strochkov-snap2_312

СТРОЧКОВ
Владимир Яковлевич

Родился в 1946 году.
В конце 80-х – один из лидеров московского клуба «Поэзия».
Стипендиат Фонда Бродского (2000).

Публикации в самиздате в 1986-87, в официальных изданиях с 1989.
livejournal
facebook

Ссылки автора на наиболее полные источники:
Источник 1, где воспроизведена первая книга стихов 1981 — 1992 годов (включая авторское послесловие)
.
Источник 2, где воспроизведены стихи после 1992 года (кроме, пока, 2014)
.
wiki


.
.
***
Тот бой был учебный.
Бежал я в цепи через поле,
и был автомат
атрибутом условной игры.
Вот только патрон,
что дослал я затвором в патронник,
он был боевой,
безусловный, готовый убить.

Тот бой был учебный:
стрельба по фанерным мишеням.
Свою я увидел
примерно в трех сотнях шагов:
неловкий солдатик
защитной зеленой окраски,
грудная мишень,
что вчера сколотил старшина.

Тот бой был учебный,
и я, как меня обучали,
припал на колено
и вскинул к плечу автомат,
и целясь на вдохе,
подробно сквозь рамку прицела
его разглядел –
и внезапно почувствовал стыд.

Фанерный солдатик,
зеленый юнец беззащитный,
мне вдруг показалось,
старался пригнуться к земле.
И с чувством неловкости
ствол я немного приподнял
и очередь всю
чуть повыше мишени пустил.

Тот бой был учебный,
и после стрельбы для осмотра
я вместе со всеми
к мишени пошел не спеша.
Тот бой был учебный,
но я не вернулся из боя:
фанерный солдат
уложил меня пулей в упор.

1970, Наро-Фоминск,
дивизионный огневой городок.


.
.
***
Я говорю, устал, устал, отпусти,
не могу, говорю, устал, отпусти, устал,
не отпускает, не слушает, снова сжал в горсти,
поднимает, смеется, да ты еще не летал,
говорит, смеется, снова над головой
разжимает пальцы, подкидывает, лети,
так я же, вроде, лечу, говорю, плюясь травой,
я же, вроде, летел, говорю, летел, отпусти,
устал, говорю, отпусти, я устал, а он опять
поднимает над головой, а я устал,
подкидывает, я устал, а он понять
не может, смеется, лети, говорит, к кустам,
а я устал, машу из последних сил,
ободрал всю морду, уцепился за крайний куст,
ладно, говорю, но в последний раз, а он говорит, псих,
ты же летал сейчас, ладно, говорю, пусть,
давай еще разок, нет, говорит, прости,
я устал, отпусти, смеется, не могу, ты меня достал,
разок, говорю, не могу, говорит, теперь сам лети,
ну и черт с тобой, говорю, Господи, как я с тобой устал,
и смеюсь, он глядит на меня, а я смеюсь, не могу,
ладно, говорит, давай, с разбега, и я бегу.

1992


.
.
***
Времена изменились — в том смысле, что ты постарел
в том известном, банальном и, в общем, безжалостном смысле,
что когда ты застонешь, согнувшись, так это прострел
или язва желудка, но только не снайперский выстрел.

Времена изменились — в том смысле, что снайпер уснул;
с любопытством опасливым ждем: ну, когда же проснется?!
Времена жидковаты, но воньки, как старческий стул,
но мы знаем: послабит, а после с запором вернется.

Времена изменились — в том смысле, что время прошло,
потому что в других никогда ничего не менялось,
кроме смысла прекрасных, убогих, бессмысленных слов
пораженного лжой языка. Это наша ментальность —

смыслы слов изменять — но не к лучшему, а вообще,
в том устойчивом смысле, что кроется в слове «измена»,
на котором растет, словно плесень на скисшем борще,
наша Вера, Надежда, Любовь, наша юная смена,

мать их… Ольга и Игорь, как прежде, на холме сидят,
их дружина пирует, три шкуры содравши со смерда.
Времена не меняются. Время проходит. Смердя,
выезжает Олег на скелете своей weißen Pferde

(все проходит со временем, только не трупная вонь,
не меняющей смысла, сменяя названия, власти),
и гремит костяком под его костяком бледный конь,
да порой у скелетов местами меняются части.

09.10.1995, Уютное.


.
.
ХОБЛ

Где сколько сможешь воздуха набрав,
откаркаешь клокочущую плеву –
и снова дышишь, хрипом смерть поправ.
Но, Даже, если ты по жизни прав,
пора налево,

и шею, как цыпленок табака,
сворачивая за угол, за локоть,
признай, что жизнь что шея коротка,
а потянуть еще наверняка,
поди, неплохо.

Похоже, Иже есть на небеси –
но, ижицей нанизанный нелепо,
на вертеле, на жизни, на оси
вися, не верь, не бойся, не проси,
гляди на небо,

хватай губами строчек шепоток,
густое, неостуженное брашно.
Ворованого воздуха глоток
отдать на разграбленье и поток
почти не страшно,

но страшен воздух, вязкий, словно мед,
некислород, вползающий по капле
в траншеи сквозь сенильно-горький рот
того, кто думал, Чтоже, не умрет,
соскочит как-то.

Соскочишь – но с подножки, не с крючка:
вдох воздуха – и следом выход духа.
Разинув рот подобием очка,
Егоже, тьме, сходящей с потолка,
шепни на ухо.

Ты и теперь глядишь в ее глаза.
Пока не спишут оперу на мыло,
пиши что мог бы, но не мог сказать.
Когда же Всёже спросит за базар,
ответишь: было.

Хватая ртом, как рыба на мели,
и засыпая, как живая рыба,
за жизнь, где воздух сделан из земли,
и душит, Даже, скрип дверной петли,
скажи спасибо.

О возрасте скажи – уже хорош,
о воздухе – что, Тоже, не хватало.
Считай в своем уме, что ни за грош,
а не в своем надеясь, что найдешь,
пиши пропало.

23.11.2001, Москва.


.
.
Alba abstinentes

В шесть тридцать, едва оклемался рассвет
тревожного нового света,
с ноль восемь салюта заходит привет
спросить на закуску совета:
за куревом вышел, а палева нет,
и тело трепещет, как Ветхий Завет.

В глазах его полночь, а в сердце закат
кровавых консервов в томате.
Крепленой удачи последний солдат,
он правды взыскует в салате:
морская капуста ему нипочем,
он вечности дверь подпирает плечом.

– Скажи мне, любитель опасных грибов,
свободный, как завтрак туриста,
что, если, салюта пятьсот потребив,
ты примешь остатние триста?
Что, коль мой совет не пойдет тебе впрок,
и плавленый в горле застынет сырок?

Привет усмехнулся, однако чело
и грудь оросилися потом:
– Проблемы глушу я в случáе чего
соленым морским анекдотом.
В уста я водвину два легких перста
и вырву я грешный сырок изо рта.

– Ответь мне, носитель салюта в груди,
невольник отдания чести,
что ждет твою грешную плоть впереди,
еще, скажем, грамм через двести?
На череп себе наступив с сулеей,
что станешь ты делать с зеленой змеей?

Он медлит с ответом, мечтатель-хохол,
склоняясь решительно к дружбе:
– Приятель! Плоть наша – всего лишь чехол,
посуда у духа на службе.
Хохлы не боятся ни змей, ни чертей
и держат стакан для зеленых гостей.

Портвейн удручающ, а водка быстра,
хмель буен, сикера глумлива.
Я бесов своих изгоняю с утра
салютом простого разлива
и биле мицне догоняю пивком
и рею над миром, как горний ревком.

Я душу свою обнажил вам до дна,
мы связаны дружбой навеки.
Налейте ж, налейте в стакан мне вина.
Теперь поднимите мне веки,
вложите мне в руки стакан и сырок.
Я выпью и съем, и я стану пророк.

Он залпом салюта мой принял совет,
в глазах у него помутилось,
и, с дружбой покончив, он канул в рассвет
таинственно, как Наутилус,
чтоб вынырнуть где-то за тысячу лье
с надеждой, что кто-нибудь, може, налье.

03.09.1999, Уютное.


.
.
Нет, не тебя так пылко я люблю…
М. Ю. Лермонтов

Смотри, не опоздай, неровен час
и место кривовато, не попутай.
Не пользуйся ни встречной, ни попутной,
ступай в метро, Офелия. Сочась,

там протекает время. Тень Отца
ведет в туннель. «О ужас! Ужас! Ужас!..»
Там зреют гроздья крыс, и туже, туже
сжимаются объятия Кольца,

верней, Его Отсутствия. Порода
проедена. И жрет себя с хвоста
замкнувшаяся эта пустота.
Нет выхода. Там только переходы.

Но если переход на Ногина
с Китайгорода снова заработал –
не перейди. Там Черная Суббота,
не Воскресенье Светлое. Длина

сворачивается, и времена
свиваются в гудящую пружину.
Не преходи с Лубянки на Дзержинку:
там Гильденкранц заигрывает на

набухшей флейте Партию Бояна,
в три дырочки сопя. Какой-то Джойс!
Какой-то джойстик!.. Sorry! Taste a choice:
отечество нам – Смутная Поляна,

где черная субботняя дыра
пульсирует в манере мясо-тинто.
Любимая! Полоний засветился,
и лезут крысы. Значит, нам пора.

К чему гадать, что может нам сулить
прописанный их наложеньем паттерн.
Любимая! Уже подписан бартер.
Открыть офшор – и в Вену отвалить.

02.04.1996, Москва.


.
.
***
Словно поезд метро, из земли и обратно под землю свистящий снаружи,
задрожать и очнуться и по дрожи себя обнаружить
меж чужих и родных.

Ну, беги, утешайся, поплачься в жилетку, посмейся у тех и у этих.
Но у этих утех есть одно лишь достоинство: дети
не родятся от них.

Небольшая удача — со свистом очнувшись на бешенно мчащемся свете,
обнаружить себя в непосредственной близости смерти,
перед входом в туннель.

Никаких остановок тебе, пересадок, все выше свистит, все скорее.
Ничего не попишешь, ну, разве что ямбы–хореи
под галоп–ритурнель.

На ходу не соскочишь, не дернешь за страшную ручку стоп–крана,
можно только следить за свистящим разлетом тарана,
да и то изнутри.

Но еще бы пожил — хоть бы так, изнутри, на лету — только свистни.
Только вот не свистят. Остается чуть–чуть — только мысли,
только две или три.

20.09.1993, Уютное.


.
.
Зарисовки эпохи зрелого социализма

Этюд в невыдержанных тонах

ВДОХ…

Сдох закат, не достав билета.
День уральского лютого лета
ждать у моря погоды – у кассы билета –
устал.
Но я достал!
Я достал его – эврика! –
погрузившись
в жидкость очереди, как в ванну, как в Лету;
я, как винт Архимеда, вынырнул –
правда, нескоро –
с билетом.

ПАУЗА…

Ночь за бруствером чемодана –
проэхала.
Перламутро. Очнувшийся аэропорн.
Прибыл позавчерашний из Магадана.
Эка!
Полетит в Москву!..

Скрытно,
как подпольный аборт,
и внезапно,
как высадка новороссийского десанта,
происходит высадка – и сразу посадка
со спецдосмотром a la естественный отбор.

Трап.
Он подъехал, как катер,
вошел, как катетер,
задрожал, как клитор,
но, не войдя во флаттер,
все снес терпеливо – туда и обратно –
и отошел, вялый, как послед.

А вослед
к переднему люку – трап особой статьей.
Командир корабля выплыл этакой утлой ладьей,
разве что не играл «Встречный марш»
или «Боже, царя…», или «Отче наш…»
К трапу – шасть!..
И шесть
кресел переднего ряда –
весь партер – занимает такая бригада:
три шишки (один генерал, два в цивильном),
одна полушишка (из нацменьшинств)
с ликом сановно-дебильным
и две секретарственных дамы для шишек.
А излишек –
двух рослых кондомов для шишек –
посадили на откидные в коридоре,
против сральника: «Будьте как дома!»

Снять с себя пиджаки командиру позволив,
сели шишки.
Сели нацполушишка и дамы для шишек.
Против нужного места сели нужные люди – кондомы,
поправив кой-что у подмышек.
Готово!

И немедленно – взлет!

И тотчас,
изгибаясь глистательно,
улыбаясь предстательно,
стюардесса их стала угощать обстоятельно,
поднося им с икрой бутерброды,
фанту, кур и минводы,
и что-то еще самолучшее.
Шишки, правда, гнушались,
едва ковыряли, не кушали;
полушишка припал –
хоть оттягивай за уши;
и дамы с кондомами кушали.
Ну, а все остальные, приняв по мензурке дюшеса,
наблюдали с большим интересом
освещенную заповедь: FASTEN YOUR BELTS,
что на данном витке историческом
означало весьма ригорически
«затяните потуже ремни» –
так привычно,
а по-аглицки даже прилично!..

На десерт подавали литературу.
Шишки взяли (для вида: не читали) брошюры.
Полушишка схватил «Крокодил»,
но прочесть не успел – он все какать ходил,
воспаляя кондомам изысканный слайд
TOILET OCCUPIED.
Дамы взяли по «Юности» старой
(их бедра качнулись гитарой),
а кондомы не взяли: нельзя им!
Но зато нам на пару с соседом достался бестселлер –
не вру я ни грамма! –
нам досталась «Продовольственная программа».
Так что jedem das seine:
продовольствие было передним,
а программа досталась задним…

Но кончается все: бутерброды и куры,
лакейство, брошюры,
подносы, запоры, программы, поносы…
Посадка.
Отстегнулись. Свобода!
Свободен даже OCCUPIED TOILET.
Загорается надпись ВЫХОД…

Но выхода нет.

ВЫДОХ…

А у трапа уже тормозил черный ЗИЛ.

А попозже пришел и автобус.

26.07.1982, авиарейс Свердловск-Москва.


.
.
Весенние стансы

Не бродить уже ночами
в серебристой лунной мгле.
Дж. Г. Байрон
.
Имелась ночь дышать
восторгом сладострастья
но трепет век двадцат
что выдышь ли воздох
и выпадет тебе
из легкого ненастья
забившийся туда
заржавший там гвоздок
Не раствори окна
дыша весенним ядом
наивный шпингалет
Ведь там среди ветвей
так обернулась ночь
ощерившимся Садом
что песню на замолк
защелкнул соловей
И был другой Саад
взывавший в каждом бейте
поэта соловья
конец ему редиф
рубай его в кустах
где примой вторя флейте
газели под чадрой
искали дивных див
И третий был садок
Гормонов аль-Ротшильдов
где всторг и слад игры
нескромных поволок
видок ночной поры
на ход эсмераджильды
с метаньями икры
и розливом молок
Ну в самой той поре
выгуливать химеры
вотрдамских квазимод
по псовым пустырям
где странности любви
Саддама и Гомера
к кислотному дождю
горбам и костылям
Там в серебристой мгле
изысканной заразой
цветет сочас ночной
трофический цветок
багряный поцелуй
маркизовой проказы
чей пряный аромат
пьяней чем ацетон
Какой там строить месть
куда тибе учили
и малый и балшой
и старая с лубой
неумный рыголет
наяв Спарафучиле
останется смешком
исполненным судьбой
До света бродит кровь
шурша в известный панцирь
пока растравит сон
токсин медвяных рос
Ворон картавый кар-р!
назад с иврита канцер-р!
и чирьи воробьев
Цир-роз! Цир-роз! Цир-роз!
К чему весь этот яд
кричать надрывно выпью
наемный фаргелет
свезет на нет слова
и даст прямой эфир
рукой покрытой сыпью
и будет с тошнотой
кружиться голова
Когда хотя бы мочь
хоть отстоять осадок
брожения в крови
или хотя б хотеть
пока вдыхает ночь
наркоз полураспада
и мышкою ползет
отравленный потец
На мглистом серебре
в парах ночного брома
лицо безумной Маб
проявлено Смотри
как ртутной синевой
от дома бредя к дому
налившись дочерна
вспухают фонари
Как не февраль не май
белеющую мякоть
снедает целлюлоз
тончащее нутро
Надеть противогаз
достать чернил и плакать
макая и следя
как плавится перо

27.03.1994, Москва.


.
.
Руба’иййат аль-джебри

Я решал уравнения знаком и точным числом,
и обманчивым словом; я был мудрецом и ослом;
я ответы искал и во сне, и в вине, и в беседе,
между светом и тенью, добром и прельстительным злом.

Я вытряхивал истины, шарил на ощупь во лжи,
извлекал спорынью, словно корень, из колоса ржи,
я бродил и в полях конопли, и долинами мака,
но ответа и там не нашел. Где ж искать мне, скажи!

Я решал уравнения с корнем “любовь”, а верней,
порешил; я искал корень “вера” – “сомнение” с ней
откопал я – червя, что ползет и разрезан на части.
Я уже накопал себе гору из мнимых корней.

Есть в простых уравнениях корень, но он неглубок.
В уравнениях сложных их может быть целый клубок.
Где б нарыть уравненье с действительным корнем “надежда”,
аргументом которого не был бы истинный “Бог”?

Уравненье решал я с граничным условием “смерть”,
подставляя в него как константы то “душу”, то “персть”.
Я для “персти” нашел корень “ноль”,
для “души” – “бесконечность”,
и нашел я, что оба несладки. По волку и шерсть.

Так искал я решения ходом коня и ладьи,
приношением жертвы и строгим вердиктом судьи,
и мольбой, и приказом – но тщетны все способы эти.
Как найти мне решение – корень из точки над “i”?

23.09.1996, Уютное.


.
.
***
Январь.
Сочащийся сочельник.
В ущелье города отшельник
автобус, как дары волхвов,
развозит снулых пассажиров.
Грязь золотится рыбьим жиром
ночных светильников, с лихвой
хватающих на то, чтоб цепко
хватать прохожего за цепку
воротника его пальто
и, оттенив мешки подглазий
следами долгих безобразий,
цеплять трамваи за панто-
граф. График опозданий
под Вифлеемскою звездой
с кремлевской башни мирозданий
кукует, словно козодой.
Базедовой болезнью окон
в ночь выпученные дома,
суча нечесаный туман,
свивают неуютный кокон,
и наступивший Новый год
стоит, как Ирод, у ворот,
и подозрительный, и старый,
хрипя расстроенной гитарой,
слюной желаний полня рот
среди умеренных широт
моей немеренной отчизны,
где шиворот есть признак жизни,
где вонь от выворотных шуб
любовным приворотным зельем
рвет ноздри.

Покупным весельем
топыря внутренний карман,
встречайте утренний обман.
Отметив наледи батманом,
идите на люди в туманном
желаньи быть среди людей,
будь то злодей, прелюбодей
иль иудей на крайний случай…
И от получки до падучей,
или горячки, наконец,
терновый катится венец
подменным колесом Фортуны,
цепляя терниями струны
непрохмелившейся души,
что, в терминах м’сье Коши,
фиксирует сходимость ряда
к нулю, ни рая нам, ни ада
отнюдь при этом не суля…

Сходитесь около нуля!

15.01.1984, Москва.


.
.
Былое и думы

В костяке стояка
шелест мыслей ночных, тараканов,
сокрушений и снов.

На манер трояка
жизнь, дешевая, как провокатор,
не тревожит основ.

Это старый обман,
весь потертый на складках и сгибах,
но с имперским тавром,

туалетный роман
с бородатым портретом сагиба
и — куда там с добром!

Оперевшись на опыт
седых дураков–ветеранов,
провалиться в труху.

Это даже не опт,
это розница разницы драной
на искусном меху

и умелой руки,
помавая искусственным членом,
извлекающей кайф

(так торчат стояки,
где ночной незадачливый пленум
косяком протекает)

из коммерческой мзды
в виде маржи безнала и нала,
новый сердцу восторг,

когда все до звезды:
и маржовый размер небывалый,
и немеркнущий торг.

Прислонясь к косячку
и планируя прошлую бытность,
принимать перед сном

по сливному бачку
этих скабрезных лет монолитность
за сверженье и слом?

Как вербать через рот
это дивное членов устройство,
не сыскав языком

в бочке золота брод?
Как развéрзать уста, не устроив засор из расстройства
речи под стояком?

22.09.1993, Уютное.


.
.
***
Ночь в квадрате: и темнота, и тишь.
Засыпая, думается ясней.
Хуже то, что с годами все лучше спишь,
находя пристанище лишь во сне.

Но наживку века уже прожив,
вспоминая из близких старость и смерть,
засыпая под звон чужих пружин,
просыпаясь, думаешь: «Не успеть!» —

не вдаваясь в: собственно, что, зачем,
сознавая только куда, к скольки
и на ощупь нащупывая меж вещей
времеместо, сбившееся в комки.

Эта вата, скатавшаяся туфта —
обстоятельство времени здешних мест,
одеяло, стянутое туда,
где когда и где образуют крест

времеместа, свалявшейся пустоты,
адресов пустотелых, каверн минут…
Это что? Зачем? Неужели ты?
Не успеть… Не успеть… Поскорей уснуть!

21.09.1992, Уютное.


.
.
***
Жил пророк со своею прорухой
у самого белого моря,
про Рок ловил поводом дыбу;
раз закинул он долгие нети –
свято место вытянул пустое;
вновь раскинул порок свои эти –
выпали хлопоты пустые;
в третий раз закинулся старый –
вытащил золотую бирку
инв. N 19938*
Говорит ему бирка золотая
инв. N 19938
человеческим голосом контральто:
– Смилуйся, пожалей меня, старче,
отпусти, зарок, на свободу,
на подводную лодку типа «Щука»,
что потоплена глубинною бомбой
в сорок пятом году под Волгоградом:
ждет меня там завхоз, не дождется,
заливается Горьким и слезами.
Ты спусти, курок, меня в воду!
Испусти! Услужу тебе службу,
сделаю, чего не попросишь!
Ей с уклоном нырок отвечает:
– Попущу тебя, доча, на волю,
лишь исполни одну мою просьбу:
неспокойно мне с моею прорехой,
вишь, поехала как моя крыша –
ты поправь да плыви себе с Богом.
Отвечает бирка золотая
инв. N 19938
савоярским альтом мальчуковым:
– Не печалься, сурок, не кручинься,
а ступай, упокой свою душу,
мы непруху твою мигом поправим,
нам застреха твоя не помеха,
будет крыша – краше не надо! –
и, сказавши, хвостиком вильнула,
голосом вскричала командирским:
– Срочное погружение! Тревога!
Носовой отдать! Задраить люки!
По местам стоять, в отсеках осмотреться!
Перископ поднять! Торпеды – товьсь к бою!
Дифферент на нос, глубина сорок,
скорость пять узлов, курс сто двадцать!
Штурмана ко мне! Акустик, слушать!
Вашу мать – в реакторном отсеке!!! –
и ушла в глубину, как булыжник.
Вот хорек домой воротился –
видит — крыша его в полном порядке,
вся фанерная и с красной звездою,
и табличка с адресом прибита:
мол, загиб, чирок, смертью героя
в сорок пятом году под Волгоградом
на подводной лодке типа «Щука»,
где служил бессменно завхозом;
а пониже – бирка золотая
инв. N 19938.
В изголовье сидит его Старуха,
говорит ему голосом профундо:
– Дурачина ты, сырок, простокваша!
Жил да жил бы со съехавшей крышей!
Не всхотел ты быть прорабом духа,
прихотел, чурок, жить сагибом –
вот теперь лежи и не вякай,
ибо сказано у Екклесиаста:
«Лучше жить собачьею жизнью,
чем посмертно быть трижды Героем,
хоть бы и по щучьему веленью.»
(Конец цитаты)
__________________________
*) Инвентарный номер девятнадцать
тысяч девятьсот тридцать восемь.

01.09.1990, Уютное.


.
.
***
Даже маленький камень во времени много длинней,
чем большое дерево. Что ж говорить о нас,
то есть что говорить о тебе, обо мне, о ней,
если нам отпущен даже на глаз недолгий лаз;

и хотя он в пространстве извилист и даже ветвист,
мы из времени выглядим меньше, чем маленький куст.
Малорослые сроком как биологический вид,
мы к дичку своему прививаем отростки искусств.

Как привой поэзия — это культура из тех,
что в пространстве обычно большой не имеют цены.
Но порой один, даже очень маленький текст
может дать со временем стебель большой длины,

и когда твой извилистый ров упрется в тупик,
из него возможны побеги в виде выживших книг.

09.09.1989, Уютное.


.
.
Призимление

Помело по дорогам, забило траву.
Сивый мельник опять запускает свой жернов.
Суматошные лопасти ветра сорвут
лист последний, лист фиговый, стыдную жертву
и ненужную, в сущности: функции нет,
размножение прервано, и гениталий
отмиранье закончилось. Что-то кольнет,
но не горечь утрат, но проросший кристаллик,
но растения смерти, льдяные ростки,
те, что, множась бесполо, делясь и почкуясь,
не изведали боли зачатья. Рискни
прививать им свой пыл – не поймут, не почуют
и двумерной куртиной на клумбе стекла
разрастутся, бесстыже собою красуясь,
но стекут и исчезнут от капли тепла
и вдоль грядки окна лишь слезу нарисуют
по утраченном рае бесстрастной души,
где архангел стоит у калитки с горячим
языкастым мечом. И – греши, не греши –
но обратно не впустит, крыло раскорячив
и раскормленным оком ведя вокруг стен,
что усыпаны поверху боем кристаллов
и спиралями Бруно увиты. И с тем
уходи от забора. Нет рая. Не стало.

И тогда по весне обесчещенный лед
растечется по древу щебечущим соком
и узнает желанье, и семя нальет,
когда толстый посредник потащит по сотам
этой страсти растительной сладостный пот
от зачатий, слияний, слипаний, соитий,
запасая куртажные, чтобы и под
помелом ледяным уцелеть, утаить – и
непрерывно кольцо, и мелькают подряд
мертвый рай ледяной и живительный ад.

Воротись по весне и повисни, врасти,
повертись и устройся в уютную лунку,
корень дай и росток, высунь почку в горсти.
Солнце бросит блесну – ты проклюнься,
клюнь на этот крючок хлорофилловым ртом,
а потом… А бог знает, что будет потом,
потому что потом будет снова зима,
так что ты не зевай, а вздымайся, взимай,
все равно отдавать все, что взято – и в рост
под проценты вернуть излучение звезд,
все равно ты расплатишься смертью потом –
далеко не прекрасным, но сытным плодом.

12.11.1983, Москва.


.
.
***
Неповторимый утром вкус жизни во рту — уксус рвоты.
В голове — обрывки тумана. В мускулах — клочья ваты.
Очевидно, подходят к концу лимиты, квоты —
и что толку роптать, что они маловаты.

Пожилому лимитчику на халяву и уксус сладок,
и укусы жизни ему поцелуев слаще.
Все богатство свое — связку морщин и складок —
словно низку жемчуга, он за собою тащит.

Словно улитке домик, эта ноша ему не в тягость.
Лишь бы не обронить, не растерять остатки.
Лучше бывало, хуже, в общем, бывало всяко,
но у него остались связки его и складки.

Может, ему осталось жизни не больше часа,
низка перлов его цена, рубль с мелочью,
но станет ли он роптать, что горька его чаша,
даже если она наполнена черной желчью?

28.09.1999, Уютное.


.
.
***
Светло ль внутри фонарного столба?
Светлей, чем в телеграфном, что ль?..
Судьба
нам не дала иметь в себя окно.
Как жить внутри себя, где все темно?
Как заглянуть снаружи в эту тьму,
где ни окна неясно почему,
ни лампочки, ни свечки и ни зги,
куда ни кинь, ни глянь, ни побеги,
там только тьма и беспросветный мрак
Как жить в таком внутри себя?
Никак.
Вот и живем снаружи да вовне,
дрожа от страха больше, чем от стужи,
себя не зная, зная лишь снаружи,
а там окно, но света нет в окне.
Окно снаружи нас, а за окном
лишь слово «свет» снаружи. Лишь одно.

13.09.2005, Красково.


.
.
Колеса

Маленький мальчик, сосущий сосульку,
где твое детство, куда подевалось?
Выцвело время, истерлись рисунки,
камнем заложены очи подвалов.

Вот ты стоишь посреди переулка,
вынут из дома, обложен домами.
Память хрустит, как французская булка,
помнишь – тебе ее с маслом давали?

Помнишь, как бабушка делала тейглах,
как ты слипался от сладкого счастья?
Темные воды в тесных потернах
плещутся. Нам не дано возвращаться,

нам не дано субмариною ржавой
всплыть, продувая сипящие бронхи,
в бухте потерянной древней державы,
в шхерах утраченной бывшей эпохи.

Как она пела победно и хрипло
в недрах картонных черной тарелки,
как она пахла жареной рыбой,
кошками, половиками, побелкой,

как по булыжникам, криво и косо,
как по кривым тротуарным асфальтам
поодиночке скакали колеса
и высекали искру самокаты.

Было ли это? А было – куда же
все это кануло? В Лету? В Неглинку?
Или та вечность ушла на продажу
из-под полы у Центрального рынка?

Вот я стою посреди переулка,
как Гулливер над страной лилипутов,
и отдается горько и гулко:
– Не было детства. Ты все перепутал.

Был только сон, кисло-сладкий, как соус,
да и его ты, проснувшись, не вспомнил!..
Нет! Это было, но скорчилось, ссохлось,
и во дворе – только мертвые корни,

и наклонясь, чтобы глянуть в окошко –
то, на втором этаже, как и прежде –
вижу, как маленький мальчик сторожко
прянул назад… Позабудь о надежде:

мальчик другой, и окошко другое,
станешь стучаться – тебе не откроют.
Вот и замри, потянувшись рукою,
и не срамись запоздалой игрою.

Маленький мальчик, зародыш утраты,
вся эта жизнь опустилась, как Китеж,
и не сулит даже малой отрады
прошлого глухо застегнутый китель.

Только порой из-под темной водицы
колокол глухо ударит под сердце.
Голуби детства, серые птицы,
все норовят на окошко усесться.

Все заросло заскорузлою коркой,
только тревожит бессонною ночью,
только колеса в тупик да под горку
катятся криво поодиночке.

11.09.1986, Уютное.


.
.
А. Левину

Убывает волос и иллюзий,
прибывает годов и морщин,
но внутри все мы детские люди,
для иного нет веских причин.

Наша плоть – это просто сорочка,
что с годами идёт на износ,
а под нею душа-одиночка
задаёт мирозданью вопрос.

И поскольку таит мирозданье
на вопрос её ясный ответ,
жизни смысл и её оправданье –
только детство души. Прочих нет.


.
.
ГРЕНАДА

Добровольцам (наёмникам), героически
павшим в боях во время американского
вторжения на остров Гренада в 1983 году,
посвящается.

Мы ехали шагом, мы мчались в боях
и заревах грозных пожарищ,
и мне розмовлял конармеец Буряк:–
Тут був в эскадроне товарищ!..

Когда на привалах осипший баян
про яблочко песню мочалил,
«Гренада, Гренада, Гренада моя» –
он пел, помутневши очами.

– Откуда у парня испанская спесь? –
гуторила интербригада;
а он надрывался, заплаканный весь:
«Гренада, Гренада, Гренада!..»

Он пел на очке и за общим котлом,
в зубах ковыряючи дулом,
а был он, как все мы, упрямым хохлом
и думку он туго задумал…

Когда мы рысями текли от Махно
средь зноя и буденной пыли,
сдавая с боями гумно за гумном,
мы как-то о нем позабыли.

Отряд не заметил потери бойца,
деля его пайку баланды,
и яблочко-песню допела комса,
вступая в колхозы и банды…

Потом я при Франко служил ямщиком.
Раз еду Севильей ночною,
гляжу – тормозит и мигает глазком
роллс-ройс, поравнявшись со мною.

Гляжу, седока не признаю никак:
такое отъел себе рыло.
– Здорово, – сипит, – конармеец Буряк!
Каким тебя ветром прибило?

Ну, точно же, он!.. – Да служу, – говорю.
А ты-то откудова, милай?
А он мне: – Закурим?
– И то, закурю…
Гляжу – угощает «манилой»!

– Да я, – говорит, – в девятнадцатый год,
как мы от махновцев тикали,
качаясь в седле от тоски и невзгод,
раскинул мозгой над стихами –

и тут я подумал себе: «Накоя
под пули подсовывать спину?
Гренада, Гренада, Гренада моя,
кой ляд мне сдалась Украина?!»

Я хату покинул на старую мать,
прополз до кордона в бурьяне,
чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать.
А сам-то я кто, не крестьянин?!.

…Он пел мне, улыбку из сала кроя,
таиться не видя причины:
– Гренада, брат, нынче и вправду моя –
поместье мое, батькивщина!

Я слушал – и классовый гнев меня тряс.
Я принял решенье, Иуда.
Уйти не удастся тебе в этот раз
от красного ревсамосуда!

– Довольно, куркуль, закрывай свой ликбез,
мол, именем павших то-ва-р-р-ри!.. –
и я разрядил мой надежный обрез
в евойную жирную харю,

в упор, промеж глаз, это ж сразу – хана!
Потом я дуплетом по фарам –
и мертвые губы шепнули: – Не на!.. –
и в пыль покатилась сигара…

………………………

Полковник вздохнул и поник головой:
– Да, всякое в жизни случалось…
Эх, жалко!.. Опять затевается бой,
а прежних рубак не осталось.

Все эти кубинцы кишкою слабы,
а янки – здоровые, с-суки.
Гренада, Гренада!.. – но тут от избы
влупили ему из базуки.

Я отдал над фаршем последнюю честь;
я пел, подплывая к Канаде:
«Московская волость в Америке есть,
когда же ей быть на Гренаде?!»

…Кончаю. Мне плохо видать без очков.
Пришли минус восемь посылкой.

Полковник запаса Владимир Строчков.
Канада.
Квебек.
Пересылка.

11.05.1986г., Крымское Приморье.


.
.
Дрозофилия

Надо признать, мы живем не затем, чтобы, а потому, что,
так же, как это делает небезызвестная мушка
дрозофила, мутирующая, как последняя б.
Но вовсе не склонность к измене штамму (клану, Отчизне),
а как раз способность не думать о смысле жизни
позволяет ей выжить в межвидовой борьбе,

потому что стоит задаться вечным вопросом,
как теряешь способность видеть то, что под носом,
то есть именно там, где тебя сожрут.
Вывод ясен: чтобы тебя не съели,
думай, как уцелеть, а не о высшей цели,
ибо жизнь как путь имеет не цель, а маршрут.

30.09.1996, Уютное.


.
.
***
Переходя вслепую брод
глухой бормочущей больницы,
руками шаря, ночь идет
у изголовья наклониться
и нашептать больному бред
над склянкой с клякнущим компотом,
и изойти удушным потом
и вязким храпом на заре.

А назревание зари
по лазаретным коридорам
несет сырые пузыри
со льдом и странным разговором
больного в предрассветном сне,
где он здоров и занят делом,
пока его больное тело
плывет по душной простыне.

Хрип, храп, скрип, скрип
и черный сон с высокой тульей.
Вплывает в бархатный цилиндр
окостенелый пациент,
висящий пятками на стуле,
и — пятки вместе, носки врозь —
стартует в безвоздушный морок,
где траектории авось
снимает голову с закорок,
и закороченный сигнал
ударом узкого кастета
курочит мутную кассету
сознания, где засигал
спросонный зайчик в глубине
уже шуршащего экрана…

Ползет задышливая прана
за процедурный кабинет
и, оскользаясь на полу
по безымянной жирной слизи,
брезгливо копится в углу
клубками снящихся коллизий.

А по заржавленной, кривой,
сырой трубе водопровода
нисходит роженицы вой,
и дольше ночи длятся роды.

И утро, корчась под дождем,
никак не может разродиться.
Отходит мутная водица,
ползет по окнам. Подошьем
еще одну ночную мышь
к худой истории болезни.

А в окна пальцами полезли
просветы, тычась между крыш.

13.08.1986, Москва.


.
.
Лаокоон
(метаморфозы)

Сон разума рождает чудовищ.
Франсиско ГойяОтцовство – это ночь сердца.
Старинная японская пословица

1

Как сгусток ночи спит Лаокоон.
Вокруг него всё сыновья да змеи.
Он свит в клубок. Он спит и видит сон.
Он спит все глубже, видит все яснее,

что весь сплетен из туловищ и тел.
Он, сыновья и змеи – все едино.
Он – куст ветвистый, спящий в темноте,
нигде змеи не отличить от сына.

Они струятся сквозь его глаза,
затягивая путами отцовства,
растущими, как дикая лоза,
как дикий сон, в который он отослан.

Он спутан сном. В нем спит отец во сне,
и спутан сон, и сын в отце клубится;
в нем спит змея, и дремлет смерть в змее;
как сон во сне, в отцовстве спит убийство.

И сон слоист, и сын слоист, как сон,
вокруг него слежавшиеся гады
свивают сны, в которых даже стон
извилист и ветвист, как визг цикады.

Он – куст внутри. Он пуст. Он лабиринт.
Он весь чреват змеиными ходами
ползущих сыновей. Он весь изрыт.
Они ползут внутри него годами,

выкусывая в нем за лазом лаз,
где, как во сне, все съежилось и сжалось.
Холодный взгляд их нерожденных глаз
трепещет в нем, как загнанное жало.

2

Он так иссяк. В нем истекли года,
лишь гады в нем пульсируют упруго,
соосно сну, где снится он всегда
отцом. Отцом, и никогда – супругом.

Когда бы он хоть раз в иную плоть
излил свое извилистое семя,
детей и змей своих, случившись хоть
и со змеей наедине. Но всеми

отторгнутый, он семя извергал
сам на себя. Он скользким андрогином
входил в себя из снов, как из зеркал,
впускал себя в себя и, запрокинув

зрачки вовнутрь, он видел, как ползет
из плоти в плоть мучительная влага,
и набухает свилеватый плод,
как страшный сон. И в этом сне он плакал

и умирал, и умереть не мог,
и выживал, и жил, не просыпаясь:
разбухший хвост, входящий между ног,
саднящий вход и безымянный палец,

и острый зуд, и вялая тоска,
и медленный сырой протуберанец,
и похотливый бешеный оскал
из всех зеркал, вершащих дикий танец

меж гейзеров и вязких фумарол,
ползущей магмы, липких сталактитов.
Он воскресал и снова умирал,
идя на дно, как будто Атлантида.

3

Но там, на дне, его отекший мозг
рождает сны один страшней другого,
язвящие, как сотни жал и розг,
извечные, как цепи и оковы.

И там, в мозгу, извилистый отец,
убитый им во сне: он видит сына,
ползущего сквозь сны и наконец
убившего его ударом в спину…

Как бился он, как извивался он
и как молил, как плоть его дрожала
и трепетала. Но Лаокоон
все погружал, раскачивая, жало,

надавливал и жилистый комок
отцовского трясущегося сердца
искал на ощупь – и никак не мог
его нащупать, тыча по соседству,

трясясь в бессильи, испуская стон
от ненависти, жалости и страха,
и, наконец, достал…
Как вскрикнул он!
Как засучил ногами под рубахой,

как скрюченными пальцами заскреб
и потянулся, вытянулся, замер,
и смертный пот покрыл костистый лоб,
и смерть взглянула на него глазами

его отца застывшими – и тускл
был этот взгляд; и этот сон был ярок
и разветвлен. И сон был тоже куст,
посаженный отцом ему в подарок,

на память. Несдираемый кошмар,
удушливый, как старый грязный войлок,
как толстая тяжелая кошма.
Из-под него не выползти на волю,

не оттолкнуть его, не отвести
проклятия, сведенными устами
не закричать: – Прости меня! Прости! –
и этот сон меняет все местами;

и вот он спит и сознает во сне,
что спит ничком он, потен, стар и жалок,
и сын вползает по его спине
и меж лопаток втискивает жало,

и возле сердца бродит острие,
плоть разводя, раскачиваясь, тычась
и погружаясь медленно в нее,
единственную среди тысяч, тысяч,

все ближе к сердцу. Дико бьется он
и тщится встать, и молит он пощады…
Но яд протек. Застыл Лаокоон,
и все застыло: дети, сны и гады.

4

Слепая ночь лежит на их телах,
на сбившихся в одно отце и сыне,
и змее. Черной глиной ночь легла
и видит сон. И снится черной глине,

что скульптор слеп, и слепок темноты
им вылеплен как слиток тьмы и темы,
где Хаос спит, и Хаоса черты,
клубящиеся медленно и немо,

глумятся над сознанием творца:
Лаокоон и сыновья, и змеи –
лишь призраки безумия отца,
чей разум спит, от ужаса немея,

чей сон есть тьма и порожденье тьмы,
и ощущенье смерти как структуры,
пространства как чудовищной тюрьмы
и времени как глины для скульптуры,

и места, где над этою тщетой
сначала было Слово. Было. То бишь
нет ничего. И видит сон Ничто,
сон разума, рождающий чудовищ.

31.08.1989, Уютное.


.
.
Чапаев
(фрагменты сценария киноэпопеи)

(Проходят титры: главные герои,
герои, персонажи и массовка,
сценарий… режиссура… оператор…
оркестр… дирижер… директор… год,
заказ Гостелерадио и пленка
от шосткинского комбината “Свема”)

1. (Большая круговая панорама.
за кадром строгий голос Левитана:)

– Республика в кольце фронтов. На питер
свои полки натягивает Вранглер,
на юге Скоропадский и Петлюра,
и на таганке шастает Махно.
В сибири чехи. Йожеф Гайда. Тройка
Особая засела на лубянке,
храпит во сне и бешеным зрачком,
кровавыми налитыми белками
глядит вовнутрь и сладостный кошмар
безудержного красного террора
в бреду смакует. Садомазохизм,
кровавые поллюции, порнуха
и…
(поцелуй пониже диафрагмы).

2. (Наплыв. Из затемненья — крупный план).
Комуч у полевого аппарата
(Кучум его зовет “Узун кулак”).

– Уфа! Уфа! Да что мне до уфы!
Каких-то триста верст! Подкинем сотню-
другую… Нет, не этих, а зеленых:
они надежней. Держат прежний курс.
Инъекции с трудом, но помогают.
Но пал симбирск… Ну да, ну да, ульяновск!
Вы знаете, как дорог мне урал,
но золотой запас еще дороже.
Пора кончать с Чапаевым разборки…
Уфа!.. Уфа!.. Полцарства за уфу!
Алло!.. Алло!.. О, ч-ч-черт, разъединили!..

3. (Наплыв из темноты).
Густые сени.
Чапаев, как обычно, наступает
на грабли. Дулю в лоб – и он летит,
летит, летит, как грозный буревестник,
и, молнии подобный в чернобурке,
кричит войскам: – Идите за урал!
За волгой нет земли для нас, – спросите
у Фурманова: он звонил Клочкову,
а тот – в москву, Калинычу, и Хорь
сказал, что больше нет земли за волгой,
приватизирована, мать их так и так!
(Затмение).

4. (Наплыв).
Как тать в нощи,
Колчак ползет. Во тьме заметив грабли,
обходит с флангов. В центре – броневик;
он наезжает медленно на грабли,
и вот – прокол в передней правой шине.
Посвистывая дырочкой в боку,
Кончак обходит. Грабли взяты в клещи,
и черный ворон вьется над уралом,
хрипя сквозь дырку белый невермор.
Но красный Центроболт уже на стреме:
басовой нотой главного калибра
он МИД уполномочил заявить,
что за уралом нет земли для белых.
Комуч ошеломлен. Раззявив клюв,
он восклицает: “Ка-а-ак-х?!.” и враз роняет
достоинство и пачку невермора.
“Вот так-то, сир!” – грохочет Центробанк
и, пачками паля из носового
добытым в поединке невермором
и прикрываясь черными дымами,
уходит в шхеры.
(Занавес).

5. (Наплыв).
Чапаев в нижнем. Утро. Он расстроен.
Над глазом дуля.

(Входит Чингачгук):
– Василь Иваныч! Ты опять на грабли
той ночью наступил. Ну сколько ж можно?!
(наплыв под глазом, дуля, крупный план)
– Сколь нужно, столь и можно!.. Вообще-то
я наступал на нижний, а на грабли
я наступил случайно, в темноте.
Сломал со злости грабли, табуретку
и ноготь на мизинце. Долго плакал
над разнесчастной жистью поломатой,
смеялся над разбитою судьбою,
но только успокоился, уснул –
сейчас заходит этот Македонский
и начинает мне качать права,
что, дескать, он великий полководец,
и Фурмановым тычет мне под нос,
мол, этот подтвердит… Какого хрена!
Я академий не кончал, но зимний
я в нижнем брал, я, я, а не Макдональдс!
Я в зимнем был, а твой Макбет был в детском!
А нынче – сплю, – а он с ведром картошки
ввалился и давай качать права…
Ну, прямо без ножа меня зарезал!
Весь кайф сломал, весь сон, невинный сон!
Чай, нынче в нижнем оба, не в большом, –
чего ж он тут комедию ломает?!
Три короба наплел туфты с бодягой:
мол, раненный, он шел под кумачом
под калачом – он, Макинтош, не Сиверс
или там Щорс, – когда его ужалил
над черепом бедняги Буцефала
под волховом нунчакой Кашпировский,
не то Чумак на ваши оба дома,
на дом советов и на цска….
Ну, словом, нес такую ахинею!
Я все стерпел, но тут он проболтался,
что грабли это он в сенцах оставил…
Ну все, ну все, ну, нету больше мочи!
Ты не гляди, что я сегодня в нижнем,
я просто в горьком с ночи, но теперь
я отхожу от белой и назавтра ж
я буду в грозном! Передай Донскому:
еще хоть раз припрется – по р-ру-блю-у-у!..
(Ломает стол и шкафчик.
Затемненье).
16.09.1993, Уютное.


.
.
Лириум

 

Он не замог отключить дверь,
а трирь звонка была глуха,
как этот пятник… Нет, четверь,
или когда?.. Здесь был ухаб.
Он испустил под тверью клич,
он опустился на этаж
всем сразу. Он увидел луч
сквозь щелку твари. И атас
его закинул на дыбы,
мотнул о стену и косяк.
Он стиснул кляч. Он жил добыл,
сревнувши шею, как гуся
и смаху включья разоврав
убивку, где скрывалась зверь…
Но тут опять пошел овраг,
не то субботник… Нет, четверь,
или когда?.. Он бил плечом,
клычом, челом и сразу всем
об эту двердь, где был включен
или взамочен тисклый свет;
но эта впредь была глуха
к его мольбаньям и стенам.
Замчалась с клюкотом дуга,
он был в которую. Слюна
вступала в силу через рот
и, накачав свои права,
его рванула в этот ров,
то ли овраг, не то провал,
или куда?.. Он весь замок,
но дул из скважины скважняк,
и зде-то гдесь плутал звонок,
и в голове возник возняк,
потом замолк, вознюкнул взновь,
тампон заклямк, взвонюк взвозник…

– Туда был члюк, замах, позвонь!
Вспусти, хотею павзанить!
Пустею! Это я нуда!
Ну да ну да ну не ну я..
Тудето было – члик! Сюда
упадло! Быдло же!.. Уя!..
Зазнобу вткнул себе всюда
или вкуда? Нене я встам!
Не не ну не ну не ну да!
Мужик я илигде!.. Устал,
обжжи, обжжи, я прилежу,
ну не ну не ну не ну ща,
яссам! Бжни, бжни, я сам зажжу!
Где поздно? А кударый час?
Сегодня кто? Опять четверь?
Что — дворник? Где? Уже сейчас?
Ну не ну не ну ты проверь!..
А это кто?.. А это ты?
А я смотрю – а это кто? –
а это ты!.. Не не отстынь,
я всём! Я всам! Вон зми пальто.
Зачем – спускай? Я так. Я тут,
в штанов… Не пуговку! Я сам…
Я знаю как, забыл зовут!..
Нет, это пиво, что нассал?..
Не развязай, я там наблюл…
Нет, мне тошнит, лежи к стене.
Ну чё ты чё ты ну люблю
ну да ну да ну… это нет!

22.01.1986, Москва.


.
.
La vita della natura morta

Страшен вид недоеденного салата
оливье с придушенным в нем окурком,
он подобен внутренностям солдата,
надорвавшегося на мине. А шкурка
мандарина припоминает кожу
краснокожего, спущенную каннибалом.
И отечный студень ужасен тоже
в радужке горчицы. И под бокалом
в сальных поцелуях пятно «Байкала»
буро, липко и вполне отвратно
меж табачной перхоти и хлебных крошек.
Да и все остальные съестные пятна
не напоминают ни о чем хорошем.
Непристоен и откровенно жуток
сломленный, полуобглоданный цыпленок
табака с вырванной ногой. Кроме шуток,
промежуток дифтеритных пленок
в межреберье птички одним лишь видом
вызывает стойкий позыв на рвоту.

Такова с изнанки «дольче вита».

А теперь спроси, любят ли свою работу
официант, уборщица вечерней смены,
медсестра отделения гнойной хирургии,
патологоанатом и некоторые другие
из числа тех, кто знает цену.

20.08.1989, Уютное.


.
.

***
В пещереп угловы, где днем согнем,
а за ночь разогнится понемногу,
спросунок мыслица вползаеца и в нем,
душой елозая, завернутая к Богу,
о постных тщах насуточных думясь,
о Даждьнамднесе и о Долгинаше,
довлеет жлобу дня и мысляную мазь
молезненно втирает допозднаше.

09.09.2003, Уютное.


.
.
***
В самом начале — не даль, не словарь
орфографический. Автор ожогов.
Как волдыри языком целовал
слово, которое было убого

в самом начале. И кто там летал,
кто там носился над бездной бумажной,
духу не хватит понять, а «кто там?»
спрашивать поздно, нелепо и страшно.

В самом начале — не боль, но тоска
по близорукой, расплывчатой речи
по обстоятельствам глядя, пока
слово продольно, а слог поперечен

и насеком; и фасетчат зрачок;
и рассыпается слитный значок
азбукой Морзе, штрихами штрих-кода,
сканерной зернью, пунктиром исхода

в самом начале. И этот словарь
картографический… Автор наречий
хитрой колодой мешал-тасовал
блуд вавилонский, пасьянс человечий

в самом начале. И этот расклад
по преферансам мастей и значений
лезет и там, где трава б не росла,
где хоть потоп. И из сканерной черни

в самом начале слипается миф
времени, места, причины и цели.
Споры летят, заплетается гиф
и расползается цепкий мицелий,

липкая плесень, грибок-язычок,
и остается значок-ярлычок,
хрупкая лярва изгнившего слова,
и расползается речи основа

в самом начале. И этот словарь
порнографический! Автор увечий
феню в законе сюда насовал,
пальцы топыря подобием речи

в самом начале. Убогий протез
ортопедический, ржавый, ничейный.
И назначается слово потец,
и объявляются козыри черви.

Время ползет, как чулочный ажур,
место становится пусто, как ящик.
В самом начале висит «абажур».
В самом конце начинается «ящур».

22.06.1998 г., Москва.


.
.
Сурдоперевод

Вот и вышли они из полуподвала в люди,
подавали надежды, лапку, пальто, потом не стали.
Пробовали и бросили вскоре гобои, окарины и лютни,
машут жестами, как шестами.

И не то чтобы вышли сразу из полуподвала в князи,
но и не так, что побои лютые, злые руки,
просто нету у них других инструментов для связи
с нами, у которых эти, словом, звуки.

А они говорят, вы бы лучше уж помолчали,
лучше уж руками от немоты чувств помахали,
потому что мы, немые, были в самом начале,
а уж потом и вы, немытые, понавылезли, кто понахальней,

с вашим лепетом, шепотом, блекотом овечьим,
словом, с этой своей второй сигнальной системой,
и добро бы – вылезли нам навстречу,
а не стали строить свою китайскую стену,
вавилонскую свою башню речи.

Помолчите, лучше послушайте, что вам руками машут
ветряные мельницы, вётлы, люди и семафоры.
Вы потом успеете досказать всё ваше,
а пока, говорливые, дайте немому фору.

28.06.2007, Поречье.


.
.
Пикантный фроммаж Велимиру Хлебникову

Крылышкуя золотописьмом
Тончайших жил,
Кузнечик…
Велимир Хлебников

 

Пустолетики мои, ах, мелкокалибри,
что вы делаете здесь, посреди верлибри,
и зачем плюете вы в дырочки рифмуя,
крылышкуями своими золотописьмуя.Спрячь слюнявый свой рифмуй, не мечи свой бисер
и не трогай крылышкуй за золотописю:
хоть значение размер имеет в искусстве,
пьян пэон златокузен пляшет в златокузне.Мехи волглы от вина в кузне у кретина,
и ни искры, ни огня на угольях горна,
но червоного руна златоковатина,
краснопесенка одна бьет из златогорла.10.08.2006, Красково.

.
.
Баллада о проходном дворе

Быт заедало. Тикать
переставал быт,
и становилось тихо
на цыпочки копыт,
подслушивая в отдушину.
Но бил из скважины ключ,
и становилось душно
на корточки, и коклюш
хрипел из петли вязанья,
а в двери, где только мог,
меж тумбочкой и Рязанью
врезался дверной замок,
и становилось тошно
навыворот, за порог,
в парадное, в запах кошки,
глазами отметив впрок
пролет эскадрильи лестниц
по клетке в полуподвал,
где лязгала на железных
кошачьих зубах плотва;
навылет, в дворовый рупор,
где, взяты в домов кольцо,
раскачивались трупы
окостенелых кальсон,
где бился загнанный зайчик
в облаве разбитых стекл,
где ты так немного значил
во рту подворотни, что,
свистя и плюя сквозь зубы,
сквозь зубы пуская дым,
присутствовал лишь как сумма
свистков и плевков среды,
пропахшей сырцом «Самтреста»,
сочащейся словом «вор»,
где не было свято место,
а было пусто и вонь,
и цвел далеко за полночь,
цепляя усами слух,
вьюнок, паразит, колокольчик
и пастырь по ремеслу
настойчивых левитаций,
настырной игры в слова
и горнее имя старца
и горца, где «дважды два»
равнялось, по крайней мере,
направо и было «семь»,
как минимум. В атмосфере
такой порошок висел,
такой шепоток и шорох,
и в порах подвальных окн,
в повальных решетках-шорах —
шараханье крытых хохм
с оглядкой на дверь соседа
и некий грозящий перст,
со ссылками на оседлость
весьма отдаленных мест.
Уже началось броженье
по лестницам и умам,
и в поисках брода жердью
прощупывался туман
из каждой бойницы дома;
но тянущей пустотой
везде отзывался омут
и черт; и такой простой,
такой патефонной ручкой
накручивался испуг
пластинчатожаберной, хрусткой
захлопкой на каждый звук.
Устричная отмель дома,
казалось, была пуста.
До судороги истома
сводила двору уста
и створки дверей и окон.
Ловцом человечьих душ
подкручивал уса локон
крутой участковый муж
в таких галифе и френче,
что тут же сгореть дотла.
Имел он такие плечи,
как будто он был Атлант,
подставленный под участок
саженью своих погон.
Во двор он ступал нечасто
блистательным сапогом
и жуток был нам, как чудо,
как огненный в небе столп
с роскошным и сальным чубом
что твой урожай сам-сто.
Он пробовал пальцем фортки
четвертого этажа,
и не было в мире створки,
которой он не разжал.
Двор был проходной, рисковый,
в кармане играл ножом,
и только вепрь участковый
сюда ходил на рожон,
где между кальсон моталось
начало моей судьбы,
мое на колу молчало,
крещеное в этот быт
слюной, табаком и свистом,
и больше ничем ни в ком,
и вслед — только пыльный выстрел
вытряхнут половиком,
да сиплая брань жиличек,
матерчатый хрип жильцов…

О, память моя, суд линча,
упрячь в балахон лицо,
плесни керосин в крысиный
рассадник моих отчизн…
Но хватит ли керосину
на всю остальную жизнь,
где тикает, замирая,
все тот же летальный быт?
Родина, золотая
рота моя! Туды-т
твою и мою, и нашу,
и общую, через край
сочащуюся парашу,
священный родной Грааль.
Паломником, пилигримом
вернись и развороши,
и выплесни торопливо
канистру своей души
в парадное, в подворотню,
во двор и на черный ход,
чтоб память была короткой,
не помнящей род, глухой.
Не стоит искать причины
щемящей боли в груди.
Достань коробок и чиркни,
и сразу же уходи.

25.05.1985,Москва.


.
.

***
Приходит осень. Как ее ни жди,
она приходит. Кайф в ее приходе
отсутствует. Присутствуют дожди.
Уход погоды есть в ее природе.

Да что погода, молодость ушла.
Все дни идут дожди, а может, годы.
Шипя, сотрясся в луже старый шланг
и сделал вид, что делает погоду,

но из того не вышло ничего
помимо струйки, жалкой и бессильной,
и это вытекало из того,
что в нём иссяк напор. Его резиной,

пустой, но быстро полнящейся мглой,
ползущей внутрь, извне опутан сумрак.
Свиваясь, оба образуют злой,
случайный и бессмысленный рисунок.

Приходит вечер, а выходит ночь,
укладывается, но как-то слабо,
что тут подмокшей спичкой не подмочь,
и ни к чему прикидываться шлангом,

чтобы понять, при чем тут голова,
иссяк напор, резиновые строки,
шипя, сочат бессильные слова,
случайные извилистые стоки

ползут со стекл. В натеках черноты
забылся шланг, иссякший вялый фаллос.
Я встал и стер случайные черты
в надежде разглядеть сквозь мутный хаос
хоть искру пресловутой красоты.

Под ними ничего не оказалось.

02.10.1995 г., Уютное.


.
.
Из «Истории Государства Разиньского»

Отрицатого числа
блудноликая Ужель?!
понемногу понесла
от количества мужей —

понемногу от того,
понемногу от того,
понемногу оттого
что неясно от кого.

За такое понесло
и другое вообще
на нее держали зло
все немужние Вотще.

Не сносить бы ей главы
сущеглупой, кабы не
сердобольная Увы
с милосердною Зане.

Глупоглазая Ужель?!
заползлась в намедний таз,
где сударственных мужей
помазали для сударств;

там задумчиво Ужель?!
два яйца соотнесла
в несущественную щель
прям промеж добра и зла,

и, исполнивши надежд
танец важного лица,
расползлась. А тем промеж
зрели в оба два яйца.

Тут совместные мужи,
не надеясь на Авось,
присобравшись у межи
порешить больной вопрос,

постано’вили Сиречь
яйца сносные стеречь,
чтоб не смог какой Кубыть
яйца оные сгубить.

А когда пробило час,
и оттуда вытек спрос,
вышло время отвечать
на отложенный запрос.

Так от чаяний и нужд
одновременно взошло
босякомое Неуж?
и искомое Ужо!

Тут совместные мужи
собралися вдругоряд,
дабы живо не по лжи
обустроить все подряд,

и под звон колоколов
обнаружил их конклав,
что Неуж?-то безголов,
а Ужо! весьма двуглав.

И сошелся их синклит
в рассуждении сего,
что возможен быть конфликт,
и не вышло бы чего.

И решил соборный муж
разделить, пока свежо,
безголового Неуж?
и двуглавого Ужо!,

сим решением поправ,
не сумняшеся нисколь,
кучку вольностей и прав
многочисленных Доколь?!

А известно стало быть,
где народу больше двух,
коль на это наступить,
то бывает смутный дух.

Были смуты всех мастей,
но отселе повелось
разделение властей
на манер пробор волос.

Двуединая снаруж,
власть раздвоена межой.
Полагает все Неуж?,
а кладет на все Ужо!

Безголовая Неуж?
все натягивает гуж,
а двуглавая Ужо!
норовит хлестнуть возжой.
Да вдобавок к ним Куды?!
поддает своим кнутом —
власть третейская, суды,
и приблудная притом,
коей даже не снесла
блудноногая Ужель?!

Словом, власти несть числа,
а несется все хужей.

03.10.1996, Уютное.


.

огненная тарань

пулемётному дулу закон не указ
мимолётное дело уделает шкас
лишь бы не перекос не прихват не отказ
не осечка кроши профуршетку
если шкас отказал не откажется швак
профурсеткино дело немедленный швах
и покуда гостело не треснет на швах
знай дави на гашетку

знай мочи бтр, бмп и т д
но когда не спасёт отказав убт
остаётся достать из-под кожи тт
как последнее ультима хуле
и сказать экипажу последнее мо
про последнюю мать как последнее чмо
что хотело не так так уж вышло само
пуле чешется в дуле

распаляясь отелло идёт на таран
петухи оголтело орут по дворам
по задворкам воронок раздолье ворáм
или правильно было бы вóрам
но гостело совсем не неправильный вор
государственный долг наводил его в створ
этой вражьей колонны нацелив в упор
клацнув ржавым затвором

постепенно гостелу приходит каюк
переклинило руль и заклинило люк
что ж прощай же гастелло прощай бурденюк
лейтенант гриша скоробогатый
и алёша калинин стрелок и радист
надо делать госдело никто не садист
просто сердце вспотело тут как ни садись
лишь бы сгинул проклятый

комарицкий шпитальный владимиров спят
снится им что запрет на отстрел уже снят
и ночное апноэ прошло как бог свят
и во сне раздышался березин
только токарев тульский не спит в кобуре
нынче век двадцать первый стоит на дворе
и пора кое-что понимать детворе
в оружейном железе
есть макаров калашников есть драгунов
стечкин есть много славных имён и обнов
а коль дело касается самых основ
есть резон и в обрезе

04.01.2017, Москва.

 Примечания:

Огненный таран – 26 июня 1941 года экипаж под командованием капитана
Н. Ф. Гастелло в составе лейтенанта А. А. Бурденюка, лейтенанта
Г. Н. Скоробогатого и старшего сержанта А. А. Калинина на самолёте
ДБ-3Ф вылетел для нанесения бомбового удара по немецкой
механизированной колонне на дороге Молодечно – Радашковичи в составе
звена из двух бомбардировщиков. Огнём зенитной артиллерии самолёт
Гастелло был подбит. Вражеский снаряд повредил топливный бак,
и Гастелло совершил огненный таран — направил горящую машину
на механизированную колонну врага. Все члены экипажа погибли.

ШКАС (Шпитального – Комарицкого авиационный скорострельный) –
авиационный скорострельный синхронный пулемёт калибра 7,62 мм,
скорострельность 1650 выстр./мин.

ШВАК (Шпитального – Владимирова авиационная крупнокалиберная) –
авиационная автоматическая пушка калибра 20 мм, темп стрельбы
700-800 выстр./мин.

УБТ (Универсальный Березина турельный) — авиационный
турельный пулемёт калибра 12,7-мм, скорострельность
800-1050 выстр./мин.

ТТ (Тульский Токарева) – армейский самозарядный пистолет
калибра 7,62 мм.

Мо (mot) – слово (фр.)

Ультима (ultima) – последнее (лат.)

Макаров, Калашников, Драгунов, Стечкин – советские конструкторы
систем оружия.


.
.
***
Мы теряем зубы, часы и перья,
мы клянем ожидание и дорогу.
Но однажды судьба нам дает терпенье —
знак того, что осталось терпеть немного.

Терпеливо считаю свои потери
и сужу о ближних не слишком строго.
Оглянувшись назад, говорю теперь я:
наша жизнь — ожидание и дорога.

Больше мне о ней ничего неизвестно;
но бродя знакомыми мне местами,
терпеливо не нахожу себе места —
знак того, что нет такого, не станет.

Но пока судьба подает мне знаки —
это знак того, что есть еще время
терпеливо ждать, как умеют злаки,
у дороги знака. Как все. Со всеми.

02.10.1995, Уютное.