Амирам Григоров — мелочи жизни (часть 2)

By , in Без рубрики on .

Амирам Григоров

Окончил РГМУ им. Пирогова и аспирантуру. Врач-биофизик.
Учился в Литературном институте им. А. М. Горького, в академии «Торат Хаим».
Работал заведующим отделом физиологии человека в Биологическом музее
и преподавателем биофизики и физиологии в разных вузах Москвы.
Автор нескольких статей по физике мембран.
Поэт, критик, прозаик, колумнист, блогер.
С 1993 года живет в Москве.


Родился в Баку в 1969 году, окончил школу в 1986-м. Заодно закончил двор, улицу и квартал, о чём следует сказать особо. Это было одно из самых последних многонациональных гетто на Земле. Потому что жили там евреи разных национальностей – горские, европейские, грузинские и даже курдистанские, все говорили на своих языках, и соблюдали свои собственные правила – кто ходил со скрипичным футляром, а кто, что называется, с кинжалом. Это было место, где ещё звучал в моём детстве загадочный “священный язык” горско-еврейской знати, а рядом был слышен чистейший литовско-белорусский идиш, с его бесподобным напором на “ы” и на шипящие. Этот мир был слишком хорош, чтобы существовать долго, и в один прекрасный момент население нашего квартала рассыпалось по свету, как строители Вавилонской башни, создав, впрочем, небольшой филиал в Земле Обетованной. Мои родственники, переехавшие в Москву, так долго колебались между той самой Обетованной Землёй и Америкой, текущей молоком и мёдом, что я успел закончить 2-й Медицинский университет, аспирантуру, поучиться в Литературном институте, академии “Торат Хаим”, поработать заведующим отделом физиологии человека в Биологическом музее, написать несколько статей по физике мембран и стать преподавателем биофизики в Медицинской академии. А дяди-тёти успели состариться настолько, что даже поход на базар за овощами стал для них далёким и полным приключений путешествием. Как говорил мой дед, считавшийся мудрецом и в юности учившийся в Тегеранской ешиве: мужчина и даже иной раз и женщина испытывают в своей жизни истинное потрясение трижды: когда узнают, что умрут, когда узнают, от чего, и когда узнают, когда.

facebook

Южная моя родина (рассказы)
«Иерусалимский журнал» 2011, №37

Стихи Амирама в ФИНБАНЕ

Простая история о тате (том 1)
Простая история о тате (том 2)
Простая история о тате (том 3)

Амирам Григоров — Anamnesis vitae

Мелочи жизни (часть 1 )

Публицистика Амирама в ФИНБАНЕ

 



Цитата из воспоминаний архитектора Новикова: «В ту пору всеобщего увлечения модернизмом он (Всеволод Воскресенский), как мечту, строил «золотую» лестницу (гостиницы «Интурист»), облюбовывая каждый фрагмент интерьера, истово «проталкивая» яркую монументальную работу Полищука и Щербининой».
Вот она, эта работа. Как раз для обрамления того, что в совковом интуристе творилось.
Даже на фоне известных злачных мест брежневской Маасквы интурист стоял особняком — там происходило что-то невероятное. Именно там находился пост наблюдения КГБ СССР, который снимал порнофильмы с иностранцами для последующего шантажа, там пировали цеховики и воры в законе, там вполне легально вызывали шлюх к деятелям международного коммунистического движения, там в конце 70-х была прогремевшая среди знающих свадьба Добрыни Оглы и Золушки Должиковой, где пел и плясал театр «Ромен» со Сличенко, и подавали запечённую белугу весом в центнер — на этой свадьбе был гостем любовник Гали Брежневой «артист цирка» Борис Буряце и основные бароны цыганских кланов СССР.
Там останавливались Сво Раф, Гиви Резаный, Дато Ташкентский и Владик Бакинский. Там играли в покер по-крупному. Там всегда была икра, крабы, красная рыба — всегда, даже когда в магазинах совка оставался лишь коробочный грузинский чай да выложенная пирамидами хеопса консервированная морская капуста. Где-где, а там всегда имелось на предмет поебаться, если, конечно, деньги есть — как говорили «палочку кинуть» — от кубинского команданте до базарного продавца гвоздик.
Жаль только, что эти витражи в духе дегенеративного «позднего авангагда» были внутри здания, а не снаружи. Не умели в эсесесере ставить толковую рекламу. А ведь было б правильно.


Когда-то меня до глубины души поразило, что в противостоянии Карпаты-Восточная Украина, Карпаты вынесли вторых в одну калитку.
Запад Украины это 4 с чем-то миллиона человек. Это крестьяне и жители маленьких городков, Львов там мегаполисом считается. Фактура местности — «всё в прошлом» — Львов обшарпанный, хоть и красивый (спасибо полякам, евреям, армянам и немцам), кругом заброшенные кладбища, заброшенные синагоги, польские надписи, всё, как в кино. Абсолютно дотационный регион всегда.
Восточная Украина — регион донор, огромные города, масса заводов, производящих всё на свете, население миллионов 20.
Но в борьбе за доминирование в украинском государстве Восток проиграл Западу нокаутом.
Просто без шансов.
Потому что Восток заражён совковым хуманизьмом, блахохосостоянием, и вообще, брежневским дерьмом. Я уже не раз писал, что совок не может победить нигде и никогда. Он бессилен, он попросту импотентен — как импотентна любая армия афонь, будь она хоть миллиардной и с ракетами любой дальности.
Если бы против карпатского охлоса выступили под любым другим флагом — под флагом царской России, с использованием риторики белой эмиграции, под флагом сталинского СССР, и с лозунгами под стать той эпохе — от Карпат бы не осталось камня на камне.
Но какова была суть украинского противостояния Восток-Запад? Это инсультный хуманизьм — пьеха и махамаеу, харантированная зарплата, душевное кино, Щербицький на трибуне — против второго эшелона союзников гитлеровской Германии, наследников волков, которые расстреливали евреев в промышленных количествах и резали поляков по ночам, влезая в окна с ножом в зубах.



Сидел вчера в пабе на Пресне, со всякими элями и хуэлями, сидрами и хуидрами, на большом экране пели джоны говноджонсоны, на стене — голова оленя, столиков мало — штук пять.
Я, конечно, кофе пил. Ещё меня угостили «британским лимонадом из одуванчика из самой Британии». Чуть носом не пошло — только представьте себе горький «Байкал»!
А кроме нашей маленькой компании, там сидели интересные люди — компания качественно откормленных «неформалов» чуточку за палтос.
Один был брит на голову до блеска и бородат (борода огненно-рыжая, видимо, этот фридрих барбаросса практикует старую добрую хну) второй имел бороду и косичку (крашеные в «вороново крыло», ни дать ни взять, рестлер Зомби), третьего я плохо разглядел, но тоже что-то вроде адски брутального мотоциклиста — шлема с рогами не хватало.
Одеты они были в тщательно протёртые в нужных местах кожаные куртки с британскими крестами, и ботинки, наподобие лыжных — тоже тщательно протёртые в правильным местах
Они при этом походили на груши очертаниями, были покрыты татушками до бровей — при этом татушки были сделаны затейливо и аккуратно — так и представил себе мастера в полном пластиковом медицинском обмундировании, местную анестезию и кресло, наподобие стоматологического, новенькое, сияющее, как самурайский меч из плохого кино.
Курили они вейпы, вернее, только один курил — они потом стояли возле входа, и разговаривали, проходя мимо, услыхал куски разговора, речь шла о каких-то милых пустячках. Стояли рядом отнюдь не обшарпанные мотоциклы, а отлизанные до зеркального блеска автомобильчики — потом они на них укатили, не забыв пристегнуться.
Видно, что брутальности там примерно столько, сколько в спичках яду.
Всё-таки упитанные мааскофские рантье так навсегда и остались под гигантским впечатлением от репертуара видеосалонов эпохи перестройки — хочут таки быть «ангелами ада». 



Как-то раз Ваш покорный слуга летом между курсами трудился грузчиком, и наишачил некоторую сумму денег. Прихожу к дяде и говорю с надеждой:
— Давид, я вот не знаю, на что потратить — в Крым съездить, или металлокерамику себе поставить?
А тот говорит:
— Чьто ты себе голову морочишь, и ещё немного мне? Поставь железные и езжай в Подмосковье!


Немножко отпетого постсоветского модернизма.

Дело в том, что под Ленинградом был Левашовский полигон НКВД СССР, куда свозили пепел кремированных, высыпали в траншеи и засыпали. За время работы этого полигона с 37-го по 54-й всех расстрелянных в Питере, втором городе СССР, набралось 46 тысяч.

Мэр Ленинграда Собчак, одна из ключевых фигур демшизы эпохи перестройки, и первый их них, кто, получив власть, запустил с наслаждением руки в казну по локоть, был, как известно, большой богец с тиганией. Он и распорядился установить в Левашово монумент «незаконно репрессированным».

Ленинград в совковую эпоху сильно пострадал от модернистов всех мастей, одно «разорванное кольцо» от симуна чего стоит — местечковые брежневские дрэкмахеры наставили истуканов, никак не связанных с русской традицией и культурой. Но это — это превзошло всё возможное и невозможное.

Сделали живущие в Канаде-папэ два унылых чудовища — гамбаров и галицкая. Собственно, строго следуя чесночным заветам отцов-основателей совковой лепки — сидура, того же симуна, эрнста неизвестного и т.д.

«Похотливый робот заёб гуманоида до смерти»

Простите.

цинк




Всегда удивляюсь, когда вижу восторженные тексты о школьных учителях, типа «учительница первая моя».
Мои учителя были разные — математика Валерия Дмитриевича вспоминаю с удовольствием, физика Михаила Ароновича тоже, а вот учительницу начальных классов Любовь Николаевну — как бы это сказать помягче.
Была она размерами с киоск Союзпечати, носила огромные очки, имела красное лицо и красные, как у прачки, жирные руки — указка в них казалась облепленной пластилином. Ещё она хэкала и периодически принималась орать, как базарная торговка.
В памяти от неё осталось только одно высказывание:
— Григоров, ты что дефективный? Не смей читать на уроке чтения!


Я, признаться, недолюбливаю балет.
Может быть, это признак бескультурья, но ничего не могу поделать. С советского времени терпеть не могу. За то, что нас как-то повели толпой малолетних барашков смотреть балет «тропою грома», под конвоем, конечно же, но конвой не спас — стоило выйти на сцену хоть какой балерине, раздавался одобрительный, закладывающий уши визг, а вот когда выходил танцор — одобрения уже не было, свистели и кричали (в переводе на русский):
— Почём жопа твоя?
— Э, фуцан, товар у тебя хороший!
И прочее на ту же тему.
На нашей улице этот жанр искусства также категорически не ценили.
— Ты чего, на балете танцуешь, олень? — вот это было очень обидно и надо было драться.
А дядя Яша как-то сказал:
— Русские это любят. Насмотрятся на блядей и гётвяранов, а потом с горя напиваются!
Но я не любил не потому, что считал балет лупанарием. Он у меня ассоциировался с мертвящей скукой совка.
Ничего, кроме телевизора не было, и мало того, что канала всего два, и на одном почти всегда народное пение, ну, это как кошку бы заживо свежевали, а на том, единственном, «мааскофском», что может развлечь, два часа кряду скачет Мариус Лиепа, будь он трижды неладен, и ни мультиков тебе, ни кина.
«мариус лиепа ёбнулся нелепо»
Но был у нас на районе и настоящий фанат балета, редкостный ценитель. Мёвсум-мяллим Мамедов, сосед, работник базара, поклонник утренней аэробики, гедеэровского варьете «Фридрих-штадт-палас», где задирали ноги крепкие немки, и, конечно, балета. Смотрел он жадно, прихлёбывая чаёк и затягиваясь сигаретой. В общем, однажды за просмотром «танца маленьких лебедей» у него инсульт случился.


 

Познер пить боржоми

Познер жутко нравился моей бабушке. Она им всегда восхищалась, почему-то упорно называя «Певзнером».
— Ой, какой же он умный, этот Певзнер! — говорила бабушка, глядя на ещё сравнительно нестарого, но уже весьма лысого Познера.Моя бабушка была добрая и глупая советская старушка.
Среди тех, кто нравился моей бабушке, были: актриса Янина Жеймо (Золушка эпохи культа личности, лупоглазая польская девица, похоже, перенесшая в детстве менингит), певица Зейнаб Ханларова (усатая бабища, певшая азербайджанские песни голосом, сравнимым со звуком болгарки), Ираклий Андроников (весьма интеллигентный грузин, любивший поболтать обо всём на свете), Столяров (не 7 пядей во лбу русский богатырь, с ямочками на щеках, дважды иван царевич СССР), Жванецкий (подкожный местечковый паразит, вполне себе стивенкинговский клоун, который смеша — забирает у зрителя душу), Стахан и Йошпе (это была такая парочка, состоявшая из улыбчивого узбека, раскосого, как чойбалсан, и ашкеназской губастой и очкастой бабищи, этакая витрина т.н. «пролетарского интернационализма»), ещё Окуджава, блеявший задушевно про виноградную косточку, так протяжно и тоскливо, что можно решить, что виноград размножают именно так, а не черенками) и, конечно, Брежнев.
Брежнев бабушке нравился особенно.
Бывало, слушает она выступление Брежнева, и, в какой нибудь трагический момент, например, после фразы «Мыыы братсцкую Польшу в обиду гм-гм, не дадим», бабушка поворачивалась ко мне и говорила:
— Как же он устал! Столько работает! Без отпуска! Не дают же отдохнуть человеку! — и цокала языком, делая тревожное лицо.
Я должен отметить — вкус у бабушки был большой и развесистый, и в приверженности какому-то определённому стилю её упрекнуть было невозможно. Я же всех этих бабушкиных кумиров ненавидел всей душой.Однажды зашёл сосед дядя Яша в гости. А дядя Яша был человеком, далеко не так ценившим советскую культуру. Шутка ли, сидеть в тюрьме лет этак 25? Не был он и интернационалистом, стоит заметить.
Сидим, пьём чай. Дядя Яша извлёк из кармана фляжку коньяка «Апшерон» (это был ещё тот, родной Апшерон, а вовсе не под тем же названием спитой чай со спиртом и сахаром, что азербайджанцы впаривают московским алкашам), и виртуозным, почти незаметным движением подливал в чай — мне и себе. Бабушка не замечала. По телевизору показывали Янину Жеймо, та пела песенку Золушки.
— Янина Мурло! — сказал я.
— Да ну. Янина Бревно. Я знал одного босяка из-под Сувалок…
Я засмеялся.
— Ша! Я знал босяка из-под Сувалок, так он ей подсовывал в копилку. И говорил, бревно как есть бревно.
— Что подсовывал?
— Ну, штуп этой шиксе делал. Нашампуривал. Тарабанил.
— Янина Бельмо!
— Где тут смешно?
— Свинина Хайло!
— Говнина Говно!
Бабушка ничего не слышала, вперившись в телевизор.
— Хуина Мудло!
— Пердолина Хуйло!
Последнее я сказал слишком громко, и бабушка повернулась. Она, впрочем, сами слова бранные не услыхала, но нахмурилась.
— Яша, ты чему его там учишь?
— Физике. И ещё химии.
Бабушка отвернулась. Мы тихонько посмеялись.
Дядя Яша вытащил фляжку, снова долил. Процент спирта в чашках постененно рос. Тут дядя Яша рассказал какую-то душеспасительную историю, как в 54-м году «одну жабу у нас в белое одели, потому что был крысой, а не человеком».
Между тем, кончилась «Золушка» ,и стали показывать Познера.
— Ой, Певзнер, какой же он умный! — сказала бабушка с чувством свою дежурную фразу.
Познер, улыбчивый, как всегда, обличал какие-то пороки американского общества. Был он весь в модном костюмчике. Брюки были клёш, сверкала лысина.И тут дядя Яша сказал кратко.
— Вошь цветная!Вот много лет прошло, и уже нет ни дяди Яши, ни бабушки, я сам совсем не юноша, а Познер всё тот же: улыбчивый, интеллигентный, обличает он уже не пороки Американского Капитализма, а косность Русской Сволочи, костюм у него по-прежнему модный, только брюки уже не клёш, а зауженные.
А я всё думаю, что вошь он цветная, этот певзнер.


 

Все, кто причастен, помнят, как пьяный в дым Алексей Константинович Антонов читал лекции по античке в Литературном институте, причём читал удивительно разумно, с юмором. Но у меня тут было просто дежа вю.
Потому что за некоторое время до, точно так же у нас во 2-м Меде читалась биохимия. Профессором Ж.
Биохимия предмет сухой и строгий, и читать его лучше бы по-трезвому, тут юмор и врождённый артистизм не выручат. Поэтому лекции были скучны, и я их хронически избегал. За что и имел известные проблемы — не ставили зачёта.
Практикум по тому же предмету в 90-е был немногим лучше — вела его старуха в белом халате с желтизной, с жёлтыми космами и зубами, похожая на Бабу-ягу, которую отмыла, вытащила с болота и выучила советская власть.
В общем, с биохимией не ладилось. И раз, вечером, поднимаюсь я по лестнице в старом здании МБФа на Девичьем поле (кстати, прекрасный образец русского модерна), наверху открывается дверь лаборантской, оттуда появляется Ж., пьяный, против обычного, абсолютно до положения риз, спотыкается и начинает лететь вниз по лестнице, и я его натурально ловлю и удерживаю. Поднимаю голову, смотрю наверх, а там стоит академик Захарченко, тоже вышел из лаборантской, выпивший, но твёрдый, как скала. Это был заведующий кафедрой физической химии. Крупный пожилой украинец с маленькими глазками, автор кучи учебников, написанных языком робота, исключительно строгий, суровый, как солдафон, и тут я наблюдаю нечто, похожее на одобрение:
— Поймал, Григоров? Значит, провожаешь!
И я взял Ж. под руку и повёл вниз.
— Григоров, — сказал заплетающимся языком Ж., когда мы вышли из здания, — мудак, ты почему на мои лекции не ходил?
— Запах не выношу, — соврал я, — У вас там на первом этаже трупный запах. (На первом этаже там действительно старый морг, куда привозили ещё товарища Баумана)
Ж. аж остановился.
— И что? Ты вообще мужик? Это же аромат одеколона старушки Смерти! Все так пахнуть будем!
Я изобразил понимание и кивнул.
— Григоров! Вот ты мой предмет ни хуя не знаешь. Не ходил! А запах этот легко создать. Это птомаины и меркаптаны. Птомаины знаешь, Григоров?
Я решил не разочаровывать и покачал головой.
— Путресцин! Кадаверин! Неврин! Спермин! Взять по 2-3 миллиграмма, можно только первые два! Растворяешь в органике! Потом низший алифатический тиол — этилмеркаптан — знаешь такой?
Я снова не разочаровал, сказал «нет».
— Молодец Григоров! И следовое количество добавляешь, потому что яд. И нагреваешь — чуть-чуть.
— А потом?
— А потом бежишь, нахуй. Потому что земля больше не станет удерживать своих мертвецов!
И пьяно захохотал, показав исключительно нехорошие зубы.
Меня пробрало до костей.
Но на его лекциях, что я посетил потом, по-прежнему было исключительно скучно — всё то же невнятное бормотание прописных истин.



Причём, она никогда не шила, принесёт и спрячет — и крохотная квартира превратилась в галантерейный склад.
Это было такое милое помешательство.
Часто тётка с бабкой по этому поводу ругалась — тёте тогда было всего 70, бабке под 90, они переходили на восточные языки и я, с атласом анатомии под мышкой, бежал из этого ада на балкон.

Один, самый большой ковёр, моя тётя вынесла на помойку вскоре после бабкиной смерти, с ним и гобелены — я был в Питере и не смог это предотвратить, второй ковёр — дагестанский в лезгинских розах — оказался у Йоси дома, и ребёнок провёл на нём всё начало своей жизни — такой вот удачный подарок от старухи, которая его никогда не видела. Неделю назад Йосина мама этот ковёр выбросила, потому что сменила полы.
Ещё два оставались у тётки, та постелила их на пол — собственно, для того они и нужны.
Пригодилось постельное бельё в одуванчиках, тюльпанах и васильках — я в то время два раза, с небольшим перерывом, женился (по сей день не слишком понимаю, зачем).
Отрезы и прочий мадеполам раздавали, продавали и дарили несколько лет. Кисея пригодилась потом, когда был дымный июль, ею завесили окна (тогда как раз Йося и родился). Дымина была такая, что не было видно вытянутой руки, и я вставал каждые два часа по будильнику, и поливал кисею на окнах водой из пульверизатора.
У нас остались только два суконных отреза и один великолепный кусок шёлка — китайского или японского. Шёлк ушёл тётиной подруге, а из кусков была сшита в ателье пара пристойных брюк.
В самом конце из всего богатства уцелели лишь покрывала в танцующих японских журавлях — тётка хотела выкинуть, но я их забрал пару лет назад.
И вот и на них на Авито нашлись покупатели.
Это было самое последнее бабкино добро.
Всё на свете кончается, даже её запасы. Надеюсь, она довольна. Может, там, где она сейчас, плывут по глазетовому небу плюшевые облака, летят крепдешиновые журавли и в ковровом саду никогда не отцветают лезгинские розы.



Ничто так не прочищает мозги русскому и условно русскому интеллигенту, как пребывание среди недобро настроенных чужаков. Тут сразу слетает и напускное барство, и дешёвая совковая толерантность. Уходит этакое желание польстить чужим, сделать им приятно, подчас даже в ущерб себе. Русскому всегда легче единоверного своего начальника обхаять, чем кого-то чужого, этого последнего легче без выгоды для себя похвалить, сахарку ему, так сказать, подсыпать. С надеждой на взаимность, не очевидной, в общем-то, надеждой. Это такой странный душевный продукт, русское имперство, оно, как правило, не прагматичное и убыточное, так распахнутый холодильник делается нагревателем. У англичан, выходцев со скромного по масштабам острова, имперство практичное, у русских же оно традиционно с исчезающе малым КПД. Наверное, это следствие огромных площадей, занимаемых собственно Россией, и обильности, когда соболей некуда девать. Кстати, многие этим свойством русского человека пользуются почем зря. Лечится это только одним — нахождением в меньшинстве среди чужих. Тут уж слезет эта оболочка и обнажится суть. Есть весьма жёсткие виды крушения иллюзий, к примеру, в армии позднего совка — поспишь пару месяцев с заточенной ложкой в сапоге — всё поймёшь. Есть впрочем, способы прозрения и помягче. Был у меня коллега, назовём его N.. Либеральный русский преподаватель. Такой немолодой уже любитель бардовской песни. Сразу скажу, что человек этот был и есть мне симпатичен, он не дурак, блестяще знает предмет, вообще весьма начитанный и культурный, но совершенно непробиваемый толераст. Мы с ним во взглядах не совпадали. Нравилось ему, в основном то, что мне казалось отвратительным, и наоборот. Скажем, говорил он утром перед лекцией: — Ах, если б вы знали, какое я получаю удовольствие, когда Козаков читает Бродского! А я: — По пошлости теснит даже казацкие песни Розенбаума! Или: — Был я на спектакле «Жиды города Питера»! Как там блистал Дуров! А я: — Гадкая жмеринская порнуха эти ваши «Жиды города Питера», а по Дурову плачет эвтаназия! Если речь заходила о Кавказе, он начинал вдохновенно рассказывать, как в шестьдесят лохматом году он с «ленинградскими альпинистами» был на Домбае, и что «кавказцы все чудесные». А я говорил, что люди кончаются через 10 километров от Баку Меня он явно считал странным. Проклинал я, к примеру, шендеровича какого-нибудь, а он, со всем своим интеллигентским благодушием мне говорил: — Это антисемиты Вас таким сделали! Вам легче своих ругать. А меж тем, оглянитесь кругом, всё сделано евреями! Евреи — основной народ нашего мира! А я: — Ага, расскажите это китайцам! И тут сменился ректор. Новый же сразу взял быка за рога и, набрал побольше платных студентов. Выглядело это так — больше половины платной группы — азербайджанцы как раз из аулов, кишлачные узбеки, таджики и киргизы, и совсем чуть-чуть ингушей и дагестанцев — эти последние были тихие-тихие.. Платные группы вообще не говорили на языке Пушкина. Просто незачем. Одну такую группу вёл я. Я их попросту дрессировал. Орал, как резаный, крича то по-тюркски, то на фарси «иди сюда», «встань», «сядь» и «замолчи». (Язык Ирана и Турана ты знал, поэт, от дастархана). Выходил я из аудитории, как шахтёр из забоя, утирая пот. Вторую группу вела одна советская старушенция, опытная взяточница ещё со времён хрущёвской оттепели — невъебенный опыт и строгая такса позволяли ей справляться с этим стадом блестяще. Захожу как-то в учительскую на перерыве, кофе попить, вижу там нашего друга, и говорю: — Ох, уж эти чушки, явно же у них другие хромосомы! И наш N. возмутился: — Не смейте так говорить, вы говорите, как фашист! Проходит немного времени, и старушка уволилась. Её группу поручили вести нашему всеотзывчивому интеллигенту,. И пошёл он к ним в аудиторию, в своих золотых очках и ромбиком ВУЗа на лацкане. Я, кстати, пошутил, сказав, что идти ему надо в костюме укротителя, с брандспойтом и кнутом. Он сделал мне страшные глаза и покачал головой. Пошёл. А платные группы обычно слышно с коридора — там рёв стоит. Когда препод заходит, рёв слегка утихает, а тут, как мне показалось, даже усилился, и я не без злорадства представил, как N пытается объяснить электрическую проводимость мягких тканей организма этой скачущей толпе весёлых восточных юношей. Но вышло всё даже хуже. У бедного N давление подскочило — вышел он качаясь, бледный, как полотно. Посадил его, замеряю , и говорит он мне тихонечко, озираясь: — Вы правы! Вы правы! Они не люди! Господи, это не люди!

Вышибло таки пробку.


В подражание Дарье Верясовой, которая держит зуб на учительницу русского языка.
Я держу тоже. Вы можете не верить, но у меня в аттестате всего две тройки — русский язык и литература.
Но это не тройки. Это двойки. Мне поставили две двойки.
Я немного писатель, немного член союза писателей Иерусалима, немного опубликован и даже немного номинирован — но у меня в школе были две двойки. Я знал наизусть Есенина, знал Блока, стихов по 50, наверное, я читал Северянина, потому что имел дома книгу «Соловей», я читал даже Теофиля Готье и Мелвилла, но…
А всё дело было в учительнице литературы — я не добрая вам Верясова, и я скажу как думаю, она была, эта мадам Жукова, из настоящих совково-русских блядей, что на задних лапках выплясывали перед азербайджанцами, и делали всё, что те ни попросят — был такой человеческий тип в союзных республиках.
Партком завода, на котором я одно время трудился, по фамилии Якунин, серолицый белоглазый, в мышиного цвета пиджаке, этакий настоящий советский человек, лично ходивший по заводу и сдиравший таблички с русскими надписями, типа «не влезай, убьёт», был из таких. Я его и спросил тогда, мол, зачем снимаете именно вы, вы же русский?
— Мы должны быть благодарны великому азербайджанскому народу за гостеприимство!
Мразь защёчная Жукова тоже была благодарна за гостеприимство. Дело в том, что незадолго до этого сняли директора школы, нашего историка. Разыграли всё, как по нотам. Школьница, по имени Рена — она была на год или на два младше — сделала учительнице биологии подарок. Учительница была хорошая тётка, не помню, как её звали, она у меня не вела, а подарок был с конвертом, дело в том, что в Баку вообще-то делали учителям подарки, и никого это бы не смутило — но в конверте были меченые купюры. Та открыла, тут же вошли мусора, объявили взятку, задержали, Рена эта объявила, что у неё вымогали и т.д. Сняли директора, сняли завуча Нонну Израилевну, и директором стал азербайджанец, тощий, как жердь, отпетый националист — он вёл ещё у моей мамы азербайджанский язык в школе, и был уволен за какую-то нацистскую склоку, это было в ранние 60-е, когда ещё не всё было им можно.
Жукова же или получила прямой приказ меня топить, или вызвалась на добровольных началах, а дело всё было в сочинении — я написал непростое сочинение.
В патриархальном году 85-м.
С предисловием из Нового Завета и Негоша (вряд ли головнёвый грибок жукова знала, кто такой Негош)
На пушкинские «Песни западных славян»
Где назвал турок, родных братьев азербайджанцев, «дикарями» и «нацистами».
Оттого и двойки.
Пересдавал я комиссии — там была какая-то классическая золотозубая усатая скво из юрты, и ещё одна озверевшая и очушкаренная самка славянина, обе из местного РОНО, сама Жукова и классный руководитель Валида Энверовна. Они явно имели цель закрепить двойку и не выдавать мне аттестата — но когда полетел Блок сплошным потоком из моих уст, они просто не смогли этого сделать.
Жукова, если ты ещё не околела под забором, тварь!

Я
ТВОЮ
МАМУ
ЕБАЛ


.
Оказывается, недаром клубы т.н. авторской песни процентов на 50 носят название «Бригантина». Первая достоверная бардовская песня так называлась, написанная ещё до войны. Слова Павла Когана, музыка Лепского. Если прислушаться, то легко понять, что мелодия там почти идентична песне «На высоких берегах Амура часовые родины стоят» — тоже довоенной, братьев Покрасс на слова Бориса Ласкина.
Вы будете смеяться, но я слышал три (или даже больше) клейзмерские песенки на идише, примерно на ту же мелодию, и что там было раньше — клезмер, Покрассы или Лепский — Б-г весть, хоть я практически уверен, что именно первое. В общем, бардовская песня это и есть советский клезмер. Собственно, изобилие ашкеназов в этом жанре также легко объяснимо, , как доминирование, например, американцев в баскетболе. Хоть и модно было одно время вытаскивать каких-то рыжебородых славяноидных инженеров в свитерах, ставить какие-то лыжи у печки, показывать вань и дунь с филфака, которые приехали на Грушу, устроили свальный грех в палатке, и теперь их императивно поносит от плохо разогретой тушёнки — неевреи в этом жанре призваны были лишь оттенять краснознамённую одессу.
Корни явления — ашкеназские. Почему не «еврейские»? Потому что клемер, вообще-то, никак не связан с иудаизмом, и никак из иудаизма не выводится, а связан он исключительно с традициями всевозможных скальдов и бардов, широко распространённых на крайнем западе континента. Какую-то из этих традицию предки ашкеназов переняли, скорее всего, немецкую, «творчески переработали» и принесли на восток Европы. Клезмер тем хорош, что это принципиально лёгкий и необязательный жанр, клейзмоним легко выхватывали мотивы друг у друга и никогда не требовали указать копирайт. Часто мелодии брались у одного племени, а приносились на территорию другого — так было с немецкой песенкой «Анхен из Тарау», ставшей сначала песенкой на идиш в Польше, а потом — нашей советской «крутится вертится шар голубой» (вариант «всю Украину враг грабил и жёг, так что за нами остался должок»). Мелодии клезмера легко приживались, становились абсолютно еврейскими, примером тому Хатиква, нынешний гимн Израиля, изначально — молдавская дойна.
Кстати, мегапопулярные в совковую эпоху «сатирики» (таковые были и в ряде соцстран) тоже взялись из ашеназской традиции. На свадьбах требовалось исполнение обязанности веселить жениха и невесту, для этих целей использовался бадхан — специальный шут. Бадханы, хойфнеры и прочие профессиональные эстрадники в Средневековье кочевали из местечка в местечко, они пели, плясали и шутили — так удивитесь, если взять любые тексты бадхоним века 19-го — там будет весь стандартный набор веселухи для совковых пролетариев, воссевших у любимого телевизора — весь Высоковскиий-Райкин-Измайлов-Арлазоров.
Ну и, конечно, советская официозная песня. О том, что оскары фельцманы, создавая эту песню, нещадно пограбили клейзмер, и даже обчистили на предмет мелодий хасидские фабренгены — знают все.
Может, только Соловьёв-Седой с Бабаджаняном и Басилая брали песенки в другом месте.
А я вот думаю — лучше всё это было слушать в самом местечке.
Стопудов, было бы это куда менее пОшло, чем по-русски в совке — я помню, как это было — печаль вселенская охватывает, когда думаю, что миллионы людей этакую дрянь впитывали, вместе с трёхкопеечным лимонадом и квасом из пивных кружек.
А то ведь, ни местечка больше нет, ни прежней России.
Печальна судьба этнических химер и всевозможных межнациональных коммуналок, что ни говори.


.
У нас дома любили Софи Лорен. Видимо, потому что Софи Лорен лицом похожа на горскую еврейку — бабушка моя, как её видела, так начинала вопить:
— Софи Лорен! Быстро! Нашу Софи Лорен показывают!
Лицом она и впрямь была, как с улицы Басина.
Я не то, чтобы её прямо любил, нет, конечно, но и не испытывал ненависти. Зная меня, можно себе представить, что это значит — это я практически встал перед ней на колени с букетом пармских фиалок.
Потом я узнал, что фамилия её была Шиколоне — а она сменила на франкоподобное «Лорен» — потому что похоже было на «Жиголо». По той же причине на Западе и Жигули наши продавались под лейблом «Лада».
А мне вот Шиколоне нравится — по-моему, в сто раз лучше звучит, чем «Лорен» — Лорен должен называться одеколон или интимный освежитель — а вот Шиколоне — это по-настоящему круто и загадочно.
Впрочем, всё равно уважаю — не блядь, замужем за одним мужчиной сто лет (и носит его понтовую фамилию Понти), трое сыновей, и в 70 с чем-то смотрится на полтинник.
Наша, сто пудов она наша.


.

Как-то я уже писал об этом явлении — о советской малой пластике. Конечно, львиная доля этих работ — откровенный кич. Но отнюдь не все. Собственно уровень статуэток неуклонно падал всё позднее советское время, пока не достиг абсолютного дна — кто видел олимпийских мишек, коньков-горбуньков и девушек в кокошниках 80-х — тот знает, о чём речь.
Но я сейчас о Нине Малышевой. Нина Александровна Малышева была главным художником старейшего и славнейшего русского фарфорового завода в Дулёво с 1946 года. А вышло это так — молодую художницу родом из Орла, которая была фрезеровщицей и комсомолкой, двинули по рабочей линии — так было принято в сталинское время. Назначили и не ошиблись. Дулёвские фигурки стали символами эпохи, одними из.
Малышева лишена звериной серьёзности — у неё чувствуется и мягкий юмор, и лёгкий шарж, но никогда нет злой бездарной карикатуры, что поневоле выходила у некоторых бесталанных форфористов.
Малышева — мастер многофигурных композиций, пожалуй, мало кому они удавались лучше.



.
Питерцам, которые с ужасом поминают Апрашку, считая, что там — просто эпицентр ваххабизма.
Как-то раз шёл я по питерской улице, и бац — туфель кердыкнулся. Я, конечно, просто не знал, чего делать. Но мне подсказала одна моя спутница — иди, Амирам, на Апрашку.
Я и пошёл, склеив туфель скотчем. Войдя в пространство этого рынка, где стоит часовня 19 века, и множество лавочек и ларёчков, я услышал до боли знакомую речь. Прохожу, замедлил шаг, и у обувного ларька, просто, без преамбул, сидящий там солидный мужчина, невероятно, просто телепатически определил моё происхождение и ана дилиндя мяння дейр:
— Гардащ, гяль бура!
Язык Пушкина и Гоголя был отброшен, и вскоре я объяснил, чего хочу — на каблуке, 46 размер, остроносые, лаковые, с арабесочками.
Мужчина Самед, из Шемахы, трое детей у него, все мальчики, машаллаh, повёл меня в катакомбы под Апрашкой — я даже о туфлях забыл, в такое погрузился я царство древних кирпичей! Сводчатые потолки, позеленевшие от времени, тут, вероятно, во времена Достоевского хранили короба с сапогами и отрезы, а может, бочки с мочёными яблоками и сельдью, и низкие, жуткие закутки, в которых бурлит новая жизнь: висит азербайджанский ковёр, на импровизированном столике — чай, и я его вскоре пью из стаканчика «армуды».
Те и другие туфли не подошли, Самед и Фикрет — ещё один продавец, молодой парень, показывают мне целую гору штучных туфлей всех размеров, в основном, больших, и я начинаю выбирать — нашёл один, примерил, как раз тот, что надо — и арабесочки, и носок, и каблук, и сука, лак! Ищу другой, думаю, нет, не повезёт, но повезло — отыскался и второй, и я поторговался, как было только за 20 лет до того — с обидами, с закатыванием глаз, с маханием руками, и сбил таки цену.
Не знаю, как сейчас, но 8 лет назад Апрашка была царством азербайджанских торгашей, тех, кому не хватило при дележе нефтяного пирога — простых обывателей, которые не хотели бы отправиться на карабахские минные поля во имя великого Гейдара — мирные люди, номинальные шииты, далёкие от исламских дуростей, типа салафизма.

 


.
Ветер

Он бывал разным — грустным и весёлым, пьяным, дурашливым, добрым, серьёзным, злым. Хотя чаще — грустным.
Ему не везло с женщинами, это было хроническим явлением. Не везло так, что даже когда, наконец, повезло – он не смог в это поверить. Он их, наверное, боялся, притом, что во всём остальном был абсолютно бесстрашен.

Только недавно это прошло, но долго длилось — когда видел какого-нибудь плотно сбитого, невысокого парня с очень светлыми волосами, вздрагивал — мне казалось, что это Ветер, живой и здоровый, идёт навстречу, хотя я сам закрывал ему глаза и писал потом мусорам объяснительную «пили, коньяк дагестанский, пять звёзд, был ящик, брали ещё, в супермаркете напротив» и так далее.
Тогда он был пьян и счастлив, заснул в окружении множества куролесящих друзей — читали стихи, обнимались, говорили глупости, я даже не изменил традиции – дал кому-то незнакомцу в морду – весёлое безумие, карнавал, прямо как в юности. А он никогда больше не проснулся. Кресло, в котором он умер, так и стоит во дворе возле Зверинца.

В самом начале того вечера он сказал мне, что хочет умереть сегодня. Я спокойно это выслушал — он часто такое говорил. Ещё в мединституте, в безумные девяностые, когда все играли со смертью, как только позволяла фантазия.
Он любил выпить, как и все мы, выходцы из того странного времени, что умело только брать, засасывало, как чёрная дыра, без пользы, без малейшей отдачи. Того времени, где вечером, среди кромешного окрестного мрака, горел люминесцентными огнями бетонный Второй мед, похожий на накренившийся пароход. Времени, где навсегда остались Гончар, Зырян, дядя Лёня, многие другие. Иногда мне кажется, что всего этого не происходило со мной, а было прочитано в прозаической книжке, причём такой, которую и читать не надо, потому что исполнена причудливого вымысла, в который невозможно поверить.

Девяностые настигли Ветра через десятилетие — он так и не вышел из них полностью, не изменил им, какая-то значительная часть его души так и жила тем периодом.
Странно, но теперь его смерть стала обрывать мои воспоминания. Раньше я частенько им предавался — институт, безумные пьянки, когда начинаешь пить в «пятке», то есть в аудитории номер 5, заброшенном зале, вонявшем мочой и заваленным стеклотарой, а потом очухиваешься в поезде, идущем в Петрозаводск, и никаких мыслей, зачем ты там . Теперь же, стоит лишь вспомнишь медицинский институт, и нашу компанию, состоящую из людей, что ни в какое другое время не смогли бы объединиться, появляется Ветер — сначала пьяный, с сияющими глазами, стоящий в обнимку с гитарой в тамбуре питерской электрички, году так в 97-м, в каком-то немыслимом свитере, и тут же воспоминания как ножом отрезает, и появляется только одно — лыткаринское кладбище, помпезные надгробия бандитов, скованный морозом песок, разбросанная комьями рисовая каша с кишмишом, и немногие собравшиеся одногруппники — взрослые дяди и тёти с серовато-бледными лицами.
Прости меня, дорогой мой друг.
Я знаю, ты нашёл свой покой.

Памяти А. Ветрова

Когда по средней полосе плывёт протяжный звон,
Твой город Люберцы во сне любовью окружён,
Гудят машины с двух сторон, в земном соку застряв,
Цветы вчерашних похорон, фасолины в ноздрях.

Давай, прощаться, наконец, а я постерегу
Как стайку брошенных овец — каракули в снегу,
Стихи какие-то, цветы и сердце со стрелой
«Андрей плюс Лена», «только ты», и я ещё живой.

Давай винца на посошок, не торопясь, цеди,
Наверно, было б хорошо дожить до тридцати,
До сорока, до «смерти нет», и станет так знаком
Узор мозольный на стене, разбитым кулаком.

Умрёшь, наверное, а сам командуешь «замри»,
Пойдём не через полчаса, а через пол земли,
Твоя счастливая звезда подвержена огню,
И я теперь уж никогда тебя не догоню
.
***
Можно увидеть, если глядеть назад —
Небо без самолётов, флот без морей
Пахнущий подмосковьем ботанический сад
Жёлтые пики, упавшие с тополей,

Плоскую крышу корпуса, институт
С диким названьем, «маи» или «мирэа»,
Там, где студенты вечные водку пьют
Вечные, оттого что не думают умирать.

Если ты счастлив, поступь твоя легка
Белые мои сумерки, дымные клёны мои
И над москвой-рекою беглые облака
И над девичьем полем, над миреэ и маи

Что там учебник физики, о притяженье тел
Девочки из общежития знали всё наперёд
Ты торопился в метро, я вслед тебе поглядел
И над высоткой блестел единственный самолёт,

Как же ты потерялся, крепкий и боевой
Что ты там думаешь, если сквозь ночь и тишь
Из непонятного людям космоса своего,
Жуткого и безмерного, ты на меня глядишь?


.
.
Сейчас смешно вспоминать, но мой дедушка, светлой памяти человек, в советские абсолютно годы нашёл старика, грузинского еврея, который мог преподавать Тору, точнее, не то, чтобы мог, но, во всяком случае, сам когда-то учился и кое-что знал.
Дед давал ему 10 рублей в месяц, и достойный старик по воскресеньям рассказывал нам троим (мне, одному мальчику по имени Юно, говорившему на уверенной фене, о котором я помню только то, что у него был видеомагниофон, и это в те годы, когда кассетный магнитофон и то был диковинкой, и мальчику Ильюше, который был смешливый необыкновенно, и вообще, все мы трое подобрались, как на грех, любители похихикать).
Преподаватель же наш Габо был стар, плохо видел, плохо слышал, и, как я сейчас понимаю, в древнееврейских премудростях путался, как барашек в лесу.
Впрочем, то что я единственный среди всех своих знакомых знал, кто такие Шауль, Шмоэль, Мардахай и Авшалум — заслуга достойного старца, и я ему теперь за это благодарен.
Тогда же мы были далеки благодарности — на улице орали и гоняли мяч, а мы сидели в жилище старика, где дурно пахло и слушали малопонятные речи.
И мы, чтобы не скучать, развлекались, как бурсаки у Помяловского. Сначала Юно делал большие глаза и не участвовал, а потом втянулся и он — В-евышнего мы называли «дядя Яша», царя-Мошиаха — «Дода», были Йоська, Ицик, Шлёма и т.д.. Стыдно даже вспоминать дурацкие истории, которые мы, давясь от хохота, придумывали, чаще они были известными историями навыворот, например, Яаков с Эсавом подрались за похлёбку, когда узнали, что она из свинины, Шушанна пыталась совратить старцев, но у неё ничего не вышло, Шимшон, Аарон и Моше Рабейну были ворами в законе и т.д. Со временем туда включили и новозаветных персонажей, хоть о них, по понятным причинам, речь на занятиях не шла вовсе. Одну историю я помню, её придумал Юно, и как ни странно, эта история по сей день кажется мне похожей на правду.
«Ну, короче, собрался сходняк еврейских блатных, и они решили пустить на свой сходняк гоев Ну, те, короче, пришли, а их кялан (очень много). Ну тут, короче, гои объявили нашего туза Мошку (Моисея) прошляком, раскороновали, короче, и поставили смотрящим своего авторитета Ёшку (Иисуса). Косяк был тех, кто взял гоев в наше движение, короче».



.

#меняневзяли с тремя пятёрками в 86 году в Педагогический имени Ленина в Москве. На отделение биологии и географии. Я приехал из Баку в полосатых брюках и остроносых туфлях на каблуке, и это притом, что во мне и так почти два метра — просто потому, что в Баку так было модно.
На Кропоткинской рвали асфальт радиоактивные одуванчики, деревья стояли больные, все в пятнах, на месте дома, где теперь магазин «Софрино», было пустое место, прикрытое щитом с изображением Арвидаса Сабониса, за который все, кому не лень, ходили по нужде. Остоженка вся сплошь была жилая, и ужасно обшарпанная, там обитали старухи, помню одну — та сидела на улице на вынесенном из дома венском стуле и курила, а возле лежал бассет — невиданная ещё в Баку порода.
В институте было черно от казахов мужеского полу, они шли поступать после армии, все были мелкие, совершенно одинаковые, были ещё девушки с Украины, москвичей не было вовсе. Хотя нет, был один, с сальными волосьями до плеч и в какой-то сшитой из грубой дерюги курточке со значками. Он говорил сквозь зубы и вообще держался особняком.
Казахи приняли меня практически за своего. Вышли как-то курить с казахом и москвичом, последний был в ударе, что-то нёс ну с очень большим пафосом, вставляя английские слова, что именно — убей Б-г не вспомню. Когда он ушёл, казах сказал мне:
— Знаешь, что мы с ними в армии делали? Оооо!

Перед поступлением надо было проходить собеседование. Давали три балла. Один — за Афганистан, второй — за Чернобыль и третий полагался уроженцам сельской местности, хотя официально был по результатам собеседования. Я получил ровно ноль — я был после школы. Но один вопрос, от жирненького лысоватого блондина в золотых очёчках, что звался доцентом Дроновым, никогда не забудется, как и сам этот доцент;
— Я правильно понимаю, что Вы еврей?
Дронов не был пророком или Шерлоком Холмсом — пришёл я в ярмолке. Во-первых, я был полон чисто подростковой лихости, во-вторых — был уверен, что экзамены я сдам отлично при любом раскладе.
Среди дурно говорящих по-русски сельских хлопцев в майках и кроссовках, которые, задумываясь, копали перстами в носах, обязательно притаскивали гитару и орали дурными голосами песенки ещё живого Цоя, накрашенных девочек из провинции, одетых с колхозным эротизмом, кочевой и кишлачной аристократии, садившейся кружком «накортачка» и заплёвывашей всё, я, несмотря на акцент, казался едва ли не молодым учёным — биологию я учил по Догелю, ботанику по Тахтаджану.
Получив третью пятёрку, я нагло подошёл к столику, где сидел тот самый Дронов, и сунул ему ведомость.
— А где Ваша шапочка? — спросил Дронов.
— В синагоге на хранении!

Прихожу в день, когда был вывешен список поступивших, насвистывая, снова в ярмолке, в самых лучших пасхальных лаковых туфлях, который сшил сапожник Овадья с Торговой, по прозвищу «Карандаш» (каблук сантиметров пять-семь, наверное, а носок столь остр, что можно, ударив по мячу, его продырявить).
Просто с сигаретой в зубах вхожу. Смотрю фамилии на «г». Пробегаю глазами — не нашёл. Второй раз пробегаю — снова нет меня. Григоренко есть, Гурбансиддыков есть. Забыли внести! Мысли не появилось, что не взяли! У меня же туз козырей! Три пятёрки! Но у Совка, как водится, оказалось «очко». Я это понял, когда услышал плач и оглянулся — плакала девушка Олеся из Полтавы, хорошистка, старательная, как печатная машинка, которая ходила на экзамены раскрашенная, что твой индеец сиу, вышедший на тропу войны, а сейчас была вылитая утопленница из страшной украинской сказки. Я знал, что она тоже получила три пятёрки.
А история в том, что все, кто получил три балла на собеседовании, но набрал равное количество с не получившими ни одного, тем не менее, имели предпочтение при зачислении.
Меня же зачислили во Второй Пед — имени Крупской. Я пришёл поглядеть — это были какие-то недостроенные бетонные бараки, окружённые древними котлованами, на Юго-Западной, плюнул и поехал домой.
Спасибо тебе, Т-орец В-еленной, за то, что я не облучался в Чернобыле, не убивал афганцев в их собственном доме, не учился в Педах. Спасибо, что не взяли.





Парфенон в Афинах был построен в 5 веке до нашей эры. Я знавал дураков, убеждённых, что в Парфенон — дутая достопримечательность. То есть, если быть честным, дур. «Не, ну ты прикинь, пантеон, пантеон, ну ничего особенного, хата на столбах». Такие, как правило, восторгаются интерьерами турецких отелей. Кстати, мелькнувшая в ленте копия Парфенона, которую построили в Нешвилле американские тупые толстосумы в конце 19 века – действительно, хата на столбах, и это несмотря на то, что строители произвели замеры афинских руин. Тайну храма им не удалось передать – поскольку она не лежит на поверхности.
Между тем, в Париже ещё в эпоху баркко стали понимать, что Пантеон – это веретено, вокруг которого наматывается нить европейской цивилизации. Удивительное дело, но уже так чертовски давно греки выяснили, что всё главное кроется в частностях. Парфенон суть блестящая иллюстрация греческого гения не из-за его размеров. Там есть скрытые мелочи размерами со Вселенную.
Когда-то давно покорный слуга занимался у художника, звали его Ариф-муэллим, был он совсем не Перуджино. Это был чрезвычайно хитрый, надутый азиатский индюк родом из горного кишлака, малевавший, как я помню, стилизованные под персидскую миниатюру картинки из жизни нефтяников, говорил он по-русски плохо и смешно, иногда, стремясь подчеркнуть собственную значимость, объяснялся жестами, как глухонемой, думая, очевидно, что смотрится падишахом.
Расписывал как-то покорный слуга тарелку арабесками, и старался выполнить очень-очень аккуратно, до миллиметра, чтобы получить характерную для Востока фрактальную картинку. Ариф с важным видом поставил готовую тарелку на ребро, жестом велел мне отойти и посмотреть на неё с расстояния метров в пять – мне, в общем, понравилось. Тогда Ариф вынес старинную персидскую тарелку и поставил рядом с моей, моя просто исчезла, показалась кривой и невозможной, несмотря на всю скрупулёзную работу. Персидская тарелка была расписана настолько идеальным орнаментом, что представить себе нечто более совершенное было бы невозможно.
Потом Ариф снял тарелки и показал вблизи – и тут выяснилось, что узор на персидской не так и аккуратен. На старом блюде жёсткой гармонии, которую я старался соблюсти, вовсе не было – отдельные элементы узора, так называемые «хийары», лежавшие ближе к центру, были нарочито сделаны крупнее, вблизи это кололо глаз, а на расстоянии – наоборот, придавало всей картине сказочную соразмерность. Кроме того, расстояния между отдельными элементами узора были сделаны неодинаковыми, но не как попало – в этой неодинаковости была своя система, и мне стало ясно, что именно тут кроется основная загадка всего искусства, и, может даже, всей цивилизации Востока, тут кроется чудо, девяносто девять с девятками процентов всего – и словно поняв это, Ариф, не дав досмотреть, тарелку унёс и спрятал.
Его, кстати, можно понять,– достаточно было бы просто поставить такую тарелку в центр класса, чтобы заменить все уроки и его самого в придачу.
В общем, в этом и кроется магия Парфенона. Там существует крохотные, незаметные глазу искажения – одни колонны толще, другие наклонены, причём, строго определённые, и на строго определённый угол, оттого здание кажется невыносимо, ошеломляюще правильным. Этого не смогли воспроизвести даже в 19 веке – например, не смог Монферран, не смогли строители здания Конгресса. Да что там они – этого не смогли сделать даже римляне, которые жили немногим позже. Только исключительные, избранные, самые тонкие люди Запада, такие, как Байрон, понимали, что истинный дух их цивилизации – вовсе не в Риме лежит, он лежит в Элладе. И Европа смогла все эти века существовать, отбиваться от арабов и турок, задавать моду практически во всём, только потому, что что не закончился танец вечно юных ор над Афинскими холмами.



.
Немного о нью-эйдж. Знаете, в наше скорбное время синкретические религии прошлого столетия кажутся чем-то ностальгически-симпатичным, а давние придирки к ним — почти надуманными. Ну, как в эпоху повального трансгендерства и разбирания детей на стволовые клетки — истории о каком-нибудь древнем дедушке, который шалил, надевая платье бабушки.
Вот и милый индийский жулик Саи Баба, который катался на золотом автомобиле магараджи, Ауробиндо, рассекавший на золотом самолёте и прочие клоуны ныне не кажутся акулами, особенно по сравнению с ДАИШ. Ну, несли им денежки, надеясь на исцеление и просветление, ну так сами люди же и несли. Какие, нахрен, претензии?
Я любил в 90-е захаживать в «Третий Глаз» и «Белые Облака». Вид тамошнего контингента не отталкивал, наоборот, по сравнению с улицами, где процветало отделение психушки для буйных, тут было форменное отделение для тихих.
«А покажите-ка мне книгу доктора Штайнера» — говорила тётка с рязанским лицом, в сари и в бусах, играла тихая азиатская музычка, невыносимо пёрло ароматными палочками, обязательно сидел на полу пожилой семитского вида дядечка в очёчках и с беспорядком в причёске, тихонько беседовали редкие ещё в отчизне татуированные девочки с дредами и проколотыми ноздрями, кто-то просил тибетский гороскоп, кто-то интересовался Амроомом, прости Г-ди, Айванховым, кто-то — Блаватской. Продавалась дианетика, была книга мормона, весь этот американский жульнический хлам, имелись даже книги по исламу, в том числе — довольно злоебучие труды арабских исламистов (о, канувшие в лету времена постсоветской наивности).
И, конечно, Рерих. В ту баснословную эпоху рерихнутых несло по кочкам — во-первых, только что открылся целый музей на Кропоткинской, во-вторых, были т.н. «рериховские залы» в Музее Востока, где по вечерам на банкетках усаживались тучные самки человека с хорошими лицами, складывая пальцы, простите, «в мудру» и напитывались энергией, была ещё какая-то третья точка для них, некий книжный магазин в центре, где устраивались дискотеки для избранных.
Рерихианство и было советским нью-эйдж, допустимым и относительно безвредным вариантом такого культа. Это был именно культ, без обиняков — в музее рерихов в главном зале стояло какое-то подобие фаллоса из прозрачной пластмассы, вокруг которого они хороводили, с (о, невыразимая пошлость) с мигающей светодиодной синей лампочкой внутри.
Сейчас интересно, отчего их было так много, и откуда они тогда взялись? Ну, во-первых, весь этот рериховский ренессанс был однозначно разрешён сверху, одно только строительство музея в историческом центре вышло в кругленькую сумму. И было это из той же серии, что реклама водки круглосуточно, спирт рояль в палатках или героин возле здания Лубянки — в эпоху залоговых аукционов и правильного обогащения избранных, годных людей, нужно было создать как можно больше разной дури для ботвы, и Рерих, как старый агент НКВД, сослужил тут свою службу.
Кстати, сейчас все эти музейные залы пусты. Куда подевались корпулентные тётки в сандалиях, с бусами а-ля новодворская, источавшие нереальную духовность? Ошиваются в православных церквах, легко сменив практики по открытию третьего глаза на искание жизни вечной? Бодрствуют на мосту немцова? А может, таки нашли свою шамбалу и стали там апсарами?



.
Старый добрый магазин при Микояновском мясокомбинате. Покорный слуга, ещё в бытность свою жителем Таганки, ходил сюда за мясом. Но чаще брал суповые наборы. Тогда, 7 лет назад, их практически никто не брал — кому нужны косточки? Маасква сполна ощутила свободную реализацию векового желания пожрать.
На холодильных витринах громоздились горы мяса. Лопатка, окорок, пашина, котлетное. Отдельно — горы фарша.
Маасквичи стояли в очереди (тут она, очередь эта, была всегда), добравшись до продавщицы, капризно морщили носы и уснащали речь бесконечными вежливыми оборотами (высшая ступень мааскофского снобизма)
— А не будете так любезны, покажите этот кусочек? Нет, с другой стороны, если вас не затруднит! И на сколько потянет? А что, другого нет? А вон оттуда, у вас там коробки стоят!
Превалировали мааскофские молодящиеся центральные старушки, с камеями-брошками и крупными перстнями на пятнистых пальцах — не путать со скромными пенсионерками окраин. Встречались и молодые мужчины в тапках и с огромными животами, те самые, о ком патологоанатомы обычно пишут «хорошего питания».
Брали чуть ли не десятками килограмм, набивали сумки на колёсиках. В очереди обычно трындели о том, как «пёсик только такой фарш у меня кушает»
Продавщицы там тоже специфические — никаких таджиков и киргизов, славянские белокурые женщины за 40, с усталыми, а-ля СССР, злыми лицами, с хорошо выраженными формами, словно живая реклама товара.
Выстояв короткую, но долгую очередь, я оказывался перед такой тёткой и брал всего лишь суповой набор.
— И что, всё? — блестя фиксой, вопрошала тётка.
— Всё, — отвечал я, отчего-то виновато.
Тётка швыряла свёрток с коровьими мослами на прилавок, не глядя на меня. Мол, какого хуя ты тут, поц, мешаешься, когда солидные люди делают солидные покупки?

Был тут недавно в этом магазине. Очереди нет никакой — мяско лежит себе, но ажиотажа в помине нет. Почти пусто. Продавщицы приезжие — никаких тебе вологодско-рубенсовских матрон. Хотя очередь небольшая таки возникла — за костями. Кости стали разлетаться.

12.07.2017



.

Однажды в 90-е мой сокурсник по кличке Бивис принёс в институт отцовский пистолет (отец у него был полковник), мы выпили две бутылки водки на Девичьем поле и принялись стрелять по фонарям. Перестреляли половину. А напротив — Академия имени Фрунзе. Никто не вышел. Вообще никто. Можно было, наверное, стрелять из базуки.
Буквально вскоре всё стало по-другому. Я отпустил бороду без усов (ту самую бороду без усов, что постоянно упоминает митя ольшанский) И меня мусора остановили около Парка Культуры, отвезли в Октябрьское ОВД. Я был трезв, мусора были вежливы.
— Ваши документы?
— Не прихватил.
— Проедемте.
— Хорошо.
Приехали, сел. Дежурный без удержу что-то писал. А второй мусор мне говорит, этак вкрадчиво:
— Вы в Б-га верите?
— Да, говорю, верю в Б-га, и знаете что?
— Что?
— Очень, очень сильно верю, даже удивительно насколько!
— А почему удивительно?
— Я даже подумываю, что это, возможно, чересчур!
Тут мусор, который писал, отложил ручку, и переглянулся с первым.
— А в мечеть ходите? — спросил тут первый.
— Нет, в мечеть не хожу. Зачем? Мне там нечего делать! Не хожу!
— И что это, Вас мечеть не устраивает?
— Не устраивает! — говорю, — Категорически не устраивает!
— А Чечне бывали?
— Бывал, — говорю.
— А где?
— В Гудермесе.
Мусора снова переглянулись. Понимающе так. А я сижу с невинным видом, и думаю, ну и гамадрилы же вы, служивые, неужели в мусора берут только до определённого значения IQ?
— Знаете ли Вы гражданина Дадаева Руслана Магомедовича?
— А почему я должен его знать?
Мусора замялись, и один из них сказал, что я, как это ни печально, должен некоторое время побыть в отделении. Я сказал, что по всем понятиям, держать они меня долго не имеют права. Сижу. Там у них был внутри кофейный автомат. Пью кофе.
Приходит третий мусор. В штатском! Это был крупный, видимо, мусор.
— Вы, говорят, Григоров, в мечеть не ходите? Объясните, почему не ходите?
Мне надоело прикалываться, если честно. Два часа уже убил на этих дегенератов. Затянулась шутка.
— Не хожу. Знаете, я ни разу не был в мечети. А знаете, почему? Потому что еврей, вот поэтому не был, вот только поэтому я в мечети не был никогда. Я в синагогу хожу, в синагогу! В синагогу я хожу!
Мусор помрачнел и сказал:
— Свободны.
Уходя, я слышу такую речь. Это третий мусор говорил.
— Вы блять,тут совсем охуели, да, Петренко?


.

Никогда не делал гастродуоденоскопию. Не делал, но наблюдал. Это было давно — стоял вежливо поодаль в белом халате, и ждал, когда всё закончится, чтобы пойти покурить, и помню мысль одну — «ну ни хера ж себе ужасная процедура, ну, не дай Бг».
А теперь вот пришло время, когда отвратительный шланг будет болтаться в просвете моего собственного ЖКТ, и этого, увы, не избежать. Мало кто знает, что люди, которые рубят в медицине, категорически не любят больницы и процедуры — в голове сразу принимается скрипеть арифмометр и выдаёт всю гамму возможных осложнений.

Как-то раз покорный слуга, на последнем курсе, был вынужден прослушивать цикл лекций по эпидемиологии, и было это в 4-й инфекционке, которая в Печатниках. Были 90-е, жёлтый Икарус, чихая, полз по дороге, а там остановки те ещё — изолятор, монастырь, ЛТП, и, в самом конце маршрута, больница — несколько серых пятиэтажек, в коричневых подтёках, идущих от крыши, словно их обдристали ангелы с неба, на обрыве на берегу Москвы-реки, а под больницей — московские поля аэрации, где скапливается весь отстой, вплоть до вздувшихся коровьих туш, и напротив — стоянка мусоровозов, и оба этих важных для города объекта смердели невыразимо.
Внутри больницы каждое отделение было ограждено железными дверями, на окнах решётки — даже не из арматуры, из железной полосы, и малейшее возгорание тут означало смерть всех пациентов в течение минут, на ступеньках приёмной сидел мужчина настолько худой, что казалось, глаза у него выпадут, и со свистом дышал — выглядело это так, словно каждый вдох — последний. Я боялся лишний раз тронуть хоть что-либо, да и все вели себя так же.
В больнице мне встретились — карлица с ахонроплазией в белом халате, усатая старушка в белом халате (на её фоне, боюсь, даже у Роднянской — нежный персиковый пушок), огромная толстуха со злым лицом в белом халате, (такие персонажи украшали собой все совковые больницы, и неискушённый наблюдатель мог решить, что в советские медвузы и медучилища принимают только со справкой о врождённой инвалидности). Разговаривал персонал с такой ненавистью и презрением, словно опознал в тебе преступника, но высший пилотаж показала как раз карлица, на невинный вопрос «а не подскажете, где тут…», пискляво ответила:
— Что, нехер делать?
Зашёл я в ту больницу, поглядел налево-направо и сказал:
— По-моему, лучше лучше сразу отдать концы, чем тут лежать!
И вот прошло немного лет, и я как-то почувствовал, что не могу глотать. Ну, ангина, подумал я, и стал принимать антибиотики. А оказался мононуклеоз. Через пару дней я вообще перестал соображать и вызвал скорую. Скорая долго колесила по Москве, так, долго, что я уснуть успел, и вдруг остановилась, и я услышал, как со страшным скрипом затворились врата, сел на каталке и спросил слабым голосом:
— Где мы?
— Где-где? В Караганде! В четвёртой инфекционной, вот где! — ответила усатая медсестра размерами с ларёк Союзпечати.



Маасква. СССР. Грязные фасады. Успенская церковь в одноименном переулке без крестов, на крыше берёзки. Очереди. Жутко одетые грубые люди.
Я хотел осмотреть соборы Коломенского.
Но куда там. Мама, после «Детского мира», потащила меня в «Белград» на Тёплый стан. Оттуда — в «Будапешт». Оттуда — в «Польскую моду». Позднее я оценил концы, и был в изумлении. Непонятно, как я вообще смог. Помню, что меня тошнило в конце.
«Мама, хватит!»
Не, даже не слышала. У неё в глазах зажёгся нездоровый огонёк — индикатор типичного совкового робота — вещи, вещи.
Троллейбусы были набиты битком, метро — битком. А про магазины даже говорить нечего. Многоязычная толпа, причём, едва ли не половина — наши земляки, затопила всё. И мама, как полоумная, лезла и спрашивала, что дают. В одну очередь ставила меня, в другую вставала сама. Тут же рядом оказывались азербайджанки, и мама принималась с ними обсуждать, «что дают». На азербайджанском, которым она в Баку не пользовалась.
Брала какие-то шмотки. По нескольку экземпляров. «Это Эльвире, это Саре» и т.д.
Волок это я. К третьему магазину я шёл, сгибаясь под тяжестью набитых барахлом сумок. Она же вообще ничего не соображала и не замечала. В третьем магазине меня, наконец, обуяла ненависть. Дело даже не в том, что я едва стоял на ногах. Я просто понял — вечером нам уезжать, и Коломенского я точно не увижу. Не увижу даже Красной площади. Только магазины с этой толпой осатаневших совковых животных, толкающихся, хамящих, причём мы — из их числа.
Понятно, что мне тогда в голову не могла прийти мысль, что страна и система, которая доводит людей до такого скотства — проклята. Нет, конечно. Ненависть была направлена на маму. И тогда, возле магазина, там, где по сей день стоит брежневский истукан — «модернистские» бронзовые поляки в народных костюмах, я швырнул сумки и сказал, что дальше не пойду.
— Дрянь такая, ты матери не хочешь помочь?
И я сказал немыслимое:
— Чтоб ты сдохла, гадина мещанская!
Мама посмотрела на меня, моя добрая, интеллигентная мама — я этот взгляд по сей день помню — и выражение её глаз стало меняться, происходила перезагрузка, и погас этот хищный огонёк совкового робота, и появилось нечто иное — ужас и стыд, и отчаяние. Она словно поняла, что эти эльвиры и сары, бакинские голотурии, совавшие ей заказы, узнав, что она будет проезжать Москву — они все пропадут, исчезнут, вместо со своим проклятым барахлом, и страна пропадёт, и всё на свете изменится, но останется только этот момент, причём, на одном-единственном носителе — на макромолекулах моей памяти

 

Recommended articles