Владимир Липилин (Россия) — Том 3

Владимир Липилин
1974, Краснослободск, Мордовия
Живет в Москве
Прозаик, журналист
Работал собкором в журнале «Огонёк»,  газете «Гудок».
В настоящее время в:
«Русский Пионер»
 «ОДНАКО»
«Православие и мир»
#
Фотоработы Владимира в ФИНБАНЕ

facebook
.
ПРОЗА В ФИНБАНЕ — ТОМ 1
ПРОЗА В ФИНБАНЕ — ТОМ 2


Как удивительно иногда в закромах родственников обнаружить покоцанную фотокарточку предков. Словосочетание «охватывает трепет» здесь ходит пешком по сердцу, треплет ветерком как газету.

Вот прадед с прабабкой.

Прадед был человек мягкий, добрый, но боженька наделил его разумом и острым языком. Когда отправлялись на войну, в его обозе сразу пришли в негодность оси на нескольких телегах.

— Ебана советска власть, — сказал прадед, даже на войну нормально проводить не могут.
Добрый был не только он в том обозе. Вместо войны, прадед отправился на семь лет за колючку.

— А могли просто пристрелить, — как-то даже с удовлетворением отмечал впоследствии он.

Прабабка была не очень работящая, но веселая и разбитная. Детей рожала, как пирожки пекла. С песнями и без неуместных телячих нежностей.

Прабабка в отличие от прадеда любила употребить. Была у ее подружка – владелица лошадей в прошлом и по совместительству колдунья. Колдунья курила трубку. Утверждала, между прочим, что сам писатель Горький подарил. Что, впрочем, с ее мытарствами по стране и связями, было вовсе не исключено.

И вот ввечеру под стогом сена они любили с прабабкой чинно посидеть и плескать из четверти в стопки, говорить, иногда плакать. К полуночи бутыль приканчивалась. А утром же корову доить. А прабабка же с печи слезть не может.

Тогда прадед заводил корову прямо в избу, ставил под нее собственноручно соструганную скамеечку и снимал с печи прабабку на руках. Пока она доила, он гладил ее по голове и приговаривал:

— Заеба ты моя грешная.

Любил!


Когда живешь в каком-либо городе долго, то (как это говорят «глаз замыливается»). Приезжают иностранцы и давай фотографировать, допустим, какой-нибудь нелепый столб. Хотя не, со столбами-то и у меня полный порядок. Какой же тут пример привести? Ну вот. Некоторые, конечно, скажут, что это вообще нехарактерно. Но много раз мои гости так делали. А значит — уже какая-никакая тенденция.

Когда жил в Самаре, то чуть ли не всякий приезжающий к тебе обязательно норовил попасть к Волге и набрать из нее воды.

Вроде бы все то, что называли когда-то «гостинцем» людям надаришь, ерунды разной, типа кружек-магнитов. Жереха, раков сваришь, пятилитровку пива со «Дна» оботрешь от запотелости в дорогу, бутылку водки, шоколад. А они все равно воды набирают перед отъездом. Из Волги. Хоть пузырек.

— Для чего? Ну ей-богу не Ганг же.

Ответы, как правило, невнятны.

-Палитру смешивать. Самогон с этой воды мягче. В нос закапывать от насморка. Пусть стоит, как воспоминание о трех днях нашего катания на льдинах.

Один такой профессор-романтик набрал баллон полторашки. А Волга как раз цвела, вода зелененькая на просвет, с ворсинками. Профессор любил современное искусство и всякие там инсталляции.

И вот, возвращаясь к себе ночным рейсом в Пензу, он этот баллон в темноте перепутал. Этикетки -то одинаковые. Был июль и душно. Хлебнул, приложился, добавил.
Шесть раз, говорит, автобус останавливал. В кусты бегал.

— А стихи при этом читал? – спрашиваю.

-Зачем?

— Ну ты чего? Про Волгу же создан целый пласт довольно отчаянной и лиричной поэзии. Было б здорово, если б каждый раз, выбегая в полуприсяде, ты хотя бы четверостишье вслух декламировал. Вот уж действительно был бы непреднамеренный перформанс.

Профессор ведет в универе курс морфологии. И много словосочетаний, запрещенных госдумой, знает.

Вообще многие, живущие на берегах Волги не придают значения, что вот она, рядом.

И что поэтому они – другие. Отличные от тех, кто на этой реке не живет. Ощущаешь это в полной мере только, когда уезжаешь. Надолго.
Мой дед говорил, что с волжскими парнями приятно иметь дело. Они не нытики и не пройдохи, — доказывал он. — А все почему? Потому что подспудно каждый день спиной, сердцем, ухом чувствуют присутствие рядом этой мощи. И как-то неудобно перед ней быть гондоном. Это как с мамой. Даже когда не часто видишь, все равно вот осознание того, что она где-то есть, делает тебя сильнее.

Впрочем, самарец по натуре ближе, кажется, все же к реке другой. К той, которая бедром толкает великую: ну-ка, двинься, я сама Ра.

Мне всегда хотелось жить рядом с Волгой. Но довольно длительное время жил я на 116-м. Там тоже с водой все хорошо. Затоны, озера, ручьи. И все они, конечно, стремятся в Волгу. Хотя бы в половодье. Мчатся, несутся перпендикулярно или навстречу, через поля или луга, а потом, задрожав, в нее входят. Зацеловывают щиколотки и колени, обезумевших от весны, ветел. И ни один из тех ручьев не возвращается. В этой реке любому так легко утонуть.

Кто-то скажет: сто шестнадцатый – это такой мир наркош и кондовой гопоты. Вовсе даже и нет. Вернее, не совсем и не всегда. Среди живущих там много увлеченных и по-настоящему интересующихся разными аспектами жизни натур. Во дворах, в выходные заняты все столы, да, столы, было такое явление в той, совсем еще недалекой жизни. Шахматы, свара.

А в гаражах на улице Грозненской вообще творилась какая-то тайная, почти сектантская жизнь. Шмыг дядька в резиновом комбинезоне, только с рыбалки приехал, в гаражный погреб – огурцы, квашеная капуста, грибы, лещи соленые и сомы копченые. Прыг на потолок – самогон. И все это живописно на капоте раскладывалось. Та еще картина. Дружбаны являются со своим. Чисто бал дворянский.

Мущщины все лихие. Кто-то нефть перегоняет. Кто-то с помощью бурильных долот пытается достичь сердца земли. Какие спектакли разыгрывались там одним только перечислением точек на карте и преувеличенным слегка уловом. Или о бабах речь зайдет. Какой с этим сравнится театр? Вдали от жен эти эквилибристы изящной словесности дивно раскованы и необычайно артистичны. Спиртное — только повод. Дури и жизненного опыта и без того навалом.

А потом выйдут на воздух из прокуренного помещения, за гараж сбегать. Что за воздух! Дышишь и и надышаться не можешь. Будто подслащенный тот воздух от новокуйбушевских факелов. И, кажется, не вблизи промышленных предприятий оказался, а в майский сад, где черемухи и яблони цветут, погулять вышел.

Летом каждое утро я совершал пробежки по кромке аэродрома. До озера. Искупаешься и обратно. Был, впрочем, в этом и вполне себе практический смысл. По пути я забегал на дядькину дачу, освобождал парники от целлофана, а вечером он приезжал, поливал свои грядки и закрывал пленкой снова. Такая у нас была традиция.

На аэродроме иногда под вечер или с утра стоял спецавтомобиль, туда-сюда вращающий локаторами-ушами. Солдаты сидели на кабине и, поджидая самолет, иногда дулись в карты. Самолет, допустим, в вечеру заходит на посадку, слышно издалека, как огромный железный монстр с тремя глазищами, надвигается. А тут по авиаплитам дедушка. Чешет по диагонали. Прошляпившие солдаты машут руками, будто их локатор и истошно орут:

— Падай! Падай! Падла!
Дед, рассыпая из авоськи патиссоны и яблоки, валится на бетон. И над ним, едва не задев кепку, садится ревущий Ан-24. Старик тотчас обнаруживает в себе небывалую прыть. Улепетывает быстрее солдата, гонящегося за ним. Остальные армейцы орут что-то, матерятся. И негодование их абсолютно аргументированно, кому охота на губу?

В знойные дни по авиационным плитам, разграниченным на квадратики травой –муравой скачут кузнечики, а рядом, чуть за взлеткой, шествует стадо коров с обязательно понтующимся пастухом, курящим трубку. А дальше, к дачам, в нагретых васильках и пырее, тот тут, то там невзначай можно узреть чью-то чудовищно белую задницу.

Это на зависть солдатам и пастуху «стошкинцы» крутят любовь с барышнями. Дома сестры и братья -заложат. В гаражах — отцы. С периодичностью раз в минуту над ними медленно, едва не вывернув шею от любопытства, пролетает цапля. И противно так вскрикивает: «А!».

Ближайшим моим по коммуналке на улице Медицинской соседом был колоритный тип Эдик. Я уехал в ту коммуналку и в тот район потому что папа однажды (не при мне, конечно) сказал своему дружбану обо мне:

-Делать он ничего не умел, поэтому и стал журналистом.

Фраза мне не понравилась (хотя едкость и оценил), я хотел доказать обратное, что я сам. Вон, как Алексей Максимыч Пешков добьюсь. добьюсь чего-нибудь. А дядька мой предложил эту комнату со сдобной лепниной на потолке. С лицом какой-то гарпии в подъезде.

Сосед Эдик имел шесть или семь ходок и лет сорок общего срока. Но ловко каждый раз попадал под ту или иную амнистию. Он был изящный вор- так говорили.

В быту Эдик умел не замутнять свою речь обсцентной лексикой. Изъяснялся на людях, а тем паче при дамах интеллигентно, пренебрегая феней. Впрочем, иногда бывала пенсия. Случалось – зарплата. Он накупал себе крупы на месяц, алкоголя, брал жестяное ведро и запирался в комнате на двое суток.
А на третий день заросший, осунувшийся выходил. И тогда стилистика его менялась, из заплечного мешка сыпалось.

Однажды в таком вот состоянии Эдик разогревал на кухонной плите котлеты. Сковородка скворчала, шипела и щелкала. Подошел поддатый Эдик и крикнул:

-Ша, б…дь.

Я сам видел, как сковородка умолкла.
С тех пор я еще крепче верю в энергию слова.
Бывало, Эдик брал у меня в долг. Так по мелочи. Утром в день пенсии всегда возвращал. С неизменной чебурашкой «Жигулевского». Я отнекивался, говорил, да ладно, ерунда. Он вскидывал глаза свои и ржавым голосом как-то даже мучительно произносил:

— Не обижай меня, ладно?

Иногда я посещал его комнату. Стол круглый, сервант со стопками и графинами, проигрыватель, пластинки. Топчан у окна. Фотки на стене. На одной его папа и, между прочим, Блюхер. С папой в обнимку.
Да и сам Эдик был не так прост.

Как-то часов в семь утра в воскресенье врубил свой проигрыватель. Причем, звучал только припев. «И снится нам не рокот космодрома». Припев заканчивался, Эдик безошибочно возвращал иглу на то же самое место и подпевал. И так раз десять.

Я стукнул ему в дверь.

— Сдурел?

Он был чисто выбрит и в белой рубахе.

-А чо? Вот по случаю праздника решил взбодрить население.

-Праздника?

— Чо. Ну ты даешь. Выборы же!

По иронии и даже насмешке судьбы подрабатывал Эдик сторожем. В речном ДОКе. Охранял дебаркадеры, которые свозили на Самарку со всех пристаней. Зимой они стояли, вмерзшие в лед. А ранней весной буксиры развозили их по домам. Очень красивое было зрелище.

Я часто навещал Эдика. Даже когда со 116-го переехал на Хлебную площадь. Улица Крупской. С балкона вид на железнодорожный мост. И можно выйти вечером и смотреть, как уходят поезда. А окна в них желтым тлеют. Но долго не простоишь. Прямо по курсу загадочное с зубцами здание элеватора. А там голуби. Объевшиеся, не в силах уже летать, они кое-как дотягивают да нашей крыши. Сидят и икают. И боком, боком подладятся к краешку и открывают свои бомболюки. Гости говорили, к счастью. Но я им не верил.

За углом дома, на пятачке было и сейчас есть трамвайное кольцо. Некоторые из городских маршрутов оборачиваютя там и идут обратно.

Галоп их слышен с утра и до полуночи.
После метелей, а иногда и во время (как правило, ночное) по рельсам начинал ходить смешной спецвагон, с исполинской такой щеткой впереди. На языке водителей трамваев звался тот вагон весьма поэтично – метла. Вагоновожатую его мы знали, управляла им девушка Вера. Выходили с припозднившимися товарищами и бутылкой полусухого на пятак, ждали, когда она вернется, сделав круг. Потом забирались и ехали по городу. Часа два или три ночи. Улицы пусты. Вместо сидений какие-то ящики с инструментами. Мы открывали окна и нюхали, вдыхали запахи свежевыпавшего снега.

Эдик знал многих капитанов и мотористов ОМиков, Москв и буксиов-катеров. Как-то осенью сговорился с капитаном «Сокола» чтобы я походил один день с ними по большой воде. И вот ранним октябрьским утром чешешь вниз по улице Пионерской ко второму причалу. В рюкзаке булькает водка – оплата за мою блажь. Три сырка, хлеб и сок. Волга показывается в прорехе домов. Как бок банки вишневого варенья. Темная и в стекле. Только-только показавшееся солнце чуть греет ухо и спину. Старик кидает крючок с наживкой между катерами, аккурат в радужное керосиновое пятно. Клюет у него хорошо.

Бутылку и закуску я отношу в кубрик. Мы идем в Подгоры. Пустая река чистая, легкий мороз. Усы от катера превращаются в волны на берегах. Колышут пластиковые бутылки и малиновый воздушный шарик. Впереди целый солнечный день. Синяя вода в желтых листьях, цыганский табор Жигулевских гор.
К вечеру мне уже доверяют штурвал. А в сумерках вообще все спускаются в рубку, даже капитан. Слева за мигающим бакеном показывается мощный сухогруз. Я сжимаю штурвал и ору:

-Где фарватер? ! Где фарватер? Я не вижу фарватер!

Из трюма высовывается капитанская фуражка:

— Че ж ты так кипишуешь-то? Правь вон пока на пивзавод.

Потом они швартовались, выпивали и рассказывали. А я тогда вообще не пил. Только слушал.

Конечно, это был совсем другой мир. По нему нет сожаления, а есть некая радость, что он все-таки был. И отношения между людьми строились по-другому. Хуже-лучше — категория дебильная. Вопрос не в этом. Просто люди каким-то образом на том же самом языке, что и сейчас, умудрялись друг с другом шутить и договариваться.

В том мире, засидевшись допоздна, мы могли пойти к нашему другу Шамилю. Совершенно не ведая, где он живет. Потому что он недавно только квартиру снял. Мы знаем название улицы. И на улице этой, которая Фрунзе, ни души. Второй час ночи как-никак. Как вдруг дядька. Под фонарем. Мелочь пересчитывает.

— Мужик, погоди-ка, мужик!

Но он же не дурак. Он бежать. А бегать я тоже умел, у меня серебряный значок МС. Догнал.

-Слышь, мужик, где-то тут неподалеку Шамиль живет. Не знаешь?

Мужик дышит тяжело и разочарованно.

— А где он работает?

-Где, где. В «Самарском обозрении».

— А. Так бы сразу и спросили. Пошли, покажу.

И показал.

Сейчас Самара для меня дальше, чем Тель-Авив. Или какая-нибудь Болонья. Поэтому каждая поездка туда превращается в некое сентиментальное путешествие. Не запутаться бы в соплях, думаешь, когда удается доехать.

Из детей только старшая по-настоящему жила на Волге. Но помнит плохо. И вот они бесятся на берегу, носятся. Папаши- теплоходы гундосят, прощаясь, дети машут всем руками.

А ты сидишь на выброшенном бревне, смотришь, как быстро и равнодушно волны зализывают следы на песке и твердишь: для них она просто вода. Ничего про нее не прочитано, ничего с ней не связано. Нету мифа. Но в последний день, когда мы ходим по вечернему окоему волн, лавируем, чтобы не захлестнуло кеды, мелкая говорит:

— А давай воды наберем . Это… Из вот этого вот водоема.

— Нет, — почти орешь ты. – Зачем она тебе? Нафига? Объясни.

-Ты чо, — таращит дите глаза. — Это же Волга. На ней вон какая красота живет. Кстати, а ты не знаешь, куда девается свет от фар корабля, когда он дорогу себе уже осветил? На дно уходит? Почему же тогда вода не светится? Вот скажи, почему?


Большое сердце вечной мерзлоты

Аэропорт в Норильске называется Алыкель. В переводе с языка эвенков топоним звучит не иначе как «счастье». Мы летели к этому счастью три с лишним часа.

Егор Петрович — водитель огромного экскаватора в шахте «Комсомольская», не найдя поблизости земляков, чинно употреблял из горла коньяк и доставал всех ликбезом о тамошних широтах.

— Зона была. Тюрьма. А потом красивый город стал. Весна у нас, знаешь, как приходит? — объяснял он соседу немцу Генриху. — Что ты. Фильм «Любовь и голуби» видел?

Сотрудник кафедры зоологии одного из университетов Австрии, вероятно, с фильмом этим не сталкивался, но на всякий случай кивал. Он в России впервые, да и кино вроде жалует, а сейчас летит к местному биологу, изучающему жизнь волка за полярным кругом.

— Ниче ты не видел, куртуазный бюргер, — сокрушался Егор Петрович, свой тулуп он не снимал до конца полета. — Короче, там, в кино, помнишь, как на деревьях — раз и цветы выстрелили? Вот и у нас так. Чуть оттаяло, и бац, прямо минуя почки и завязь. Волшебство. Не до романтических соплей. Зима — тоже. На работу пошел в рубахе с коротким рукавом, оттарабанил смену, переоделся, глядь в окно, е-мое, там снега по колено. Поэтому мы зимнюю одежу летом не в шифоньере храним, а в раздевалке.

ТУ-134 заходил на посадку три раза, двигатели ревели. Внизу мело.

— Сядет, — точно прокурор вынес решение Егор Петрович. — Или в Хатангу загремим.

Когда самолет приземлился, бледный Генрих захлопал. Звучало это пощечиной по мужественному сердцу аборигена.

— Ты че, немедленно прекрати, — сурово и театрально морщился Егор Петрович. — У нас сюда самолеты, как электрички ходят. Больше ни на чем не доедешь. А ты в электричке же у себя там не хлопаешь?

— Фантастика, — зачем-то сказал австриец.

— Оно, конечно, — недовольно пробубнил Егор Петрович. Но было видно, что он рад, что наконец-то долетел из этой кишащей Москвы, что дома ждут, что завтра на работу, а сегодня еще есть повод посидеть с друзьями, ведь он же вернулся.

Мы вышли на крыльцо. В метели можно было захлебнуться, утонуть. Женский голос сообщил в громкоговоритель, что в скором времени подойдут тягачи и, стало быть, прочистят до аэропорта дорогу.

— В Норильск? — проявился из метели вдруг человек в ушанке.

— Ему — да, — сказал Егор Петрович. — Я до Кайеркана.

— Поехали, — махнула в сторону сугроба голова.

— На оленях, что ли? — пытался шутить я.

— На оленях, бля, на оленях.

За сугробом стояла 24-я «Волга». Она тарахтела и распространяла пар. Боковые стекла машины были занавешены мерзлыми узорами.

— Как же вы сюда добрались? — спросил я, упав на заднее сиденье вместе с рюкзаком. — Люди вон каких-то тягачей ждут.

— А я ушлый, — сознался мужик. — Вдоль Карского моря на вездеходе, знаешь, по каким сугробам летал.

Мне почему-то не хотелось уточнять, по каким. Мне и этих хватало. Он весело продолжил.

— Да и разве ж это метель?! К вечеру, гляди, черная пурга завернет, вот где песня будет. Руки своей не увидишь, если вытянешь, конечно.

Я подышал на узор, растопив дырочку. Дорога в некоторых местах была переметена высокими снеговыми «барханами». На подъезде к ним водитель Виктор поддавал газу и начинал быстро-быстро крутить рулем. Сначала в одну, затем в другую сторону. Сугробы бухали о лобовое стекло и сухо ссыпались, а Витя ликовал, как пацан.

— А я на своем гусеничном экскаваторе вальс танцевал, — тоже почему-то радостно вещал Егор Петрович. — Ну Чебоксарский тракторный завод такие выпускал, что у них гусеницы независимо друг от друга работали. Водила наш уважительно качнул головой, мол, знаю, че ты…

У треугольного знака с изображением паровоза он чинно притормозил, будто пропуская железнодорожную единицу. Поезда не было. Верхушки айсбергов дымились, будто вулканы. Да и откуда ему взяться, если на путях снег высотой с хрущевский дом.

— У вас тут, наверное, и машины не угоняют? — спросил я его совсем не в тему, чтоб хоть как-то отвлечь от идиотского лихачества.

Тут он и вовсе бросил руль. Повернулся вполоборота, озарив червонным золотом зубов.

— Ну ты чипс! А куда гнать-то? Здесь и колючек по этой причине вдоль тюрем не строили. Тундра, однако. Беги волкам на потеху.

Мы вошли в «бархан» бампером, Витя вяло обернулся, словно хотел разглядеть, что там за недоразумение.

Минут через сорок, высадив Егора Петровича, оставили позади Талнах и въехали в город. Всюду трубы, трубы. Девятиэтажные дома во всех этих населенных пунктах стояли, словно на курьих ножках. Сваями они держались за мерзлую вечность. Фасады высоток были разукрашены неуклюжими детскими рисунками. На сером бетоне то и дело зацветали сады, в огромное солнце летели птицы, изламывалась радуга над рекой.

Таким способом Норильск компенсирует нехватку атмосферного тепла. А еще переулками, сооруженными в стиле южного классицизма, тропическим декором в точках общепита и бесчисленными объявлениями о том, где можно сделать африканские дреды.

О чем бы ни заходили разговоры в этих краях, они обязательно сводятся к шахтам, к медеплавильным цехам, мульдам, конвертерам, шуровкам. Я, собственно, тоже приехал провести один день в шахте под названием «Надежда». Экипировавшись в портянки, в резиновые сапоги, штаны, куртку, противогаз, каску и расписавшись за налобный фонарь, мы с мастером бригады бульдозеристов Сергеем Будановым минут пятнадцать спускались в лифте.

— Сколько еще?— спрашивал я.

— Скоро, — подбадривал мастер. — А что ты хочешь, как-никак самая глубокая могила.

— Что?

— Да эт я так.

Внизу стоял на рельсах подземный почти игрушечный поезд. Маленький остроносый машинист восседал в своем кресле, словно король троллей. На расстоянии его вытянутой руки тускло блестели электрические провода и уходили в сторону преисподней. В электровозе, как в тракторах 30-х годов, отсутствовала кабина.

— А что же у вас и локомотивное депо есть? — попытался завязать я с ним узкопрофессиональный разговор.

— Имеется, — важно сказал король троллей.

— И составители поездов?

— Конечно, — глянул он на меня юркими глазками.

— Какова же протяженность этих железных дорог?

— Пять тысяч километров, — невозмутимо ответил король.

— Вероятно, вы хотели сказать, пять сотен километров? — настаивал на точности я.

Король троллей в кривой ухмылке дернул щекой и погудел.

Он был исполнен величия настоящего космонавта.

Согнувшись в три погибели, я протиснулся в вагон. Мастер Буданов берег мне место. Двери в вагон были похожи на ставни на деревенских домах, их следует закрывать вручную, на щеколду. Вагон тут же погружался во тьму. И только в узкую щель видны были тени от зеленого фонаря, чьи-то притопывающие пыльные сапоги. И пошел поезд, пошел.

Так в темноте мы проехали восемь станций. На некоторых входили люди, на некоторых выходили. Совсем как в настоящих поездах.

Мастер дернул меня за рукав: — Наша.

Мы вышли и помедлили, дожидаясь кого-то с долотом.

— Долото-то взял? — спросил мастер этого кого-то.

— Взял, — басовито ответили ему.

— Это хорошо, что ты долото взял.
«Наверное, воздуха мало,» — подумал я об этих сомнамбулических диалогах

Мы двинулись гуськом. Пересекли ручей и долго углублялись в неосвещенную пещеру, выбирая себе путь тугими лучами налобных фонариков.

— Сергей, — поинтересовался я, — правда, что ли, мы на глубине восемьсот метров?

— Если быть точным, восемьсот семьдесят.

Я замолчал, шел в спину ему. Пытался представить весь этот слой, состоящий на четверть из вечной мерзлоты. Людей, которые ходят там, наверху, греются чаем в кафе, ведут разговоры, а в Москве вообще тепло и снега нет. Я пытался представить это, и за спину меня щипали. В лицо дул мертвый, отдающий пылью после дождя, ветер.

— Не дай Бог, конечно, — осторожно сказал я. — А вот если где-то ход обрушится, сколько здесь можно куковать?

— Вечность, — сказал Сергей и выдержал паузу. — Да не ссы ты, с безопасностью все в норме. Как-никак самая ударная комсомольская шахта была. Умы тут работали — будь здоров. Советский премьер Алексей Косыгин мечтал создать здесь, как в инкубаторе, особую породу людей. А потом надоело, Норильск ведь хотели даже оставить, бросить весь построенный город. Обнаруженные ископаемые быстро закончились. Правда, тут как раз геологи и нашли такие залежи золота и никеля, что лет еще на пятьдесят хватит.

— А что потом?

— Че ты пристал. Потом еще найдем.

Мы наконец вышли на освещенное просторное место. Там стояло несколько тягачей, похожих на какие-то инопланетные машины, и штук пять таких же бульдозеров. В одном из экскаваторов с зажженными фонарями на касках копошились мужики.

Со всеми мы поздоровались за руку. Даже с теми, которые были в обложенных кафельной плиткой ремонтных ямах. Потом заглянули в мастерскую, где токарные станки, фреза и с щербинкой старый-старый чайник. Мужики добавляли в алюминиевые кружки с заваркой тягучее сгущенное молоко прямо из проткнутой отверткой банки.

— Вова, — крикнул мастер одному из них, — ну че, рванули?

— Ага, — хлебнув на ходу из кружки кипяток, напялил каску тот.

Еще одной пещерой мы прошли к тягачу с тележкой. Над тележкой имелась крыша, а внутри — череда скамеек поперек. И тронулись, ехали, то спускаясь, то поднимаясь. Это было самое настоящее подземное государство. С указателями, с ответвлениями, перекрестками и знаками, помечающими главную и второстепенные дороги.

Мы доставили в бригаду взрывателей кабель и отъехали в укрытия.

Текла вода, работал трансформатор. Минут через десять далеко и гулко грянул взрыв. Потом до нас поверху дошло облако пыли, и мы пережидали его в противогазах. Говорить было бесполезно. Когда все улетучилось, осело где-то, Сергей дал указание своим бульдозеристам. Они подъехали к обрушенной руде и стали толкать, ссыпать исполинские глыбы в огромные черные дыры.

— А там что?

— Ад, — коротко ответил Сергей и улыбнулся.

Вытянув шею, я заглянул в нутро. Транспортеры тащили наверх ссыпаемую в эти дыры руду, переваливали затем на другой транспортер, тот еще выше, и так далее до медеплавильных цехов, где эту руду «варят», отделяя от нее собственно медь, никель, кобальт, золото и платину.

Часа четыре еще мы колесили по царству подземных дорог, фары тягача выхватывали различные надписи на стенах, ориентиры.

На одной из остановок, где меняли водяной компрессор, шофер Вова закурил и сказал:

— А Серегу на прошлой неделе такой рудой завалило. Только взорвали, вроде проверили все, нависаний нет. Он стал работать, а одна глыба не шла в дыру. Он прыг в гредер, жахнул по ней, а со стены камнепад.

— И что?

— А чего, ничего. Серега еще грейдером умудрился мужиков заслонить. А сам нырнул щучкой в пространство между кабиной и педалями. Кабина, само собой, всмятку. Мы думали, его и живого-то нет. Пока резак нашли, пока то-се. И вдруг он оттуда, из-под камней, запел. Ага, там прям лежит и басит.

— Хорош трепаться, — сказал Сергей. — Поехали.

И опять мотались по «улицам» подземелья, кому-то поменяли муфту, кому-то подвезли горючего.

Потом, когда сдали все и вышли из душа, Сергей сказал:

— У нас-то тут еще ничего.

А вот в медеплавильных цехах, там ад настоящий. Жара, пекло, огромные ковши с расплавленной медью над башкой вечно летают. Пары свинца, ртути. Там мужики, как гуманоиды ходят. Изо рта шланг торчит, иначе надышишься, коньки отбросишь, а в другом уголке рта частенько — сигарета.

— Во как раз щас выброс оттуда, — сказал Сергей, когда мы шли от проходной к автобусу. — Чуешь?

Я чуял, потому что слезы текли по щекам, сердце стучало прямо в горле.

— Это нормально, — констатировал бригадир. — Месяца через два привыкнешь. Сернистый газ. Поражает легкие, печень. Убивает активные клетки крови. Я вот думал, три года отработаю здесь и домой махну, в Сочи. Думал, я круче всех. Здесь ведь все так думали. Меня-то это не затянет. А потом женился, дети. Квартиру дали. И понеслось. Зима, короткое лето, зима.

— Так всегда же можно открыть дверь и выйти.

Он посмотрел на меня:

— Понимаешь, я там, на «материке», сдохну теперь. Пятнадцать лет здесь ошиваюсь. Из-за разряженного заполярного воздуха сердца у нас тут увеличиваются. Во такие, — он показал внушительный кулак, — бычьи становятся. Но ниче. В шахте целый день проколупаешься, потом вылезаешь наверх и… кайф. Все любишь, дурацкие эти трубы, цветной снег, вечную мерзлоту.

Условные тротуары Норильска в роскошных сугробах отмечены веревками, которые колышет ветер. За них нужно держаться в черную пургу, чтоб не сбиться с пути. Люди идут, будто из пучины тянут сети.

В такие дни аэропорт по имени «счастье» закрыт до лучших времен. Никто не знает, сколько продлится эта пурга, может, день, может, неделю. И я двое суток маюсь в гостинице, читаю местную прессу и вдруг обнаруживаю, что самое вопиющее преступление тут — квартирная кража. Что в Норильске напрочь отсутствует такой социальный элемент, как бомжи. А в такой-то печи допущен выход расплава в цех — 200 тонн. Но под конец дня второго это заточение становится тягостным, да и денег на телефоне в минусе. Как-то надо сообщить в Москву, что меня не задрал полярный волк, и не завалило в шахте. Я выхожу, лезу по «барханам». Салон находится минут через тридцать блужданий. А там девушка нездешней совсем наружности, в желтой майке с названием фирмы. Оторопь берет.

— Чай, кофе, виски? — улыбается она.- Это еще мало баллов. — Прошлой зимой такая метель была, что у нас с вечеринки один парень пошел в соседний подъезд за коньяком и заблудился. Три часа путешествовал.

Дурак бы отказался от чая, да и делать было нечего. Девушка жила недалеко, не мог же я ее не проводить.

А потом случилось вот что. Девушка Света вышла на проезжую часть и, помахивая карманным фонариком, остановила КамАЗ с гредером. Они сновали по улицам в фонарях, расчищая дорогу.

Я даже не успел поблагодарить,сказать на прощанье что-то, она будто в сугроб обернулась, исчезла.

— Садись, садись, — лыбился из теплой кабины дядька. — Тебе куда?

Мы мчали с ним по снежному городу, как по ущелью.

В едва проглядываемых сквозь пелену окнах горели огни.

— Да-а, — протянул он. — Припорошило.Новый год скоро. А там уж и время побежит с горы.
Ночью зазвонил телефон, горничная сообщила, что пурга, наконец улеглась, часа через четыре-пять расчистят дороги и взлетку. Можно собираться.

Я пришел к ней за кипятком, чтоб залить порошок кофе. Вышел на крыльцо с чашкой, темно было еще совсем. Город спал. Но ветер не прекращался. Я почувствовал, как замерзают на ресницах слезы. И как одновременно смешно и больно закрывать глаза с колючими льдинками.

ссылка


Проселочные дороги – это очень волшебная субстанция. Их можно двигать, но они десятилетиями на одних и тех же местах. Потому что прокладывались тоже десятилетиями, и вот эта кошеляющаяся кривая – самый прямой путь. Попробуешь срезать – проплутаешь бестолку, морду себе непроходимыми ветками в ручьях обдерешь, увязнешь и в который раз убедишься, что никакое татаро-монгольское иго давно уже здесь невозможно. А потом вернешься туда же, откуда ушел или уехал.

Рассказать эти дороги, толком объяснить –куда и какая из них ведет, зачастую не может ни один самый что ни на есть абориген, чего-то начнет про бакалдины, повертки, рукава, лощины, калды и обязательно уведет в другую совсем степь…. Чего уж тут на Гугл пенять.
Существует мнение, если все эти дороги знать – можно по ним, не выезжая на шоссе, доехать, скажем, до штата Гонолулу и даже обратно. Но нам туда не надо.
Сейчас проселки укатали. Они блестят. На закате или при луне. Это очень красиво.
Путешествовал по этим красивым дорогам и я. На велике. Без цели. Совершенно один. И был при этом дико счастлив.
— В пятницу легко любить жизнь, — говорил как-то мне один прекрасный алкоголик со степенью доктора наук. – А знаешь почему? Правильно! Потому что впереди суббота и воскресенье.
У меня же вообще пока была среда и впереди все выходные.
Я ездил по этим дорогам и спугивал в озерах цапель, они взлетали над гладью, а капли с их ног падали, оставляя маленькие круги. По лощинам и долинам дуром цвели сирени и вишни, а в них копошились и щелкали уже соловьи. Как все быстро наступает и проходит… Сначала я думал, что рано, и вообще с какой это стати здесь соловьи? А с такой. Соловьи живут, где хочут, как дух святой.
За целый день пути по этим проселкам я не встретил ни единого человека!
Разве это не счастье? Конечно же, счастье.
Но к вечеру я все же купился на колеи, поросшие травой- муравой и красивостью видов. Деревню прошивали лучи малинового закатного солнца, на высоких пиках висели скворечники. Я заехал со стороны огородов и увидел через кусты молодых вишен чью-то голову. Немного подождал, вдруг человек сел покакать, а тут я. Со стороны огорода. Но человек говорил с кем-то по телефону, никто же не станет говорить по телефону когда справляет нужду? И я увидел, что у сарая он сидит не на корточках, а на скамейке.
Это был трезвый и очень красивый мужик. Уши его были так волосаты и так оттопырены, что, наверное, на него вообще никто и никогда не мог разозлиться. Рукава голубой рубахи засучены, на запястье наколка.
Я спросил дорогу к заброшенной деревне, куда, если получится, планировал заехать. Мужик дорогу не знал. Посоветовал доехать до конца селенья, и спросить там у Кутеповых.
В деревне пахло свежестью, как будто после дождя. Это из-за вечера и множества разных деревьев. На велосипедные мои покрышки то и дело налипали и, крутанувшись, отлетали мохнатые сережки-гусеницы то ли осин, то ли тополя.
На крыльце, сделанным домиком, сидели три дяди.
Приблизившись, я увидел, что у каждого из них по фингалу. И не просто по фингалу, а по фингалу аккуратно под каждым глазом. Словно нарисованные.
— Здрасьти, — сказал я.
Пес отвел глаза в сторону и зарычал.
— Нихера себе, — сказал один из типов. – Американский? – он смотрел на велик.
— Ну, — так небрежно решил построить я разговор, чтоб не показаться сразу добрым.
— Ход легкий, наверно? — не унимался тот.
— Да уж не тяжелый, — дерзил я. – Особенно с горы. В БЕкетовку как проехать?
— А хуй знает, — сразу свалил с себя ответственность мужик.
-Куда? – спросил вышедший на крыльцо дядя. У него, впрочем, фингал, был только под одним глазом. Я сразу заподозрил в нем начальство, что ли, ведь увернулся же.
Повторил.
— А-а, в БекЕтовку, — просто поменял он ударение. — Километров семь отсюда. Щас выезжаешь …
— А я надеялся, ты в Кочетовку, сказал тот, который дорогу не знал, к Евгеше. Он мне косарь должен.
Я вытащил из рюкзака остатки воды, попросил разрешения наполнить баллон в колодце. Попросить воды на просторах родины- это такой всегда располагающий ход. Правда, только в деревне. Я попил. Фотографироваться роскошные мужчины наотрез отказались.
Зато рассказали, что они четыре брата. Живут в райцентрах. И каждый год приезжают или пешком приходят сюда, в родительский дом. Выпивают, конечно. А потом рожи друг дружке квасят. Не из-за чего. Просто из-за мерзости жизни. А потом опять, обнимутся, картошку сажают.
Заскрипел коростель. Мимо меня прошла кошка, в зубах у нее, как кляп, торчала мышь. Подойдя к одному из мужиков, она положила мышь ему под ноги, та не двигалась, кошка поддела ее лапой и подбросила, мышь шлепнулась, дохлая.
— Хер теперь заведешь, — на полном серьезе сказал дядя кошке.
Я поехал дальше. Нырял в лощины, где пахло болотной травой и сыростью, поднимался на вершины холмов. И на одном из них остановился. Сел в траву. В голове лениво, не доходя до словесных конструкций, копошились мысли. Над головой висел Ковш. И комаров еще совсем не было.

Recommended articles