strochkov-snap2_312

СТРОЧКОВ
Владимир Яковлевич

Родился в 1946 году.
В конце 80-х – один из лидеров московского клуба «Поэзия».
Стипендиат Фонда Бродского (2000).

Публикации в самиздате в 1986-87, в официальных изданиях с 1989.
livejournal
facebook

Ссылки автора на наиболее полные источники:
Источник 1, где воспроизведена первая книга стихов 1981 — 1992 годов (включая авторское послесловие)
.
Источник 2, где воспроизведены стихи после 1992 года (кроме, пока, 2014)
.
wiki


.
.
ГРЕНАДА

Добровольцам (наёмникам), героически
павшим в боях во время американского
вторжения на остров Гренада в 1983 году,
посвящается.

Мы ехали шагом, мы мчались в боях
и заревах грозных пожарищ,
и мне розмовлял конармеец Буряк:–
Тут був в эскадроне товарищ!..

Когда на привалах осипший баян
про яблочко песню мочалил,
«Гренада, Гренада, Гренада моя» –
он пел, помутневши очами.

– Откуда у парня испанская спесь? –
гуторила интербригада;
а он надрывался, заплаканный весь:
«Гренада, Гренада, Гренада!..»

Он пел на очке и за общим котлом,
в зубах ковыряючи дулом,
а был он, как все мы, упрямым хохлом
и думку он туго задумал…

Когда мы рысями текли от Махно
средь зноя и буденной пыли,
сдавая с боями гумно за гумном,
мы как-то о нем позабыли.

Отряд не заметил потери бойца,
деля его пайку баланды,
и яблочко-песню допела комса,
вступая в колхозы и банды…

Потом я при Франко служил ямщиком.
Раз еду Севильей ночною,
гляжу – тормозит и мигает глазком
роллс-ройс, поравнявшись со мною.

Гляжу, седока не признаю никак:
такое отъел себе рыло.
– Здорово, – сипит, – конармеец Буряк!
Каким тебя ветром прибило?

Ну, точно же, он!.. – Да служу, – говорю.
А ты-то откудова, милай?
А он мне: – Закурим?
– И то, закурю…
Гляжу – угощает «манилой»!

– Да я, – говорит, – в девятнадцатый год,
как мы от махновцев тикали,
качаясь в седле от тоски и невзгод,
раскинул мозгой над стихами –

и тут я подумал себе: «Накоя
под пули подсовывать спину?
Гренада, Гренада, Гренада моя,
кой ляд мне сдалась Украина?!»

Я хату покинул на старую мать,
прополз до кордона в бурьяне,
чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать.
А сам-то я кто, не крестьянин?!.

…Он пел мне, улыбку из сала кроя,
таиться не видя причины:
– Гренада, брат, нынче и вправду моя –
поместье мое, батькивщина!

Я слушал – и классовый гнев меня тряс.
Я принял решенье, Иуда.
Уйти не удастся тебе в этот раз
от красного ревсамосуда!

– Довольно, куркуль, закрывай свой ликбез,
мол, именем павших то-ва-р-р-ри!.. –
и я разрядил мой надежный обрез
в евойную жирную харю,

в упор, промеж глаз, это ж сразу – хана!
Потом я дуплетом по фарам –
и мертвые губы шепнули: – Не на!.. –
и в пыль покатилась сигара…

………………………

Полковник вздохнул и поник головой:
– Да, всякое в жизни случалось…
Эх, жалко!.. Опять затевается бой,
а прежних рубак не осталось.

Все эти кубинцы кишкою слабы,
а янки – здоровые, с-суки.
Гренада, Гренада!.. – но тут от избы
влупили ему из базуки.

Я отдал над фаршем последнюю честь;
я пел, подплывая к Канаде:
«Московская волость в Америке есть,
когда же ей быть на Гренаде?!»

…Кончаю. Мне плохо видать без очков.
Пришли минус восемь посылкой.

Полковник запаса Владимир Строчков.
Канада.
Квебек.
Пересылка.

11.05.1986г., Крымское Приморье.


.
.
***
Я говорю, устал, устал, отпусти,
не могу, говорю, устал, отпусти, устал,
не отпускает, не слушает, снова сжал в горсти,
поднимает, смеется, да ты еще не летал,
говорит, смеется, снова над головой
разжимает пальцы, подкидывает, лети,
так я же, вроде, лечу, говорю, плюясь травой,
я же, вроде, летел, говорю, летел, отпусти,
устал, говорю, отпусти, я устал, а он опять
поднимает над головой, а я устал,
подкидывает, я устал, а он понять
не может, смеется, лети, говорит, к кустам,
а я устал, машу из последних сил,
ободрал всю морду, уцепился за крайний куст,
ладно, говорю, но в последний раз, а он говорит, псих,
ты же летал сейчас, ладно, говорю, пусть,
давай еще разок, нет, говорит, прости,
я устал, отпусти, смеется, не могу, ты меня достал,
разок, говорю, не могу, говорит, теперь сам лети,
ну и черт с тобой, говорю, Господи, как я с тобой устал,
и смеюсь, он глядит на меня, а я смеюсь, не могу,
ладно, говорит, давай, с разбега, и я бегу.

1992


.
.
***
Приходит осень. Как ее ни жди,
она приходит. Кайф в ее приходе
отсутствует. Присутствуют дожди.
Уход погоды есть в ее природе.

Да что погода, молодость ушла.
Все дни идут дожди, а может, годы.
Шипя, сотрясся в луже старый шланг
и сделал вид, что делает погоду,

но из того не вышло ничего
помимо струйки, жалкой и бессильной,
и это вытекало из того,
что в нём иссяк напор. Его резиной,

пустой, но быстро полнящейся мглой,
ползущей внутрь, извне опутан сумрак.
Свиваясь, оба образуют злой,
случайный и бессмысленный рисунок.

Приходит вечер, а выходит ночь,
укладывается, но как-то слабо,
что тут подмокшей спичкой не подмочь,
и ни к чему прикидываться шлангом,

чтобы понять, при чем тут голова,
иссяк напор, резиновые строки,
шипя, сочат бессильные слова,
случайные извилистые стоки

ползут со стекл. В натеках черноты
забылся шланг, иссякший вялый фаллос.
Я встал и стер случайные черты
в надежде разглядеть сквозь мутный хаос
хоть искру пресловутой красоты.

Под ними ничего не оказалось.

02.10.1995 г., Уютное.


.
.
Из «Истории Государства Разиньского»

Отрицатого числа
блудноликая Ужель?!
понемногу понесла
от количества мужей —

понемногу от того,
понемногу от того,
понемногу оттого
что неясно от кого.

За такое понесло
и другое вообще
на нее держали зло
все немужние Вотще.

Не сносить бы ей главы
сущеглупой, кабы не
сердобольная Увы
с милосердною Зане.

Глупоглазая Ужель?!
заползлась в намедний таз,
где сударственных мужей
помазали для сударств;

там задумчиво Ужель?!
два яйца соотнесла
в несущественную щель
прям промеж добра и зла,

и, исполнивши надежд
танец важного лица,
расползлась. А тем промеж
зрели в оба два яйца.

Тут совместные мужи,
не надеясь на Авось,
присобравшись у межи
порешить больной вопрос,

постано’вили Сиречь
яйца сносные стеречь,
чтоб не смог какой Кубыть
яйца оные сгубить.

А когда пробило час,
и оттуда вытек спрос,
вышло время отвечать
на отложенный запрос.

Так от чаяний и нужд
одновременно взошло
босякомое Неуж?
и искомое Ужо!

Тут совместные мужи
собралися вдругоряд,
дабы живо не по лжи
обустроить все подряд,

и под звон колоколов
обнаружил их конклав,
что Неуж?-то безголов,
а Ужо! весьма двуглав.

И сошелся их синклит
в рассуждении сего,
что возможен быть конфликт,
и не вышло бы чего.

И решил соборный муж
разделить, пока свежо,
безголового Неуж?
и двуглавого Ужо!,

сим решением поправ,
не сумняшеся нисколь,
кучку вольностей и прав
многочисленных Доколь?!

А известно стало быть,
где народу больше двух,
коль на это наступить,
то бывает смутный дух.

Были смуты всех мастей,
но отселе повелось
разделение властей
на манер пробор волос.

Двуединая снаруж,
власть раздвоена межой.
Полагает все Неуж?,
а кладет на все Ужо!

Безголовая Неуж?
все натягивает гуж,
а двуглавая Ужо!
норовит хлестнуть возжой.
Да вдобавок к ним Куды?!
поддает своим кнутом —
власть третейская, суды,
и приблудная притом,
коей даже не снесла
блудноногая Ужель?!

Словом, власти несть числа,
а несется все хужей.

03.10.1996, Уютное.


.

огненная тарань

пулемётному дулу закон не указ
мимолётное дело уделает шкас
лишь бы не перекос не прихват не отказ
не осечка кроши профуршетку
если шкас отказал не откажется швак
профурсеткино дело немедленный швах
и покуда гостело не треснет на швах
знай дави на гашетку

знай мочи бтр, бмп и т д
но когда не спасёт отказав убт
остаётся достать из-под кожи тт
как последнее ультима хуле
и сказать экипажу последнее мо
про последнюю мать как последнее чмо
что хотело не так так уж вышло само
пуле чешется в дуле

распаляясь отелло идёт на таран
петухи оголтело орут по дворам
по задворкам воронок раздолье ворáм
или правильно было бы вóрам
но гостело совсем не неправильный вор
государственный долг наводил его в створ
этой вражьей колонны нацелив в упор
клацнув ржавым затвором

постепенно гостелу приходит каюк
переклинило руль и заклинило люк
что ж прощай же гастелло прощай бурденюк
лейтенант гриша скоробогатый
и алёша калинин стрелок и радист
надо делать госдело никто не садист
просто сердце вспотело тут как ни садись
лишь бы сгинул проклятый

комарицкий шпитальный владимиров спят
снится им что запрет на отстрел уже снят
и ночное апноэ прошло как бог свят
и во сне раздышался березин
только токарев тульский не спит в кобуре
нынче век двадцать первый стоит на дворе
и пора кое-что понимать детворе
в оружейном железе
есть макаров калашников есть драгунов
стечкин есть много славных имён и обнов
а коль дело касается самых основ
есть резон и в обрезе

04.01.2017, Москва.

 Примечания:

Огненный таран – 26 июня 1941 года экипаж под командованием капитана
Н. Ф. Гастелло в составе лейтенанта А. А. Бурденюка, лейтенанта
Г. Н. Скоробогатого и старшего сержанта А. А. Калинина на самолёте
ДБ-3Ф вылетел для нанесения бомбового удара по немецкой
механизированной колонне на дороге Молодечно – Радашковичи в составе
звена из двух бомбардировщиков. Огнём зенитной артиллерии самолёт
Гастелло был подбит. Вражеский снаряд повредил топливный бак,
и Гастелло совершил огненный таран — направил горящую машину
на механизированную колонну врага. Все члены экипажа погибли.

ШКАС (Шпитального – Комарицкого авиационный скорострельный) –
авиационный скорострельный синхронный пулемёт калибра 7,62 мм,
скорострельность 1650 выстр./мин.

ШВАК (Шпитального – Владимирова авиационная крупнокалиберная) –
авиационная автоматическая пушка калибра 20 мм, темп стрельбы
700-800 выстр./мин.

УБТ (Универсальный Березина турельный) — авиационный
турельный пулемёт калибра 12,7-мм, скорострельность
800-1050 выстр./мин.

ТТ (Тульский Токарева) – армейский самозарядный пистолет
калибра 7,62 мм.

Мо (mot) – слово (фр.)

Ультима (ultima) – последнее (лат.)

Макаров, Калашников, Драгунов, Стечкин – советские конструкторы
систем оружия.


.
.
Протяжная песенка
для одинокого человеческого голоса
и простого деревянного духового инструмента

Прошлого нет уже,
будущего — еще,
а на их на меже
нет ничего вообще.
Сделаю мир из букв,
жизнь сочиню из слов,
вставлю печальный звук
в полый тростинки ствол.

Стану в нее я дуть,
плакать отца ли, мать,
чтобы хоть что-нибудь
прошлым своим назвать,
и пригляжу во снах
женщину ли, дитя,
или какой-то знак
будущего хотя.

Прошлое расскажу,
будущее сложу,
а меж них на межу
дерево посажу,
может, хоть так дано
мне отыскать ответ,
вырастив «да» одно
на трех бесплодных «нет».

Буду с ними на спор
в эту играть игру,
что живой до сих пор,
а как совсем умру —
прошлого не отнять
будущему уже:
нет на меже меня,
нет меня на меже.

09.10.1996 г., Уютное.


.
.
***
Какой же я, на хрен, ворон, я здешний мельник.
Когда бы я мог накаркать благую весть!
Но я все мелю, Емеля — в орешник, ельник
слетев — а куда еще мне податься здесь?

Какой же я, на хрен, мельник, я местный ворон.
Добро бы, я мог, как мельник, молоть муку,
а я все щелкаю клювом: «Держите вора!»,
отряхивая свой фартук на том суку.

Какой же я, на хрен, местный, я сам нездешний.
Застрял вот, машу руками, то крикну: Кар!
Скрипят жернова, вращаясь в моей скворешне,
в моей голове садовой: «Икар! Икар!

Давай, собирайся, дурень, уж ветры дуют,
вот перья и воск, довольно молоть чепуху!»
А я, весь белый от муки, пером колдую,
чирикаю им по воску, как на духу:

Я не ворон, не мельник, я белая ворона,
крылья у меня слабые и мягкий клюв.
Стило и дощечка с воском — вся моя оборона.
Не мучьте меня, дайте я перышком поскриплю.

Какой я, на хрен, нездешний, я сор вчерашний.
Тонко намолены муки мои, замес их крут.
Пекусь о хлебе насущном, а сердцу страшно,
что воск мой, душа, растает, а перо отберут.

02.10.1999, Уютное.


.
.
*   *   *
В кромешном темени зерцающая мысль
фиксирует закат консервной банки
в гнилой рассол понтá.

В промежном семени кишеющая жизнь
несбудочна. Всё бытности-обманки,
анкеты-пустографки, кособланки,
опалесциместа.

За краем рта в распахнущей зияме
припадочно бликует идефикса.
Язык блефускует, обложен слов слоями,
он бледн, лежит и лжет.
Резец по старости тупица,
и клык у края стикса
дуплится, желт,
и корни сгнилой мудрости, извилисты,
торчат пеньками отжевавших слов.

На стуле хрупкое стрекочет часослов,
но храп его не слышит, густ и жилистый.

В трясине сна броженье и бомбаж,
по горло брод, у бреда сносит крышку
полудней жести. Вспучило этаж.

Храп дал беспрекослову передышку
на длинный миг – и снова рухнул ввысь,
в мгновенной серии аварий
и катастроф
круша хитин быстробегучих тварей,
что за мигнутный срок
успел снести настульный стрекулист,
тикучий секундарь, на пищий циферлист.

Они бегут, цепляясь друг за друга
сороконожками пустых сорокоустых рук,
и время движется по кругу,
и движется в пространстве круг.

И только сон, недвижим и упруг,
опутав тщупальцами всю округу.
лежит везде, как спрут или супруг,
что словно струп объял свою супругу.

01.09.2003, Уютное.


.
.
***
Отбывающий пожизненную повинность
здешних мест обыватель и временный обитатель,
отбывать собираясь в иную обитель,
я пока еще только умом подвинусь
в эту сторону, сразу же скажут: спятил
старый дятел, откукареканый петел!
сколько раз вынимали его из кроличьих петель
разных теплых вязаных кофт и кружев,
и чулок, и заячьих хитрых скидок
на насильные вещи силком наружу,
он же вновь норовит внутрь, старый пидор!
видно, его безумие вроде спида
и не лечится. Хронического суицида
стрептоцидом не вылечишь…

                          Отъезжающий местный житель,
прибираясь щепотью, спрашивает: Куды теперя?
И доносит из-за приоткрытой двери:
Ждите ответа…
Ждите ответа…
Ждите…

01.10.2004, Уютное.


.
.

Джуниор
(младшенький)

Сынок побочный Калиостро.

Он прожил жизнь изрядно пестро:
«Уолдорф-Астория», сандал –
сеансы магий и мандал –
шандал, которым кто-то дал
по черепу – долги – скандал
с жидами денежного роста –
истории с мужьём мадам,
английский бокс и драки просто.

В магических единоборствах,
имея высочайший дан,
попал по пьяни в окна РОСТА,
был в общем мнении обосран,
хотел свалить на некий остров –
шанс не был дан.

Запой – остерии – Бедлам –
острог и кандалы, короста,
а там – два шага до погоста
за швальней, не за Notre Dame.

Он начинал довольно шустро.

Грызя науки и искусства
гранит и ногти, жил он тускло.
Решив, что знания не люстра,
но вечно алчущий костер,
и к ним нужны дрова – пиастры,
сперва per aspera ad astra,
потом спер кассу, из кадастра
талантов с сотню, аспид, стер.

Людьми – без струн и каподастра –
на медиаторах, и баста –
играть он был куда востер.

Любитель штофа и канасты,
глинтвейнов, шнапса, штосса, виски,
бифитера без швеппса, виста,
к тому же на руку нечистый
шельмец и шулер-аматер,
задира, дуэлянт, бретер,
знакомый коротко с Мефисто,
из Геттингена бузотер
был вскоре вытурен со свистом.

С вербовщиками перетер –
для них стервец такого класса
был только пушечное мясо –
и, оценив формат их кассы,
стать рекрутом, одним из массы
он не рискнул.

К бонапартистам
примкнул.
Он не был монархистом,
но, не рожденный пацифистом,
Дантону и его дантистам
он не одну башку свернул
шутя.

Потом как волонтер
был на Балканах. В Миссолонги
фамильна серебра солонки
у Байрона и вилки спер,
когда тот помер:
пригодится.

Затем попал к гарибальдийцам,
бил австрияков, врал своим,
и в красной кофте шел на Рим:
«Roma o morte!»…
Взяли Roma.
Гарибальдийцы были дома,
а он в гостях. Ужравшись рома,
в загуле был неутомим.
В разгаре пьяного содома
дал шороху, едва погрома,
духовной жаждою томим,
не учинил, затеял свару,
бутылки бил и бочкотару,
о чью-то голову гитару
разбил.
Был выслан.

В Посполитой
кутил со шляхтой родовитой,
упившись доброй оковитой,
лез с головою деловито,
под юбки панночкам, пся крев,
Ржечь изучать под подолами;
рубился с татарвой, хохлами
и за горами, за долами
узрел Россию, обмерев.

Из Польши, без гроша, потаскан,
махнул туда через Литву,
дорогой, местному блядву
потрафив, жрал одну листву,
обмылком прибыл на Москву
с полубутылкой да Савраской,
пред очи взыскан был, обласкан,
чинов искал, да не нашел.
Он развлекался месмеризмом,
свет преломлял девицам в призмах,
увлек дворянство спиритизмом
внедрял идеи гуманизма,
но слишком далеко зашел
и, получив большую клизму,
е-два живым же-три ушел
с ночной кобылой, сделав «рыбу»,
от царской милости и дыбы.

Разбойным стругом за спасибо
сплывал, одной сушёной рыбой
кормясь, по Волге в Астрахан.
Добыл халата, спер чапан,
чалму, ичиги, дастархан,
намыл тенге, купил Коран,
окончил медресе, муллою
выл с минарета иншаллою,
подался в хадж, Каабу зрел,
но без спиртного озверел,
Коран, чалму, ичиги пропил,
курил кальяном гашиши.
Так отощал – не видно в профиль,
глодали хвори, ели вши.
Скитался, нищенствовал с профи.

Продался в рабство за гроши,
отведал шестихвостой плетки,
не раз бывал забит в колодки,
с полгода выдержал без водки,
кляня хозяев от души.
Отъелся, сбег

и колонистом
подался в Трансвааль, к говнистым
голландцам-бурам. Воевал,
был снайпером-маузеристом,
позарясь на мундир английский,
ночами трупы раздевал,
чуть не попав под трибунал,
бежал в Зимбабве.

Был министром
финансов разом трех племен,
обворовав все три до нитки,
затем четвертым был пленен
и чуть не съеден.
Жрал улитки,
пиявки, пауков, акрид,
раз пять был чудом не убит.

Был колдуном – одни убытки.

Визирем стал, накрал лимон,
наклал в гареме, пил в серале,
но шаху евнухи доклали,
сердары набежали, шмон…
но ноги раньше сделал он,
спасая шкуру и богатства,
записку шаху на позор
насчет учить отца ебаца
оставив, шкода и позер.

Из сибаритства, хамства, барства
швыряя деньги, словно сор,
он посетил Багдад и Басру;
учеником Абу-аль-Касра
читал алхимии узор,
Великим Деланьем напрасно
уделал тигль из алебастра,
но ни гомункула забацать,
ни золота не смог. Засёр
свинцом и серой, хной и басмой
реторты, колбы, пол, ковер
и, получив лишь приступ астмы,
послал алхимию на k’ho:r.

Нашлявшись по миру сверх меры
и, то ль нанявшись на галеры,
не то нанявши галеон,
жрал солонину, нюхал вонь,
обрыдлой рынды слушал звон,
забыв про светские манеры,
блевал за борт; схватив холеру,
в гальюне жил. Сквозь явь и сон,
по грудь обхезав всю фанеру
вокруг дыры, наш кабальеро,
как подобает кондотьеру,
крыл в Бога, мать, христову веру
в семь этажей.

В гальюне он
и вплыл в туманный Альбион.

Полгода лопал хлеб без масла
и подъедался у людей,
потом, отменный лицедей,
подался в «Глобус», где прекрасно
лепил горбатого, актер;
за режиссуру взялся страстно,
поставил раком «Трех сестер»;
за три сестерция шатер
шекспиров продал, мародер,
слиняв.

Завел мясную лавку.
Свининой, птицей выставлял,
нахваливая, на прилавке,
былую кошку, крысу, шавку
и человечиной, гандон,
не брезговал.
Опять лимон
скопил.

Обратно вышел в люди,
ел серебром на севрском блюде,
на светских раутах бывал
и уж совсем было сдавал
в Сорбонне на диплом магистра…

Но жизнь свернула a sinistra.
И как-то все случилось быстро:
он взял пол-литра карабистра
в одном сомнительном бистро,
в другом добавил пол канистры,
и тут ему чердак снесло:
бордо, бардак, ломбер, ломбарды;
пиастры вытрясли бастарды,
за бакенбарды лангобарды
свели на плаху, то ль в зиндан.

Родне досталось пусто место:
за ним остались два триместра,
надежда смыться в два-три места
куда-нибудь туда, a destra,
пасюк по кличке Клитемнестра
да чей-то чёрный чемодан.

14.09.2003, Уютное.


 

Монолог танка

Я — танк.

Я так тяжело башней мотаю,
будто бы я — размороженный мамонт,
и каплями смазки оттаиваю,
и внутри разноголосо ругаюсь матом.

Мое грузное тело рождено для любви.
Я всем телом люблю пехотинцев в окопах.
Мои нежные гусеницы в их девственно-алой крови…

Между нами:
я — Бык,
тот, что похитил Европу.

12.10.1969, Наро-Фоминский район, Кантемировская дивизия.


.
.
Старушка

Старушка не спеша
Дорожку перешла…
(Cтарая песня)

Всю душу ей растряс универсам.
Купила хлебца, колбасы, картошку.
До дома добралась к пяти часам:
все не решалась перейти дорожку.Старушка доживала до конца.
Душистый мякиш. Бородинский… Тминки…
А все одна. Ни слуху. Ни лица.
И кто приедет на ее кузьминки?Все у окна. Снежинки моросят.
Опять зима. А только было ль это.
О, Господи, как годы шестьдесят,
как скоро… Что?.. Как скоро… Сто!.. Не это!..На донышке два года айгешат,
да как не три, выходит, годовщина…
Часы не то стоят, не то спешат.
Остались лоскутки. Дорожку шила.А поутру колотится испуг
снаружи о стекло, внутри о то, что
был о наждак ножа такой визжащий звук,
что невозможно вынести за точку.Но снова подберутся лоскуты,
и руки утрясутся понемногу,
и день опять пройдет без суеты,
без памяти, без слез. И слава Богу.Когда под вечер постучит сосед,
ее душа глядит в глазок сторожко.
Не то что жизнь окончилась совсем,
но вся старушка перешла в дорожку.26.08.1987, Уютное.

.
.
***
Дай, Пушкин, лапу мне,
на счастье лапу дай:
я подзабыл, как стих бежит по тропам.
Пространство музыки
размером в три притопа
к поэзии прикручено впотай,

строка заподлицо
подогнана к строке,
и не просунуть ни судьбы, ни пальца,
ни щепки помысла;
и тесно, как китайцы,
лежат слова на мертвом языке;

и медный вкус во рту,
как будто горький звон,
и тусклые цитаты из латуни;
сухие плоскости
подколотой летуньи
на ржавых иглах пригородных зон.

Но там, из темноты,
опять бормочет… Стих…
Вот пробежал по тропам к водопою
и освежил язык,
и легкою стопою
промчался вверх. И истину настиг.

08.09.1987г., Уютное.


.
.
Федра

(монологи)
1 (Сдача)

Я не увижу знаменитой Федры.
2 (Плешь)

Мне не грозит судьба Авессалома,
хоть не сказать, что здесь кустарник жидок, –
скорей, напротив. Что поделать, годы.
Но на плечах моих – колтун ошибок,
так что мы все же из одной колоды,
но только я в отечестве как дома
и я не сотворю себе кумира –
кошерного салями из шалома,
ни кармы из цветистого кашмира,
ни членского билета, ни нашивок.

Но я ведь тут не делаю погоды.
3 (Инвектива 1)

Кто, я не видел знаменитой Федры?
Да сами вы…
4 (Флексии)

Какой уют! Все ýщиеся ýют,
все áщиеся áют благочинно,
как завещал великий рабби Левин,
и можно отличить, когда мужчина,
а где напротив. Так что только лени
своей я припишу, какого
я не умножу список поколений,
хотя в генеалогии подкован.
5 (Офелия)

Любил ее, как сорок тысяч братьев!
Не выдержала. Вскоре умерла.
6 (Парис)

Я сам себе заделал эту штуку,
и не течет, и можно как из шланга,
а можно лежа, стоя и с колена
или с упора, или в ритме танго.
Ахенно, да?! Когда бы не Елена,
то можно было б самодуром щуку,
а окуня, к примеру, на макуху,
а то и по-студенчески, в «Палангу»:
сухешника и, скажем, «Паневежис»…
Но кто же нынче ловит кайф на муху.
Что на троих нам? Кабы не Елена…
А с этой штукой можно даже «Свежесть».

Да ладно, не гунди. Ну, хочешь манго?
7 (Эксперт)

А это лучше сразу две таблетки.
8 (Гермес)

Да нет, теперь в коммерческих структурах.
Нет, ИЧП. Да ну, в акционерном!
Я сам себе хозяин. Это круче.
Обрыдло, знаешь, юным пионером.
Ну, не люблю, как при совке, до кучи.
Так что кручусь один. А что – культура?
Я сам давал. Какие-то из фонда,
два раза по лимону по безналу
и налом сто кусков – ну, сам же знаешь…
Ну, в общем, меценатствую помалу.
Еще – ГАИ: ключа не успеваешь…

Нет, не жигуль, уже полгода «Хонда».
9 (Диоген)

А что – чечены?! Наши, что ли, лучше?!
10 (Мэтр)

Сперва сама, а после сразу вместе.
Ты только не части, я запыхался.
И, знаешь, это место… нет, не выше,
а разве что мористее пол галса.

Ну, да, ну, ладно, ну не надо лести.
Какой маэстро. Был, да весь и вышел.
11 (Авторитет)

И Питер Брейгель. Ну конечно, старший.
12 (Попутчик)

Вы сами-то, пробачте, из кацапов?
Москаль? Москаль, та чую же ж по мове!..
Та ни, я так, примерно, к разговору.
Якщо не так сказав, выбач на слове:
мени, хоч из жыдкив – и той до хору…

А що ж ваш гэтот весь той флот зацапав?!!
13 (Инвектива 2)

Да чтоб мне век не видеть этой Федры!
14 (Электорат)

Я список их прочел до половины
и на хер бросил. Это несерьезно.
Какие-то сплошные коммуняки.
А эти, тоже, знаешь, – «лучше поздно…» –
совки из бывших, крупные вояки,
номенклатура с красной пуповиной.
А эти все аксючицы! А спикер
всея Руси! А жопы на бесптичье,
а этот тут еще афганский летчик,
ведь ни бум-бум, а экое величье
в глазенках поросячьих… Ну их, впрочем,
туда же всех…

А на-кось, выкусь сникерс.
15 (Гимерот)

А сиськи аккуратные такие –
четвертый, а стоят, как… Может, склеим?
16 (Пиндос)

Теперь так мало греков в Ленинграде…
да, я имел в виду, в Санкт-Петербурге:
один Попов Гаврила Харитоныч,
и тот в Москве – и тот ушел. Остался
один Лужков – в Москве – и тот не грек.
17 (Инвектива 3)

Да что ж вы доебались с этой Федрой!
18 (Гамма)

Как много стало черных: и чечены,
и негры, турки, и азербайджанцы,
и итальянцы, черные арабы,
французы, баски, прочие испанцы.
Евреев только мало на Москве…
Ах, да, и греков.
19 (Маржа)

А это что, в рублях или в купонах?
А-а-а, в ба-а-асках!..
20 (Соль)

Я, помню, отдыхал под Новым Светом –
там, в бухте, был родник… ну, так, под камнем
стоячий бочажок на пару литров
чуть мутноватой – видно и в стакане –
от кила, заурядной, но при этом –
в двух-трех шагах от линии прибоя
и явно ниже – пресной!..
Боже правый,
как я ему завидовал! Под боком
такой-то массы – сохранить свой вкус!..

А годом позже родничка не стало.
Нет, он не засолился. Он – ушел.
21 (Очко)

Мне не увидеть знаменитой Федры
в старинном многоярусном театре.
И Мандельштаму тоже не увидеть,
и Галичу. И мне их не видать.
Я предпочел бы не увидеть членов
Политбюро и «Памяти», и членов
пластмассовых в коммерческих ларьках,
и членов предложения, в котором
он не увидит знаменитой Федры.
22 (Перебор)

Как много стало русских в Петербурге!

13.09.1993, Уютное.


.
.

***
На краешке стола, на просеке души
печальная светла стоит в твоей глуши.
На краешке души, в тени наверняка
еще стоит кувшин парного далека,
еще стоят весы для взвешиванья дней,
их надо завести, но это все больней.

И есть у них сестра, она страшней всего –
молчащая тетрадь бессловья твоего.
И все ее чисты – один беззвучный крик,
бессильной пустоты голодный черновик.
И к ней не прикоснись, такая это боль –
беспомощность страниц, не тронутых тобой.
Ты в ней не властен был, текли в ночи века.

Ты душу пригубил от края далека.
И так пилось легко… Но губы отреклись,
свернулось далеко, на дне осела близь.
Отплакав за сестру и высветясь дотла,
скончалась поутру печальная светла.
И свесив длинный день, склоняются весы
к тому, что твой удел на крестике висит
и говорит: – За что оставил ты меня?..

Крестообразный стол, и с краю нет огня.
И в этот час само внезапно, как чума,
пришло к тебе письмо – а ты не ждал письма.
Из города-чумы пришёл конверт простой,
послание Фомы с вложением перстов.
И тронувшись в уме от берега с трудом,
отпишешь ты Фоме в пылающий Содом:

–Ты пишешь, Бога нет, а только диамат,
а у меня сонет сочится, как стигмат.
Ты пишешь, не верь, мол, все это чушь и проч.,
но кто же «невермор» мне каркает всю ночь,
и светится сама от ужаса стопа…
Ступай-ка ты, Фома, по камушкам ступай,
а я уж по воде пойду – или ко дну,
и коль двум бедам быть, я не приму одну.

18.08.1988, Уютное.


.
.
***
Сонной мухой увяз в январе
под сурдинку февральской метели.
До-рэ-ми-, недоумок, до-рэ-
до весны, – сипло ветры свистели
в восемь пальцев слюнявого рта, –
доживи ещё, дурень, до лета.
Это жизнь, эта жизнь, а не та.
Эта смерть – тоже жизнь, но не эта,
это просто её дежавю.

Я пока поживу до апреля,
а до той я потом доживу,
по наклонной своей аппарели
потихоньку бредя, как бычок,
как бычок, потихоньку вздыхая,
что кончается… Да, как щелчок,
коротка, но и эту не хаю.

Та, наверное, будет длинней,
да, не эта, а та, а другая.
Ничего я не знаю о ней.
Пусть пока ходит рядом, пугая
понапрасну. Вот, я не дрожу,
погляжу ещё, что мне дороже.
Я давно уже с этой дружу,
ну и с той мы подружимся тоже.

Только вот на ледащем ветру,
под сурдинку гудящей метели
что-то я всё никак не умру.
Вон и птички уже прилетели.

12.03.2016, Москва.


.
.
Аллюзии’96

О. М. и Н. Б.

Я вернулся в мой город, знакомый до слез…
О. Мандельштам
Я проснулся, мой город, мой город, считаю до трех.
Я считаю периоды дроби. Тверды, как горох.
Я просунул мой порох-свинец и обратно отвел
плавно пахнущий маслом блестящий, бесшумный затвор.
Н. Байтов
……………..

Я вернулся в мой город, знакомый как знак,
как простой иероглиф, как красный пиджак.Ты узнал этот голод – так жуй по углам
эти жирные складки разбухших реклам
там, где врезался в шею, загривок, живот
этот красный пиджак вороватых свобод,
зверовидных свобод, тех, за чьи чудеса
отдаем мы свои мертвецов голоса.Ты свернулся, мой город, большим червяком,
измерением, свитком, сырым молоком.
Сонно свищет в висок, угнездясь за углом,
твой домашний АК милицейским щеглом.Я пригнулся, мой город, фильтрую базар,
типа, я ни при чем, я простой Кортасар,
– типа, типа, – я кличу и мелко крошу
черствый дискурс: – Поклюйте, а я попишу.Я ширнулся, мой город, считаю до трех,
а потом улетаю от этих застрех
мягким знаком в строке кириллических птиц,
отводя, как затвор, одноразовый шприц.Он свихнулся, мой город, считаю, до двух
или даже до часу; но Гоголя дух
пролетел еще в полночь, и хрипло в ночи
«Поднимите мне веки!» – мой город рычит.Глянет он из-под век пистолетным зрачком,
и прильну я к нему полужирным значком,
и ввернусь я в него: я из этих, из тех,
что всегда возвращались в привычный контекст.21.09.1996 г., Уютное.


.
.

Из старой грамматики

Прямая речь упрятана в кавычки,
что выдает отсутствие привычки
к речам прямым. От первого лица
она исходит перегретым паром,
она сипит и щелкает катаром,
и этой пытке не видать конца.

Нелепой паровозной тягой к жизни
прямая речь живет в моей отчизне,
кривые корни в почву запустив,
кривым стволом над вечной мерзлотою
под небом, как под каменной плитою,
о голубиной книге все грустит.

В какие уши бить, в какие струны,
закрученные, как спирали Бруно,
надеясь, что глагол завременит?
Пусть скажет кто другой, я не советчик.
Здесь бьют часы все чаще, мельче, метче,
и каждый прапор с треском знаменит.

Закладывает слух, молва доносит,
очередной плюгавый знаменосец
державно попирает барабан.
Прямая речь кавычками цикава*,
она давно не речь, она цитата,
ее зубами держит Бонапарт.

Имперскими подошвами капрала
прямая речь сама себя попрала,
и есть всегда охотники стеречь
на книге голубиной семь печатей.

Отколе же нам, братия, начати —
и чем прикончить нам прямую речь?
_______________
*) Интересна (укр.)

05.09.1986г., Уютное.


.
.
Склоны

Ты выходишь на склон. Истончается день. Тени ищут длину.
Оседая в глазах, истекая теплом, солнце глохнет в пыли.
Ты выходишь один, за тобой – только тень в неотвязном плену.
Ты выходишь на склон, и на склоне стоят ковыли.

Ты увидел ее, эту странную жизнь, ты стоишь, замерев:
Словно духи земли отыскали ходы в каменистой коре
и выходят, струясь, обретая длину и ловя ее след,
как слепые огни на незрячих свечах, лижут свет.

Вспоминая на вкус, вспоминая на слух, вспоминая на цвет
и стелясь на ветру, они гладят его своей узкой рукой,
осязая размер, ощущая тепло, обоняя букет,
умеряя печаль, утишая тоску, обретая покой.

И скользит по лучу серебристый лучок, травянистый смычок,
и вдевается звук, и снуется мотив, и сплетается песнь.
Ты услышишь ее, если ляжешь на склон, если ляжешь ничком
и забудешь о том, что на свете еще что-то есть.

Это странная песнь: удлиненный мотив, исчезающий звук.
Она гладит лицо, она лижет глаза и касается рук,
расширяет печаль, будоражит тоску, отнимает покой
и по сердцу скребет волокнистой своею рукой.

Эта песня уже не отпустит души, не покинет ума;
и осядет в крови, что тебе ковыли, колыхаясь, поют:
Ты на склоне стоишь, склоне дня или склоне холма,
или жизни своей. Ты на склоне стоишь. На краю.

15.05.1986г., Крымское Приморье.


.
.

Палеоэротические фантазмы

Я динозавр, я вымру так давно,
любви в сосудах — нацедить с напёрсток,
но
и этого довольно стать должно,
чтоб влить по капле старое вино
в твой юный мех, взъерошив твой подшёрсток.

Я динозавр, я вымру, но – рыча.
Плоть распахать – нехитрая наука,
а смерть ли сеять, жизнь ли – эка штука.
Ну-ка,
прими-ка капли старого хрыча
и в срок роди мне внучку или внука –

хамелеона, ящерку, дитя,
младенчика, геккончика, варана.
Я динозавр, я вымру, – да, спустя,
чуть-чуть спустя – но поздно или рано,
хотя
тебя ещё хотя и беспрестанно
распахивая рваной страсти рану…

Да не дрожи ты так, причины нет
для страха: я давно, конечно, вымер.
Но через сотню миллионов лет
ты в спальне обнаружишь мой скелет…
Нет,
не мой скелет, а вымершее имя
моё: Tirannozaurus Sex.
Привет,
до голоцена.

Вечно твой,
Владимир.

Субатлантик, 15.07.2016 н. э., Москва.


.
.
СТИВЕН ДЕДАЛ

Руины бесшабашен, хелоуины,
холеные лендлорды и ландкарты,
местами то пейзажи, то ландшафты,
зеленые Ирландии холмины.
О’конные проемы и разъезды,
и пальцем на губах ее О’ши!
и девушки отменно хороши,
и деревушки чудо как прелестны,
и дублинцы, двойные, как дублоны,
и жёны Эрина, античные колонны,
и на ногтях раздавленные вши.

8.08.2007, Красково


.
.
***
Вспоминая любовь безнадёжно далёкого дня,
отдавая ей память последней бессмысленной данью,
помню только, как мучила, как убивала меня
невозможность, немыслимость подлинного обладанья,

обладанья такого, чтоб тело и чувства, и мысль
проросли бы меня, став до дрожи и стона моими,
чтобы стали моими дыхание, зрение, имя,
чтоб паденье в меня обернулось взмыванием ввысь.

Эта мука осталась, а всё остальное ушло,
но досталось взамен осознание худшей из истин –
что вобрать целиком в себя всю эту жизнь и тепло
было б просто расправой, отнятием жизни, убийством,

что такая любовь невозможна, ужасна, страшна,
оттого и дано нам лишь мучиться мученской мукой
в самых тесных объятиях, перед грядущей разлукой
от любви содрогаясь, как в лапах кошмарного сна.

25.05.2016, Москва.


.
.
***
Поэт – в дупле живущий нерв:
то ноет от холодных стерв,
то заболит, то перестанет,
то мышьяку приняв, умрёт,
то, как с травы, поэта прёт –
попрёт, попрёт – и вдруг не станет,
то вдруг раздуется, как флюс.
С чего? С чего, скажи на милость?!
С халвы хвалы? Но это минус…
Ан, со стихов, – и это плюс!

22.04.2016, Москва.


.
.
***
В природе все случайно неспроста,
в ее природе эта простота,
в которой скрыт какой-то скрытый гений.
Вопрос несложен, а ответ непрост.
Тут истина не встанет во весь рост,
она сидит на корточках явлений.

Мы у стены аукаем, кричим,
засматриваем в форточки причин,
пытаясь разглядеть размеры следствий,
но занавеска вьется у лица,
за ней темно, за нею нет конца,
и лишь сквозняк присвистывает с лестниц,

которых там, возможно, тоже нет,
а если даже есть, то это свет
не проливает в интерьер Вселенной,
а коль и проливает, то легко
понять одно: что это молоко
лишь по усам течет и звездной пеной

уходит между пальцами туда,
где некем пить, но пьется без труда.
А мы со смертной жаждою и в двадцать,
и в семьдесят стоим лицом к стене
и всё глядим, глядим, оцепенев,
от форточки не в силах оторваться.

И вот на миг незримая рука
край занавески отогнет слегка,
и нам забрезжит истина, но вчуже:
мы не сумеем имени назвать,
и даже не успеем осознать,
что мы уже внутри, а не снаружи.

16.09.1987г., Уютное.


.
.

Последнее письмо Балалайкину
о последних тайнах бытия

* = 1,0546 х 10 -34 Дж х с

И не тщися, Балалайкин,
исчисляя интеграл:
всё пожрётся, Балалайкин,
как Державин угадал.

Александр Левин
Стансы Балалайкину

Милый друг Балалайкин, старый опоссум,
пишу со скрипом.
Словно старший Плиний тебе, мой Постум,
я этот скриптум
посылаю в надежде, что эти вести
и эти мысли
мне занять позволят меж первых место
еще при жизни.
Старый друг Балалайкин, натурфилософ,
за это лето
у меня накопилось в уме вопросов…
Верней, ответов.
И теперь я тебе о своих дерзаньях
пером глаголю.Я увидел умственными глазами,
как входит в долю
каждой мелкой частицы веществ и поля
константа Планка.
В этом видятся чья-то рука и воля,
и признак плана.
Размышляя над фактом кванта, паденьем фрукта
в уме до боли,
я прозрел этот замысел, эту руку
и эту волю.
Я постиг, что константа Планка, чей облик
суть тайный вестник, –
это грозный символ: могильный холмик,
и сверху крестик –
двуединый знак, в коем холм – константа,
а свыше – Планка.
Он свидетельствует нам весьма компактно,
что жизнь – обманка;
но когда всё, как тонко просек Державин,
«жерлом пожрется»,
встанет знак сей, словно простой журавель,
поверх колодца
и из жерла бездны, подъявши Планку,
восчерплет снова
всё, неся нам весть, что и смерть – обманка,
что всё есть Слово.
Это высшее Слово – константа Планка.
В ее симвóле,
как проник я, сокрыты все части плана,
руки и воли.
А еще я промыслил путем прозренья,
с собою споря,
что Косая Планка есть также рейка,
как в семафоре,
и чем выше рейка подъята кверху,
чем угл тупее,
тем крупней составы веществ и света
пройдут под нею;
если ж примет рейка горизонтально-
е положенье,
это значит, пришел брутальный
конец движенью.
Перед сим открытьем черезвычайным
всё станет мелким:
и Платон, и Ньютон.
Засим кончаю.

Твой друг

Сопелкин.

—————————————
*
– приведённая константа Планка18-19.09.1999, Уютное.


.
.

***
На участке под Хаpьковом поезд стоял полчаса,
пропустив свору встречных: чинили пути на участке.
В заднем тамбуре выбито было стекло. Небеса
источали тепло. Паутина плыла. Безучастно

снизошел по тропинке к путям никакой человек.
Был он в меру поддат и одет как бубновая трефа.
Стал как раз подо мной, огорченно поскреб в голове;
я спросил: — Что за место? — И он мне ответил: — Мерефа. —

и спросил без особой надежды: — А… дверь?.. Заперта?
— Заперта. — Под вагоном?.. — Рискованно. Что, если тронет?
— Охохо! — и пошел вдоль путей в направленьи хвоста,
прикрывая от солнца глаза козырьком из ладони.

Я зажмурил глаза. Паутина коснулась лица.
Истекали теплом небеса. Было тихо до жути.
Истекали минуты, текли и текли без конца.
Я почувствовал: сердце толкалось в оконные прутья.

Я почувствовал: время — во мне; нет его вне меня.
Вне меня — неподвижность, тепло, тишина, паутина,
неизменная, полная вечность на все времена,
бесконечная сеть, золотая слепая путина.

Поезд тронулся, словно летучий голландец, а я
ничего не заметил: внутри золотого органа
плыл, зажмурив глаза, и за веками, вечность тая,
все мерещилась мне та мерефа, та фата моргана.

Ни тогда, ни теперь обернуться, вернуться назад
я уже не смогу: есть бумага, перо и чернила;
нет того языка, на котором возможно сказать,
у Мерефы, под Харьковом, в тамбуре — что это было?

11.10.1995 г., поезд «Севастополь — Москва».


.
.

*   *   *
По осиновой опушке
то зимой, то жарким летом
едет-бредит еле-еле
с пулей-дурой Сашкин-Пушкин,
Мишкин-Лермонтов с приветом
от мартышкиной дуэли.
Им уже обоим хватит
заморочек и морошки
той мочёной, что, отведав,
помирать не понарошку.
Им в арбе навстречу катит
по частям сосуд скудельный,
фрагментарный Грибоедов:
горе с ним, а ум отдельно.
Следом мёртвый Гоголь-Моголь
едет в чичиковой бричке
с пеплом мёртвых душ в обнимку…
Это мало ль? Это много ль?
Что за милая привычка
превращаться в невидимку
у писак? Вот Маяковский
с дыркой в жаркой головизне,
вот Есенин на верёвке…
Что за способ за таковский,
что за странная уловка
умирать ещё при жизни?
Что за странная манера
у мадам литературы
при посредстве пули-дуры,
ножичка или верёвки
самым лучшим кавалерам
отворачивать головки
или строить геморрои?
Что за сумрачные темы
у родной литературы?
Что за едкие туманы?
Что за странные поэмы?
Что за жуткие романы?
Что за дикие герои?
Гомо, миль пардон, эректус,
натянувши гомо леггинс,
ликом бледен, сердцем чёрен,
едет скрюченный в телеге
желчно-печенный Печорин,
мочекаменный гомункул,
жалкий гомо суперфлюус,
омерзительный на редкость;
с ним отвратнейший Онегин,
гомо люденс честных правил…
Поскреби по закоулкам,
тем, где тошно даже плюнуть:
что не Пётр, то, значит, Павел,
Верховенский ли, Корчагин,
но уж точно не Павленский;
гнус Каренин, трус Молчалин,
аццкий Чацкий, женский Ленский,
дура Ольга, стерва Анна,
чей конец весьма печален…
Мышкин, псих и эпилептик,
выньте руку из кармана!

Тут на всех один рецептик –
от библейского Онана
с верной подписью Иуды,
с круглой Каина печатью…

Лепо ль нам начать оттуда,
где нам некуда скончати?

Гомо Абилис, где брат твой,
мёртвый Авель?..

Всё отвратно.
Всё печально.
Всё ужасно.
Всё отменно.
Всё прекрасно.
Спите, граждане подвала!
Всё спокойно!
Всё пропало!
______________________

Примычания:
Homo Erectus – человек прямоходящий (лат.)
Homo Legens – человек читающий (лат.)
Гомо леггинс – мужские леггинсы (неолог.)
Homo Superfluus – человек лишний (лат.)
Homo Ludens – человек играющий (лат.)
Homo Habilis – человек умелый (лат.)

16.04.2016, Москва.


.
.

* * *
Високосный год, вислокосмый февраль-касьян,
понедельник, двадцать девятое, слепой придаток*.
Воздух то ли с похмелья, то ли по новой пьян.
Не извлечь из набухшего снега сухой остаток.

Вот с налёта ворона-весна растопырит крыла,
и сосульки по сдохшей зиме а капелла заплачут,
потечёт, и полезут подснежники из-под фуфла:
иномарки, кондомы, трупы, дерьмо собачье.

Что ещё нам сулит этот новый негодный год
со вставными зубами и старым едрёным хреном,
чем ещё запахнет от внутренних вешних вод,
контрафактом палёным разлившихся по ипокренам?

—————————————
* придаток – appendix (лат.)

29.02.2016, Москва.


.
.

* * *
– Как бы нам обустроить Россию.
Ну, не собрать, так хоть присборить.
Присоборовать.

Или, скажем, аккуратно попороть
и попоротое перелицевать.
Переоколпаковать.
Поротно.

То есть как бы нам
как бы реорганизовать Рабкрин,
но соборно.

Как бы это было бы чудно
и, право, славно.

Как бы это нам
это вам устроить.

Да как поненавязчивей
это вам навязать.

– Да как вам сказать.
Как бы это вам сказать
поэтичнее.
Попоэтичнее.

Как бы нам послать золотого А.И.
Так сказать,
от нашего стола.

Подальше
и потактичнее,
потактильнее так
дать
понять,
чтобы поняли.

1996, Москва.


.
.

***
В кромешной тьме нащупать вход, на ощупь
войти в него, сказав в начале слово,
заделать свет, включая выключатель,
а также лампочку и ряд других предметов
инкогнито извлечь на этот свет
и дать им имена, и поименно
их перечислить: стулья, стол, диван,
жена, подушка, мухи, телевизор,
два сына, холодильник, тараканы,
плита, кастрюля, крошки… — и опять
сказав то слово, что и перед этим,
все ликвидировать одним движеньем пальца,
ввернув во тьму, и лечь в нее, и спать,
и утром обнаружить, что не вышло,
и это слово снова повторить
три раза с паузами. И уйти на службу.

В начале было слово. Но в конце
и в середине было то же слово,
и, видимо, другого слова нет.

03.09.1989, Уютное.


.
.

Деепричастность

Засыпая и просыпаясь; засыпая,
просыпаясь и засыпая; просыпаясь,
как песок между сонных пальцев; вытекая,
как вода между мокрых пальцев; проникаясь
состояньем сыпучим песка меж пальцев сонных;
состояньем текучим воды меж пальцев волглых;
превращаясь в песчинки, пески, мириады, сонмы;
растворяясь в каплях, струйках, потоках, волнах;
засыпая собой города, берега, пустыни;
заполняя собою моря, океаны, воды;
преломляясь в спектре сплошной желтизной и синью;
превращаясь в сухую и мокрую часть природы;
исчезая и возникая; исчезая,
возникая и исчезая; возникая;
то глубины, то дали смыкая и разверзая;
то барханы, то волны воздвигая и размыкая;
путешествуя, странствуя, двигаясь, простираясь;
разбиваясь о камни, пенясь; рассыпаясь и иссыхая;
просыпаясь и засыпая; просыпаясь,
засыпая и просыпаясь.
Засыпая.


.
.

Внешняя баллистика

Что шептало говорило курку,
это ведает казенная часть.
Дуло выдуло резное ку-ку
в девятимиллиметровую пасть.
Отвращеньем передернув затвор,
отрыгнулся перегарный дымок.
Пуля свистнула: — Не пойман — не вор.
Рикошет всхрапнул: — О чем разговор?!
Просто ниточка, делов-то, Дамокл!
А Дамокл ничего не сказал.
Головою он лежал на столе,
остальным он с табуретки слезал,
догоняя вороной пистолет.

29.08.1990г., Уютное.


.
.

НА СМЕРТЬ Б.

Бобо мертва, но шапки не долой…
И. Бродский «На смерть Бобо»
…И в землю закопал,
И надпись написал…
Фольклор

Так вот где собака зарыта, за рыжим бугром,
у свалки добра изжитого и злого железа.
Прощай, сукин сын. Никогда не кончалось добром,
начавшись собачьею жизнью. К чему и жалеться,

скуля и елозя, выкусывать тягостных блох,
задрав пистолетом конечность земной канители.
Прощай, кабыздох. Твой конец не хорош и не плох,
он просто совсем не таков, как мы оба хотели.

Но стоит ли выть на луну и корить небеса
за цепь и клещей, и в конце — за собачью усталость?
Случалась и радость, дешевая, как колбаса,
которой немного, но все же отведать досталось.

Мой Йорик блохастый, а как это было? Бобо?
Почти незаметно? Подобно томительной лени?
Пытаюсь представить. Не думать об этом слабо,
но думать — слабит в животе и слабеют колени.

Прощай же, товарищ, ты честно прошел этот путь
от будки к забору несчетно туда и обратно.
Наверное, скоро мы встретимся там, где-нибудь
за рыжим бугром. И не думать об этом приятно.

Прощай, poor Bobick. Конец не хорош и не плох.
Прощай и прости: эпитафия нам — «Бобик сдох».


.
.

***
Проводник уснул, плацкарты спят,
сон стоит, как стон, на три октавы,
но всю ночь и ноют, и скрипят
железнодорожные суставы.

Вот и ты, бессонница, катись
и столбы считай по ходу справа,
да втирай в плацкартный ревматизм
железнодорожные составы.


.
.

***
Двоится, расплывается, троит:
Елена? Юлия? Елена, но другая?
Все в памяти сливается. Сбоит
системный блок, растерянно моргая.

Смешалось все, как в доме у Обло…
Что это было? Боль? Соль? Горечь? Сласть? Кислинка…
Восстановить?.. Спасти?.. Обрывы и кросслинки.
…мовых? Нет! …мских?.. Да нет, уже слабо.

Одним концом пустая галерея
уходит в пустоту. Закрыть. Не открывать!
Скрипит… Винчестер? Короед? Кровать?
Воспоминания, сироп из сна и клея.

И все слипается, и чем расковырять:
Елена? Юля? Лорелея?


.
.

Кумов свояк

соловки свистят в райских кущах
волоски встают дыбом

колоски брал испил бутырку
крепкой петровки

прояснял ликом об стол павел
что мол рек вспять мутил воду
и в теченье плыл поперек в ласте
остолоп плавал
что не рвал плевел сбирал знаки
колосилась ложь сам-сто восковкой
головней взошла ржа титлов
за спиной сошлось вязью

бил ключом в бляху петр апостроф
ставил в место где знак тверже
призирал козлищ глазком кротко
избирал агнцев волчцом серым
соловьем щелкал двумя перстами
из глубин плеща райской гущи
срок скрепя пайкой

у параши угол снимал было
выносил с трудом но жил хватало
после переехал жил под нарой
как наверх пошел жилет-с прежний
уж и сам метил куда повыше
да пошли пересуды
как он бубенцом брякнул на тройке
как потом втроем писали пулю
да он сел на мизере

прикатили добрую к зиме телегу
посошок на дорогу

вышивал канвой влево-вправо
лихоим охранник упрет пяльцы
красной нитью вел в расход щедро
выводил узор крестом-гладью
чтобы все шито

хоть не краткий курс проходил туго
все ж таки допер еле-еле
и пришел этап последняя четверть
в самый край родной навек любимый

наказали труд дело чести
да почесть и труд прииска ли
вертухай шибче закрути ворот
блок ли верещит соловьиным-с адом
воркутой горлиц

молотком считали рыл таланты
доходил шустро

круглый год сезон давали норму
оперу напеть артисты были

до ночи с утра гремел тарелкой
серафим пел туликов пряник
родину тянул мотал срок душу
сам собой рос давал сростки

лазарь тоже пел что иосиф
оба воскресли

за закон тайга пила сырок дружба

посмотри на юг летят щепки
косячком летят клин клином
с урлы печальным

это им глаза разул гамзатов
а серегу роща отговорила
деловой древесины

а ук не бсэ статью перепишут
родина знает
что поет кум родина слышит
в срок засчитает

17.08.1990г., Уютное.


.
.
Что почём

…и поскольку вчуже мы так много стирали
(а что может быть хуже, чем «мы старались!»),
а история тужится по спирали,
пасторали нынче не в моде.

А по скольку серебреников дают на рынке
за продажу Христа с золотою рыбкой?
Но попробуй пикнуть, не то что рыкнуть —
надают немедля по морде.

А поскольку морда своя, то все дело
в том, что морда значительно ближе к телу,
чем поэзия, что, несомненно, хотелась,
но, по крайности, много ниже.

А поскольку поэзия все же дальше,
кто сказал, что надобно петь без фальши?
А фальшивые боги — и их, и наши —
так удобно ставятся в ниши.

А поскольку фальшивые наши лары,
безусловно, приятнее нам, чем нары,
то слипаемся мы в нечистые пары,
начинаем дышать сквозь поры.

И поскольку исчерпаны рынки сбыта,
и Христами с рыбой ларьки забиты,
остается предаться постному быту,
забиваясь в потные норы.

Но поскольку надо еды и денег,
а на ценности всюду единый ценник,
то берется, скажем, обычный веник
и простой пожарный топорик:

вдев одно в другое, рядами встаньте —
результат неизбежно равен константе:
получаются fasci di combattenti,
это скажет любой историк.

Так посредством двух бытовых реликтов
каждый бывший лирик сегодня ликтор.
В этом качестве проще решать конфликты,
надавав немедля по морде.

А поскольку обидчик остался выше,
воздается тому, кто все еще пишет:
по спирали история нас колышет,
впопыхах срезая по хорде.

И поскольку это отнюдь не чудо,
то на новом витке мы уже Иуды,
и припомнить это совсем не худо
до того, как умоешь руки,

потому что наличие вкуса и слуха
не дает индульгенции в сфере духа,
а поэту свойственна оплеуха.
Не спеши подаваться в суки.

08.04.1983г., Москва.


.
.
Песня! О!..

Высоко в небо вполз гордый сокол,
стерев до крови… нет, не до крови, –
до самой дупы стеревши крылья;
и там, высоко, он гордо реет,
как буревестник, он грозно вьется
ужом крылатым, таясь за тучей.
Он тщится крикнуть гортанным криком,
он весь клокочет, ужо свой грозный,
прямой, суровый и справедливый
в лицо безликим великим силам,
таким надмирным и подколодным,
он тщится бросить, как смелый вызов,
спросить за все с них. Но как тут спросишь?
Рожденный эхом спросить не может,
но лишь ответить. За все ответить:
за гордый вызов, козла, капусту,
волков позорных и злых пингвинов,
гагар, бакланов, за их базары…
Ну как тут спросишь, когда язык твой,
заклятый друг твой, давно раздвоен,
и вместо крика одно шипенье,
а вместо яда в зубастом клюве –
гнилые корни и дупла, дупла,
и в дуплах пломбы. Мосты, коронки,
стальные фиксы и др. протезы.
Он весь – Мересьев с душой железной
и костяною своей ногою,
он весь – Гастелло и Талалихин,
археоптерикс и птеродактиль.

О гордый сокол, голимый фуфел!
Безумству храбрых рептилий неба,
крылатых гадов и кистеперых,
головоногих и земноводных,
что лезут в небо, чтоб пресмыкаться
в призыве гордом к свободе, к свету,
к у. е. зеленым, растущим вольным
и черным налом, поем мы песню.

15.07.2001, Москва.


.
.

* * *

Разлагается мир, на хрусталике рвутся цвета,
распадается форма на точки, тире, отпечатки,
где движенье предмета — фасетчатая суета
на логических триггерах светолюбивой сетчатки.

Эти палочки, колбочки, пурпур глазных плащаниц —
разъедание мира, голодный спектральный анализ,
иссечение вещи, микротомия ресниц,
продевание кванта в игольный прозрачный каналец.

На упругих мембранах дробится и мелется звук
на гармоники, гаммы, частоты, шумы, амплитуды.
Расчленяется запах на слизистой. Розы и лук —
и не лук, и не розы, а импульс туда и оттуда.

Осязание крошит предмет на кусочки, пыльцу,
растащив по рецепторам градусы температуры.
Вкусовые сосочки превращают в сигналы мацу
точно так же, как хлеб и лаваш или, там, хачапури.

И потом это все, эта прорва сигналов, клавир,
осыпается в мозг хаотической мусорной кучей
и на сером агаре размножается якобы мир,
как чумная культура — ну, разве что чуточку лучше.

03.08.1988, Уютное.


.
.

ДВЕ КИЛЬКИ

           В песчаных степях аравийской земли
          Три гордые пальмы высоко росли.
          М. Ю. Лермонтов. Три пальмы.

В дремучих болотах российской земли
Две стройные кильки изящно текли
Из вод прибалтийской природы бесплодной
К Московии рюмочной и бутербродной.
Устали болота хвостами топтать
И стали две кильки на Бога роптать:
«На то ль родились мы близ русских народов,
Чтоб жить нам без рюмок и без бутербродов,
Закуской и водкой не радуя взор?
Позор тебе, Господи! Стыд и позор!»

И только умолкли двух килек слова,
Пред ними широко разверзлась Москва,
И в ней среди самых покровских ворот
Был стол, на котором лежал бутерброд
И рюмка стояла, до края полна,
И килек усталых манила она.
Но только они добрались до закуски
И водки, чтоб выпить под закусь по-русски,
Пред ними московский возник человек,
Главы и хвосты оторвал им, повлек
Их хладные трупы на тот бутерброд
И, тяпнувши рюмку, отправил их в рот.

И ныне увидеть вы можете сами:
Лишь головы килек с большими глазами
Да их же хвосты подле рюмки пустой
Лежат на нечистой клеёнке простой
Ворот посреди одичалых покровских
В бескрайних пустынных пространствах московских,
Да пьяный москвич, городской нелюдим,
К столу приваляся, рыдает над ним
И тщетно закуски и выпивки просит,
Покуда Россию песками заносит.


.
.

Бриологическое

Вздохи человека-неумехи,
свист и шелест, радиопомехи,
телемухи, интернетомхи,
всё, что пробивает на хи-хи,
лезет беззастенчиво в стихи.

Вот стою во мху я по колено,
как Царь-Пушкин. Кабы не Елена, –
так и жил бы по хи-хи во мху,
как це-це укушен… А ху-ху
не хо-хо? Под мухой наверху

от меня торчит одна восьмая
айсберга, грозы в начале мая
и умом России не ку-ку,
с томогавком сидя на суку
деловаром в масть Чингачгукý.

остальные семь восьмых сокрыты,
там дум-дум разбитое корыто,
чуйка, неподвластная уму –
не «что-где-когда», а «почему?!!» –
и Герасим со своим му-му,

там что ни берёзка, то осина,
там бубнит одна восьмая сыну:
– Телемах, не слушай телемух,
что не дышит там, где хочет, дух
и что брату Каин не пастух.

Вот мой лук и вот весло-лопата,
вот стило и дщица, как когда-то.
Если тщиться, прикусив губу,
можно прописать себе судьбу –
и тащиться с нею на горбу.

Выйдя из сияющей долины,
в тёмный лес войдя до половины,
как и я, у жизни на краю
ты, очнувшись, скажешь: – Мать твою!
Где ж я брёл, в аду или в раю?!

Эти мхи, стихи, глухие чащи,
обходить бы стороной почаще,
да теперь уж поздно, семь восьмых
позади. Сложить последний стих –
и во мхи болотные – бултых! –

по седьмое гиблое колено –
суть по горло. Не уйти из плена.

–- Пушкин, где ты?!
– Туточки, во мху
по колено….

Только наверху
почему-то ноги джентльмена.

20.08.2015, Москва.


.
.

ПРОСОДИЯ
(Метрическое, ещё совецкое)

Прожив два года полным лейтенантом,
я к форме сохранил свой интерес,
но не благодаря, а вопреки,
и если иногда друзей попреки
мне тычут в нос моим погонным метром —
в том нет моей вины: одна погоня
за метром может стоить мне погон:
ищите метра в поле… Он, поганец,
пасется, не стреноженный размером
и не разменянный, как неразменный рубль,
на воле, и беспутный, и свободный,
а я годами взнуздан и в упряжке
привык ходить — стоять — бежать — и в шорах
со звездочками — полным лейтенантом
(Нет, даже старшим! — райвоенкомат
мне привинтил к запасу по звезде).
Они сияют — Альфа и Омега —
на атласе зашторенного неба,
и шорник мне наращивает шоры,
соединяет их посередине
суровым швом, вощеной белой ниткой,
оставив мне две дырочки, чтоб видел
я две звезды, две — Альфу и Омегу —
на каждом круге в заданный момент…

Ах, да!.. О метре…

Я его не вижу,
но полный круг разбит на доли шагом,
и паузы на перевод дыханья,
и клаузулы на отгон слепней.
Ты слышишь музыку; я слышу лишь себя —
дыхание, стук сердца, хриплый кашель —
и это все. А оводов не слышу.
Для них другой есть орган чувства — хвост,
но непригоден он для дирижерства,
облезлый хвост в навозе и репьях
по репицу… Вот, кстати, о навозе
и заодно, к навозу — о репьях:
не надо, ради Бога, отмывать
и отдирать: я с ними в симбиозе,
я с ними прожил половину жизни,
и вот, боюсь, что я без них вторую
уже, пожалуй, не смогу прожить.
А так — ну, что ж… Вот кабы не слепни,
не их личинки — ужас как противно,
когда они шевелятся внутри,
когда они во мне едят и гадят,
и проедают кожу наконец,
и ползают, и в ноздрях копошатся,
и — не могу!, — противно! — их слизнуть…

Но я — о метре…

Не люблю спондея:
ударить не забудет никогда
по барабанной шкуре лейтенанта;
всегда проверит: а крепка ль броня
и быстры ль танки; не быстрей ли хокку,
как трехколесные велосипеды,
докатятся до Ханко и Хасана,
осанну изрыгая из стволов…
А что, коль трахнуть шестиствольным ямбом?!..
И вообще, чем пахнет гаолян
в районе Чемульпо, под Порт-Артуром,
в манчжурских сопках, там, где спят сыны?
Шимозами? Мимозами? Мацой?
Амурной чепухой Биробиджана?..
Но тут я чист! И метрика моя
чиста как снег: я русский, русский. Русский!
Советский даже! Из СССР!
Ты слышишь «эр» мое, паскуда, падла?!
Что в нем тебе? Париж? Бристоль? Бердичев?
Да хр-р-рен тебе! Ма-асковский пер-р-регар-р-р!
Та-авар-р-рищи! (Вполне московский говор!)
Га-авно! Сва-абода! Р-равенства-а!..

Но я опять — о метре:

в метре от меня,
гражданского не путая со штатским,
один тут ходит тоже все кругами;
погона нет, но видно, патриот
всея Руси по званию, не ниже;
но — держится отменно грациозно,
такой тактичной мышкою-наружкой:
на сыр российский даже не глядит,
а судя по всему — знаток рокфора,
а может — долго не менял носок:
сначала долг, а после гигиена…

Но я о метре…

Мне довольно двух
в длину… Однако, это все пустое,
всяк меряет на свой родной аршин,
натягивая елико возможно
материи высокие из штуки
(с суконным рылом, да в калашный ряд!),
да предлагает прикупить прикладу…
А кстати… О прикладе: автомат
Калашникова с откидным прикладом —
отличный портативный метроном,
вот разве что частит он через меру,
зато прицельность, кучность — хоть куда,
и дальность хороша с убойной силой,
а с новой прецессирующей пулей
поэту он в быту незаменим…
Так я о чем бишь?..

Ах, ну да, о метре:

Система Си включает только метр
как таковой. А все эти хореи,
анапесты и дактили, и ямбы,
и этот тайнобрачный амфибрахий
относит к несистемным единицам.
А к дактилю и вовсе разговор
особый есть у дактилоскопистов,
поскольку он — имеются сигналы! —
все норовит залезть в Систему Си
без допуска и с умыслом преступным
ее настроить в Си бемоль мажор;
а Гражданин Майорищ говорит,
что на дворе эпоха развитого
социализма, и Система Си
является системой строгих мер
и носит четкий классовый характер,
и посему подобные деянья
при их квалификации относят
в разряд особо тяжких преступлений
(смотрите «Часть Особую» УК)…

Но я о ме…

Что?… Все!.. Молчу. Молчу!..

19.07.1983, Москва.


.
.

Homo-Squilla

Когда поутру лопнет панцирь
под звон посудной дребедени,
как просыпается сквозь пальцы
песок забытых сновидений,

и только колкие песчинки,
залипнувшие в угол глаза,
напоминают о вещице,
приснившейся, забытой сразу,

и расползающийся разум
пытается собрать осколки
ночного лопнувшего страза
из угловой и мутной скобки.

Но затрещит фанерный шницель,
расширится радиоточка,
и луч сознанья прояснится,
мысль побежит и все затопчет,

и, плюнув походя в колодец,
в ночную чуткую криницу,
займется хмурый день-уродец
делами, тщетными, как шницель;

и только там, скользя нескоро,
пройдут круги, и все растает,
и из прозрачного раствора
опять начнет расти кристаллик.

Потом наступит серый вечер
на пыльный половик у двери,
залижет мелкие увечья,
сочтет ничтожные потери,

и ночь падет и накренится,
пошевелит хвостом устало
и поплывет на дно криницы,
в окно огромного кристалла,

губами чмокать станет сладко
и до утра смотреться в грани,
и растворять в душе остатки
дневной заилившейся дряни,

и избегая просыпаться,
начнет на вымытом скелете
отращивать защитный панцирь,
который лопнет на рассвете

под звон постыдной дребедени
и пустит голое созданье
в грязи мараться целый день и
плевать в колодец подсознанья.

И век бы колесу крутиться,
покуда жизнь не перестала,
но с каждым днем мутней водица
и все уродливей кристаллы,

все чаще, выпучив, как фары,
глаза, выныривает совесть
из гущи сонного кошмара
в кошмар разреженных бессонниц,

и разум, запертый в чулане,
все лупит лбом о люк рассудка,
и с каждым днем сильней желанье
заснуть и спать, и не проснуться.

29.09.1986г., Уютное.


.
.

***
Мы так любим с детства подвижные игры,
где кому-то кто-то и что-то выгрыз:
бюрократизм одному, а другому паспорт,
сердце — третьему… Эти игры опасны,
но весьма азартны, весьма азартны.
Выгрызай, не откладывая на завтра,
сердцевину жизни, ее начинку,
шелестя челюстями, ползи, личинка,
а потом окуклись, свернись в бумагу
и поверь в полеты души-имаго,
и взлетит, играя, душа-поденка,
и снесет яйцо, и умрет в потемках
в тот же вечер, чтобы продлились игры,
где кому-то кто-то и что-то выгрыз,
кто почти что все, кто совсем немного,
кто кусок еды, кто любовь, кто Бога.

27.11.1984г., Ленинград.


.
.

Изувекавыченное

Перо, сипя, выводит «не хочу»
из целой своры лающего «надо»,
как «вон отсюда!», пятясь по лучу
со скидками петляющего взгляда.В конце строки стоит огромный «нет»,
по «никогда» забитый в «незабвенный»
под «Боже мой!», где горькое «в ответ»
о лезвие «жалеть» вскрывает вены,где нестерпимо, как «перенести»,
визжит «назад!» чугунного дефиса,
и на колени падает «пусти!»,
когда «молчать!» орет, осклабив фиксы.Но из «надеюсь» красная строка
сучится нетью вязкой черной крови
через «еще» и утлые «пока»,
минуя все «уже» по самой «кроме»и, свертываясь, сохнет над мечтой
о том, что, может быть, «еще быть может»,
еще не понимая всем «ничто»,
что «быть или не быть» — одно и то же.25.08.1989, Уютное.

.
.

БОЛЬШОЙ НЕУСТАВНОЙ МОНОЛОГ
С ОДНИМ УЗКИМ ПРОСВЕТОМ
(песнеформа защитная повседневная вне строя б/у)
Да я им сроду никому не делал скидку
поди не заяц Офицер душа вскатку
и чтоб Порядок в общем зайца за шкирку
как беляка на грудь приня’л прошло гладкоприня’л ну было два ноль семь за штафирку
ту Старшину но я ж Русак хлебнул в схватках
так я домой махнул рукой такой спирту
промежду глаз на Галифе разгладить складкуи зальца скибку под клоповник ах свинство
начистить ряху Сапоги яйцо всмятку
и тоже рака взять и ждать пока свистнет
или Устав и с пруссаком вступить в схваткуа делать скидку этим черным и рыжим
я сроду не был Тараканищ Поклонник
породу вывести морока и грыжа
а дал Уставом и считай что покойника с этим зайцем рысаком я был в Погоне
чуток помял но не ронял Честь Мундира
а факт что был он в два ноль семь в том вагоне
так ведь Трщ Полуподковник мудилаа с этим зацем пруссаком тут я не спорю
так ведь Козел же тут не стул прогнуть спинку
на параллельных я ему держать стойку
гляди Орлом уже сидит сказать стыдночетыре чма на два очка выходит сколько
начистить Бляху чтоб под как какой мухой
чтоб мне так шить Подворотник всего стопку
но плюс Химдым Противогаз Черему’хаа так ни капли чтобы в Роте на Взводе
хотя не ангел или Предохранитель
спустить что Пост Номер Один поза вроде
вчера не блюл а там Знаменье ваш Кительа Сейф с Печатью полковой и Деньгами
ну ладно Форма но ведь все Содержанье
для целой Части также делал ногами
по стойке Смирно тут себя не сдержал яа что я дал ему Наряд по Сортиру
что до Подъема драл очко от Отбоя
так я же знаю что обзац что скотина
на Хоздворе утонут в этом обоине согрешу ни сном ни буквой противу
Уставов духа Аватарищ Хоздворник
пусть лучше в этом весь айнзац* в том Сортире
зубовной щеткой поскрежещет позорникКонечно плюху допустил с этим зацем
но он Татарищ Подколодник змей черный
ведь так и мухи не обижу и пальцем
а он ну надо Стопор Штока сапернойништяк а Палец выбивает из Трака
и пальцы Ватником как раз этот вторник
ну я и дал ему легонько под сраку
то есть Наряд Товарищ Полупотворникно чтоб я зайца низашток козел зарвотник
Затвор Казенника Лаперной Сопаткой
ни даже пальцем Полтоварищ Полпотник
ну я имел его как мух с Вещпалаткойи Плащмешком висят Шинель и Гимнастерка
и два очка ему вперед Наряд на шнобель
в четыре глаза чмо глядеть выходит сколько
а сколько входит но я мухой зац чтобыхотя на почту каждый месяц и больше
то се там рыбка служит Бляха на посылках
а жрет тайком ну Тварищ Полуподпольщик
а чтоб деда’м там типа мне ну мол спасиботут правда выбил сто очков хвалил Посредник
так два ж очка Пожарищ Огнепоклонник
а Полосу берет в Рот самый предпоследний
в Вродипогасе с Мещвешком ну как покойникобидно просто той Перловки и Шрапнели
и два очка одной Кирзы проходит сколько
но чтобы цаца а в обед Свинину ели
так в Рот не ел и как заправленная Койкаи ПХЗ за пять минут четыре Пукли
Противозац на два очка выходит восемь
ну я и дал ему тогда Наряд по Кухне
но чтобы пальцами и мух ни боже вовсетак что звените что не так штопор в торник
ну дал раза’ за сток запальцы в азарте
но вы тут в Штабе Дырищ Полузатворник
а я там в этом весь ну в Поле в Казармеа в Городке одни они в Военторге
и все сметают Промтоварищ Подсобник
что и не то что там чего там икорки
а ни хрена ни огурца под рассольникда понимаю я Топырищ Подклоповник
обидно просто за Державу и Перловку
вы извините я упрусь за подлокотник
а то под Бляхой извините и неловковсего стакан тогда Таперич Подстаканник
но вот мутит меня от ихнего духу
да я усрусь а никаких потакательств
но чтобы пальцем чтобы заца как мухувы извините я утрусь и тут все вытру
за подоконник это зальц чтоб им пусто
я сам Туляк а пруссаки народ хитрый
я б им без скидок не давал даже Спускуно я ж всегда вы ж понимаете спасибо
поднять в Атаку под Огнем с земли Рвоту
но чтобы с зацами идти спасать Россию
вы извините я упрусь отаквота____________________________
* айнзац (einsatz) — применение (нем.)24.09.1996 г., Уютное.

.
.
Сны
(сны)
.
1
К вечеру поутихло. Паутину
перистых утянуло. Перестало
бить и охать. На западе получилось
несколько и не стало.Не горячо. Не холодно. Нежно. Почти не слышно.
Не склоняя молча почти не напрягая память
тех, у кого это вошло в норму и снова вышло
просто, как облизать подветренный палец —крепко усопших, сладко почивших
в позе эмбриона, Камы или комы,
тихо сопящих, в сон проскочивших
сквозь непрерывный вой насекомых.Видимо темно и неизвестно,
швы или извилисты, или из листвы —
вылазки, выползки, поиски места,
выполоски света или сны,или снизу с них с миру по нитке
ссучивается петля,
или сверху медленно, длинно снится
долгая, вязкая, густая спля.
2
СНиП. Шнапс. Снурре.
Сноп снов. Снусмумрик.
С нас вымрик.
Сонм. Сумрак.
Самый сон — кого?
Сямисен и кото.
Происки Кокто.
Поиски траченного временем Годо.
Слабый пруст девушек в цвету
по ту
сторону савана.
s`est tout
очень славно:
смерть Бобо.
Сумерки бобов:
сям и там
усики снов и снов
тонки липки
и хлипки их лапки
и длинны цепки
свисают
и с них брегет
и стикает
и все стихает
и все не светает.
3
Снос
из сна в сон, из сна в сон,
и снова, снова
сны во снах, сны во снах —
во-первых.
А во вторых (снах) —
сноски на сны (первые),
целые списки сносок,
как связки спелых сосисок,
в связи со ссылками на сноски
в перекрестных снах
и соосных снах,
и во снах,
заблудившихся в трех соснах
сна в сне.А нас нет.
Нет нас во снах,
нет даже сносок на нас,
даже ссылок.
Некрасиво.
Но сны-то в нас,
а нас-то нет.
Нет нас и не настанет.
И, выходит, нас
заменить некем.
Некем выходит
и заменяет.
И за меня Некем,
за меня выходит
далеко
в следующий сон…
4
Следующий сон:
SOS! SOS! SOS!
Атас!
На нас
в тумане
наткнулся трансатлантический айсберг
«Титаник».
У него семь восьмых —
сон во сне,
где еще одна восьмая —
мы не знаем:
видимость ноль
туман, ночь,
бьет моль,
шторм
и еще Бог весть что.
Имеем пробоину ниже фатерлинии.
Стриндберги не выдерживают,
лопаются переборхесы,
пожар в мышином отделении,
есть жертвы в каюк-компании.
Пассажиры в панике.
Юнги в коллективном бессознательном
состоянии.
Матрасы все мокрые и полосатые,
качают с помпой,
но в трюмо уже по пояс.
Либидку снесло за борт.
Идем e2-e2, теряем ход,
съезжаем на пять клеточек вниз,
ложимся на правый Бог.
Сильно клонит ко сну,
идем ко дну,
в сон, в сон, в сон.
Всем, всем, всем!
Наши координаты:
десять градусов ниже пояса видимо ноля,
двадцать минут третьего пополуночи,
тридцать секунд до взрыва котелка.
Всем, всем, всем!
SOS! SOS! SOS!
Alas!..
5
Так давайте — приснимся,
приснимемся на память
все вместе, живые еще.
И — вы же еще живые,
и мы же тоже
как живые все
вышли,
как наяву,
присно,
прекрасно
вышли.
И остались там так,
как живые.
6
Но не выжили.28.09.1995 г., Уютное.

.
.
* * *
Собирается жизнь моя. Скоро мы с нею простимся.
Что же, память, давай, на прощание нам сыграй.
Потихоньку кружась, шипит засвеченная пластинка,
по эмульсии нехотя ползет тупая игла.Проступают черты, бороздчаты и зернисты.
Еле кислый фиксаж во рту дворовой шпаны.
Заводная музыка. Сипло фальшивят горнисты.
Удаляется жизнь моя. Фото. Вид со спины.Удаляется все, словно зуб в кабинете дантиста.
Желатиновой шкуркой, шагренью ссыхается фотобром.
Черно-белая — да, она не была цветиста,
в красном свете темнела окисленным серебром.Удаляется жизнь моя, долгая, хриплая музыка,
заедая, шипя, мутнея. Как ни крути
патефонную ручку, какую самую узкую
диафрагму ни ставь — ей пора, ей пора идти.Не свисти, не зови, не вильнет, не подластится заново
это время, что шавкой из-за коммунальной стены,
свесив ухо, слушало голос его Хозяина
под фанерные марши из рупоров жестяных.Удаляется жизнь поредевшею, выбитой ротой.
Пополненья не будет, не жалуйся и не проси.
Эта музыка вся — на семьдесят два оборота,
и игла сползает к блестящей пульке оси.Так достань допотопную юность, как песенку нежность,
свой треногий любитель, забытый, как слово клаксон.
Не прикидывай фокуса, ставь на бесконечность
и дощелкай остатки, пока еще видно в глазок,как уходит она, как маячит в конце переулка.
Вот своротит направо, за бывшую церковь — и все.
Скребанет сердцевину засвеченную иголка,
и щелчок автоспуска чуть слышно отдаст в висок.27.09.1992, Уютное.

 .
***
Фиговый листок оторвался от ветки родимой и вдаль покатился, нелепый, как фуфел голимый.Хреновый росток, ты зачем же сорвался с насеста и вдоль покатился искать себе новое место? Неновый свисток твой не слышен за голосом бури, и нет тебе места, и нет оправдания дури. Слоновый соскок твой никто не поймет, не оценит. Подумаешь, фокус! Что толку, браток, в этой сцене? Соскок да подскок, да фиксация пятками вместе — все это проделывать славно на жердочке, если по чести. Терновый венок твой задуман почти как лавровый, но к ветке родимой привязан он ниткой суровой. Твой жребий смешон: от побега до скорой поимки, да жидкий стишок по пути от кормушки к поилке. Вернись-ка, сынок, воротись к своей клетке родимой и клюй свой кусок — недостаточный, необходимый. Молись на восток, приседая на жердочке хлипкой. Подскок да соскок, да фиксация с тусклой улыбкой.Ты знай свой шесток, и воздастся душе твоей робкой. Подумай головкой своей, уродившийся попкой.30.09.1995 г., Уютное.

.
.
Пигмалион
.
Che fai?..
Из речи тов. Д. Алигьери
на очередном съезде
творческой интеллигенции.
.
Пигмалион, удалившись от кипрских гетер,
уединился и выстроил дивную башню
кости слоновой; в ней жил и гармонии сфер
сверху внимал, не взирая на грешные шашни.
Башню он звал Галатеей. Надежно она
в лоне своем костяном и слоновом же чреве
анахорета укрыла от блуда, нежна,
но целомудренна, как то положено деве.
Он возлюбил Галатею до мозга костей,
но без перверзий, богиню на девственном лоне
страстно моля ниспослать ему с Галей детей
на склоне лет, аскетическом башенном склоне.
И Афродита к мольбам старика снизошла,
сняв непорочным зачатьем табу с менопауз.
Так башнедева во чреве своем понесла
и родила ему дочку по имени Пафос.
Дочь уродилась на славу: стройна, высока,
в маму костиста; была в ней и стать, и порода;
только врожденный дефект все изгадил слегка:
в ней не имелось отверстий для выхода-входа.
Это открытие в ней глубоко потрясло
тонкую душу ранимого Пигмалиона.
В лоно супруги, забросив семью, ремесло,
старец забился и в коме застыл, эмбриона
позу приняв. Так наказан был Пигмалион:
думал создать Галатею, а вышла Пандора.
Вот, господа, что бывает с творцом, если он
болен слоновой болезнью эстетского вздора.
 
06.09.99, Уютное

.
.

* * *
Слова имеют значение, равное скорости звука,
умножить на силу мысли и разделить на время подумать.
Неизъяснимо величественно, например, слово «С-сука!»,
произнесенное сразу в ответ на «Т-твоюмать!»

Очень хороши «Сам говно!», «Пошел ты!..»,
по-своему недурно «Только для белых!»,
но лучше — «Бей жидов (армян, негров, желтых,
рыжих, голубых)!», вообще: «Бей их!»

Впечатляют «Всегда готовы!», «Ура!» и «Нате!».
«Разве я пастырь?..» сильней, чем «Где брат твой, Авель?..»
И уж совсем никуда «Боже, почто оставил?..»:
вялая мысль и слишком велик знаменатель.

03.06.1992г., Уютное.


.
.

БУДНИ

1. Утро

Дозиметром проверив простоквашу,
пробоотборник сунул в винегрет,
позавтракал и, в дафлбэг засунув
три магазина, россыпью с полсотни,
штык-нож, миноискатель, супертул,
баллон “Черемухи” и термос кофе,
шприц-тюбик антидота, бутерброды;
под куртку натянул бронежилет,
проверил ампулу в воротнике
и гейгера в кармане по привычке,
за пояс сунул стечкин и беретту
и, пристегнув с гранатами подсумки,
примкнувши магазин и передернув
затвор, АКМС наизготовку —
и можно отправляться на работу.
Не сняв цепочки, отпираю дверь,
просовываю ствол в дверную щелку,
даю две-три коротких влево-вправо,
пригнувшись, на площадку выхожу
и, для очистки совести, — подствольным
контрольный выстрел в лестничный колодец,
а следом Ф-1 и РГД.
Стою, пережидая рикошеты;
спускаюсь вниз. Там, у парадной двери
пристроившись за ящики с песком,
концом ствола приоткрываю створку
и веером простреливаю двор.
Затем, миноискателем прощупав
проходы в минном поле — осторожность
не повредит — ползком миную двор,
а дальше — перебежками, бросками,
переползая, скидками — к метро;
прыжком на неподвижный эскалатор,
скачками по ступенькам, оскользаясь
на липких лужах и с обеих рук
шмаляя на ходу по-македонски.
В вагоне, натянув противогаз,
читаю “Послезавтра”, “Штурмовик”,
просматриваю “Знамя газавата”,
“Звезду востока”, “Вестник ваххабизма” —
рекламу, объявления о казнях
публичных, распродажах — и дремлю,
не отрывая пальца от гашетки…
Привычное начало мирных будней,
как двойники похожих друг на друга.

2. Вечер

Придя с работы — кашу с молоком,
противно отдающим гексагеном,
чай, бутерброды с конской колбасой;
потом TV. Изображенья нет,
но новости послушать не мешает.
Гортанный, хищно цокающий говор
ведущего. В уме перевожу
обрывки фраз. События… О спорте…
И только выключаю на рекламе,
как в дверь звонят. Системы “свой-чужой”
не запускаю: никого не жду
сегодня в гости — ни друзей, ни близких,
ни Абдуллу и Хачика из крыши,
а из соседей вряд ли кто рискнет
в такое время. Не вставая с кресла,
взвожу затвор, стараясь чтоб не лязгнул,
и прямо через дверь, не открывая,
на уровне груди без остановки
высаживаю целый магазин,
вставляю новый, жду, не шевелясь,
минут пятнадцать, но за дверью тихо,
ни клацанья, ни ругани, ни стонов:
рука и глаз меня не подвели.
Ну, что же, день прошел, хвала Аллаху!
Стелю постель, кладу у изголовья
гранаты, нож, фонарь и автомат,
а под подушку стечкин и беретту
и спать ложусь, укрывшись ПХЗ.
А завтра снова будни. Завтра вторник.
Еще три дня — и снова уик-энд,
и — в бронетранспортере — на природу:
друзья, шашлык, кумыс или айран,
овечий сыр с киндзой и базиликом
и чай с дымком, нугой и пахлавой,
и — свежий воздух! Без противогаза,
в одном, блин, респираторе!..
Все. Все!
Ишь, размечтался. Да, до уик-энда
всего три дня, но надо их прожить.
А завтра в пять подъем. Дел просто прорва:
ментовский тир, намаз и каратэ,
потом — бегом на курсы выживанья,
а к девяти — весь потный — на работу,
пасти овец на Ленинских горах
да отбивать набеги МГУ:
у них там профессура! — сплошь абреки.

20.09.99, Уютное.


.
.

КОДЕКС ОДИНОКОГО ЛОСОСЯ

После захода в пресную воду на нерест лосось «лошает», приобретая коричнево-бело-зеленую расцветку, а мясо, наоборот, бледнеет. У самцов, кроме того, сильно удлиняются и загибаются челюсти и вырастает высокий плоский горб. Такая рыба называется «лохом».

Жирующей жизни останься чужим, чужаком,
за ней не скачи, обивая пороги, на нерест,
не стоит того, чтоб на скопом намётанный ком
плескать ей молоки в верховий безликую мересь.

И даже не суть, хороша или всё же плоха
убогая участь на нерест идущего лóха,
но станут тупыми лохáми потомки лохá,
а это само по себе ужасающе плохо.

Не стоит игра этой общей, общинной икры,
что в мутной воде превратится в безродную смену.
Из молоди, сбившейся в стаю, взрастут не миры,
а жадные твари, добыча багру и безмену.

Пускай не взойдёт у тебя победительный горб
не выгнутся челюсти хищно, едва ли не сросшись,
но явной, но стайной породе своей вперекор
люби лишь судьбу, свою тайную лóсось и роскошь.

Живи на глубинах её, одинокий лосось,
умри мудаком, но не дай без любви поцелуя,
когда же придётся, что нынче ещё не пришлось,
оставь своё красное мясо самца-чистоплюя

не блюдом на стол мелководных речных трупоед,
но пищей для боком бродящих задумчивых крабов,
отшельников шельфа – меж всех твоих мнимых побед
пускай будет эта единственной подлинной, слабо,

но всё же твой понт утешающей. Впрочем, когда
подохнешь, то всё это сразу же станет неважным,
поскольку вся цель и вся соль этой жизни – еда,
которая жрёт всё подряд, затаившись за каждым.


.
.

Эдип в Колоне
(мультиаллюзии)

То не ветер ветку клонит,
не дубравушка шумит,
то слепой Эдип в Колоне
Персефоне говорит:

– Извела меня кручина,
подколодная змея:
где всех бед первопричина,
от которых гибну я?

Жертва жалкая Эриний,
я бездомен, как клошар.
Мне влупили синий-синий
приземлёный чёрный шар.

Сфинкс мою разгадку кроет
про три срока бытия,
то как зверь она* завоет,
то заплачет, как дитя.

Век скитаться Антигоне
со слепым, как Вечный Жид,
за неё сердечко стонет,
как осенний лист дрожит.

Персефона (недовольно):
– Жил бы, старый, не по лжи.
Если ранят тебя больно,
отделенному скажи.

Ты отца угробил силой,
мать твою повёл к венцу.
Знать, сулил твой рок с могилой
обвенчаться молодцу.

Говорит Эдип, стеная:
– Тут конец мой роковой,
приюти меня, родная,
в тесной келье гробовой.

Вот к последнему ночлегу
призывают голоса.
Пропадай, моя телега,
все четыре колеса.

Я угробил папу Лая
этой самою рукой.
Расступись, земля сырая,
дай мне, молодцу, покой.

Тут в Аид нисходит старый,
в огнь и серны облака.
Сквозь огонь и дым пожара
тянется его рука.

И запомнится, как сказка,
как манящие огни,
эта жуткая развязка,
что его венчает дни.
_________________________
* Сфинкс, Сфи́нга (др.-греч. Σφίγξ, Σφιγγός, «душительница»)
как имя собственное является существительным женского рода
и не склоняется. В качестве имени нарицательного слово
«сфинкс» является существительным мужского рода
и склоняется по второму склонению.

20.07.2010, Верхнее Ступино.


.
.

***
Изумленные народы
наблюдают, зинув рот:
россиянин, царь природы,
по-над западом встает.

Он с ухватистой ухваткой,
с топором через плечо.
Под сопревшей плащ-палаткой
бьется сердце горячо.

Под ухабистой ухмылкой —
телогрейка нараспах.
Тело пахнет лесопилкой,
Колымой, тюрьмой и ссылкой,
русским духом пахнет пах.

Что нельзя вегетарьянцу,
самоеду в самый раз.
Что мерзотно иностранцу,
то туземцу тешит глаз.

Что невместно джентльмену,
славянину само то.
Он выходит на арену
в фиолетовом пальто.

Крест размером с панагию,
цепь златая до пупа:
пусть завидуют другие,
те, европа-шантрапа.

Золотой тяжелой гайкой
каждый палец оснащен.
Он выходит с балалайкой
под оранжевым плащом,

затевает серенаду:
«Ой ты, милая моя!..»
Ничего ему не надо,
только радость бытия.

Он танцует с самоваром,
раздувая сапогом,
а в груди горит пожаром
сизокрылый самогон.

Он с ветвей сбивает клюкву,
околачивая кедр,
и, перстом в ноздрю проникнув,
достает богатства недр.

В этой маленькой козявке —
что угодно для души:
министерства, тресты, главки,
пелемени, шшы, боршшы,

истребители Сухого,
танки, санки и кивот,
«Воскресение» Толстого,
достоевский «Идиот»,

мазь Вишневского и Ленин,
трихопол и анаша,
дум высокое стремленье
и широкая душа.

Басурман не ест свинину,
так же самое еврей,
но доступно славянину
мясо всяческих зверей.

Наслажденье битвой жизни
славянину по душе.
Ну-ка, солнце, ярче брызни!
Шибче дрызни! И — туше!

Что в россиях неподсудно,
то европам не дано:
«им, гагарам, недоступно;
нам, татарам, все равно».

18.09.99, Уютное.


.
.

Обратный отсчёт

V

Типовой обратный отсчет перед пуском:
пять, четыре, три, два, один,
…здец.
Память, оптимальная пустынь,
господин
одичалых сердец.
Все с конца начинается, все с начала,
негатив обращается в чистую пленку.
Как случилось, как оно так одичало,
что пожилой мужик
очутился вперед ребенка
и, задыхаясь, бежит?
Как и где обретается этот опыт лишений,
этот тугой откат
на дистанции прямого выстрела
от падающей мишени?
Все, что выстрадал,
все, чем был (как считал) богат, –
все ушло в ходы сообщений
и не вышло назад.

IV

Ничего не вышло.
Исходный рубеж. Отдышись,
разряди и сделай контрольный спуск.
Ну, и что это было? Неужто жизнь?
Ну, допустим. Тем паче, подсумок пуст;
вообще, все пусто. И у тебя незачет.
То ли все в молоко, то ли бил холостыми,
то ли дал упреждение на фигуру бегущей пустыни,
то ли что еще.

III

А что еще?
Можно после отбоя сходить на мишенный бруствер
выковыривать из глинозема мертвых железных ос,
только мятый томпак не вернет ни упругого хруста
свежей зелени, ни озона весенних гроз.
Собери с огневого пустые остывшие гильзы.
Сдай по счету. Последний солдатский долг.
Оптимальная пустынь имени Кена Кизи.
Сделай выдох.
Сделай глубокий вдох.

II

Никогда ничего не проходит даром.
От волос осталась одна гребенка.
Это как вам – чувства сделать товаром,
каждый день выплескивая по ребенку?
Нет, не даром, разве что вот бесплатно,
по частям, отрывая шматками душу,
оставляя потные пятна
на изученной за ночь части бывшей шестой суши,
то бишь третьего Рима (а четвертому не бывать).
Эта жизнь, прошедшая мимо,
несмываема, нерастворима.
Остается только с нее сплывать –

I

и приплыть по кругу на то же место,
по пути не открыв никаких Америк
кроме «плавали, знаем!», зато промерив
глубину значений, направления жестов,
силу и температуру течений,
крутизну и мутность новой волны
и познав круги, расходящиеся на пене,
если ловко бросать в эту муть «блины»,
одиноко стоя на берегу
островка, намытого земснарядом
и языком высовывающегося в море
рядом
с углубляемым устьем;
свой плотный ужас отдав врагу,
разделив победу со старым другом
и холодное завтра глотая наедине –
и любуясь последним медленным кругом,
от тебя расходящимся по волне вовне,
потому что внутри ему расходиться не в чем:
оптимальная пустынь, лысый пустырь, сорняки седин
и обратный отсчет по останкам речи:
пять, четыре, три, два, один…

12.09.99, Уютное.


.
.

ГАСТРОНОМИЧЕСКОЕ
(филиппика)

Ветчины пармские, хамон,
и мерзостная мортаделла,
камон, камон, подите вон,
до вас нам боле нету дела!

Нам докторская колбаса,
из честных сои и крахмала
и с чесноком простое сало
милей, чем ваши чудеса.

Горгона зла – сыр горгондзола,
зловонный роковой рокфор,
ступайте с нашего подзола,
мы вас не любим с этих пор.

Ступайте с глаз долой, ублюдки
дор блю и бри, и камамбер.
Отныне русские желудки
для вас закрыты мощью мер

презервентивных: ваша плесень –
среда, в которой либераст
плодится, полон мерзкой спеси,
и педофил, на всё горазд.

Да что! Вся пятая колонна!
Вы для неё агар-агар.
Но нам народный перегар
родней и русская Помона –

картохи сердцу милый плебс,
простые репки и редиски,
свекла и кормовой турнепс
народу социально близки.

Капуста, квашеная впрок
и кляклый огурец из бочки
нам в радость. Вот вам наш урок!
Не доводите нас до точки!

Короче, как сказал поэт,
перед пригожею Европой
мы обернёмся к ней в ответ
своею азиатской рожей.


.
.

***
…бесполезно

Все осклизло, ничего не воскресло,
ни надежда, ни любовь, ни досада.
На расквашенной душе ни оркестра,
ни ракушки, ни публичного сада;

ни души, ни человека с повязкой,
ни мента, ни часового с винтовкой,
ни мамаши со скрипучей коляской,
ни амурчика с кудрявой головкой.

Даже девушки с веслом или книгой,
даже юноши с ядром или диском.
Только стоптанной кирзовой калигой
солнце ходит с перебитым мениском,

да со дна, где ни ракушки, покрышки,
батисферами болотного газа
поднимаются глухие отрыжки
обожравшегося зрением глаза.

А в пещеристых телах, альвеолах,
продираясь через вен шкуродеры,
кровь курсирует, слепой спелеолог,
да пульсируют тельца-мародеры,

да за дымчато блестящей аортой
то невнятно забубнит, то почетче,
на три такта, но сбоя’ на четвертый,
сердце сумчатое, тихий наводчик –

там под ребрами блиндаж в три наката –
и задумчиво глядит из окопа
то ли зумчатым очком аппарата,
то ли скопческим глазком перископа.

Говорит в переговорную трубку:
– Я четвертый, я восьмой, как хотите,
но пора остановить мясорубку,
цели нет, отбой, огонь прекратите!

Наблюдаю только ориентиры:
столько с веслами невест, санитарки,
столько юношей с ядром, дезертиры,
канониры, женихи, перестарки,

столько пористых костей, скудных фактов,
столько перистых мембран, перистальтик,
облаков, диаспор, систол, инфарктов…
прекратите же палить, перестаньте!

Это осень, а не артподготовка,
скобный лист шуршит в ветвях изголовья,
столбик ртути лезет в небо неловко,
будет ясно,
прекратите,
с любовью…


.
.

***
У Мэри была овечка…
(английский стишок)

В траве сидел кузнечик…
(детская песенка)

…без руля и без ветрил…
(М. Ю. Лермонтов. Стишок.)

…жалею ли о чем…
(М. Ю. Лермонтов. Стишок.)

 

Мэри вывела овечек —
не породу, просто в сад.
В травести сидел кузнечик
леткоенками назад.

Говорит кузенчик мере:
— Стрекузина, супрости,
стрекочам своим не верю,
скок овечек трав ести?

То потри, а то подумай
их семью опять потри!
Не смогил сойтись я с ум мой,
чтя овечек? Говори.

Отвечает баркузина,
пошевеливая вал:
— Чел овечек, счет — резина:
раз тянул — и оба рвал.

В травести стрекочет счетчик,
в инженю же инженер.
Вытри слезы с бледных щечек,
ты внутри фатальный летчик,
будь летальный пионер.

Выстрой вертел из фанеры,
папиросных два крыла.
Дивна участь пионера,
легковесная химера
легковерного орла.

Накрути на счет химеда
архивинт из архитрав,
и взлетит твоя победа —
стрекотелый антиграв.

Обстрекает пирамиды
и посадится в саду
возлетейская планида
на резиновом ходу.

И уже ты не кузнечик,
а судьбы своей кузнец.
Так начто же честь овечек,
коль неведом им конец?

Так зачем же чтить овечность,
ей отвсюду несть числа,
коль возможно сплыть во млечность
без ветрила и крыла,

но с резиновым вертилом
под фанерным вертелом,
не вступая в счет светилам
под папирусным крылом,

и над древнею Элладой
опуская хоботок,
пить амвросию с усладой
как холодный кипяток,

чтоб бессмертным олимпийцем,
многоборцем вечных игр
к небосклону прилепиться,
стрекоча, как сонный тигр,

клекоча бессмертным соком
меж небесных берегов,
озирая гордым оком
небосклонности богов,

те утехи молодые,
молодецкие дела,
эти ливни золотые,
ганимедные тела.

И на играх икарийских
подлетит к тебе Икар,
изливая с укоризной
назидательный нектар:

— Столь ли лучше быть крылату,
чем владея цифирьми?
Полетай в свою палату
и Эллиниум прими.

Из Иллюзии с размаху
воротяся в мир иной,
вздень крылатую рубаху,
потому что ты — больной.

………………..

— Посчитай овечек, Мэри,
медсестра, пастушка, чудь.
Замечаешь ли потерю?
— Да.
— Жалеешь ли?
— Чуть-чуть.

………………..

Воспаряя в ноосферу,
он не видел в этот раз,
как живых овечек в Меру
повели на мертвый час.

А в Элизии хрустальной,
где овечный дивный сад,
пионер лежал летальный
верхоглядками вовнутрь.


.
.

МИНОТАВРОМАХИЯ

Мерзей, чем сам Персей меж персей Андромеды,
один лишь сей Тесей на нитке Ариадны:
то с ней тянуть ту нить, то с критского на рвоту,
то на чугунный лоб шелом свой красномедный,
то сволочь по песку свой щитень огромадный,
волынку и вино, и наслаждений квоту,
то слюни возжами, то речь свою надменну.

Тесней сетей Тесей затиснул Ариадну:
то в уха лабиринт языческую ласку,
то в пифос девичий не то маяк фаросский,
не то, поди, колосс родосский ароматный,
хотя казалось, что не заползет и ласка,
и деве Эроса услады не по росту,
и мед, возлитый им, уже ползет обратно.

Пресыщен, то себе персты в уста влагает,
то ей в уста вложив свой скипетр венценосный,
и в тех, и в тех устах достигнув извержений,
лениво наконец он панцирь возлагает
и деву обдает дыханием циррозным,
целуя; и готов паскудник для свершений —
герой, налитый кровью скверною венозной.

Он возится с вожжой и, отпихнув возницу,
сам править норовит горячею квадригой,
но выпал на ходу, запутавшись в доспехе,
волочится вослед понесшей колеснице
орущей, как осел, изгвазданной ковригой —
и прибыл, наконец. Уверенный в успехе,
он, поднявшись, идет и яростью лоснится.

Критический момент. Кретин на белых нитках,
опухший с критского гигант гипофизарный
вломился в Лабиринт, как прежде в Ариадну,
грохочет об углы огромной щитовидкой,
на древнеэллинском ругается азартно,
рыгает и сопит и, будь ему неладно,
проклятия вопит торговкою базарной.

Злосчастный Минотавр, обгадившись со страху,
из смрадного угла бежит ему навстречу
на жиденьких ногах, напуганный теленок
и, рожки слабые наставивши, с размаху
говяжьим шашлыком напялился на меч он,
что выставил Тесей, бездарный как технолог,
чтоб грозный Минотавр его не искалечил.

И вот Тесей назад ползет марионеткой
на полусогнутых с пережитого страху,
таща через плечо затравленную тушку —
гормонов недосмотр, герой на белых нитках.
Затраханный зверек, трофей ценою в драхму,
и жалок, и смешон, болтается тщедушно,
и трупик весь мечом безжалостно истыкан.

А мерзкий истукан, болван вечновонючий,
венерин фаворит, ублюдок посейдонов,
сей подвиг совершив, натешившись девицей
и в жертву принеся бычка на всякий случай,
за бочку критского — подумайте, подонок! —
за девушку всучил девицу Дионúсу —
или Диóнису? И не всучúл, а всýчил?

… Да кто их разберет, тех древних греков!


.
.

***
Я вспал неглубоко, и впалый сон
натужно кашлял, селезенкой екал
окол меня и состоял из зон,
где, затесавшись головою ó кол,
Чеширский Кто с урыбкою в зубах,
как дед Пихто с уклейкой носогрелкой,
змеясь ехидной, снялся мне, что Бах
был себастьян как свой в такую стельку,
перед которой тройский конь в пальто
так отдыхает, словно унций папский,
что облечен в роскошный коверкто
с воротником из котиковой шапки,
поскольку Бах настолько иоганн,
что Ливингстон, чай, рядом с ним не сел бы
не то что пить, а даже в тыл врага
в разведку сползать по сугробам сельвы
и, проползая около меня,
дыхнуть таким пакетиком от Lipton
с еловым лейблом – ёкалэмэнэ –
что где там Кту со снятною улыбкой.

За этой зоной был большой пробел,
но сня себе, что дело не в пробеле,
протопал в эрозону топ-модель
с резиновым моторчиком. Пропеллер
пропел внатуг про подвиги гастелл,
про госпитали и про тезы госпэл,
оскалы грозные хотел, да не успел
тяжелым басом, как варяжским гостем,
мерещась, впал в пике. Резинзавод
был жгут, клубок, иссяк и размотался,
сдала нервюра, рухнул от забот,
в пикей жалетный плакаться пытался,
почти как настоящий человек,
но ставший плоским черным человеком,
подсевши с беломора на казбек,
кричал о культе, ползал по отсекам,
рвал на груди бумагу папирос
и, элероном сломленным мотая,
все вкрикивал бессмысленный вопрос
о смысле жизни в синий дым Китая,
где спал любимый город Пекинес
и видел сны, какие и не снилось
мне повидать: восьмые из чудес
висячих света, дивный хрупкий силос
шаров из снов тончайших прорезных
в шарах из снов в шарах из снов тончайших
в шарах из снов в шарах, и эти сны,
шарахаясь, друг в друге шли все дальше,
все глубже, ниже, вглубь шаров из снов,
снов из шаров из снов и снов, и снова
шаров из снов. Внутри шаров и снов
чеширская спала первооснова,
ВначалебылоЧто, и в этом Чте
я спал, неглубоко, почти урывком,
и сонно по свернувшейся мечте
блуждала одинокая улыбка.

Она блуждала, заблудясь в шарах,
как в шорах, в неглубоком заблужденьи,
что явь есть только сон и мишура,
и что не сон, то явно наважденье.
Но шаря в снах, свернувшихся в шары,
вытягивая жгутики модели,
не понимая правила игры,
в которой спят и снят себя миры,
она блуждала вдалеке от цели,
ее блуждений сон был неглубок,
ей можно было б доказать по пунктам,
что каждый сон – не Шарик, но клубок:
наружно шар, но изнутри запутан,
а явь ему зеркален.

Что же хуже?
снов круглый клубень с путанкой внутри,
или же явей полых пузыри,
опутаны проблемами снаружи?
Явь или сон? Вопросу нет конца,
ответа нет. И косвенной улиткой
лежит улыбка, спавшая с лица,
так безмятежно спавшего с улыбкой.
Ее личинка, ползшая во сне,
окуклилась и косною личиной
свидетельствует, что ответа нет,
поскольку сон и явь неразличимы.

– А кто тут крайний в третий кабинет,
где принимает, эта… Вы, мужчина?..
И я проснулся на исходе лет.
И я был крайним. Очередь спала,
а в третьем кабинете нас ждала
стоящая у белого стола
Связующая следствие с причиной.
Сон неизбежен. Явь неизлечима.
Но, плоская, как рыба камбала,
разгадка сна и яви там была
распластана и вскрыта чин по чину.


.
.

***
Скрашивая сумерки беседой,
типа черствый хлеб хозяйским курам,
усидим с голýбою соседом,
глядя, как смеркается культура.

Осушив пузырь полусукого
разливного полиэтилена,
захлебнется разум и, раскован,
прометея, вырвется из плена.

Распускаясь вольным заплетыком
загулим, как голуби на ветке,
и куда там диким ежевикам
так сплестись, как мы в пустой беседке.

Выпучив базедку вспучетлений,
косною мукою перемелем
дребедень прошедшей злободени,
протрусившей, словно старый мерин.

Поплетется небом сивый месяц,
ржа вдоль горизонта, час немерян.
Заплетем с соседом околесиц,
Позудим, посудим, поемелим.

Станем слушать дальним краем уха,
что болбочет собесед соседник
сетчатый, фасетчатый, как муха,
под которой оба мы заседни.

Полиэтиленовой початой
бормотой беседа просочится,
иссякая, с пято на десято,
выцедясь по каплям, истощится,

седобес, беседочник, собесник
лапчатый, и я, уже пологий,
заведем пузырчатую песню
репчатой, коленчатой эклогой.

За горой сгорит последний проблеск,
вслед за ним закатится и разум,
в этом месте образуя пропуск –
много точек и пробелов разом.
. . . . . . . . . . . . .

Час неверен, словно сивый голубь,
выврал ся изрук извон ипоху,
за глаза засыпало иголок,
в исподноги мелкого гороху.

Ты скажи-ка, мать-земля сырая,
что ты тут расселась у сарая,
что это ты тут поразверзалась?
Или это спьяну показалось?


.
.

ПОСТМОДЕРНИНИАНА
(стансы-шмансы)

I
На Сенатской все войнушки кончились давно.
Александр Сергеич Плюшкин думает в окно
и не видит, как Арина Родионовна
над недопитою кружкой плачет у окна,
как Наталья Николавна у его одра
польку с графом Данте-Кристо пляшет, оба-на!
Солнце Русския Поэзы по-за тын зашло.
Александр сердешный Сплюшкин спит, и хоть ты што.

II
Николай Васильич Гегель, слесарь мёртвых душ,
на несмазанной телеге едет в город Уж.
У телеги ноет спица и гремит ведро.
Он хотел бы редкой птицей пересечь Днiпро,
да, галушек со сметаной переев опять,
стал тяжёлый и усталый, веки не поднять.
И свертает на ухабе, не кацап, не лях –
Исаак Васильич Бабель на одесский шлях.

III
Федр Михалыч Толстоевский каплет валидол,
бо никак не вылезает жественный глагол.
Мчатся бесы, вьются бесы, не видать ни зги,
петрашевцы, бабы, стрессы и долги, долги…
и жиды… Победоносцев, Иисус Христос
и из уст слезы младенца пакостный вопрос:
тварь дрожаща или право… — и топор, топор…
ибо жественных глаголов прорвало запор.

IV
Александр I Чехов, старец, царь и бог,
на несмазанной треноге скачет в город Рог,
за умеренную плату, позабыв про честь,
поселяется в Палату Мер под номер жесть.
Он в больничном маскхалате, в венчике из роз,
у него пенсне, бородка и туберкулёз.
Не спасёт его, наверно, доктор Иисус:
у него свистят каверны и болит мисюсь.

V
Цацкий-пецкий Заболоцкий с тщанием овцы
по Магницкому слагает столбиком столбцы.
Результат его усилий, вписан в протокол,
воспитатель Джугашвили оценил на кол
и, чтоб больше не слагал он в столбик ерунду,
шлёт в столыпинском вагоне в город Кильманду;
и доносится с Алтая робкое «ку-ку»:
адский-зэцкий Заболоцкий, «Слово о полку».

VI
Шёл трамвай десятый номер мимо кабака,
в том трамвае кто-то помер, дуба дал слегка:
Пушкин, Лермонтов, Жуковский, Блок и Мандельштам,
Слуцкий, Бродский, Заболоцкий – все усопли там.
Автор помер, вот так номер! Кличут докторов:
Ай, и ладно, умер-шмумер, лишь бы был здоров!
Автор ножками подрыгал, дёрнулся и стих.
Цепнем ленточным из трупа выполз бодный стих,

вялый, бледный, подколодный и живой, как труп,
и такой международный, как зелёный рупь,
и блядущий интересы рыночных структур.
Мчатся бесы, вьются бесы над культур-мультур.
Из-за беса выезжает круглое зеро.
Деррида Фукович Бартер пробует перо.
Солнце Прозы и Поэзы взлазит из-за тын,
строит рожи, кажет позы, пляшет, как мартын.


.
.

***
Ветрено. Пасмурно.
Метафора в виде надутого белого паруса
превращает стихию в стихи. Вот сухая проза
стихослужения. Вот скромная униформа пастора.

Пауза.

Поза-
прошловатное утро встает, словно Бронзовый пушкин,
обомя, как аникушин и опекушин,
поддерживая сзаду полный ночной цилиндр.
Время густеет. Отставная нога Памятника Себе, как поршень,
медленно погружается в глицерин.
Светлейшее прошлое
высочайше воцаряется и августейше царит —
в меру оживленно, но без азарта,
как тó:
ватные пастушкú и пастýшки, ватто,
флейта или, к примеру, арфа.
— Чего изволите? — Дайте легкой музы… — Будет исполнена!
Исполняется. Сразу после плотного завтра —
верно поданая обедня полдня,
кáк то:
горошек с мозгами сартра
и картофельный сполдинг.
Далее полдник.
Позже филдинг под фидием. Явная вечеря, а попозже
более обильная — тайная. Далее утро
стабильно не наступает: ночь увязла в ритмичной прозе.
Медленная, на вазелине, камасутра,
иллюстрированная a la Сомов:
прозябанье мясистых плодов дольней лóзы,
кружева валансьон и одутловатая сома,
мясистая гривуазная невесомость.
Долгие паузы,
лишние позы.
Пастозная кундалини,
как эклер увязшая в нижней чакре.
Будущее абортивным путем оперативно и безболезненно удалили;
все остальное время размеренно чавкает.
Псевдорозы и квазилилии,
сладко пахня, пухнут,
Муза же чахнет.

Пауза.

Доза.

Одинокий чернеет паюс.
Офигение в Авлиде.
Тучно. Выспренно. Дебелый парус
в виде
дутой метафоры все превращает в позу.

Как таинственно-сложен унутренний мир мидий!
Как хороши, как свежи квазилилии и псевдорозы!
Пластилиновый Метафидий.

Менопауза.

Семимильная сенильная проза.


.
.

***
Нет, не тебя так пылко я люблю…
.
Смотри, не опоздай, неровен час
и место кривовато, не попутай.
Не пользуйся ни встречной, ни попутной,
ступай в метро, Офелия. Сочась,
там протекает время. Тень Отца
ведет в туннель. «О ужас! ужас! ужас!..»
Там зреют гроздья крыс, и туже, туже
сжимаются объятия Кольца,
верней, Его Отсутствия. порода
проедена. И жрет себя с хвоста
замкнувшаяся эта пустота.
Нет выхода. Там только переходы.
Но если переход на Ногина
с Кита́й-города снова заработал —
не перейди. Там Черная Суббота,
не Воскресенье Светлое. Длина
сворачивается, и времена
свиваются в гудящую пружину.
Не преходи с Лубянки на Дзержинку:
там Гильденкранц заигрывает на
набухшей флейте Партию Бояна,
в три дырочки сопя. Какой-то Джойс!
Какой-то джойстик!.. Sorry! Taste a choice:
отечество нам — ясная поляна,
где черная субботняя дыра
пульсирует в манере мясо-тинто.
Любимая! Полоний засветился,
и лезут крысы. Значит, нам пора.
К чему гадать, что может нам сулить
прописанный их наложеньем паттерн.
Любимая! Уже подписан бартер.
Открыть оффшор — и в Вену отвалить.


.
.

* * *
Что там течёт? Выходит, что? – река?
Выходит, так. Не выходя пока
из берегов… нет, из себя… Авось…
Но берега и впрямь и вкривь и вкось.
Река вверх дном, и тиной облака
ползут по дну, по зеркалу, по дну.
Не тонут. Не всплывают. Я тону.
Не я тону, а мой глубокий взгляд
упал на дно, за облако, назад
всё не выходит. А выходит так:
по коже дна проходит нервный тик,
воронками идёт зеркальный лак,
из облаков не взгляд выходит, блик –
один, другой, другой, другой другой,
и амальгама зыбится, течёт.
и кажется, что машет взгляд рукой,
водоворот засасывает счёт,
затягивает ряской облаков,
заносит илом медленных веков.
Что там, за жидким зеркалом, ещё,
ещё стекло? Выходит, что вода.


.
.

***
Вот и вышли они из полуподвала в люди,
подавали надежды, лапку, пальто, потом не стали.
Пробовали и бросили вскоре гобои, окарины и лютни,
машут жестами, как шестами.
И не то чтобы вышли сразу из полуподвала в князи,
но и не так, что побои лютые, злые руки,
просто нету у них других инструментов для связи
с нами, у которых эти, словом, звуки.

А они говорят, вы бы лучше уж помолчали,
лучше уж руками от немоты чувств помахали,
потому что мы, немые, были в самом начале,
а уж потом и вы, немытые, понавылезли, кто понахальней,

с вашим лепетом, шёпотом, блекотом овечьим,
словом, с этой своей второй сигнальной системой,
и добро бы – вылезли нам навстречу,
а не стали строить свою китайскую стену,
вавилонскую свою башню речи.

помолчите, лучше послушайте, что вам руками машут
ветряные мельницы, вётлы, люди и семафоры.
Вы потом успеете доказать всё ваше,
а пока, говорливые, дайте немому фору.


.
.

***
Ничего не возьмёшь, не засунешь в карман,
ни в компьютер всеядный карманный –
эту просто листву, этот просто туман,
этот день просто хмурый, туманный –
эти вещи, с которыми сделать нельзя
ничего, только помнить и помнить,
как шуршала листва, как слоился, скользя,
дым в тумане, вникая до комнат,

и, качаясь, сквозь дым плыли разум и дом,
сквозь пустоты тумана и прутья,
и дышалось легко, и писалось с трудом,
в простоте пробиваясь до сути,

как дышалось туманно горящей листвой,
как писалось туманно шуршащим
этим дымом листвы – этих листьев и хвой –
сыроватым, простым, настоящим…

Сохрани эту запись и имя присвой
этой горсточке букв, но не духа:
это просто рецепт – серый, хмурый, простой, —
как не взять, — просто слушать и нюхать.


.
.

***
Наощупку вышел я на опушку
парка – тут и капюшон с оторочкой,
оперившейся едва – ну, в лягушку
и попал, как в теремок, да отсрочку
к малолетству ближе дали.

Всё реже
в чащу рощи я с охотой мечтаю,
и всё чаще про царевну не грежу,
а всё больше то усну, то читаю.

За обшивкой гложет зуд, мелкий шашель.
Мысли серые от непониманья.
Ссохлась шкурка лягушачья, а шашень
я с царевной не вожу, моль вниманья,

только мыслями порхаю порами,
от портрета ж только персть, перхоть тленья…
а тягучими, как ночь, вечерами
я играю на свирели смиренья.

Ведь ничуточку ничто не ничтожно,
даже клоп – он клапан некоей флейты.
Но ночами всё же страшно и тошно:
словно выпорхнул – и вляпался в клей ты…

Лук мой репчатый дал стрелку. Обидно,
но не тоже чтобы сильно. Немножко.
Серый мышел прошуршал за обивкой.
По ошибке вышел я за обложку.


.
.

С ИЗЛИШНЕЙ СИЛОЙ
(ламентации)

Откроешь кран с излишней силой – и весь промок.
Закроешь кран с излишней силой – сорвался кран.
Откроешь дверь с излишней силой – сломал замок.
Закроешь дверь с излишней силой – в стене проран.

А то сорвал с излишней силой на днях стоп-кран.
Вчера ввинтил с излишней силой сто ватт в патрон.
Плечом задел с излишней силой подъёмный кран.
Что делать мне с излишней силой, сплошной урон.

Вдохнул разок с излишней силой – аж ветер стих.
Вздохнул разок с излишней силой – сортир снесло.
Стих написал с излишней силой – ни к чёрту стих.
Хотел взлететь с излишней силой – сломал крыло.

Любил одну с излишней силой – ушла с другим.
С другим дружил с излишней силой – теперь враги.
Хоть расшибись с излишней силой – не ставят в грош.
Вот так живёшь с излишней силой – гладишь, помрёшь.


.
.

***
Проделывая дыры в пустоте
и освещая тьму лучами мрака,
однажды ты подходишь к той черте,
после которой нет пути, однако
есть «нет пути», и в это «нет пути»,
пускаешься, не двигаясь поскольку
в нём некуда и некому идти,
там дыры в пустоте и тьме – и только.
Там «нет конца» – не полный, но почти.


.
.

ДУМА ПРО ПАРТИЗАНА МАЗАЯ
(На картину Анны Аренштейн
«Дед Мазай и зайцы»)

Песнь I

То не Тихий с Ледовитым
стакнулись каймою –
разлились до края неба
Унжа с Костромою.

На одну шестую суши –
семь восьмых водицы,
шлют «спасите наши души»
люди, звери, птицы:

разгулялось половодье,
вешняя погодка.
Там сплывает по природе
мазаева лодка.

Дед Мазай, башку подпёрши
правою рукою,
сидит, старый закопёрщик,
объятый тоскою.

У Мазая, что ни вёсна,
муторные думки,
и сидит он, бросив вёсла,
отложив подсумки.

У него в тулупе зайцы,
в башке тараканы:
там смешались в одну кучу
и паны, и ханы,

паханы, шпана и лохи,
и воры в законе –
вся история эпохи,
что жила на зоне.

Всё одно: орда ль Батыя,
татарва-оторва,
ай Лисовского лихие
ляхи, злая прорва.

Песнь II

Ой, туманы-растуманы,
родная сторонка,
басурманы, растаманы,
транспорт, оборонка,

расчленёнка, несознанка,
ханка да афганка,
партизанская землянка,
финка да лубянка.

Ой, богата Костромщина
дикими лесами,
где загинул как мужчина
наш Иван Сусанин.

Как же вёл Иван героем
в Домнино поляков –
с бодуна ли-перепоя,
то ли с переляка?

На траве, траве голимой,
на стрёмной афале
брёл сторонкою родимой,
а думкой в астрале.

На одном автопилоте
ляхов вёл Сусанин,
на Исуповом болоте
ум совсем оставил.

Заблудился Ваня, ах ты,
в прорву залудился! –
и за то от злобной шляхты
головы лишился.

И за то ему в народе
слава-честь доныне:
голова ж – не тыква, вроде,
не арбуз, не дыня.

Но одна она, зараза,
сама в том повинна,
что теперь пригодна разве
для Хеллоуина

и доныне под осиной
смотрит сны лихие,
как водил Иван трясиной
конницу Батыя,

а до той – свирепых гуннов,
звероватых скифов
да кентавров скудоумных,
шедших на лапифов,

разных недочеловеков,
древних обитальцев –
злобных австралопитеков
да неандертальцев.

А потом, позжее, ляхов,
Лжедмитрия с Мнишкой –
самураев тем же шляхом,
с головой подмышкой

(чтоб не спёрли конокрады,
проклятые ниндзя),
продотряды, стройотряды,
бронепоезд «Гандзя»,

Карла буйных кирасиров,
Махно да Петлюру.
И никто из той трясины
не спас свою шкуру –

легионы Марка Красса,
фашистские орды,
бизнесмены мидл класса,
олигаршьи морды…

Только наши партизаны
живут в том бучиле,
до сих пор всё рвут составы,
как их обучили.

Мазай, с тропами знакомый,
у них за связного,
возит почту им с крайкома,
да из областного.

Песнь III

Ой вы, Волга с Костромою,
Унжа да Ветлуга,
Ой, Водокша с Кухтомою,
Печуга, Мизюга,

ой вы, Шелекша да Лёкша,
Лисьменга, Войманга,
Сельма, Мотьма да Подокша,
Конногорь, Ясанга,

Лынгерь, Шугома, Серахта,
костромские реки!
Где Мазай Сусанин вахту
нёс-держал вовеки?

Ой вы, Печенга, Корега,
Шода, Куричата,
Номжа, Колохта, Нерехта,
где ваши зайчата?

Ой вы, Луптюг, Нюрюг, Нерег,
Ворваж, Кунож, Сорож,
здесь ли их пускал на берег
милосердный сторож?

Ой же ж вы, Пеньки да Ломки,
Пыщуг, Муравьище,
где теперь родной сторонкой
их спаситель рыщет?

Ой, Кемары да Макриды,
ой, добрые люди,
где какую вражью гниду
наш Сусанин блудит?

Ой вы, Бекари, Торзати,
Вохтома, Завражье,
где ведёт он через гати
в топи силу вражью?

Ой, туман, урман, кустарник,
моховина, мшина,
ой, зыбун, ходун, кочкарник,
согра, мочажина,

ой вы, грязи костромские,
рясы да трясины,
крепи с плавнями глухие,
мочаги, слотины,

губит нынче ли, дознайтесь,
ай кого спасает
ангел партизан да зайцев,
дед Мазай Сусанин?

Песнь IV

Знай, попыхивая трубкой,
правит дед плешивый,
шестивёсельною шлюпкой,
шестирук, как Шива.

Он всю сторону родную
озирает разом,
он ошуйю-одесную
глядит третьим глазом,

видит на сто вёрст в округе,
подземь на сто метров.
Не боится он ни вьюги,
ни самумов-ветров,

ни сирокко, ни цунами,
ни землетрясенья,
он всегда, как «Ленин с нами»,
на службе спасенья.

Приросла корнями к дупе
мазаевой лодка,
зайцы гнёзда вьют в тулупе –
всё он терпит кротко.

Он плывёт из Беловодья,
Кострому буровя,
и спасает в половодье
зайцев поголовье.

Так вершит своё земное
странствие по водам
прадед Велеса и Ноя,
да Стрибога с Родом,

сын Пуруши и Параши,
аватара Вишну,
правнук Мойши и Абраши,
прародитель Кришны,

доведический пра-арий
шестирукий Шива,
не кончал он семинарий,
бурсы, иешивы,

не читал ни Тантры-Веды,
ни Торы-Талмуда,
сам не знает старый деда,
кто он и откуда.

Знают только партизаны,
шаманы да звери,
да оратаи-пейзаны –
кривичи да меря,

потребляя психоделик –
грибы во фритюре –
кто же есть на самом деле
дед Мазай в натуре:

от начала века Брахмы
сквозь все штормы-вьюги
за провоз сбирает драхмы
гид по Кали-юге,

он и Брахма-Созидатель,
и Вишну-Хранитель,
и ужасный всекаратель
Шива-Разрушитель.

Он наш Троица, Тримурти,
воспетый в осанне,
бесконечный, вечномудрый
дед Мазай Сусанин.

________________________

Несколько примечаний:
Пуруша – это первочеловек, из которого возникли элементы космоса, а Параша – не подумайте чего не так – это боевой топор, одна из аватар Шивы.
Триму́рти на санскрите означает «три лика» –
это так называемая индуистская троица –
триада, объединяющая трех главных богов индуистского пантеона –
Брахму-Создателя, Вишну-Хранителя и Шиву-Разрушителя – в единое целое.


.
.

БЫЛОЕ
(типа старый романс)

Отгорело, остыло, душа потянулась к покою,
к чубуку и теплу камелька.
Что ж невольно с какой-то нездешней сердешной тоскою
всё гляжу я вослед рысакам?

Было время, укрывшись уютною полстью медвежьей,
мчал и я на санях вдоль реки,
и гремел колокольчик, шарахался ванька проезжий,
и летели сквозь ночь рысаки.

Ах, как рыскали те рысаки, как рвались и скакали,
как лоснилась козырная масть,
как цвела в лошадином зверином и жарком оскале
белопенная пленная страсть.

Как горели огни в канделябрах, глазах и бокалах
пряным пуншем до пьяной зари,
и, как тёмное пламя, плясала цыганка, ласкала,
и плясали в ночи фонари.

В лошадиных боках и в бокалах с шампанским и пуншем
отражались огни, и в висках
била в бубен цыганка, и выла навзрыд о минувшем,
об умчавшихся вдаль рысаках.

Всё ушло, как в глухую полынь, в полынью полнолунья,
только теплится, будто во сне.
золотушной болезной облезлой и тусклой латунью
пенсионная песня пенсне.


.
.

* * *
Вот мы пишем, пишем письмена свои на воде,
чтоб они уплывали к народам с течением вод,
но становятся воды, цветут и гниют. И в беде
опускаем мы руки тогда и бормочем: — Ну, вот!

А потом мы пишем свои письмена на песке,
чтоб они на века здесь остались, окаменев.
но приходит ветер и сдувает их, и в тоске
мы не в силах скрыть разочарованье и гнев.

И тогда на бумаге мы пишем свои письмена,
знак за знаком плотно их располагая в ряд,
чтобы они сохранились на вечные времена
потому что рукописи, говорят, не горят.

Но приходит огонь, и бумага горит в огне
с письменами ли, без, и опять мы бубним: — Беда!
Неужели такого места на свете нет,
чтобы можно было писать письмена навсегда?

Мы обманный и грешный, гречневый, манный люд
с той далёкой поры, как сидели ещё на горшке.
Кто из нас, доказавши всем, что он не верблюд,
всё равно головой не застрянет в игольном ушке?

Но нельзя ли хоть руку просунуть, хотя б одну,
чтобы там, у порога, вписать на входную скрижаль
письмена наши многострадальные? Ну,
может, можно?..


.
.

* * *
Пушкин пашет пашня дышит
Музы пляшут пушки спят
Пушкин чешет там где слышит
Вихри нежные сопят


.
.

Заметки для памяти

Поезжай на гнилой Запах,
на испорченный Нюх съезди,
загляни на Восторг Дальний
и на Ближний Восторг выглянь,
присмотрись и на Крайний Зипер:
где так вольно еще дышит
человек? Да нигде, кроме
как у нас, где дышать нечем.
Там, где узкий народ дышит,
там танцузу дышать негде,
а какому обмороканцу,
облегчанину и тикайцу
и фигуративному ненцу
ни вдохнуть, ни выдохнуть нету.
Да в паршивом Загавнистане,
где своим-то дышать нечем,
узкий дышит полною грудью
под просторным бронежилетом.
Весь он ихний выдышит воздух —
задохнутся тогда бушмены.
И тогда-то наш воин-унтер-
националист поздорову
воротится в родную хату,
где на узкой печи широкой
так привычно дышать нечем,
и тогда вдохнет всею грудью
ароматный вакуум узкий,
углекислый воздух овчизны.

Есть у нас, нас-то, ящих узких,
величайшая наша тайна-
циональная наша гордость:
наша кровь хлорофиллом богата;
где мы дышим — там нам и воздух,
где нам светит — там фотосинтез.


.
.

***
Уже рисует осень на глазок
болезненно подробные картины.
То тут добавит штрих, то там мазок —
сангины, сепии, ангины, скарлатины.

Еще на дне пластмассовой кантины
вина глотнуть осталось на разок,
но нет, — сочится в смотровой глазок
лизол, карболка, запах карантина,

и всем кранты, как в фильмах Тарантино,
и тарахтит бесчувственный возок
зондеркоманды. Осень. Смерть. Рутина.
Пожалте бриться. Мыло. Помазок…

«Подумать только, как у них растет щетина!»

Сангина, сепия, анамнез, образок.


.
.

ВИТИЕ

I

А утром птичка мне сказала: – Вить!,
и я остался вить: развился кофе,
сметаной, помидорами, и нить,
не думая ничем о катастрофе,

в каморке натянул меж паутин
для спелых притч и басен винограда
о витиях свитых. Я вил один,
стараясь вить как правильно, как надо:

не выть, а вить, с грамматикой в ладу,
не подменяя орфику фонемой,
не рыться в синтаксическом саду,
где все многозначительно и немо,

а просто вить, стараясь увидать
простой осенний запах увяданья,
увязнуть в нем, в попытках увязать
узлами слов отрывки мирозданья

между собой в уютный гипертекст,
в понятный для себя междусобойчик,
обтягивая тканью общих мест,
как мебель бы обтягивал обойщик.

Но не свивалось, не сходилась вязь,
выскальзывая между слов; в пробелы
прошли дожди, образовалась грязь,
вне языка кричали филомелы –

не чтобы вить, а чтоб лепить гнездо
и в тесной лепоте его лепиться
под стрехами, под страхом, под звездой,
слепой звездой пожавшей ветер птицы.

А что мог я слепить, соединить?
Где мог привить какой-нибудь отросток,
перевивая с паутиной нить,
пробелы со словами, и коростой

подсохшей речи залепляя суть
провалов между слов и неумело
латая дыры, верткие, как ртуть?

Но в дырах были ночь и сон, пробелы.

А утром птичка мне сказала: – Жуть!

II

В те дыры ночи сон явился мне:
я спал под крышей греческого мифа,
в чужом гнезде языческом, а вне
кричали филомелы, словно грифы –

и вне себя в обивке бытия
пытались клювом выткать глаз тирея
из прошлого. Но это ведь и я
кромсал язык, насильничал, теряя

контроль над мыслью вить или не вить,
над гипертекстом, над собой, от страха,
пожравши детищ, не восстановить
ту связь времен, что выплела арахна,

не расплести узлов, не разодрать
ни паутины, обтянувшей череп,
ни пелены дождей; не разобрать
тех свитков, неразборчивых и через

две толщи лет, наросших там, вверху,
где и когда я был извит и проклят,
где грязь таскали в клювах под стреху
не жнущие детоубийцы-прокны;

но ведь и я, кукушкой, чужаком
бессовестно гнездясь, теснясь и тужась,
слепых птенцов, свиваясь в жадный ком,
свивал со свету, спихивал на ужас,

в пробелы слов, под вопли филомел,
в аркан арахн, под просвист прокн и ветра,
и это было все, что я умел,
что, бестолочь, из рвущегося метра

мог вытолочь и вытолкать, спихнуть,
что под стрехой мог истолочь я в ступах.
Молочным клювом кое-как-нибудь
из слов слепить строку, гнездо, поступок

не смел, не доумел, не рисковал
молоть проблемы языком пробелов
и знаков пунктуации; кивал
на свитки домотканые; проделав

дыру-работу, выткав ткани глаз,
не мог стянуть разлезшиеся нити
тире я, и в лохматящийся лаз
свирел сквозняк, сходящийся в зените

в слепящий конус, яростный пробел,
разрыв пространства в перспективе текста,
ревущий легионом филомел,
воронкой прокн, высасывая детство

слепых птенцов из их словарных гнезд
буквальным смерчем, азбучным торнадо…
Я, прививал, размер пуская в рост,
умело прививался, где не надо,

воронкиным, кукушкиным птенцом,
подкидышем, беспомощным убивцем
с ужасным человеческим лицом,
помстившийся в бреду птенцам и птицам.

Но этот я, приснившийся себе
с рябым лицом кукушки и злодея,
в сплошном и слитном тексте, как в судьбе,
искал пробел как выход, холодея,

предполагая, зная наперед
ход мысли, очевидной, как табличка
“Выхода нет”, что нужен только вход,
и что пробел не выход, а привычка

свиваться с текстом, слепленным из слов
слюной и страхом, вязким, словно тесто,
лишиться речи, филомелой снов
язык утратить, онеметь и текста

не различить – что это лишь куски
разделанных птенцов, кровящих братьев
по тесноте нелепой; от тоски
ослепнуть так, что, проглотив проклятье,

состряпанное прокной, не понять,
что будущее съел, и зло такое
залив виной, на перец попенять
и на закуску заказать жаркое

из нежных соловьиных язычков
и лакомые ласточкины гнезда,
хотя уже бригада пауков
сплела судьбу, тугую сеть для мозга,

что больше непригоден как прибор,
но в самый раз чтобы подать на ужин
с горошком; детский суповой набор
пойдет в бульон для любящего мужа

на завтрак, дальше кости кинут псам,
эриниями рыщущим по саду….

В том сне я был тирей. Но что я сам
мог противопоставить сну, распаду?

Что мог я развязать и разорвать,
разбить на строки, строфы, на куплеты?

Из дыр сочились день и явь, просветы.

А утром птичка улетела спать.


.
.

ECCE CREATURA!*
(триптих)

***
Ежу понятно, что ежу
он, ёж, как сущность непонятен.
Тут ёж подходит к рубежу
непониманья. Неопрятен

снаружи ёж. Но ёж в себе
без понимания прекрасен.
В нём нет понятий о борьбе
с ежом для нас и наших басен –

ну, «Чиж и ёж» там, «Уж и ёж», –
а кроме басен что ж возьмёшь
с ежа, в котором нет субъекта,
или с того ж чижа, ужа,
когда в них пар, а не душа,
когда они никто. Не некто.

***
Ведь я же знаю, яда нет в уже,
но есть в уже какой-то тихий ужас,
живущий вне ужа, в моей душе,
внутри души, тогда как уж снаружи.

В душе «уже» уложено в «еще».
Оно лежит, показывая жало.
Когда бы это все в уже лежало,
он был бы уж в гадюку превращен.

Последний гад со страху пустит яд,
когда в душе «уже», как тихий ужас,
завозится, показывая ряд
своих зубов, закручиваясь туже
пружиной, распирающей «еще»,
когда в «уже» включён обратный счет.

***
Кто, кукушку в руку спрятав,
В воду падает с размаха…
Николай Заболоцкий

Кто, чижа прикрыв ладошкой,
выступает рядом с Евой,
придуряясь понарошку:
«Это чиж сходил налево!»?

Кто, прикрывшись «Чижик-пыжик»,
навострил к Фонтанке лыжи?
Что ж за скверная привычка
всё валить на божью птичку?!

Певчий птиц семьи вьюрковых,
бедный чижик в клетке скачет.
То смеётся он, то плачет:
нет, не делал он такого!
Эти гадкие людишки
на чижа все валят шишки!

———————-
* Се, тварь! (лат.)


.
.

ЦЕПОЧКИ
(Из позднего Тосё)

– Смотри: на камнях пляжа
старость лежит.
Твоя старость.

Два камня: мягкий и твердый.
Они одного размера.
Твердый намного старше.

– Видишь – паук
ходит среди камней.
Какой молчаливый!

Старость и смерть.
Светлое будущее
всего прогрессивного человечества.

День за днем, день за днем
море гонит волну.
Редкостное занудство.

Кто вам сказал,
что жизнь сложна?
Она просто запутанна.

Любовь, любовь,
как ты щедра,
идиотка!

Муравей раздавленный.
Как жаль беднягу! Как грустно.
Для того и давил.

Кто вам сказал,
что жизнь прекрасна?
Знал бы – убил!

– Быть или не быть?
– Интересно!
Он еще и перебирает!

Однажды
смерть перестает
казаться жизнью.

– Погляди: вон давешний камень лежит.
Такой круглый.
Почему же он все еще здесь?

Как жаль муравья: он так корчится.
Но надо же, как живуч!
Знал бы – стукнул сильней.

Почему это – море
всегда побеждает гору?
Горе не хватает гибкости.

Красавицу Смерть
старуха Любовь
ведет – посмотри!

Кто вам сказал:
– Жизнь дается один раз. –
Она один раз отнимается.

Любовь, любовь,
как ты благоуханна,
дитя гормонов!

Муравей раздавленный.
– Это не я раздавил!
– Да не все ли равно? Ему-то!?

– Я бы отдал жизнь,
но скажите,
кто ее может взять?

– Это ты, любимая?
– Нет.
Уже – нет.

Солнце с горы скатилось.
Камень тоже скатился.
Но он уже не взойдет.

Вот – муху убил.
Ее не жаль.
И удовольствия нет никакого.

Горы – это история.
Море – дипломатия.
– А ты кто такой, паршивец?

Можно отдать
жизнь за идею.
Даже за мертвую.

– Ты знаешь,
я бы умер,
но зачем?

Любовь, любовь!
Липкая росянка,
сотрясаясь, мусолит жирную гусеницу.

Знамя –
это идея государственности,
которая держится на палке.

Вот это облако очень красиво,
но очертания его –
они отвратительны!

…Я тут.
Я близко.
Я где-то совсем рядом!

– Это ты написал?
– Нет.
Но это мною написано.

– Ты все еще здесь?
А меня уже нет.
Как все это печально!

Далеко-далеко корабль,
светлая твоя ладонь,
сложенная лодочкой.

– Ты полагаешь?
Как же ты ошибаешься!
О чем бы ни шла речь.


.
.

Халат-1

А вечером засаленный халат
и тапочки, и бриджи, и подтяжки.
Он молча пьет горчащий шоколад,
сося усы и капая на ляжки,
и неотрывно в книги пред собой
уставясь: стопка классиков марксизма,
«Декамерон» и Новиков-Прибой;
и на загривке медленно морщина
изгладится, забудется…

А, пусть!
Он вынес все, и даже эту чашу
горчащую. Он знает наизусть
всю эту кухню темную. Сейчас же,
пока не поздно, грязное белье
он вытащит. На всем должны быть метки.
Поставит мышеловку и бульон,
дрянь заметет и лестничную клетку
привычно-цепко оглядит в глазок,
и цепкой побренчит, как бы ключами,
и сверит «Командирские»:
— Альзо,
пора, уже без трех. —
И он включает,

и с первыми ударами часов
распахивает шкаф; и, словно Китеж,
из темной глубины, заслыша зов,
поводной тенью выплывает китель;
а он стоит в халате; и тогда
затихнет бой; и, очи влагой застя,
взойдет на левом лацкане Звезда,
звезда его клинического счастья.

И рухнет Гимн.


.
.

Халат-2

А вечером, когда уже в халат
запахнут по-домашнему подмышки,
уйдут на дно котлеты и салат,
пуская кверху пузыри отрыжки,
тотчас залитой смутным кипятком
грузинского технического чая
с квадратным порошковым молоком
и пирожком, тогда уже, включая
и слушая, как чешется внутри
бормочущий домашний телеизверг
в дремотном ожидании игры
Что? Где? Когда?, когда еще не вызрел
позыв на низ, газету подбирал
и, заложив двойной морской санузел,
испытывал себя как адмирал
перед большим сражением, и сузив
глаза и рот, и медленно Гудок
читая с напряженьем Патриота
и до конца отдав гражданский долг
под гулкие протесты обормота,
отправленного половиной спать,
и вымыв все и руки, утеревшись,
в кильватере жены идя в кровать,
посильно совмещая интересы,
не очень совместимые с тех пор,
что, где, когда они делили ложе
на два, и опускаясь, как топор,
в свой сон, на дно, и став одно и то же
с котлетами, салатом и гудком,
законной, санузлом, грузинским чаем
с техническим кроватным молоком
и порошком, от них не отличаем,
он спит, как бронепоезд в тупике,
как грозный броненосец на приколе,
а утром, встав, с синицей в кулаке,
он будет долго просыпаться в роли
и примерять себя броневиком,
штурмовиком, и кончив средним танком,
он спрячет дуло, съест котлет с чайком
и выйдет в бой с проклятым Промстройбанком.


.
.

УДАЛЁННОЕ БУДУЩЕЕ

1. Берег

На берегу задумчивого моря,
на гладком камне мальчик терпеливый
умело ловит рыбу на уду.
Он сплевывает смачно на наживку
и длинною бескостною рукой
забрасывает снасть за дальний камень,
и молча ждет, и смотрит, не мигая,
на поплавок и час, и два, и три.
Там, в глубине, сторожко ходит рыба:
большая, недоверчивая. Долго
издалека наживку изучает,
описывает медленно круги,
касается прозрачными усами;
и мальчик через сомкнутые веки
глядит на задрожавший поплавок,
не двигаясь и хитро улыбаясь
кривыми и непрочными зубами.
А рыба, убедившись наконец
в обманчивой невинности наживы,
хватает и кидается под камень;
и в глубину уходит поплавок;
и мальчик торжествующе мычит
и подсекает, и двумя руками
стремительно выматывает лесу
из гибких телефонных проводов,
и в тот же миг, когда его добыча
с шипеньем вылетает из воды
и, извиваясь, падает на камни,
ее хватает третьею рукою
и ловко бьет о камень головой,
и обрывает щупальца и лапки,
потом с натугой рвет напополам
трехпалыми бескостными руками
и с наслажденьем скользкие куски
в безгубые сочащиеся рты
пропихивает он поочередно
и медленно, мучительно глотает;
потом ложится тут же у воды
и неподвижно, сытый и счастливый,
глядит, глядит сквозь сросшиеся веки
на гладкие оплавленные камни,
на двухголовых ящериц под ними,
на черепа, обкатанные морем,
на тихое коричневое море,
зеленые разлапистые сосны;
и вот он, засыпая, закрывает
свои глаза чешуйчатой рукой
и слышит сны…

2. Бункер

…а так же неисправен велопривод
и на исходе фильтроэлементы.
По замкнутому циклу все в порядке,
за исключеньем — желтая вода
и пахнет.

На очередном собраньи
Совета трудового коллектива
рассмотрены вопросы дисциплины.
Ведущему мутанту Буренкову
за опозданье к утренней линейке
объявлено второе порицанье
и к ужину не выдан циклокорм.

В конце второй декады февраля
из-за халатных действий сандружины
чрезмерно расплодились тараклопы
и съели весь резерв фекальной массы
и двадцать три комплекта ОЗК*
Почетной биоматке Черешковой
В связи с рожденьем третьей пятерни
вручен диплом и премия в размере
шестнадцати брикетов комбикорма.
На выборах народных контролеров
в своем докладе зампредбункеркома
отметил ряд серьезных недостатков.
Отдельным несознательным мутантам
указано на то, что сутодача
хлорелловой белковой биомассы
расчитана на особь без учета
числа наличных ротовых отверстий.
При этом им поставлено на вид,
что при голосовании нельзя
голосовать руками сверхкомплекта.

На первое ноль третье ноль второго
на табельном учете состоит
семь тысяч восемьсот один сотрудник.
Вновь поступило восемь (Черешковы),
с учета снято восемьдесят семь:
один задавлен Главной Гермодверью
во время тренировочных учений,
еще один пошел и не вернулся,
а прочие естественною смертью
скончались по причине лейкемии;
и, следовательно, текучесть кадров
в пределах нормы, но зато сверх плана
сокращены и численность, и штаты
при уровне в пределах ПДУ**
что нам дает уверенность в победе
в соревнованьи бункерколлективов
по Управленью в целом за квартал.
_______________________
*. Общевойсковой защитный комплект.
**. Предельно допустимый уровень (радиации).


.
.

Промедол Про
(эсхатологическое апокалипсо)

1

Вот, скажем, сидеть на камнях и клевать виноград,
лежать на песке и лениво сосать помидоры…
Но если подумать, подумаешь, что иногда
куда интереснее в вену вогнать промедола,

под ногти иголки, а круче и паче того —
вогнать результат под ответ на последней странице,
знакомую в краску и друга в тоску от того,
что делаешь то, что в болезненном сне не приснится,
вгоняя то в ужас, то в дрожь и себя самого.

Вот так вот подумаешь — а почему бы и нет!,
а после очнешься — и ногти вгоняешь в ладони.
А время вгоняет иглу промедленья в ответ,
знакомых под ноготь, и тир открывает в Сидоне.

2

Какое-то время стреляешь в грудную мишень —
и вдруг замечаешь, что пули цепочкой повисли,
в густеющем воздухе выев прозрачную щель;
глядишь на часы — и как лед застываешь на мысли,

что если и глянуть на время — не стоит труда
искать ему место в картине треногого мира,
короткими дозами шприцем вгоняя туда,
как будто ответы с последней страницы — к пунктирам
вопросов анкеты для Страшного, скажем, суда.

Стекают по венам часы, и минуты бегут,
и кружат секунды — но сразу за краем запястья
свободного времени нет — ни часов, ни минут,
там только пространства квантуются мелкие части:

парсанги и локти, коленки и жвала, усы,
валы, кривошипы и крылышки, цапфы и буксы,
а времени нет, лишь ползут по запястью часы,
цепляя усами за мертвые цифры и буквы.

3

А в русле венозном цепочкой всплывают нули;
слипаясь, ничто образует обширные тромбы;
ширяют в крови эндорфины и адреналин,
мычат кровяные тельца на пути в гекатомбы.

Серозная жидкость дотла выжигает Содом,
в извилинах серых не милуя софта и харда.
Гигантским шофаром победно ревет промедол,
и рушатся стены трясущегося миокарда,

и мертвая кровь оседает в сосудах, как персть,
ссыхается лимфа, и прахом ложатся гормоны.
Руины молчат. Промедола победную песнь
сменяет безмолвие, музыка высших гармоник.

4

Но вот из развалин, ползя на корявых корнях
и тонкие нити вгоняя в случайные щели,
растет вероятность, живучий и цепкий сорняк,
дающий ростки на границе причины и цели;

и все повторяется снова: падут семена,
и знаки взойдут, словно злаки, поднимутся всходы,
проклюнутся листья, бутоны, слова, имена,
сплетутся побеги, язы’ки, системные коды;
совьются лианами семьи, рода, племена;

родятся народы, засеют могилами дол,
подымутся — сын на отца, брат на брата и племя на племя,
схлестнутся державы, роняя смертельное семя;
какой-нибудь гений случайно создаст промедол,
случайный безумец придумает фикцию — время;

5

Какой-нибудь умник, которому имени нет,
допетрит задачник открыть на последней странице
и, как Иоанн Богослов, зачитает ответ,
какой с передоза, и то не любому приснится.

Другой богослов, это дело принявши за Весть —
Благую, — запишет со слов, да и опубликует,
а третий, кретин, прочитает и, крякнувши: “Есть!”,
прикольную штучку, ответ подогнав, сфабрикует

и, время назначив ответственным как артефакт,
в запястие Вечности вгонит вселенскую бомбу,
какой-нибудь суперплюсквампромедолцитофаг.
…Три, два, один, ноль — и ничто сгруппируется в тромбы,
сливая нули в гипернекрофилический фак.

И снова вселенная рухнет, как Иерихон,
и суперплюсквампромедолцитофаг, как большая
труба, про коллапс проревет нам, про Первый Закон
Цикличности Вечности, новый эон возвещая.

6

А в тире сидонском, треща на манер кастаньет,
попáдают пули, и щель зарастет осторожно.
Но нас информирует кто-нибудь из Кастанед,
что это — эксцесс, флюктуация. Времени нет.

7

А вечность любить невозможно.

16.09.1999, Уютное.


.
.

* * *
Метрополия спит, и туманная зимняя грязь
затянула глаза безобразной куриною плевой.
Одинокий прохожий буксует в ночи, матерясь.
Светофор пустоте поворот обозначил налево.

Постоять у окна, упираясь глазами в туман,
посидеть у стола, упираясь глазами в бумагу,
ничего не поделать, налить из графина в стакан
тепловатой воды — и не выпить, а выцедить влагу.

Батарея сипит об уютном и затхлом тепле,
унитаз протрубил о возросших потребностях наших…
Отразись, цепенея, в набухшем оконном стекле:
это ты, или кто-то руками над улицей машет?

Отойти от стола и опять постоять у окна,
отойти от окна и опять не сыскать ни полслова,
отойти от всего и подумать: «Когда же весна!»,
и ко сну отойти; и во сне все увидится снова.

Пешеход одинокий уплыл и унес свою брань.
Подплывает туман маслянистой и липкой отравой.
Метрополия спит, погружаясь в белесую дрянь.
Светофор пустоте поворот обозначил направо.

25.12.1982 г., Москва.


.
.

Две заявки на либретто.

1. Золото Рейна
(ратификация договора ОСНВ-2)

Эскадрилья «Вальхалла». Вечерний разбор полетов.
Командир – седина, усы, – материт усталых валькирий.
Девы вяло в ответ бормочут: «Иди ты на Хель!
Надоело нам попусту крутить кольцо Нибелунгов,
петлю Нестерова, иммельманы, горки, бочки и развороты.
Мы хотим ходить на штурмовку. Зря нас, что ли, учили?
Где та линия Зигфрида? Где укрепления по Одеру-Нейссе?
Меняем все золото Рейна на один хороший Рагнарёк».
И, умолкнув, сидит с улыбкой одноглазый суровый Вагнер,
крутит сивый ус меж пальцев, растроганно размышляя:
«Ах, какие девчата! Золото! Хильд, Херфьётур, Скёгуль,
Гризодубова, Раскова, Осипенко, Байдуков, Беляков и Чкалов,
Геринг, Экзюпери и Линдберг, трижды Кожедуб и Покрышкин…
Вот и подросли мои орлята, отрастили крылья и зубы.
Милые, славные девчонки, боевая надежная смена!
Жаль, не видать им штурмовки. Всю жизнь возить будут почту,
распылять над мирными полями удобрения и ядохимикаты.
Что же мне так больно и так трудно? Я же честно сделал свое дело.
Нынче ночью напишу в Оперý напоследок. А после –
на покой, на заслуженный отдых. Видать, пора мне».

2. Князь Игорь
(формирование национальной идеи)

Дело было в лохматом веке. Игорь сидел за столом
и искал человека, что плеснул бы ему в шелом.
Не дождавшись, рявкнул: «Доколе!», топнул полом о прахоря,
и уже кроваво над Полем занималась огнем заря.
Встала русая дева Обида, качаясь, из-за стола,
отрыгнулась белым, ругнулась черным, ушла.
Карна ухмыльнулась противно, Жля пробурчала: «Бля!»
Ярославна пела в Путивле с самовзводной башни Кремля
вслед полку князя Игоря: «Я полечу голубкой
сизокрылой…» Но эти игры, как обычно, кончились мясорубкой.
А потом половецкие пляски. Игорь сидит в тоске.
Перед ним, извиваясь блядски, Кончаковна в одном пояске
пляшет, плеща в ладоши, крутя худым животом,
завлекая… Но это позже было, сказано было: потом;
а сперва он от пуза шеломом испил у Каялы срам.
Но все дело кончилось «Словом». Жаль. Обида. Опера. Шрам.

08.09.99, Уютное.


.
.

 Считалочка

Вышел месседж из тумана,
вынул сосидж из кармана,
почесал свой буйябез,
сунул-вынул майонез,
нолил кетчуп из бутылки,
распушил ботву в затылке,
собрался нас резать-бить,
своим сикретом гнобить.

Месседж, месседж, ты могуч,
ты гоняешь кучи туч,
ты болтом своим века
разгоняешь облака,
груши лихо обиваешь
и кораблик подгоняешь.

Расскажи мне, старый хрен,
где средь Лет и Иппокрен,
дожидаючи жиртреста
спит-храпит одна невеста,
а царевич Елисей,
псих-жених невесты сей,
толстомясый хмырь брутальный,
ищет гроб её хрустальный,
чтоб её поцеловать
и при этом не сблевать.

Месседж сосидж дожевал,
буйябез пробужевал,
в ирокез сложил ботву
и урыл к себе в Москву.

А насчёт там резать-бить –
так теперь тебе водить.

21.07.2010, Верхнее Ступино.


.
.

Пророк

Пророк с раззявленной прорехой
неполнозубой пасти рта
стоит усталым неумехой
на склоне дней. Все суета,

все тлен и прах, томленье духа
бесплодное, и на покой
приветливая смерть-старуха
уже манит его клюкой.

Но он туда еще не хочет,
капризничает, не идёт
и толстой ножкою топочет,
и стула ножку ножкой бьёт,

то водит медленно павану,
то входит разом в аппетит,
миг – фуэте вокруг дивана,
бац, бац, батман – и вдруг летит,

летит, летит, в полете дремлет,
а то порой отжмурит глаз
и, обводя края и земли,
налево сказывает сказ,

направо песню завывает
с припевом «мать твою етит!»
а сам все время забывает,
зачем летит, куда летит.

А прежде, юношей, бывало,
моложе он и лучше был,
вотще чело его скрывало
высокий штиль и пылкий пыл.

Не пел с кудрявым комсомолом,
не в ногу с партией шагал,
не жег сердца людей глаголом,
так, павшим ранки прижигал.

А ныне с явственной прорухой
пророк, провидец и простец,
стоит под деревом под мухой
и ждёт, когда ж ему пьетец.

22.07.2010, Верхнее Ступино.


.
.

Семейное

У него в голове только шиксы и биксы,
только финки и фиксы.

У неё в бигудях только стринги и слаксы,
только коксы и баксы.

У сынка на уме только колбы и бюксы,
только Брекстоны-Хиксы.

У второго в башке только штанги и боксы,
только сексы и бутсы.

У дочурки в мозгах только куклы и пупсы,
только кены и барби.

А у деда в куку только рельсы и буксы,
только щуки да карпы.

25.07.2010, Верхнее Ступино.


.
.

 Рассказ Зигфрида
(запись под протокол)

Это, братцы, ни в звезду,
ни в литрову банку.
Мы гуляли на пруду,
мирно жрали ханку.

Бальдур песенки бренчал,
Агни шиздил Локи,
обрыгавшего причал
и сиденья в лодке,

Один бицепсы качал
двухпудовой гирей,
строгим оком изучал
перелёт Валькирий.

Вдруг по Асгарду летит
маленький комарик,
и в руках его горит
маленький Рагнарёк.

Один рявкнул «Мать етит!»,
дрогнула Вальхалла,
а комарик всё летит,
видели нахала?

Тор свой Мьёльнир со всех сил
бросил, сам аж чёрный,
крякнув, треснул Иггдрасиль,
завизжали Норны,

Фенрир в ужасе вспотел,
ржой пошёл, бухарик,
а комарик улетел,
выронив Рагнарёк.

Мидгард вздёрнулся до звёзд,
лопнул, как бумага,
Ёрмунганд себя за хвост
укусил, бедняга.

Тут такое началось,
сущий ад в натуре,
что очнулся я, как лось,
на рогах, в ментуре.

____________________________________
Примечания:
Агни – бог огня, домашнего очага, жертвенного костра в индийской мифологии.
Локи – бог огня в германо-скандинавской мифологии.
Один – верховный бог в германо-скандинавской мифологии, отец и предводитель высших богов-асов.
Валькирии (др.-исл. valkyrja — «выбирающая убитых») – в германо-скандинавской мифологии девы-воительницы, которые летают на крылатых конях над полем битвы, подбирая павших воинов и сопровождая их в Вальхаллу.
Асгард – страна асов, находящаяся на небе.
Рагнарёк – в германо-скандинавской мифологии гибель богов и всего мира, следующая за последней битвой между богами и хтоническими чудовищами.
Вальхалла – (др.-исл. Valhöll) в германо-скандинавской мифологии — небесный чертог в Асгарде для павших в бою, рай для доблестных воинов.
Тор – в германо-скандинавской мифологии один из асов, бог грома и молнии
Мьёльнир – боевой молот Тора.
Иггдрасиль – «Мировое дерево» в германо-скандинавской мифологии, исполинский ясень, в виде которого скандинавы представляли себе вселенную
Норны – в германо-скандинавской мифологии три волшебницы, наделенные чудесным даром определять судьбы мира, людей и даже богов. Их имена: Урд (прошлое или судьба), Верд (настоящее или становление), Скульд (будущее или долг).
Фенрир – в германо-скандинавской мифологии громадный волк, сын Локи и Ангрбоды, враг богов.
Мидгард – буквально «среднее огороженное пространство» — «срединная земля» в германо-скандинавской мифологии, мир, населённый людьми, находящийся между миром богов Асгардом и королевством великанов-ётунов Ётунхеймом.
Ёрмунганд – «Змей Мидгарда» или «Мировой Змей» – морской змей из германо-скандинавской мифологии, средний сын Локи и великанши Ангрбоды. Он опоясывает весь Мидгард, вцепившись зубами в собственный хвост.

26.07.2010, Верхнее Ступино.


.
.

*   *   *
Мутнеет глаз, объевшись пелены.
Он ловит кадр расплывчатый и блёклый.
Недостает чувствительности пленке,
и выдержки не хватит — не длины,но долготы. Зрачки утомлены.
На них слоится время, словно бельма.
Глаз видит только рыхлые блины
на месте лампы и луны. Отдельно —блины детей и, видимо, жены,
которые в шкафу отражены,
а не в его хрусталике прогоркшем.Он видит шкафом ватное пальто,
а чуть поглубже — смутное ничто,
которое все больше, больше, больше.29.09.1995 г., Уютное.

.
.
*   *   *
Воспоминанья, чучела былого,
ночные нелетающие птицы,
как бились вы в руках у птицелова —
как перед смертью сердце будет биться.Воспоминанья, чучела былого,
стеклянные глаза, сухие перья,
пыльца и тлен, и шелест недоверья,
и памяти труха, опилки слова.У времени прищуренные очи
и тонкая рука таксидермиста,
но умысла — ни доброго, ни злого —
не ведает оно. А птицы ночи
глядят в тебя из темноты зернистой —
воспоминанья, чучела былого.27.09.1986г., Уютное.

.
.

Ночное

Н. Байтову
Бабочка ночная в темноте коснулась вскользь
у затылка вóлоса. Как машинка звук.
А вдогонку холодок прошелся вдоль волос,
зацепил за мысль и сразу ускользнул вбок;а в другую сторону — мысль: что был знак
в виде звука и, жужжа, попал в стык
мыслей, что машинкой состриг взмах
крылышек мохнатых — в темноте, поймав сдвиг, —в сторону стены, но, упершúсь в дверь,
замерла и нехотя сошла на “нет!”,
крылышки сложив в уме. Но сразу же две
вжикнули: одна, и другая ей вслед,прядями за шиворот: — Так значит, был Знак!
— Просто мотылек ночной, но Кто — его ждал?!
Третья бабочка подумалась: — Бзик!
Это просто нервы. Нервы и блажь!Всякая машинка тут будет стричь мысль,
где уже и так непонятно ни зги!
Бритвами Оккама махать вверх-вниз —
все равно, что бабочками пудрить мозги.Если что и прянуло — там, бабочка, жук,
ну, а что касаемо затылка — оброс.
Нечего навыворот вытряхивать жуть:
если вжик! за шиворот, так сразу — Вопрос?!Тут уже до двери доползла дрожь;
форточка захлопала крылышком вдруг.
Пятая стремительно спикировала: — Что ж!,
допустим, Знак — бабочка, но Что ж! тогда — звук?Мысль несет на крылышках мохнатую чушь!
Спросим у машинки, — что та запоет?
Вывести за шиворот, чтоб никаких штук!
Если вжик! не бабочка, то я — самолет!Тут пополз по шее Знак, урча, как мотор,
лапками цепляя мохнатый страх,
щекоча кожу и нервы, а потом
с ревом взлетел, разодрав ночной мрак.Я скорее в дом, дрожа, словно мышь,
норовя выкинуть из головы звук.
Свет зажег, а на столе, страшный, как мысль,
шевеля лапами, стоит паук.Я скорей из дома, обмяк, как пальто,
норовлю вытрясти из ушей cвет,
выскочил — а в небе, огромный, как — Кто?,
шевеля звездами, стоит Ответ.30.09.1995 г., Уютное.

.
.

Конфликт с реальностью

Вперед забрел Попал В Просак!
и только учинил развал,
когда в трусах и на усах
вошел Я Вас Сюда Не Звал!,

и вздев резинкою басы,
преобразил развал в погром,
но тут пришел Ну Я Ж Просил!
с глубоким умственным ведром.

Он пригласил Какой Кошмар!,
тот чашу с ним испил до дна
и ел глазами божий дар,
но тут вбежал Едва Догнал!

Он правду горькую с собой
принес и, развернув, достал
сосуд со скорбью мировой
и мелких гадостей с полста.

Но только скорбь он разделил
и гадость выложил на стол,
пришел Пройдемте Гражданин!
и был составлен произвол.

А в час расплаты возле касс
им был представлен Скорбный Лист,
поскольку тут бывал Указ
и не терпел Отдельных Лиц.

16.05.1986г., Крымское Приморье.


.
.

Зоэфилическое

На петлях испитого чая
так вращаясь, только держись,
не здороваясь, не прощаясь,
нездоровая ходит жизнь.

Полезай, наклонившись низко,
приоткрылось оно пока,
в это слово с железным визгом
и пружиною, как капкан,

и пока этот миг продлится,
углядишь через край плеча,
как несутся, качаясь, лица,
строя рожи и хохоча,

норовя укусить и плюнуть,
разглядеть и поцеловать
и держа, словно пищу в клювах,
неразборчивые слова.

И нахлынет, как жар на щеки,
злоба, нежность и дурнота,
и еще б… Но все уже щелка,
и раскрыть не успеешь рта,

и, когда уже под завязку
станут в горле слова, как гной,
это слово со ржавым лязгом,
пнув, захлопнется за спиной.

25.11.1984г., Ленинград.


.
.

С высоты птичьего помета

Сюжет жужжит из самой гущи жижи,
и густо облепляя фонари,
автобусы роятся, и они же,
но чуть пониже, лезут изнутри.
Точильщики вечернего подкорья,
они покорно кушают людей,
но почему-то задом, а которых
из переда выносит — те бледней,
но целы и почти что не помяты
и сразу уползают кто куда.
Так происходит этот непонятный
метаболизм. И вся-то их еда —
по пятачку с любого индивида,
а кто и так — покажет проездной.

Но вот процесс нарушен. Инвалида,
беременного деточкой грудной,
запихивают в перед пионеры,
как будто бы свечу или клистир.
Замечено, что все пенсионеры
особо у тимуровцев в чести.
Они на них как осы налетают
и спереди в автобус норовят
засунуть, или за руки хватают
и с помощью подручных октябрят
протаскивают по проезжей части,
стараясь срезать нос грузовику.
Милиционер машины палкой застит,
сочувствуя бедняге старику;
он знает, что его подходит возраст,
что и к нему подступит пионер,
и, проявляя вялую нервозность,
он палкой охраняет их маневр,
и старичок целехонек, ура!
Его сует в автобус детвора.

Потом с размаху подбежит к старушке
и с мясом у нее авоську рвет
и, от усердья путаясь друг в дружке,
ее вонзит в автобусный перед,
а то еще пристанет к ней до дому,
обступит, затеснит — не продохнуть.
Милиционер с тоскою вслед содому
глядит и снова отворяет путь.

Потом струей дружинники проходят
и пьяного подмышку волокут.
Они автобус стороной обходят,
его в машину крытую кладут.

И всякий деловит сверх всяких мер:
личинкой он был тоже пионер,
а бабочкою будет милиционер,
а яйца отложив — пенсионер;
и каждый встречный знает свой маневр,
свою жену, свой дом и свой автобус:
иначе сколько было б неудобств!

04.05.1986г., Крымское Приморье.


.
.

Insecta poeta dioica*

Какие крохотны коровки!
И. С. Крылов

Куда их много набралось!
А. С. Пушкин

Не сотвори себе кумира,
но затвори себя от мира
и отвори себе кефира
и пей да пой, да знай давай
разинуть рот на каравай
не уповай,

но в упивании кефирном,
таком некислом, но не жирном,
в краю родном, в краю надмирном,
любя пельмени и семью,
живи у бездны на краю,
как бы в раю.

Есть упоение в кефире,
а кроме ждет нас в этом мире
упокоение в эфире
и покаяние в душе,
и увязание в борще,
и вообще.

Но вообщи кислей кефира
и злобосуточнее. Лира
бежит утех чумного пира,
и, забубонные умы,
забавам матушки чумы
не рады мы.

Так загляни на дно бутылке
и жало ощути в затылке.
Мы все в уютной расправилке,
тихи, милы и хороши,
раскинув крылышком души,
лежим в тиши,

в эфирном обмороке сроков
распяты в ящике пророков.
Вот это бабочка Набоков,
метелик Пушкин, блошка Блок,
вот жук Толстой – шесть босых ног,
вот мошка Бог.

У бездны мрачной на булавке
мы только крохотны козявки.
Но кто ж тогда остался в лавке?..
Впадая в ватные слои,
молчи, скрывайся и таи:
там все свои.

А у своих – булавки, вата,
эфир, порфир, булат и злато.
Всегда мы будем виноваты.
Всегда в сметане караси.
Не верь, не бойся, не проси,
скажи мерси.

Такая, в общем, аксиома:
в родимом чуме жди облома.
Но знай живем на оба дома
под дуновение чумы
и в ожидании сумы
чужие – мы.

________________________________
* Насекомое поэт двудомное (лат.)

06.03.2002, г. Москва.


.
.

Глубокие Мюсли Вовы Большого

Cмузи – это мюсли, разведенные слюнями.
ФБ фольклор

*
Официальная оферта омерты.
*
Следите за контентом базара!
*
Бесстыжий, как слово суппозиторий.
*
Пустые гильзы глаз.
*
В ходе следственных действий
получено признание в любви к родине.
*
Экстремальные туры в Мордовию теплушками РЖД.
*
Укукарачивают.
*
Перевыполнили чашу терпения.
*
Торговый центр объявляет акцию
«Три дня на разграбление». Скидки до 10%.
*
Ну рассуди ты своей тыквой, Золушка!
*
Мне нравится, что можно быть смешной,
распущенной, что можно есть руками…
*
Странно, что звёздное небо над головой
ещё не исчезло.


.
.

ОРИЕНТАЦИИ
(из неизданного То Сё)

1

Тихо сижу в провинции, словно мышка,
жгу свой фонарик ночами да порчу бумагу.
Словно сытая кошка, следит за мною наместник,
изредка трогает, когти не выпуская,
даже играть со мной лень ему, да и не к спеху:
слопает кошка мышку, едва та пискнет,
если ж не пискнет, слопает малость попозже.

2

Вот две вещи, добрый друг,
поразительные и
недоступные уму:

дивный нравственный закон,
изволением небес
помещенный внутри нас,

и отсутствие любых,
столь же дивное, следов
его действия — вовне.

3

Тощий рассыльный пришел из сыскной управы,
вызов принес от начальника для беседы,
шарил по всем углам маленькими глазами,
кричал: «Смотри у меня!..», «Сгною!..» и много другого,
топал ногами и трясся, как крупорушка,
взял три юаня и нехотя удалился.

Утром пошел для беседы в сыскную управу.

Гладкий начальник управы налил мне чаю
в тонкую чашку с узором из синих рыбок,
тихо со мной говорил, глаза положивши на пол:
«Смею ли я, ничтожный, надеяться?..» — говорил он,
«Соблаговолите ли вы?..» и много другого,

ласково улыбался и даже совсем не заметил
триста юаней в красивом узком конверте,
что заползли под его новенькую циновку;
провожал до порога, приглашал заходить почаще…

Знающий силу свою несуетен и деликатен:
тот, кто владеет мечом, им понапрасну не машет.

4

Кот на коленях, пес возле ног.
Что же еще?

Кот на коленях, пес возле ног,
в чайнике чай, рис в животе.
Что же еще?

Кот на коленях, пес возле ног,
в чайнике чай, рис в животе,
бумага на столике, кисточка в руке.
Что же еще?

Кот на коленях, пес возле ног,
в чайнике чай, рис в животе,
бумага на столике, кисточка в руке,
строка в голове, голова на плечах.
Что же еще?

Кот на коленях, пес возле ног,
в чайнике чай, рис в животе,
бумага на столике, кисточка в руке,
строка в голове, голова на плечах,
в сердце покой, мир на душе.
Чего же еще?..

Что же еще?

5

Держава живится налогом, чиновник со взятки.
Подарок чиновнику стоит поменьше налога.
Опять же, чиновник есть камень в основе державы.
Не станет чиновника — тут и империя рухнет,
а ежели взяток не станет, то сгинет чиновник.

Конечно, коль были бы деньги, давал бы обоим,
да ежели нет на обоих, то что тут попишешь?
Как видно, чиновнику дать — это все же разумней:
и деньги целей, и чиновник, и, значит, держава.
А денег державе не хватит — еще начеканит:
на то и империя, чтобы чеканить монету.

Вот если б чеканить я начал бы сам, то хватило б
и взятки давать, и уплачивать честно налоги.
Но это уж был бы урон, говорят, государству,
хотя не пойму, почему. За такое по локоть
империя руки оттяпает. Лучше уж стану,
как всякий порядочный подданный, взятки давать я,
доходы скрывать и пешком уходить от налогов:
и руки целее, и деньги, и власть, и чиновник.

6

Мухи меня одолели. Долги и мухи.

Липкой бумаги куплю на последние деньги.

7

Вот вечером третьего дня весеннего месяца мая,
на желтой циновке под персиком сидя цветущим,
при свете пионовой лампы раскинувши свиток,
любуюсь я рисовой матовой тонкой бумагой.

У этой бумаги шесть свойств и двенадцать достоинств,
и восемь разделов, и десять особых условий,
два способа споров, одиннадцать признаков санкций,
большой боковик из красивых зеленых юаней,
невидимый глазу узор в виде черного нала,
сплетенного с листьями трав восемнадцати видов,
и красная тушь на изысканных круглых печатях.

Какая во всем благородная здесь соразмерность,
какая гармония красок, цветов и оттенков,
какая спокойная плавность в периодах, фразах,
какое изящество тонких изломанных линий!

Мигает фонарь мой пионовый, скоро погаснет,
а я все сижу, оторваться не в силах от свитка,
и слезы восторга дрожат у меня на ресницах,
и влажны мои рукава от высокого чувства.

8

Скучно мне жить одному в моем захолустье.
Вырежу я из бумаги мелких бесов,
легковесных вертлявых бумажных змеев,
дам им большую волю на длинных нитках,
в город отправлю их с попутным ветром:
пусть-ка послушают, что горожане болтают,
на животе и спине у себя запишут.
Вернутся — я их почитаю. Все веселее.

9

Мне прохожий рассказал с предосторожностями —
на базарах толкуют небывалое:
были, люди говорят, многочисленные
чудеса и знаменья удивительные.

Власть сочла чудеса недозволенными,
объявила знаменья противоправительственными,
толкования их злонамеренными,
толкователей же несуществующими.

Но знамения вещь сверхъестественная,
чудеса тоже вещь неизъяснимая,
толкование же вещь лицензируемая,
подотчетная, налогооблагаемая.

Человеки тоже вещь государственная,
вот и сделали несуществующими
толкователей другим в назидание,
для острастки чудесам и знамениям.

10

Однажды в присутственном месте фискальной управы
я долго сидел, ожидая приемного часа.

Там мелкий чиновник, по локоть измазанный тушью,
сопя, прилежно писал большую бумагу.

Бумагами были покрыты весь пол и все стены,
и было уже не понять, где кончается эта бумага,
которую пишет чиновник, который сидит в этом месте,
и где начинается место, в котором сидит тот чиновник,
который все пишет и пишет, и пишет эту бумагу.

11

Ты пишешь, мой друг, с удивленьем
и грустью о новых идеях.
О выдумках сих непристойных
я тоже довольно наслышан.
Признаться, и мне они странны.

Когда мое дело решает
высокий и знатный чиновник,
не раз проходивший экзамен
и опытный в дел производстве,
могу ли я тут усомниться?

Когда же случайный прохожий
решать за меня соберется,
тем более в этаком месте,
где сотня таких соберется,
что может хорошего выйти?

Ведь если их сто соберется,
и это не пир и не драка,
то разве понять это можно,
зачем собрались? Разве только
чтоб сон сообща посмотреть.

12

Горит уютно розовый фонарик.
Горячий чай дымится в тонкой чашке.
Сверчок поет свою простую песню.
Тушь кончилась и вся бумага вышла.
Столица далеко. И мне не страшно.

13

Высокий чиновник Небесной управы
базар не фильтрует.
Зачем бы он станет следить за базаром,
ведь он за базар не ответит.

14

Ездил вчера я в город туши купить и бумаги,
масла для фонаря и корма для птиц и рыбок.
Шумно в городе и с непривычки странно.
Юноши ходят развязно, рук в рукава не пряча,
при обращении к старшим взора не опускают.
У юношей этих простые глаза свободных,
свободу понявших как право убить без спроса.

15

Сеет мелкий дождик.
Мелкий дождик целый день.
Холодно и грустно.

Влажная циновка.
С потолка опять течет.
Брызги на бумаге.

Мухи присмирели.
Тихо на стене сидят.
Мухам тоже скверно.

Тучи, дождь и ветер.
И дорогу развезло.
Никуда не деться.

Как-то все напрасно.
И вся жизнь как этот дождь.
Холодно и мелко.

И всю жизнь до смерти,
как дорогу, развезло,
никуда не деться.

Что же тут поделать?
Я как муха на стене,
тихий стал и смирный.

Брызги на бумаге.
Пусто, пусто на душе,
пусто на бумаге.

Тошно, одиноко.
Хоть бы кто-нибудь пришел.
Хоть с худою вестью.

Пусто на дороге.
Может, померли уже
все на свете люди?

Может быть, остались
только тучи, ветер, дождь,
барсуки да лисы?

Холодно и грустно.
Сеет дождик целый день,
мелкий, мелкий дождик.

16

Вот и вышло мне время ехать назад в столицу.
Вышедши из опалы, еду искать другую.

Радостно мне и горько, весело и тоскливо.

Радостно потому, что конец моему изгнанью,
а горько с того, что конец моей свободе.

Весело потому, что провинцию оставляю,
а тоскливо с того, что вновь ворочусь в столицу.

В сердце моем провинция, а на уме столица.
Сердце с умом не в ладах, и на душе тревога.

17

Прости, моя тихая обитель,
садик и хижина, прощайте.
Не прощайте — до скорого свиданья.

Вряд ли заживусь я в столице:
у того, кто кормится словами,
лишнее словцо лежит близко.

Полежит да и вылетит вскоре
вылетит — уже не поймаешь,
выскочит — назад не воротишь.

А того, кто кормится словами,
и ловить-то даже не надо,
вот он, в золоченой своей клетке.

Скажут: дочирикался, птичка,
вылезай из клетки золоченой,
полезай в соломенную клетку.

Так что я прощаюсь ненадолго,
клетка моей вольной несвободы,
дом моей свободы невольной,

хижина с соломенной крышей,
где порой жилось мне несладко,
но порой так сладко писалось.

18

Льстиво со мной говорил напоследок наместник:
съесть меня не успел — съеденным быть боится.
Кошка боится мышки, а мышка боится сыра,
знает, что сыр столичный в дворцовой лежит мышеловке.
Тронуть его опасно, а пренебречь невозможно:
очень будет сердиться главный дворцовый ловчий,
великий знаток сыров и покровитель мышек.

Славься же, император, государь Поднебесной.
Идучи в мышеловку, мышь тебе славословит!

19

Распищался я, глупец,
словно мышь под башмаком,
расшумелся не к добру:

в наше время ни за так
пропадает человек,
и следа не отыскать.

20

На последней четвертушке бумаги
на краешке столика пустого
последние строчки на дорогу.

21

Медленно вянет в лампе росток огня.
Кончив писать, бережно пересади
этот росток в бумаги и руки согрей.
Холод тогда останется только в груди.

Сентябрь-октябрь 1996 г., Уютное


.
.
***
Кровь дурная да почва-суглинок,
корни выдраны, грудь колесом.
Журавлиным гамзатовым клином
отлетаем от наших ризом.

Всех корней – электронная почта
да залайканная нелюбовь,
но качается кровь, то ли почва
под ногами – и, стало быть, кровь

на суглинке не сохнет подолгу
в отпечатках от берц, в колее.
Человек человеку и волку
друг, товарищ и брат по шлее –

как под хвост попадает охотно
и до крови стирает, когда
жизнь усталой походкой пехотной
отмеряет в остатке года.

Всё под хвост – ретроциты в осадке,
гекатомб кровяные тельцы,
кость берцовая, берц отпечатки
да от крылышек горстка пыльцы.

19.03.2016, Москва.


.
.
***
Я полон памятью тебя, налит до края,
Всё, что случилось, не сбылось, что стало, помню
и не отдам за все грехи любого рая…Ну полно, полно…Чтобы забыть тебя, мне надо много больше.
Такую плату мне одна лишь смерть заплатит.
Мне хватит этого и до конца, и после…

Ну хватит, хватит…

Да, я всё помню, не забыл. Не в этом дело,
а дело в том, что утром снится, ночью будит.
Да будет имя и душа твоя, и тело…

Ну будет, будет…

Твоим небытием, отсутствием, нехваткой
я заполняю бесконечные пустоты,
и это больно и мучительно, и сладко…

Ну что ты, что ты…

26.03.2016, Москва.


.
.
Одиссея
(hard version)

Как Пенелопа ткáла покрывало…
или ткалá?.. Ну, в общем, в «Одиссее»
Гомер подробно изложил вполне,
как Пенелопа челноком сновала,
ткала, ждала, седея и лысея,
пока Улисс сновал в своём челне.

Довольно-тки наткавши, Пенелопа,
всё сотканное за ночь распускала.
Довольно-тки сновал её мужик,
челнок и хват, по Азиям-Европам.
Его челну всё время было мало
пространства, что меж ног его лежит.

Год челн его сновал меж ног Цирцеи
и чалился семь лет меж ног Калипсо,
и шлялся года два незнамо где.
Мы знаем это все из «Одиссеи»:
что был Улисс челнок в законе ipso
такого facto, что сновал в везде.

Гласит нам гомерическое facto,
что ipso он всегда, везде и всюду,
забросив сотоварищей к свиньям.
Такому fuck с излишествами, как то:
распитием вина, битьём посуды –
завидовала вся Эллада… Ням-

ням-ням – завидуя снованиям Улисса,
причмокивали даже аргонавты
и крывший сорок девственниц Геракл…
По жизни ж – Пенелопа, эта крыса,
те слухи распускала: вот, мол, факты,
что он козёл, изменщик и креакл.

Когда Улисс вернулся на Итаку,
седой и лысый, в шрамах, но, что точно,
все десять лет не ведавший грехов,
то, от людей узнав, какую каку
ему жена подсунула заочно,
он, психанув, покоцал женихов,

хотя они ни в чём не виноваты
в натуре были, сгинув, как собаки,
став жертвой пенелопиной вины.
Так в непонятках полегли ребята,
братва шальная с острова Итаки,
хорошие простые пацаны.

_________________________________
Ipso facto – в силу самого факта (лат.)

24.04.2016, Москва.


.
.
***
Щекотно жаворонку. Он исщебетал
звенящим смехом крышку поднебесья;
а из травы исходят шепота
и шорохи, и слухи, и невесть что.

В траве грабеж и форменный разбой,
здесь все на всех, и каждый в одиночку,
здесь всякий малый занят сам собой,
закручивая левою резьбой,
сворачивая мир в себя, как в точку.

Но точка есть поболее других,
где я лежу, вселенный на матрасе,
где сходятся все сферы и круги,
мне донося, как я один прекрасен.

Я юный бог, я, может, старый Бог,
я этот мир воздвиг за три минуты.
Идет паук со всех паучьих ног,
сплетая мир из нитей абсолюта.

Я так велик; в пупе моем большом
роится твердь и море егозится.
И я сказал, что это хорошо
и жаворонка почесал мизинцем,
поправил небо, закурил дымы
и задремал.

То было в день седьмый.

10.05.1986г., Крымское Приморье.


.
.

Локальные опыты по изменению состояния

Лириум

Он не замог отключить дверь,
а трирь звонка была глуха,
как этот пятник… Нет, четверь,
или когда?.. Здесь был ухаб.
Он испустил под тверью клич,
он опустился на этаж
всем сразу. Он увидел луч
сквозь щелку твари. И атас
его закинул на дыбы,
мотнул о стену и косяк.
Он стиснул кляч. Он жил добыл,
сревнувши шею, как гуся
и смаху включья разоврав
убивку, где скрывалась зверь…
Но тут опять пошел овраг,
не то субботник… Нет, четверь,
или когда?.. Он бил плечом,
клычом, челом и сразу всем
об эту двердь, где был включен
или взамочен тисклый свет;
но эта впредь была глуха
к его мольбаньям и стенам.
Замчалась с клюкотом дуга,
он был в которую. Слюна
вступала в силу через рот
и, накачав свои права,
его рванула в этот ров,
то ли овраг, не то провал,
или куда?.. Он весь замок,
но дул из скважины скважняк,
и зде-то гдесь плутал звонок,
и в голове возник возняк,
потом замолк, вознюкнул взновь,
тампон заклямк, взвонюк взвозник…

— Туда был члюк, замах, позвонь!
Вспусти, хотею павзанить!
Пустею! Это я нуда!
Ну да ну да ну не ну я..
Тудето было — члик! Сюда
упадло! Быдло же!.. Уя!..
Зазнобу вткнул себе всюда
или вкуда? Нене я встам!
Не не ну не ну не ну да!
Мужик я илигде!.. Устал,
обжжи, обжжи, я прилежу,
ну не ну не ну не ну ща,
яссам! Бжни, бжни, я сам зажжу!
Где поздно? А кударый час?
Сегодня кто? Опять четверь?
Что — дворник? Где? Уже сейчас?
Ну не ну не ну ты проверь!..
А это кто?.. А это ты?
А я смотрю — а это кто? —
а это ты!.. Не не отстынь,
я всём! Я всам! Вон зми пальто.
Зачем — спускай? Я так. Я тут,
в штанов… Не пуговку! Я сам…
Я знаю как, забыл зовут!..
Нет, это пиво, что нассал?..
Не развязай, я там наблюл…
Нет, мне тошнит, лежи к стене.
Ну чё ты чё ты ну люблю
ну да ну да ну… это нет!

22.01.1986г., Москва.


.
.
Стишие поэтическое мемористическое
трагически-псевдопушкиноидное

Вот Умруя горько плачет:
умер Весья Неумру,
и глухим незарастётом
заросла его могилка,
и япамятник покрылся
весь итленья убежидом:
нынедикий Янароду
на могилку не ходок.

Стишие поэтическое
элегическое пушкинообразное

Люблю я пышное природы увяданье,
Но вовсе не люблю я скудное свое.

Стишие поэтическое
мемориальное заповитно-шевченкоидальное

Не забудьте, помяните
Тихой конской сапой.

Стишие поэтическое антропофагическое
гурманско-символистское внеблоковое

О доблестях, о подвигах, о мире
Я забывал на горестной земле,
Когда твое лицо в простом гарнире
Перед мной лежало на столе.

Стишие поэтическое постакмеистическое
квазимандельштамоидальное

Сестры, алчность и мелочность, одинаковы ваши приметы.

Стишие поэтическое милитарное
симонийно-симоновообразное

Ты помнишь, Володя, аферы военщины,
Как шли затяжные глухие дела,
Как пиздили бабки усталые женщины,
Как стайка мильярдов в офшоры ушла?

Стишие поэтическое
расширительно-легитимациное крылововидное

А я бы блогера иного
Велел на стенке зарубить,
Коль в сексуальном смысле слова
Потребно власть употребить.

Стишие поэтическое патриотическое
твардовскоподобное

До чего ж мы с вами, братцы, удивительный народ:
Все мы знаем наперед. Только задом наперед.


.
.
Не Елена – другая, – как долго она вышивала?
Осип Мандельштам

Двоится, расплывается, троит:
Елена? Юлия? Елена, но другая?
Все в памяти сливается. Сбоит
системный блок, растерянно моргая.Смешалось все, как в доме у Обло…
Что это было? Боль? Соль? Горечь? Сласть? Кислинка…
Восстановить?.. Спасти?.. Обрывы и кросслинки.
…мовых? Нет! …мских?.. Да нет, уже слабо.Одним концом пустая галерея
уходит в пустоту. Закрыть. Не открывать!
Скрипит… Винчестер? Короед? Кровать?Воспоминания, сироп из сна и клея.
И все слипается, и чем расковырять:
Елена? Юля? Лора? Лея?22.09.1999, Уютное.