр и сер и набившийся снег в запястьях
продлись помедли СССР
если было в тебе даже это счастьем

а потом в долине полдневный жар
бесконечный шелест и хруст простынный
с потолка небес раскаленный шар
и оазис мамы среди пустыни

очарованный странник мозги набекрень
через бред бредет сквозь сухую воду
помедли постой уходящий день
продлись продлись бюллетень по уходу

02.10.2005, Красково.


.
.
***
В полубыту, в полуяву,
наедине с полупечалью
гляди в прокисшую Москву
и кушай булку с марцефалью.

А стрелки, глядя в потолок,
сошлись на том, что полночь, полночь.
Глаз с поволокой поволок
полубеспамятство за поросль
ресниц, за веко, в полумглу
стеклянных слизнячков и пятен,
и вздрагиваний; и в углу
глазницы, поелозив, спятил,
и то ли слезы, то ли слизь
копя и слизывая в угол,
нашарил сон как фокус линз
и сразу вынырнул с испугом.

Опять пришла твоя тоска,
твоя привычная отрава,
и слово капает с соска
набухшей ручки, и направо
сползает вязкая строка
в угрюмый зуд ночного улья,
а время каплет с потолка,
и по квартире бродят стулья,
и спит жена, и дети спят,
и теща спит –

там, на Хованском,
что снится ей, где в сотах спят,
а в новых, вырытых авансом,
ледком подернулась вода,
как бы слезою роговица
родных и близких, чья беда
за эти сутки отстоится
в карманах старого крота,
гребущего веслом-лопатой
все ту же тягостную плату,
все те же драхмы изо рта.

22.04.1985, Москва.


.
.
ХОБЛ

Где сколько сможешь воздуха набрав,
откаркаешь клокочущую плеву –
и снова дышишь, хрипом смерть поправ.
Но, Даже, если ты по жизни прав,
пора налево,

и шею, как цыпленок табака,
сворачивая за угол, за локоть,
признай, что жизнь что шея коротка,
а потянуть еще наверняка,
поди, неплохо.

Похоже, Иже есть на небеси –
но, ижицей нанизанный нелепо,
на вертеле, на жизни, на оси
вися, не верь, не бойся, не проси,
гляди на небо,

хватай губами строчек шепоток,
густое, неостуженное брашно.
Ворованого воздуха глоток
отдать на разграбленье и поток
почти не страшно,

но страшен воздух, вязкий, словно мед,
некислород, вползающий по капле
в траншеи сквозь сенильно-горький рот
того, кто думал, Чтоже, не умрет,
соскочит как-то.

Соскочишь – но с подножки, не с крючка:
вдох воздуха – и следом выход духа.
Разинув рот подобием очка,
Егоже, тьме, сходящей с потолка,
шепни на ухо.

Ты и теперь глядишь в ее глаза.
Пока не спишут оперу на мыло,
пиши что мог бы, но не мог сказать.
Когда же Всёже спросит за базар,
ответишь: было.

Хватая ртом, как рыба на мели,
и засыпая, как живая рыба,
за жизнь, где воздух сделан из земли,
и душит, Даже, скрип дверной петли,
скажи спасибо.

О возрасте скажи – уже хорош,
о воздухе – что, Тоже, не хватало.
Считай в своем уме, что ни за грош,
а не в своем надеясь, что найдешь,
пиши пропало.

23.11.2001, Москва.


.
.
Склоны

Ты выходишь на склон. Истончается день. Тени ищут длину.
Оседая в глазах, истекая теплом, солнце глохнет в пыли.
Ты выходишь один, за тобой – только тень в неотвязном плену.
Ты выходишь на склон, и на склоне стоят ковыли.

Ты увидел ее, эту странную жизнь, ты стоишь, замерев:
Словно духи земли отыскали ходы в каменистой коре
и выходят, струясь, обретая длину и ловя ее след,
как слепые огни на незрячих свечах, лижут свет.

Вспоминая на вкус, вспоминая на слух, вспоминая на цвет
и стелясь на ветру, они гладят его своей узкой рукой,
осязая размер, ощущая тепло, обоняя букет,
умеряя печаль, утишая тоску, обретая покой.

И скользит по лучу серебристый лучок, травянистый смычок,
и вдевается звук, и снуется мотив, и сплетается песнь.
Ты услышишь ее, если ляжешь на склон, если ляжешь ничком
и забудешь о том, что на свете еще что-то есть.

Это странная песнь: удлиненный мотив, исчезающий звук.
Она гладит лицо, она лижет глаза и касается рук,
расширяет печаль, будоражит тоску, отнимает покой
и по сердцу скребет волокнистой своею рукой.

Эта песня уже не отпустит души, не покинет ума;
и осядет в крови, что тебе ковыли, колыхаясь, поют:
Ты на склоне стоишь, склоне дня или склоне холма,
или жизни своей. Ты на склоне стоишь. На краю.

15.05.1986 г., Крымское Приморье.


.
.
***
Вот это облако, что только наплывало
и словно покрывало покрывало
в полнеба все вполне — ба! как-то враз
рассеялось, расселось, наплевало
на все недодождем — да весь и сказ.

Да кто сказал, что весь я не умру?
Что все мы не умрем? Хотетели халявы,
игратели в крапленую игру,
недодождемся мы посмертной славы,
но все развеемся, как облак на ветру,
накрапывая мелкую муру,

(и в этом – (только в этом) — будем правы).

07.09.2003, Уютное.


.
.
***
заболел в головке зубчик чеснока,
головка с гнильцою, а зубчик с дуплом,
вот судьба, индейка, весом нелегка,
вот и жизнь, копейка, детский сад, диплом
с золотым обрезом, вышел на большак,
погремел железом, подтянул кушак,
раздобыть на супчик, скажем, опреснок,
да с гнильцою субчик, и в дупле чеснок,
вот и пуля, дура, выпала сама
из гнилого дула, видно, не судьба,
к рождеству индейку, видно, не едать,
лишнюю копейку в жизни не видать,
а бродить по свету грязным большаком
честным человеком, вялым чесноком,
да в дупло со свистом, все свистеть в дупло,
да тритагонистом выйти за село,
да прошедшим летом с пулею вдвоем
выстрелить дуплетом в местный водоем.

03.10.2004, Уютное.


.
.
***
Пейзаж яснеет. Надевай очки.
Роится воздух. Он готов к отлету.
В нем ерзают кривые червячки,
стеклянные личинки, словом, что-то

похожее на студенистый фарш,
дрожит, переливается – и это,
похоже, время. Время: Встречный марш,
Походный марш. А под него надето

Прощание славянки. А под ним
и траурный Шопен…
Так убывает время:
оно – то над трубой дрожащий дым,
то желтый лист, планирующий бремя

земного тяготения как крест
на осенью предписанной Голгофе,
то свет, что разлагается окрест
на линии, что вывел Фраунгофер.

По линиям блуждает Хризостом,
он трогает их струны – снова, снова –
и в хаосе безвидном и пустом,
в тумане конденсируется слово,

оно гудит, как старый пароход,
и птицами, как плицами, лопочет.
А время завершает переход,
но осень, Златоуст, продлиться хочет,

она еще не высказала все,
что думает: полеты паутины,
листвы и птиц, дымов и старых сел;
она бормочет сонные картины –

сонеты, натюрморты и псалмы,
буколики, терцины и пейзажи.
Она рифмует робкие холмы
и хриплый рог, не то букцины даже

сквозящей через рощи и поля
без остановок дальней электрички.
Под нею округляется земля,
а над землей, как черновик от спички,

горит листва, горят слова любви,
слова костров, разлуки и печали,
все золото, что есть у нас в крови,
и весь багрец на перьях за плечами.

17.09.2005, Красково.


.
.
***
…в этот миг подошедшая электричка
с отвращением всасывает пассажиров,
с лязгом отрывается от перрона,
с визгом убывает в сторону Малаховки,
превращаясь в гусеницу, после в точку,
а потом в ничто, в абсолютный ноль по Кельвину.

Пассажирам на личную пластиковую карту
внесено бесплатное право одной поездки
до конечной – без права проезда обратно,
но оно невидимо контролёрам
до тех пор, пока при нуле по Кельвину
не наступит явление сверхпроводимости.

На пределе броуновского движенья,
на одних остаточных нуль-колебаниях
контролёр, равнодушный старый цербер,
проверяет проездные билеты
у покрытых инеем пассажиров.

Миновав со свистом станцию Вековка,
у пустой безымянной платформы с визгом
тормозит подошедшая электричка,
с отвращением выблёвывает пассажиров
и спешит, сумасшедшая истеричка,
поскорей спешит вернуться в столицу,
чтобы с новой порцией возвратиться.

14.09.2007, Красково.


.
.

Psalmo I, versio moderna

Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых
и на пути грешных не ста, и на седалище губителей не седе,
Пс., 1

Влажен муж, иже не иде в собес нечестивый
насухую, бо и не влезть без мыла
ни в собеский панцирь, ни в пасмурный паспортный стол,
ни же в жековский жидкий стул без обильно смазанной ксивы,
в кою вложен мужем амулет чрезычайной силы:
крем-шампунь-бадузан с увлажнителем не ниже «Сам-сто».

Тут довольно сладкий процесс, поставленный на поток,
и вопрос не в том, запустил ли ты в него хоботок,
а скорее в том, вытащишь ли коготок
из процесса, пущенного на поток и грабли,
или кердык всей птичке –

и вот уж пополз шепоток: не пора бы ли
по гиперболе ли, по параболе,
по иной ли какой кривой вывозить вещички
и хотя бы для вида в порядке прощального ку-ку
бормотать первую строку
первого псалма Давида.

03.10.2004, Уютное.


.
.
***
Сила ветра обретает необратимую силу закона.
Так на пятки наступает неотвратимый конец сезона.
Лижут волны натертые ступни натруженных лестниц.
На запятки, кряхтя, залезает пыхтябрь месяц.

Во дворе со стола улетает ковер-самолет, самобранка-клеенка.
По ночам кошачьи стрелки, разборки и толковища
протекают с истошным воплем состязуемого ребенка.
Истекает время. Подтекает небо. Протекает крыша.

Протекает крыша моя, собирается вскоре отъехать
нах Москау, в дурку – нет дырки, куда б ей еще деваться.
Собираются тучи, собирается море разразиться бурей оваций.
Серое вещество серым тучам и серому морю откликается эхом.

Едем! – морщась, шуршит ссохшаяся кора, колеблется ствол,
но таламус шипит: — Скорее!
Едем! Едэм, конечно, дас зайне, но арбайт не махт мне фрея.
Сила ветра сносит к северу вольный полет валькирий.
Издали виснет столица на плечи пудовой гирей,

издалека грозится кремлистым коричневым пальцем.
Сила ветра сворачивается, как лист, в воронку,
каменеет, печною тягой воет, сосет, выдувает кальций
из костей, из пор известковых склонов, волочет в родную сторонку.

Тяга времени скручивает пространство берега в трубку.
Приложи к ней усилие глаза – и увидишь прошедшее время,
этот марш мгновений, прошедших через жадную мясорубку,
превратившихся в фарш, превратившихся в фарс творенья

ничего из всего, созиданья пустого места
из камней и моря, неба и тварей божьих.
Сила ветра прямого действия поршнем давит с зюйд-веста,
выжимает соки, отжимает к норд-осту сухой остаток кожи.

Завидущее время грядущее
вводит в действие свой аморальный кодекс,
шприц, под поршень отсасывающий гуморальную жидкость
из еще трепещущей плоти, превращая ее в отходы
настоящего времени, в нас заложенного как намеренная ошибка,

как компьютерный вирус, выжирающий душу у базы данных,
мясорубка со входом «NOW» и выходом «NOTHING»,
ноу-хау шеф-инженера, всех нас, наших ближних и дальних
в день восьмый регулярно отправляющего
    в безвозвратный плановый нафиг.

Вот незыблемый факт, от него не уйдешь, не задернешься шторой,
не оспоришь в Верховном суде и не крикнешь: «Судью на мыло!»
Эта жизнь – просто акт. Просто акт подзаконный, который
не имеет ни смысла, ни цели, ни тем паче обратной силы.

01.10.2003, Уютное.


.
.
***
Огромный сарай султана, ночь, тишина,
даже павлин-мавлин наконец заткнулся,
спит султан, спит сераль, везир, не ведают сна
только стража, евнухи да стихоплёт в своем затулке.

Как мертвецы, евнухи срама не имут,
срам их хранит отдельно особая рака,
но всем время спать, третья стража, а им вот –
время пустых сожалений, тоски и страха.

Сочинитель, среднее меж евнухов и мужчин,
в одном халате мерцает в своем сарае.
Третья стража, без поводов и причин
бесперечь срабатывает вторая

сигнальная: старческое недержание речи,
пляшет по свитку калям справа налево,
пляшет, дергаясь, время ему навстречу
по часовой. Раскаленная ночь гнева.

Пляшет каля-маля под удары сердца рука,
пляшут слова, как дервиш, в его затылке,
пляшет под тусклый вой ночного сверчка
хвостик огня в светильнике, отблеск его в бутылке,

рядом с часами клепсидра свое блям-блям,
сухо першит песок через горло мига,
писчая судорога выстреливает калям
в стену сарая. Шайтан! Не пишется книга!

Он и названье придумал: «Третий Диван»,
лучше придумать нельзя; тростника прикупил на калямы –
но уже месяц как словно уперся в дувал,
как в зиндане сидит, на дне безысходной ямы.

Надо бы отдохнуть немного, вздремнуть,
скоро от этой муки рука отсохнет,
и в голове бормочет, шепчет такая муть,
время идет, то ли шах, то ли ишак сдохнет.

У попугая в запасе, видимо, больше слов,
чем у меня на мои несбывшиеся рубаи.
Что ты бормочешь, муть моя, мать моих стихов,
что ты мне шепчешь, то ли теша, то ли ругая?

Не отвечает, бормочет, шепчет своё;
глохнет огонь в светильнике; разгораясь,
тлеет в груди его отблеск, шарит то ли копьё,
то ли калям, сходятся стены сарая.

Брезжит уже на востоке, стражи храпят во сне,
евнухи тоже уснули, во сне подбивают к сумме.
Стих стихоплет, головой привалившись к стене,
то ли уснул наконец, то ли все же умер.

Скоро утро, все в свой черед отомрут,
кто не проснется – ляжет под холмик глины.
скоро очнутся птички, павлин-мавлины…
ты еще не слыхал, как они орут.

18.08.2007, Красково.


.
.
***
Подайте бедному поэту
на дольней лозы прозябанье,
поскольку он иссох, промокнул,
иссякнул и насквозь прозяб,
прохрип, проскрип, прото, проэто…
подайте, люди, разъęбаю,
что подошел под ваши окна
и руку протянул, прося.

Смотрите, драные штанишки,
а в вороте его рубашки
вращается свободно шейка,
на ней вращается земля,
и не поглажена манишка,
а заодно и белошвейка…
Подайте бедному монашку
на пропитанье фитиля.

Он фитиля заправит музе,
как будто старой аркебузе,
у ней еще на полке порох
и в дуле мелких слов горох.
Он с нею сослежит в союзе,
зудит на лире и комузе,
но иногда наводит шорох,
пугая аркебузой крох.

Велите, барин, замарашке
велени десть и промокашку,
перо, к перу непроливашку
густых ореховых чернил.
Смотрите, все его замашки
годятся лишь марать бумажки,
но он марает лишь бумажки,
он никого не очернил.

Подайте гадкому утенку
на чистку перышек и смазку
и очиненье рулевого
самолетучего пера.
Увидят гордые потомки
его лебяжую оснастку,
и на штыке у часового
взойдет трехгранное ура.

29.09.2003, Уютное.


.
.
Песочные ходики с кукушкой

… и звон стоит в ушах, не низок, не высок,
и сыплется на маятник песок,
а в узости меж будущим и прошлым
орет кукушка. Тошный голосок
и повод пошлый:

застряла в настоящем и орет,
тоскует по подкинутым секундам.
Бездумное облезлое старье.
Все торопилась спеть. Теперь вот отстает.
Орет паскудно.

Припомнить бы, что на твоем веку
по сути настоящего-то было,
кукушечка. Пантограф да ку-ку,
пружина, маятник, качели на суку,
перо, чернила?

И то сказать, кто может тут сказать,
что может тут считаться настоящим?
Часы хрипят и музычку сыграть
все норовят. Вот-вот они опять
сыграют в ящик
с песком.

На засыпаемом столе
будильник кажет без вести четыре.
Пора и на покой. Светает на земле.
Поправим сбоку узел на петле.
Подтянем гирю.

09.10.2004, Уютное


.
.
***
Все давно пошло сикось-накось, и это
если не нормой сделалось, то привычкой:
даже в скверном скомканном сне сигарету
прикурил кривую от сломанной спички,
хотя скоро год уже как курить бросил
и сосу как пустышку старую трубку.

На изломе погоды прогнулась осень,
на окошке кухни гниют виноград и фрукты,
да и кухнонька вся похилилась набок,
а с утрянки в комнате можно дать дуба
и спросонок никак не найдется тапок.

Острым краем сломанного нижнего зуба
в мундштуке моей трубки проело дырку,
а бумага вся мятая, в винных пятнах,
сальных оттисках пальцев и впритирку
накорябаных на лицевых и обратных
сторонах листов теснящихся толпах строчек,
через раз перечеркнутых, лезущих подпись на надпись,
непригодных для чтения…

Да причем тут почерк,
я же говорю, все идет сикось-накось.

06.10.2004, Уютное.


.
.
Оммаж братьям Стругацким

Ты заходи, заходи, садись, Ноздря,
что стоять, правда в жопе, как говорится,
слушай, я тебя кликнул зайти не зря,
тут у нас со вчера такое творится!

я приготовил на всякий случай кистень:
мы никогда не видали здесь сколько народу,
веришь ли, нет, но у нас сегодня гостей
в придорожной норе, сколько не было сроду,

целая кисть, если не полная горсть,
если не больше, а было от силы пара,
всем интересно, откуда странный и что за гость,
чьё сиденье ходит само от силы пара

безо всяких ног, потому что, верь, не верь,
по бокам оно оснащено кругами;
у него на цепи, что твой ученый медведь,
даже время ходит по кругу двумя ногами,

да не бывает такого, чудак-человек,
потому что не может быть, вот оно и то-то,
вот и сдаётся мне, что этот чужак-человек
вовсе и не человек, а один из Этих, из-за болота,

я раз дотронулся – он горячий, сырой,
а глаза, не поверишь, двойные, двинуться впору;
вот и надумал я: хрен бы с нею с норой,
в ночь валуном завалим – и дёру, дёру!..

02.09.2007, Красково.


.
.
***
Тот бой был учебный.
Бежал я в цепи через поле,
и был автомат
атрибутом условной игры.
Вот только патрон,
что дослал я затвором в патронник,
он был боевой,
безусловный, готовый убить.

Тот бой был учебный:
стрельба по фанерным мишеням.
Свою я увидел
примерно в трех сотнях шагов:
неловкий солдатик
защитной зеленой окраски,
грудная мишень,
что вчера сколотил старшина.

Тот бой был учебный,
и я, как меня обучали,
припал на колено
и вскинул к плечу автомат,
и целясь на вдохе,
подробно сквозь рамку прицела
его разглядел –
и внезапно почувствовал стыд.

Фанерный солдатик,
зеленый юнец беззащитный,
мне вдруг показалось,
старался пригнуться к земле.
И с чувством неловкости
ствол я немного приподнял
и очередь всю
чуть повыше мишени пустил.

Тот бой был учебный,
и после стрельбы для осмотра
я вместе со всеми
к мишени пошел не спеша.
Тот бой был учебный,
но я не вернулся из боя:
фанерный солдат
уложил меня пулей в упор.

1970, Наро-Фоминск,
дивизионный огневой городок.


.
.
Бузина

Этот душный, томительный дух…
Из-под глиняной мглы семена
прорастут сквозь беспамятство. Вдруг –
бузина. Тишина. Синева.

Не томись. Это сколько ж назад
недолетов до этого дня…
Не вращая башкой, стрекоза
смотрит в прошлое мимо меня…

Ни души. Воздух бродит, звеня.
На фасетках полвека назад –
эти ягоды цвета огня,
угасающего на глазах.

Кадр уводит, и плавает звук –
вот такая идет синема,
стрекоча мимо встреч и разлук…
Пустота. Маета. Синева.

И висит стрекоза, как паук,
в паутине полуденной мглы.
Воздух прошлого бредит вокруг
над останками жгучей золы.

Этот душный, томительный взгляд
исподлобья темнеющих глин –
бузиновый придуманный яд,
сердце ищущий медленный клин.

Пауком, стрекозою замри
над фасетками яви и сна.
Этот дух, этот взгляд, этот крик…
Ерунда. Чепуха. Бузина.

28.06.2007, Поречье.


.
.
Alba abstinentes

В шесть тридцать, едва оклемался рассвет
тревожного нового света,
с ноль восемь салюта заходит привет
спросить на закуску совета:
за куревом вышел, а палева нет,
и тело трепещет, как Ветхий Завет.

В глазах его полночь, а в сердце закат
кровавых консервов в томате.
Крепленой удачи последний солдат,
он правды взыскует в салате:
морская капуста ему нипочем,
он вечности дверь подпирает плечом.

– Скажи мне, любитель опасных грибов,
свободный, как завтрак туриста,
что, если, салюта пятьсот потребив,
ты примешь остатние триста?
Что, коль мой совет не пойдет тебе впрок,
и плавленый в горле застынет сырок?

Привет усмехнулся, однако чело
и грудь оросилися потом:
– Проблемы глушу я в случáе чего
соленым морским анекдотом.
В уста я водвину два легких перста
и вырву я грешный сырок изо рта.

– Ответь мне, носитель салюта в груди,
невольник отдания чести,
что ждет твою грешную плоть впереди,
еще, скажем, грамм через двести?
На череп себе наступив с сулеей,
что станешь ты делать с зеленой змеей?

Он медлит с ответом, мечтатель-хохол,
склоняясь решительно к дружбе:
– Приятель! Плоть наша – всего лишь чехол,
посуда у духа на службе.
Хохлы не боятся ни змей, ни чертей
и держат стакан для зеленых гостей.

Портвейн удручающ, а водка быстра,
хмель буен, сикера глумлива.
Я бесов своих изгоняю с утра
салютом простого разлива
и биле мицне догоняю пивком
и рею над миром, как горний ревком.

Я душу свою обнажил вам до дна,
мы связаны дружбой навеки.
Налейте ж, налейте в стакан мне вина.
Теперь поднимите мне веки,
вложите мне в руки стакан и сырок.
Я выпью и съем, и я стану пророк.

Он залпом салюта мой принял совет,
в глазах у него помутилось,
и, с дружбой покончив, он канул в рассвет
таинственно, как Наутилус,
чтоб вынырнуть где-то за тысячу лье
с надеждой, что кто-нибудь, може, налье.

03.09.1999, Уютное.


.
.
Эпизод

Этого я в третьем встретил, прям как в кино,
говорю, здорово, а давай по пивку,
приняли по паре мы с прицепом в пивной,
надо бы добавить, говорю дураку,

а пошли дворами, я ему в спину три
сряду засадил в проходном том дворе,
и наган к калгану, говорю: – Говори! –
он и раскололся, как попу на одре.

Я тогда контрольный, этот сразу в отруб,
только слышу, скачут, тут я с ходу в отрыв,
дал предупредительный суконный патруль,
да уже куда там, там у этих одры,

я ж не старый фраер, что твой ахалтекин,
сиганул зигзагами дворов-то повдоль,
как же от такой погони не утеки,
мне теперь вдогонку хоть из пушки впердоль.

А теперь я сразу на Казанский вокзал,
махом до Малаховки да к ним в западню.
Если этот вправду мне всю правду сказал,
сразу без махаловки тех трёх завалю,

а потом маруху эту их. Западло
бабу молодую мне валить со ствола,
в тихую мокрухой вставлю птичке перо,
не чирикнув даже, улетит, сволота,

чтоб мальчишек больше не брала за кадык,
перед мужиками не мела помелом.
Сколько из-за этих, вот таких молодых,
нашего-то брата ни за что полегло.

Там на ихней хазе как той грязи – хабар,
камешком с ним лягу по Казанке на дно,
и шабаш на месяц, или дело табак,
а потом и в Сочи, как, короче, в кино.

25.08.2010, Верхнее Ступино.


.
.
Нет, не тебя так пылко я люблю…
М. Ю. Лермонтов

Смотри, не опоздай, неровен час
и место кривовато, не попутай.
Не пользуйся ни встречной, ни попутной,
ступай в метро, Офелия. Сочась,

там протекает время. Тень Отца
ведет в туннель. «О ужас! Ужас! Ужас!..»
Там зреют гроздья крыс, и туже, туже
сжимаются объятия Кольца,

верней, Его Отсутствия. Порода
проедена. И жрет себя с хвоста
замкнувшаяся эта пустота.
Нет выхода. Там только переходы.

Но если переход на Ногина
с Китайгорода снова заработал –
не перейди. Там Черная Суббота,
не Воскресенье Светлое. Длина

сворачивается, и времена
свиваются в гудящую пружину.
Не преходи с Лубянки на Дзержинку:
там Гильденкранц заигрывает на

набухшей флейте Партию Бояна,
в три дырочки сопя. Какой-то Джойс!
Какой-то джойстик!.. Sorry! Taste a choice:
отечество нам – Смутная Поляна,

где черная субботняя дыра
пульсирует в манере мясо-тинто.
Любимая! Полоний засветился,
и лезут крысы. Значит, нам пора.

К чему гадать, что может нам сулить
прописанный их наложеньем паттерн.
Любимая! Уже подписан бартер.
Открыть офшор – и в Вену отвалить.

02.04.1996, Москва.


.
.
***
Словно поезд метро, из земли и обратно под землю свистящий снаружи,
задрожать и очнуться и по дрожи себя обнаружить
меж чужих и родных.

Ну, беги, утешайся, поплачься в жилетку, посмейся у тех и у этих.
Но у этих утех есть одно лишь достоинство: дети
не родятся от них.

Небольшая удача — со свистом очнувшись на бешенно мчащемся свете,
обнаружить себя в непосредственной близости смерти,
перед входом в туннель.

Никаких остановок тебе, пересадок, все выше свистит, все скорее.
Ничего не попишешь, ну, разве что ямбы–хореи
под галоп–ритурнель.

На ходу не соскочишь, не дернешь за страшную ручку стоп–крана,
можно только следить за свистящим разлетом тарана,
да и то изнутри.

Но еще бы пожил — хоть бы так, изнутри, на лету — только свистни.
Только вот не свистят. Остается чуть–чуть — только мысли,
только две или три.

20.09.1993, Уютное.


.
.
Зарисовки эпохи зрелого социализма

Этюд в невыдержанных тонах

ВДОХ…

Сдох закат, не достав билета.
День уральского лютого лета
ждать у моря погоды – у кассы билета –
устал.
Но я достал!
Я достал его – эврика! –
погрузившись
в жидкость очереди, как в ванну, как в Лету;
я, как винт Архимеда, вынырнул –
правда, нескоро –
с билетом.

ПАУЗА…

Ночь за бруствером чемодана –
проэхала.
Перламутро. Очнувшийся аэропорн.
Прибыл позавчерашний из Магадана.
Эка!
Полетит в Москву!..

Скрытно,
как подпольный аборт,
и внезапно,
как высадка новороссийского десанта,
происходит высадка – и сразу посадка
со спецдосмотром a la естественный отбор.

Трап.
Он подъехал, как катер,
вошел, как катетер,
задрожал, как клитор,
но, не войдя во флаттер,
все снес терпеливо – туда и обратно –
и отошел, вялый, как послед.

А вослед
к переднему люку – трап особой статьей.
Командир корабля выплыл этакой утлой ладьей,
разве что не играл «Встречный марш»
или «Боже, царя…», или «Отче наш…»
К трапу – шасть!..
И шесть
кресел переднего ряда –
весь партер – занимает такая бригада:
три шишки (один генерал, два в цивильном),
одна полушишка (из нацменьшинств)
с ликом сановно-дебильным
и две секретарственных дамы для шишек.
А излишек –
двух рослых кондомов для шишек –
посадили на откидные в коридоре,
против сральника: «Будьте как дома!»

Снять с себя пиджаки командиру позволив,
сели шишки.
Сели нацполушишка и дамы для шишек.
Против нужного места сели нужные люди – кондомы,
поправив кой-что у подмышек.
Готово!

И немедленно – взлет!

И тотчас,
изгибаясь глистательно,
улыбаясь предстательно,
стюардесса их стала угощать обстоятельно,
поднося им с икрой бутерброды,
фанту, кур и минводы,
и что-то еще самолучшее.
Шишки, правда, гнушались,
едва ковыряли, не кушали;
полушишка припал –
хоть оттягивай за уши;
и дамы с кондомами кушали.
Ну, а все остальные, приняв по мензурке дюшеса,
наблюдали с большим интересом
освещенную заповедь: FASTEN YOUR BELTS,
что на данном витке историческом
означало весьма ригорически
«затяните потуже ремни» –
так привычно,
а по-аглицки даже прилично!..

На десерт подавали литературу.
Шишки взяли (для вида: не читали) брошюры.
Полушишка схватил «Крокодил»,
но прочесть не успел – он все какать ходил,
воспаляя кондомам изысканный слайд
TOILET OCCUPIED.
Дамы взяли по «Юности» старой
(их бедра качнулись гитарой),
а кондомы не взяли: нельзя им!
Но зато нам на пару с соседом достался бестселлер –
не вру я ни грамма! –
нам досталась «Продовольственная программа».
Так что jedem das seine:
продовольствие было передним,
а программа досталась задним…

Но кончается все: бутерброды и куры,
лакейство, брошюры,
подносы, запоры, программы, поносы…
Посадка.
Отстегнулись. Свобода!
Свободен даже OCCUPIED TOILET.
Загорается надпись ВЫХОД…

Но выхода нет.

ВЫДОХ…

А у трапа уже тормозил черный ЗИЛ.

А попозже пришел и автобус.

26.07.1982, авиарейс Свердловск-Москва.


.
.
Весенние стансы

Не бродить уже ночами
в серебристой лунной мгле.
Дж. Г. Байрон
.
Имелась ночь дышать
восторгом сладострастья
но трепет век двадцат
что выдышь ли воздох
и выпадет тебе
из легкого ненастья
забившийся туда
заржавший там гвоздок
Не раствори окна
дыша весенним ядом
наивный шпингалет
Ведь там среди ветвей
так обернулась ночь
ощерившимся Садом
что песню на замолк
защелкнул соловей
И был другой Саад
взывавший в каждом бейте
поэта соловья
конец ему редиф
рубай его в кустах
где примой вторя флейте
газели под чадрой
искали дивных див
И третий был садок
Гормонов аль-Ротшильдов
где всторг и слад игры
нескромных поволок
видок ночной поры
на ход эсмераджильды
с метаньями икры
и розливом молок
Ну в самой той поре
выгуливать химеры
вотрдамских квазимод
по псовым пустырям
где странности любви
Саддама и Гомера
к кислотному дождю
горбам и костылям
Там в серебристой мгле
изысканной заразой
цветет сочас ночной
трофический цветок
багряный поцелуй
маркизовой проказы
чей пряный аромат
пьяней чем ацетон
Какой там строить месть
куда тибе учили
и малый и балшой
и старая с лубой
неумный рыголет
наяв Спарафучиле
останется смешком
исполненным судьбой
До света бродит кровь
шурша в известный панцирь
пока растравит сон
токсин медвяных рос
Ворон картавый кар-р!
назад с иврита канцер-р!
и чирьи воробьев
Цир-роз! Цир-роз! Цир-роз!
К чему весь этот яд
кричать надрывно выпью
наемный фаргелет
свезет на нет слова
и даст прямой эфир
рукой покрытой сыпью
и будет с тошнотой
кружиться голова
Когда хотя бы мочь
хоть отстоять осадок
брожения в крови
или хотя б хотеть
пока вдыхает ночь
наркоз полураспада
и мышкою ползет
отравленный потец
На мглистом серебре
в парах ночного брома
лицо безумной Маб
проявлено Смотри
как ртутной синевой
от дома бредя к дому
налившись дочерна
вспухают фонари
Как не февраль не май
белеющую мякоть
снедает целлюлоз
тончащее нутро
Надеть противогаз
достать чернил и плакать
макая и следя
как плавится перо27.03.1994, Москва.

.
.
Руба’иййат аль-джебри

Я решал уравнения знаком и точным числом,
и обманчивым словом; я был мудрецом и ослом;
я ответы искал и во сне, и в вине, и в беседе,
между светом и тенью, добром и прельстительным злом.

Я вытряхивал истины, шарил на ощупь во лжи,
извлекал спорынью, словно корень, из колоса ржи,
я бродил и в полях конопли, и долинами мака,
но ответа и там не нашел. Где ж искать мне, скажи!

Я решал уравнения с корнем “любовь”, а верней,
порешил; я искал корень “вера” – “сомнение” с ней
откопал я – червя, что ползет и разрезан на части.
Я уже накопал себе гору из мнимых корней.

Есть в простых уравнениях корень, но он неглубок.
В уравнениях сложных их может быть целый клубок.
Где б нарыть уравненье с действительным корнем “надежда”,
аргументом которого не был бы истинный “Бог”?

Уравненье решал я с граничным условием “смерть”,
подставляя в него как константы то “душу”, то “персть”.
Я для “персти” нашел корень “ноль”,
для “души” – “бесконечность”,
и нашел я, что оба несладки. По волку и шерсть.

Так искал я решения ходом коня и ладьи,
приношением жертвы и строгим вердиктом судьи,
и мольбой, и приказом – но тщетны все способы эти.
Как найти мне решение – корень из точки над “i”?

23.09.1996, Уютное.


.
.
***
Январь.
Сочащийся сочельник.
В ущелье города отшельник
автобус, как дары волхвов,
развозит снулых пассажиров.
Грязь золотится рыбьим жиром
ночных светильников, с лихвой
хватающих на то, чтоб цепко
хватать прохожего за цепку
воротника его пальто
и, оттенив мешки подглазий
следами долгих безобразий,
цеплять трамваи за панто-
граф. График опозданий
под Вифлеемскою звездой
с кремлевской башни мирозданий
кукует, словно козодой.
Базедовой болезнью окон
в ночь выпученные дома,
суча нечесаный туман,
свивают неуютный кокон,
и наступивший Новый год
стоит, как Ирод, у ворот,
и подозрительный, и старый,
хрипя расстроенной гитарой,
слюной желаний полня рот
среди умеренных широт
моей немеренной отчизны,
где шиворот есть признак жизни,
где вонь от выворотных шуб
любовным приворотным зельем
рвет ноздри.

Покупным весельем
топыря внутренний карман,
встречайте утренний обман.
Отметив наледи батманом,
идите на люди в туманном
желаньи быть среди людей,
будь то злодей, прелюбодей
иль иудей на крайний случай…
И от получки до падучей,
или горячки, наконец,
терновый катится венец
подменным колесом Фортуны,
цепляя терниями струны
непрохмелившейся души,
что, в терминах м’сье Коши,
фиксирует сходимость ряда
к нулю, ни рая нам, ни ада
отнюдь при этом не суля…

Сходитесь около нуля!

15.01.1984, Москва.


.
.
Былое и думы

В костяке стояка
шелест мыслей ночных, тараканов,
сокрушений и снов.

На манер трояка
жизнь, дешевая, как провокатор,
не тревожит основ.

Это старый обман,
весь потертый на складках и сгибах,
но с имперским тавром,

туалетный роман
с бородатым портретом сагиба
и — куда там с добром!

Оперевшись на опыт
седых дураков–ветеранов,
провалиться в труху.

Это даже не опт,
это розница разницы драной
на искусном меху

и умелой руки,
помавая искусственным членом,
извлекающей кайф

(так торчат стояки,
где ночной незадачливый пленум
косяком протекает)

из коммерческой мзды
в виде маржи безнала и нала,
новый сердцу восторг,

когда все до звезды:
и маржовый размер небывалый,
и немеркнущий торг.

Прислонясь к косячку
и планируя прошлую бытность,
принимать перед сном

по сливному бачку
этих скабрезных лет монолитность
за сверженье и слом?

Как вербать через рот
это дивное членов устройство,
не сыскав языком

в бочке золота брод?
Как развéрзать уста, не устроив засор из расстройства
речи под стояком?

22.09.1993, Уютное.


.
.
***
Ночь в квадрате: и темнота, и тишь.
Засыпая, думается ясней.
Хуже то, что с годами все лучше спишь,
находя пристанище лишь во сне.

Но наживку века уже прожив,
вспоминая из близких старость и смерть,
засыпая под звон чужих пружин,
просыпаясь, думаешь: «Не успеть!» —

не вдаваясь в: собственно, что, зачем,
сознавая только куда, к скольки
и на ощупь нащупывая меж вещей
времеместо, сбившееся в комки.

Эта вата, скатавшаяся туфта —
обстоятельство времени здешних мест,
одеяло, стянутое туда,
где когда и где образуют крест

времеместа, свалявшейся пустоты,
адресов пустотелых, каверн минут…
Это что? Зачем? Неужели ты?
Не успеть… Не успеть… Поскорей уснуть!

21.09.1992, Уютное.


.
.
***
Жил пророк со своею прорухой
у самого белого моря,
про Рок ловил поводом дыбу;
раз закинул он долгие нети –
свято место вытянул пустое;
вновь раскинул порок свои эти –
выпали хлопоты пустые;
в третий раз закинулся старый –
вытащил золотую бирку
инв. N 19938*
Говорит ему бирка золотая
инв. N 19938
человеческим голосом контральто:
– Смилуйся, пожалей меня, старче,
отпусти, зарок, на свободу,
на подводную лодку типа «Щука»,
что потоплена глубинною бомбой
в сорок пятом году под Волгоградом:
ждет меня там завхоз, не дождется,
заливается Горьким и слезами.
Ты спусти, курок, меня в воду!
Испусти! Услужу тебе службу,
сделаю, чего не попросишь!
Ей с уклоном нырок отвечает:
– Попущу тебя, доча, на волю,
лишь исполни одну мою просьбу:
неспокойно мне с моею прорехой,
вишь, поехала как моя крыша –
ты поправь да плыви себе с Богом.
Отвечает бирка золотая
инв. N 19938
савоярским альтом мальчуковым:
– Не печалься, сурок, не кручинься,
а ступай, упокой свою душу,
мы непруху твою мигом поправим,
нам застреха твоя не помеха,
будет крыша – краше не надо! –
и, сказавши, хвостиком вильнула,
голосом вскричала командирским:
– Срочное погружение! Тревога!
Носовой отдать! Задраить люки!
По местам стоять, в отсеках осмотреться!
Перископ поднять! Торпеды – товьсь к бою!
Дифферент на нос, глубина сорок,
скорость пять узлов, курс сто двадцать!
Штурмана ко мне! Акустик, слушать!
Вашу мать – в реакторном отсеке!!! –
и ушла в глубину, как булыжник.
Вот хорек домой воротился –
видит — крыша его в полном порядке,
вся фанерная и с красной звездою,
и табличка с адресом прибита:
мол, загиб, чирок, смертью героя
в сорок пятом году под Волгоградом
на подводной лодке типа «Щука»,
где служил бессменно завхозом;
а пониже – бирка золотая
инв. N 19938.
В изголовье сидит его Старуха,
говорит ему голосом профундо:
– Дурачина ты, сырок, простокваша!
Жил да жил бы со съехавшей крышей!
Не всхотел ты быть прорабом духа,
прихотел, чурок, жить сагибом –
вот теперь лежи и не вякай,
ибо сказано у Екклесиаста:
«Лучше жить собачьею жизнью,
чем посмертно быть трижды Героем,
хоть бы и по щучьему веленью.»
(Конец цитаты)
__________________________
*) Инвентарный номер девятнадцать
тысяч девятьсот тридцать восемь.

01.09.1990, Уютное.


.
.
***
Даже маленький камень во времени много длинней,
чем большое дерево. Что ж говорить о нас,
то есть что говорить о тебе, обо мне, о ней,
если нам отпущен даже на глаз недолгий лаз;

и хотя он в пространстве извилист и даже ветвист,
мы из времени выглядим меньше, чем маленький куст.
Малорослые сроком как биологический вид,
мы к дичку своему прививаем отростки искусств.

Как привой поэзия — это культура из тех,
что в пространстве обычно большой не имеют цены.
Но порой один, даже очень маленький текст
может дать со временем стебель большой длины,

и когда твой извилистый ров упрется в тупик,
из него возможны побеги в виде выживших книг.

09.09.1989, Уютное.


.
.
Призимление

Помело по дорогам, забило траву.
Сивый мельник опять запускает свой жернов.
Суматошные лопасти ветра сорвут
лист последний, лист фиговый, стыдную жертву
и ненужную, в сущности: функции нет,
размножение прервано, и гениталий
отмиранье закончилось. Что-то кольнет,
но не горечь утрат, но проросший кристаллик,
но растения смерти, льдяные ростки,
те, что, множась бесполо, делясь и почкуясь,
не изведали боли зачатья. Рискни
прививать им свой пыл – не поймут, не почуют
и двумерной куртиной на клумбе стекла
разрастутся, бесстыже собою красуясь,
но стекут и исчезнут от капли тепла
и вдоль грядки окна лишь слезу нарисуют
по утраченном рае бесстрастной души,
где архангел стоит у калитки с горячим
языкастым мечом. И – греши, не греши –
но обратно не впустит, крыло раскорячив
и раскормленным оком ведя вокруг стен,
что усыпаны поверху боем кристаллов
и спиралями Бруно увиты. И с тем
уходи от забора. Нет рая. Не стало.

И тогда по весне обесчещенный лед
растечется по древу щебечущим соком
и узнает желанье, и семя нальет,
когда толстый посредник потащит по сотам
этой страсти растительной сладостный пот
от зачатий, слияний, слипаний, соитий,
запасая куртажные, чтобы и под
помелом ледяным уцелеть, утаить – и
непрерывно кольцо, и мелькают подряд
мертвый рай ледяной и живительный ад.

Воротись по весне и повисни, врасти,
повертись и устройся в уютную лунку,
корень дай и росток, высунь почку в горсти.
Солнце бросит блесну – ты проклюнься,
клюнь на этот крючок хлорофилловым ртом,
а потом… А бог знает, что будет потом,
потому что потом будет снова зима,
так что ты не зевай, а вздымайся, взимай,
все равно отдавать все, что взято – и в рост
под проценты вернуть излучение звезд,
все равно ты расплатишься смертью потом –
далеко не прекрасным, но сытным плодом.

12.11.1983, Москва.


.
.
***
Что ты там делал? Искал? – пробел, сигнал.
Что за сигналы? Что за пробелы в них?
Пурпурнооким кролём, крысом робел, сигал?
Кролем ли, брассом – лишь бы пребыть, в живых
числиться, братец крыслик, и уцелеть.
Что за искания? Ищет, что своровать
новое мы’шленье, серое, как подклеть,
шустрое и трусливое, под кровать
шасть из-под шкафа, из-под кровати шмыг,
до заиканья – сигнал, пробел, пробел…
дальше уже, не нужен, отказывает язык.
Что за крупа в мешках? Продел, продел.
Что ты проделал с ними? Проел, прогрыз,
красноглазым крысом продел судьбу
в нору, но дальше ставит предел прогресс,
дальше крысиный яд, мышьяк в еду, в среду,
дальше вместе подохнем, лапкой суча
азбуку морзе в морге – пробел, сигнал.
Что за сигнал? Труба?..
«Слушайте все!»
Сейчас –
Армагеддон,
Рагнáрёк,
потец,
финал.

29.08.2007, Красково.


.
.

Ко Дню древнегреческой авиации

Икар

Расправил могучие подкладные плечики,
закрутил неразборной галстук-бабочкой
семговые подтяжки на сто пятьдесят оборотов,
запросил разрешение на рулежку.

Треща крахмальными манжетами,
с надрывным «у-й-ё-ё-ё!»
авиационной фанерой
на бреющем пролетел мимо кассы,
и больше его уже никто нигде никогда.

14.10.2004, Уютное.


.
.

***
Вот мы пишем, пишем письмена свои на воде,
чтоб они уплывали к народам с течением вод,
но становятся воды, цветут и гниют. И в беде
опускаем мы руки тогда и бормочем: – Ну, вот!

А потом мы пишем свои письмена на песке,
чтоб они на века здесь остались, окаменев,
но приходит ветер и сдувает их, и в тоске
мы не в силах скрыть отчаяние и гнев.

И тогда на бумаге мы пишем свои письмена,
знак за знаком плотно их располагая в ряд,
чтоб они сохранились на вечные времена
потому что рукописи, говорят, не горят.

Но приходит огонь, и бумага горит в огне
с письменами ли, без, и опять мы бубним: – Беда!
Неужель ничего такого на свете нет,
чтобы можно было писать письмена навсегда?

Мы обманный и грешный, гречневый, манный люд
с той далекой поры, как сидели еще на горшке.
Кто из нас, доказавши всем, что он не верблюд,
все равно головой не застрянет в игольном ушке?

Но нельзя ли хоть руку просунуть, хотя б одну,
чтобы там, у порога, вписать на входную скрижаль
письмена наши многострадальные? Ну,
может, можно?..

…………………..!

Как жаль…

15.09.2005, Красково.


.
.
Агон

Вот и кончается время,
великое время,
гибнет в агонии Троя,
могучая Троя.

Вот и кончаются мысли,
великие мысли.
Еду в вагоне метро я,
в загоне метро я.

Разум в огне, он в агоне,
огне и агоне,
бьются в агонии мысли,
вагонные мысли,

насмерть дробясь о табличку,
слова на табличке:
«…старших кассиров билетных,
кассиров билетных».

Ужасом едким и жгучим,
едким и жгучим,
мыслью последней я мучим,
единственной мучим:

– Где же возьмут они столько,
найдут они столько
«…старших кассиров билетных,
кассиров билетных»?

Где эти все Хрисеиды
где те Брисеиды,
эти Елены, Парисы,
красавцы Парисы?

Плачь же по Гектору, Троя,
рыдай по героям,
«…старшим кассирам билетным,
кассирам билетным».

«…бывшимкассирамбилетным
кассирамбилетным».

…павшим билетным кассирам,
кассирам, о, боги!

18.11.2008, Москва.

 

 


Recommended articles