Алёна Рычкова-Закаблуковская

By , in Такие дела on .

Алёна Рычкова-Закаблуковская

Иркутск

стихи Алёны в ФИНБАНЕ

facebook


На собственной свадьбе, будучи в здравом уме и трезвой памяти, забыла имя мужа.
После регистрации нас привезли на Пик Любви.
Там и произошло помутнение рассудка..
Судорожно изображая призывные жесты, кое-как нашла уместное определение:
— Эй, ты.. жже-них! Иди.. ссуда!


Встречины

Рожали меня долго. Встречали шумно.
Июнь 1973 года стоял дождливый и холодный.
Мама мучилась десять суток. Рядом с ней страдал молоденький студентик-практикант, приставленный к роженице со словами: ты молодой, она молодая — рожайте! К слову, практикант тот до сих пор служит в шелеховской больнице. Только теперь он солиден и сед.

На одиннадцатый день я родилась. Выдавили простынёй. Проблемы с головой видимо наметились уже тогда. Болезненная привычка рифмовать от добра не заводится.

Живого веса во мне было всего ничего — килограмм семьсот грамм. Полудохлый, писклявый щенок. После, уже дома, дед мой (провидец!) развернув пелёнки, похлопал орущую меня по тощему заду и авторитетно заявил:
— Были бы кости — мясо нарастёт! Зато голова, как у Ленина!

В день выписки мама стояла у окна и наблюдала, как на крыльце радуются граждане встречающие её товарок по палате. За год до моего рождения она схоронила свою мать. Потому ей спокойно и немного грустно думалось: « А меня и встретить некому. Только Серёжа…»

Каково же было её изумление, когда, выйдя на порог роддома, она увидела толпу родственников и сослуживцев. Шумная ватага кричала и галдела. Гремела стаканами, хлопала пробками фонтанирующего шампанского. Среди весёлой молодёжи прыгал мой молодцеватый дед в лихо заломленной фуражке, в отутюженном пиджаке, в рубашке застёгнутой по-военному под самое горло, в начищенных до блеска хромовых сапогах. В руке у деда болтался эмалированный чайник, из которого он без зазрения совести разливал самогонку направо и налево. И имел на то полное право — он встречал первую внучку! Бабушка плавала павой и всем предлагала закуску. Среди всего этого веселья смущённый папа был самым тихим, самым счастливым.

Маму вместе со мной усадили на первое сидение чёрной «Волги», неизвестно где и как вытребованной дедом. Часть молодёжи сидя и лёжа разместилась на заднем сидении. Как добирались остальные одному Богу вестимо. Но все благополучно прибыли на место. Гудели три дня и три ночи. Спали вповалку на сеновале. Пили дедову брашку и самогон за здоровье новорождённой и всего семейства. Бабушка носила пироги и крепкие огурчики – предмет её гордости, у нас они появлялись раньше, чем у других. Тетка Валя пела протяжные забайкальские песни, перемежая оные ядрёными частушками.
В память о тех встречинах остался у меня большой бурый медведь с пустотелой головой и ватным брюхом.

А дождь между тем моросил и моросил. По траве стелился туман, тонкий дух марьиного корня наполнял округу. И только к середине июля установились теплые прозрачные погоды.

P.S хотела мама назвать меня красивым и редким по тем временам именем – Инга. Но родственники с обеих сторон встали на дыбы и имя забраковали, определив его в разряд собачьих кличек. Пока они судили да рядили, как обозвать малявку, папа сходил в баклашинский сельсовет и записал меня в Алёны. С тем живу и не жалуюсь. Но иногда думается:
а каково это – быть Ингой?))


Господи, твержу про себя, только с тобой. Только маленькими шагами.
Колено скрипит, но преодолевает выгнутый дугой виадук. Пространство тоже выгибается дугой и нежданно, словно каравай, к самому носу подносит нужный автобус. От места до места. Без пересадок. Господи, благодарю.
Пространство падко на благодарность. Пространство любит игру. Бросаешь ему белый мяч невнятного намёка, оно ловит его и возвращает. То потертым надувным мячом детства (привкус его резинового клапана до сих пор можно ощутить во рту, только вызови воспоминание) то эдаким фосфорицирующим шаром, словно светящаяся рыбина из глубин. Так выглядит неожиданная радость, подарок судьбы.
Не посылай ему только черных мячей зависти и злобы. Пространство возьмёт и эту подачу. И схлопнется, не зная, что делать с дряной игрушкой. После, конечно, пережуёт и переварит. И отрыгнёт.
Вот уже несколько дней я катаю мяч воспоминаний, отправляя его в невидимую стену. Мяч ударяется и неизменным возвращается обратно. Вот уже несколько дней подряд в голове звучат строчки незатейливой песенки. Её часто напевал дед.
Вот он, вернувшись по метели, долго стучит мерзлыми сапогами на крыльце, шумит в сенях, обметая себя от снежной пыли. Но пыль въелась в мохнатую шапку, в цигейковый воротник, сияет блёстками на чёрном драпе.
Студёная искристая ночь влетает в дом вместе с ним. Изба наполняется запахом морозной арбузной корки, одеколона, гуталина, конских яблоков и алкоголя. Мы с сестрой глядим на него раскрыв рты, словно птенцы голоштанные, и ожидаем спектаклю.
Дед притопывает подбитыми каблуками и начинает с декламации:
Сапоги пахучим дегтем
Смазал густо Емельян,
Починил у шубы локти,
Документ зашил в карман,
Привязал мешок на плечи,
Взял кленовый падожок.
И отправился под вечер
К ближней станции ходок.
Далее есенинская строка, прорываясь сквозь затуманенное дедово сознание, требует себе места в повествовании о ходоке к Ильичу. И дед начинает загибать что-то про старушку:
Повидаться со старушкой
Хоть один еще разок…
Блудный сын Есенин побеждает бесхитростную Матрёну Смирнову в ветхом шушуне. На этом стих внезапно обрывается, и дед, нисколько не смущаясь, приступает к песне:
У Печоры у реки,
Где живут оленеводы
И рыбачат рыбаки…
Дальше этих строк у деда никак не идёт. Досадливо почесав затылок, он бьёт шапкой об пол и подхватывает нас сестрой на руки. Дома начинается развесёлый бедлам под неодобрительные и бесполезные бабушкины восклицания. Всё ходит ходуном, и мы ходим ногами по потолку. Пространство кружит, как сумасшедшая карусель, забирая в плясовую и комод, и трельяж, и черные окна с белыми занавесками, и полосатые половики, и хлопающую крыльями бабушку.
И сегодня метёт. Искрит и переливается. Закрой глаза и услышишь скрип дедовых приближающихся шагов. Метель подхватывает мяч. Заворачивает в воронку пространства дом и двор, и бледный фонарь и берёзу в углу палисада.
Лизавета мяучит у дверей, просится в мглу непроглядную.
— Куда тебя несёт? — ворчу я, но выпускаю животину по её малой кошачьей надобности.
В это мгновение пространство выгибается дугой и возвращает мне.
За воротами, по метельной круговерти летит мимо и качается некто хмельной, а впереди него летит его голос, и угасает на перекрестье.
Нарьян-Мар, мой Нарьян-Мар —
Городок не велик и не мал.
У Печоры у реки,
Где живут оленеводы
И рыбачат рыбаки-и…


А скажи-ка мне, Алёна, нет ли у вас в деревне бани по-чёрному? Спросил меня как-то дорогой моему сердцу Виталий Алексеевич.
Что вы, Виталий Алексеевич, такой бани даже у нас, диких, не сохранилось, отвечала я. Человеки желают комфорта. Нет таких бань в нашем околотке давно и в помине.
Только мама помнит черную баньку свою в Афонькино.
А для меня баней по-черному была наша старая маленькая банька, вросшая в землю. Избушка на курьих ножках, осевшая и нахохлившаяся. Она и впрямь была черна. На чёрном порожке росли белые древесные грибы. Грибной дух заполнял все низенькое пространство. В углу баньки стояла нормальная добротная печь с вмазанным в кирпичи баком для воды, с трубой, упирающейся в потолок. Печь была бела и выделялась на фоне кромешной черноты брёвен. Там меня и мыли-правили всё детство. Пластовская «Весна» это про нас с мамой. И снег, и солома, и бабкина шаль с кистями, и мамино звонкое оглушительное тело.
Мыли меня мать с бабкой, голые, мокрые, распаренные. Шоркали вехотками и поливали с ковша. На улице сторожил дед, готовый сей момент принять с рук на руки. Время от времени я начинала ор. «На всю Ямаровскую» — говорила мама. Дед же на всякий звук врывался в баню с клубами пара, презрев бабскую наготу, матерясь на чем свет стоит, дескать, обварили изувечили ребёнка. Наконец, получив заветный сверток, он бодрым оленем скакал домой.
Много позже дед учил меня топить печь. Гляди, мол, поглядывай, пока пляшут синие огоньки заслонку трогать не моги. Угарный газ это. А вот когда останутся одне жаркие угольки, тогда и прикрывай. Они долго тлеть будут и печь будет горяча.
Дважды бабушка огоньков этих не уследила. Первый раз отправила в баню сына своего младшего Николая. Ох, не унялись, не унялись синие огоньки в печи! Николай, почуяв неладное, шагнул было к двери, да сил не хватило выйти на воздух. Ухватился руками за вбитые в стену крюки, да так и повис. Тут и бабушка опомнилась «штой-то долго Коли нету»
Побежали, сняли с крюков. Отпаивали молоком три дни. Дед в сердцах чуть не пришиб бабушку.
Второй раз приключилось это уже в новой бане. Дед поставил её на месте старой. От прежней только печь осталась. Была баня чиста и светла белеными стенами, да голубыми наличниками. Но снова не уследила бабушка. Не унялись, не унялись в печи синие огоньки! Первой она отправила в баню невестку. Мама вернулась со словами: чтой-то в бане воздух тяжел, ты смотри, как пойдёшь, чтой-то плохо мне.
В бане навела я два таза воды. В одном мыть голову, в другом споласкивать. Косы доходящие до середины бедра требовали особой заботы. Намылить сил хватило, а ополоснуть — руки вдруг отнялись. В это время в баню бабушка влетела: Ой, выходи! Ой, матери плохо! Угарно здесь!
Куда ж я намыленная-то? Наклонилась над водой и поплыла-поплыла. Бабушка рассказывала, надела, мол, халатик на голое тело и в предбанник нырк, как в омут головой. Успела-де поймать тебя, да удержать не смогла. Скользкая, как рыбина. Сил хватило только на порожек положить — лицом к воздуху, к воздуху.
Здесь и вернулось моё сознание.
Увидела удаляющиеся бабушкины пятки, услышала голос её: Коля, Коля! А-а-а-а!
Какой Коля? Дядьку я стеснялась, как боже мой. Откуда силы взялись. Встала, запахнула халатик. Сама дошла. Оклемались все. И никто никого не пришиб за огоньки, за синие. Но запомнилось всем накрепко. Вон они и сейчас пляшут в печи. Красота, да и только. Пагуба.


Деревенская ночь осенью — это Таська-вырви-глаз. Ни луны тебе, ни звёзд. И если проблеск от распахнутой двери, то он как лезвие ножа — сверкнёт и провалится во тьму, не звякнув.
Но однажды случится такое, что выйдешь и охнешь. Не то твердь нашла на твердь, не то дом оторвался от корней и закружил по неведомой воде. А с ним и деревья, и заборы. И ты стоишь на крыльце и боишься шагнуть в это, ещё тёплое парное, светящееся молоко. Словно нет ни земли, ни неба, но только свет манящий. Да не небесный, а земной. Словно до этого момента земля пила-пила небо, заполняя им свои пустоты, а когда оно иссякло, пришла пора воздать ему. Вот и открылись все тёмные её штольни и свет потёк изнутри, от земли к небу.
И что тебе, человеку, остаётся? Только смотреть да удивляться: а всё-таки она светится!


— Юрка! Рыжий ты Ирод! Ты зачем детвору в огород привел? Какие такие прятки? Тебе места моло ли чо ли? Вот же лес, вот поле, вот речка. Все потоптали, все раскурочили!
Каждое лето тетка Варвара привозила Юрку к сестре своей Евдокии. И после каждого такого летования Евдокия просила её слёзно:
— Я тебя Христа ради прошу, Варвара, не привози его боле! Нет сладу с ним никакого!
И все равно Юрка исправно приезжал каждый год и все начиналось заново.
Вот сидят они с Наталькой на заборе. Огненно рыжий ее брательник размахивает хворостиной и поет во все горло.
Рыжий папа!
Рыжий мама!
Рыжий я и сам!
Вся семья у нас покрыта
Рыжим волосам!
— А тебя, мелюзга, в ка-а-пусте нашли!
Он толкакает заслушавшаюся Натальку, и та тряпичным мячиком слетает в подзаборную траву.
Рыжий цвет волос достался брату от деда Зиновея, впрочем, как и доброй половине всего дедова потомства. Другая половина отпрысков были русоволосы и покладисты. И только Евдокии достались материнские цыганские кучерявые волосы.
Наталька в отсутсвии матери как могла блюла хозяйство, то там то сям вставая на пути распираемого идеями брата.
— Земля-ни-ка! — снова в Юркиных глазах скачут рыжие бесенята.
Земляники уродилось много. Евдокия любовно собирала ее весь день. В тазу оставила ягоду в погребе на льду дожидаться своего часа. И час настал.
— Ты. Неси сахар! — командовал Юрка, -Ты. Неси дрова! Будем петушки варить!
По двору засновали разномастные ребятишки вдохновляемые рыжим своим предводителем.
— Юра, нельзя! — встрепыхнулась было Наталька и тут же была откинута в сотрону.
— А, ну! Брысь, мелюзга!
Дело закипело. В таз с земляникой, уже давшей сок, всыпали мешок кускового сахару рафинаду. Варили до полного загустения.
— Готово! Несите посуду и палки стругайте!
Шустрые ребятишки, быстренько опрастав посудный шкап, притащили чашки, плошки и кружки. Юрка, орудуя половником, заполнил всю имеющуюся утварь тягучей духовитой карамелью. Ребятишки тыкали тоненькие палочки в в дымящееся варево, выносили остывать на крыльцо. Карамель намертво приросла к посудным донцам.
— Юрка! Ирод ты, Ирод! Что ж ты натворил? Ты хоть бы маслицем смазал посуду-то. Не выколотить теперь! — причитала Евдокия.
Говорят, что мальчишки должны в детстве драться, бить стекла, переворачивать мир с ног на голову и тогда из них, перешумевших и перебродивших, получаются добрые и степенные отцы семейства.
И Юрка остепенился со временем. Отслужил в армии, вернулся в родительский дом. Высокий, широкоплечий, смущающийся собственной силы, тихий и ровный, как огонь в лампаде. Вернулся на радость отцу-матери, на долгое житье-бытье.
Вечером отправляясь в деревенский клуб, Юра неожиданно удивил всех, обернувшись на пороге.
— Прощайте, мама!
Шальная пуля настигла его у клуба. Вошла в аккурат между бровей и вышла насквозь.


В юности ходили с сестрой на Иркут по воду. Бидон алюминиевый, саночки допотопные, дедом струганые, ковшик.. У проруби селянки.. Всегда удивляло как незнакомые люди опознают тебя с полуслова-полувзгляда:
ты случа’ем ни Веры Николавны внучка?
Или: ты, поди, Серёжи Рычкова дочка?

Сестра моя смотрела на вопрошающих, смеялась и шёпотом говорила:
— Правильнаа! А меня, значит, под забором нашли!

Это сейчас стало понятно, что характером и выправкой она в деда пошла, Григория Павловича. А я, значит, бабушкина внучка.

Однажды в Родительский день пошли мы с бабушкой на кладбище. Было мне шестнадцать лет. Носила я тогда косу ниже пояса. На кладбище к нам присоединились бабкины сёстры. Шли по старой аллейке Шелеховского погоста.. помнится бабульки мои поотстали. От одной из могил отделилась древняя старуха, оперлась на оградку, и уставилась на меня. Поёжившись от её взгляда я прошла вперёд. Остановилась, ожидая родственниц. Когда бабуси подошли ближе, старуха зашамкала, показывая пальцем в мою сторону:
— Я так сразу и поняла.. Большинска девка! У них все девки красивые.. все на одно лицо!

Это то, что касается папиной родовы..

После поехали мы с мамой на её родину в Забайкальский край и встретились там со сводным её братом по отцу, моим дядькой. Дядька долго держал мои руки в своих руках, перебирал пальцы, гладил по лицу и повторял:

— Пальчики -то! Как у дедушки Яши! И лоб! Вся, вся в деда Яшу…

Теперь и не знаю чья я девка — Большинска, или Рычковска. А может Колесникова порода.
Всё смешалось и переплелось плотно.. не разнять.


Обычно глаза у допотопышей открываются на 5–10 день жизни, однако существуют факторы, которые могут значительно изменить эти сроки. К таким факторам относится порода, длительность вынашивания и условия обитания.
Глаза открыли. Изучают. Знакомяца.


Деревенская ночь это Таська-вырви-глаз. Ни луны тебе, ни звёзд. И если проблеск из распахнутой двери, то он как лезвие ножа — сверкнёт и провалится во тьму, не звякнув.
Но однажды случится такое, что выйдешь и охнешь. То ли твердь нашла на твердь, то ли дом оторвался от корней и закружил по неведомой воде. А с ним и деревья, и заборы. И ты стоишь на крыльце и боишься шагнуть в это ещё тёплое, парное, светящееся молоко. Словно нет ни земли, ни неба, но только свет мерцающий. Да не небесный, а земной. Словно до этого момента земля пила-пила небо, заполняя им свои пустоты, а когда оно иссякло, пришла пора воздать ему. Вот и открылись все старые её штольни, и свет потёк изнутри, от земли к небу.
И что тебе, человеку, остаётся? Только смотреть, да удивляться: а всё таки она светится!
Там, где комод и стол остаются большими, где под стол текут домотканые дорожки, по пути пересекаясь с годовыми кольцами прикроватных ковриков, там над бабкиной кроватью висит ковёр. Не то с ромбами, не то с оленями. А сама кровать плывет, как белоснежный фрегат под подушками раздутых парусов. Из-под бледно-кремового пикейного покрывала по краю выбивается пена кружевного подзора.
— Алёнка-Танька! — говорит дед, обращаясь и ко мне, и к сестре моей Танюшке заодно, соединив наши имена вместе, ибо мы в его представлении неотделимы друг от друга и от него самого, как пальцы от руки.
— Алёнка-Танька! Застилай постель так, чтобы ее из Шелехова было видно! — говорит дед.
И я ровняю-утюжу рубчик по краю постели, как стрелку на выходных отцовских штанах.
Под окном снежная баба пялит пустынные дырья глаз, щерится чёрными огарышами зубов. Вурдалачка с косами соломенными особенно хороша лунными ночами, когда снег мерцает и скрипит. И жутко и сладко лежать зажмурившись под одеялом и представлять, как ходит она по двору и заглядывает в окна. Странные тени блуждают по комнатам. Они уходят с первым петушиным криком. Но тайна висит в теплом воздухе избы до самого рассвета и после прячется весь день по темным углам. Иногда она прорывает тонкую завесу дня и в доме творится странное.
Вот дядька Славентий укладывает меня спать среди бела дня. Оно и понятно — всю ночь он гулеванил и теперь его охватывает необоримый сон. Чтобы не оставлять меня без присмотра, он придумывает мне внеурочный тихий час. Ухватив за руку и за ногу, как бессловесную животную, он забрасывает меня на кровать поближе к печи. Сам заваливается рядом отрезав путь к отступлению. Повернувшись ко мне спиной он блаженно обхватывает подушку и повисает на самом краю кровати.
— Баю баюшки баю, не ложися на краю! Придет серенький волчок и ухватит за бочок! – бубню я себе под нос.
— А ну, тсссс…– дядька переходит на продолжительный свист.
— Савва, расскажи мне сказку!
Дядька молчит.
— Савва, ну расскажи! Или пусти меня на диван.
В ответ раздаётся храп. Я упираюсь спиной в печь, ногами в дядькину поясницу и совершаю уверенный жим – дядька летит на пол. Пока он поднимается мне удается вырваться.
— Тебя там волк сожрет! — слышу я вслед, но забираюсь на диван и радуюсь свободе.
Одинокая радость скоротечна и скучна. Радость не в радость, если ею не с кем поделиться. Я листаю книгу. Картинка сменяет картинку. Свинарка и пастух, роза и соловей. Вот уже старая штопальная игла плавно скользит на дно канавы. Зеленоватая вода качается под деревянными мостками и бликами хлюпет в потолок. Кораблик уносит мутный поток.
В это время диван подо мной издаёт протяжный рык. Широко открыв зубастую пасть он приподнимает меня вверх и тут же стремительно обрушивает вниз. Долгим гудением пружин полнится диванная утроба, гудит мне через всю комнату. Гудит до тех пор пока я, переметнувшись через дядьку, не замираю за его спиной, вцепившись в него руками и ногами.
— Савва, там волк!
— Какой волк? С ума сошла? Нет никаких волков!
Вечерние тени поднимаются из углов, над домами стоят высокие дымы. Снежная баба синеет за окном, дожидаясь лунного своего часа.


После пения вообще-то надо заземляться. По земле нужно ходить, а не висеть над ней. Пение же земному притяжению не способствует. После вокальных упражнений в теле опустошение и невесомость, и состояние измененного сознания, как после долгого купания в лесном озере, в дикой и глубокой воде.
Вот давеча, во вторник, по дороге домой купила десяток яиц и в сумку их. Вместительная дамская сумка — надежный способ доставки хрупкого продукта в целости и сохранности. В продуктовом пакете-майке у яиц просто нет никакого шанса остаться целыми, ибо по пути нам маячат все острые и тупые края нашего околотка.
Незаякоренный организм дезориентирован в пространстве. Информация внешнего мира поступает с искажениями. Вот недавно, следуя просьбе дочери купить грибы, после занятий заплыла в магазин и складывала в корзинку все что есть «грибы»
— Грибы свежие, грибы замороженные… Мама, а зачем ты это все купила?
— Ты просила грибы. Я купила грибы.
— Слава богу, что только эти попались тебе на глаза. Страшно представить, что ты во-обще могла приобрести.
Между тем яйца, купленные во вторник, оказались благополучно обнаруженными в той же самой сумке в пятничным утром во время визита к врачу. Вот так сунешься в сумку за бумажным платочком и наткнешься на кладку яиц. Дивишься им словно это не продукция «саянский бройлер» а эмбрионы птеродактиля. Добавить бы им соответствующих температур и, будь они оплодотворенными, вскорости в сумке обнаружился бы десяток жОлтеньких пищащих звероящеров.
Остается только добавить ко всем упомянутым казусам семьсотграммовую банку лечо, упорно носимую мной в сумке из-дома-на-работу-и-обратно в течении недели, с мыслью «ой, а штож это сумка-то такая тяжелая, надо бы разобрать»
А заодно вспомнить и рыбью голову, приготовленную мамой для кошки, завернутую в несколько целофановых пакетиков с наставлениями вынуть ее из сумки «прежде чем она сама начнет о себе глаголать»
Какой все-таки ненадежный предмет женская сумка. В ней, как известно, может потеряться солдат с ружьём. И не найтись ему нипочем, даже если он начнет палить в небо из своего оловянного ружьишька.
Впрочем, если с память девичья, неча грешить на пение, стишки и дамские сумки.


У Сашки, первой моей любови, была бабка Гаша. Колоритная такая, из семейских. Из Забайкалья перевезла она в Баклаши весь свой гардероб. Старинные рубахи в мелкий цветочек по тёмному полю, долгие юбки и сарафаны в пол. Платок завязывала по-особому. Губы поджимала по-особому. Над скорбной скобкой рта, над прямым носом голубели хрусталинки глаз чистейшей воды. Но самым главным притяжением для меня во всем её облике были те самые бусы – семейские янтарины. И моя бабка Дуня нашивала когда-то такие. Где-то они теперь?
Были у бабки Гаши и другие бусы, попроще. Одни из них деревянные, красные, шарообразные. Однажды довелось увидеть мне такие в сельском универмаге.
— Папа! Купи! — потребовала я.
Не янтарины, так хоть такие. Просьба моя отца огорчила. Бусы эти, в его понимании, были верхом безвкусия. Безобразнее их были разве что те самые диалектные словечки, которым я радостно научилась в забайкальском Афонькино, на родине мамы.
«Хлебай шулю, паря!», «эвон» вместо «это», «бравенький» вместо «красивый» – все они накрепко осели на моем языке. Ими продолжительное время терзала я слух отца. Про красные бусы не могло быть и речи. Позднее, с Рижского взморья, привёз отец в подарок матери янтарное ожерелье и серьги. Но разве же можно их сравнить с бесценной семейной реликвией.
А бабка Гаша по-прежнему торжественно несла по деревне свою стать, украшенную как елка в новогодье. Тыща верст отделяли её от семейского быта и уклада. Но и здесь, в Прибайкалье, она сама была основа и уклад. Вокруг нее лепилось все её семейство.
Внук ее Сашка был старше меня на пять лет. Когда родители приводили меня, трёхлетнюю, к ним в гости он радостно брал меня за руку и объявлял всем:
— Это моя невеста!
Невеста заливалась румянцем и пряталась за спину матери. Время шло и детское это величание не забылось, обрело другой смысл, когда пришла пора юношеской любви. Сашка вырос в статного парня, белокурого и чернобрового. Из меня вылупилась славная девка с косой до колен. Но любви нашей не суждено было обрасти плотью. Не суждено было преступить запретного. Она словно зациклилась сама на себе, жила сама в себя. Разметала нас по разные стороны и осталась чистой и непорочной.
В армию Сашку проводила бойкая моя подружка Танька. Она же и встретила. Мать Сашкина тетя Маша, Казаренчиха, всё время его службы ходила к моей бабке, глядела на меня украдкой, вздыхала, де какая девка уродилась, хороша маша – жаль, что не наша. Однажды принесла Сашкину фотографию. Бабушка, Вера Наколавна, потом осторожно, словно боясь колыхнуть темную воду, говорила мне:
— До чего парень хорош собой. И высокий и статной. Волосы как лён, а брови черные. И глаза голубые, бабкины Гашины.
Вода качнулась и замерла. Только где-то в темной глубине сместился тяжелый камень, проскользил отвесно и лёг на самое дно. Вода сомкнула волны. Как похоронила.
Осенью Сашка вернулся. Недолго думая, молодые сошлись до свадьбы и жили вместе до назначенного срока. И платье было куплено, и гости званы.
Однажды Казаренчиха прибежала к бабушке возбуждённая: разошлись молодые! Перед самой свадьбой! В баню пошли. Смеялись, радостные. А оттуда вернулись врозь.
Таньке молчать бы, дуре, да видно чёрт дернул за язык. Возьми и скажи мужу-то будущему:
— Тебя ведь подружка моя любит. Или ты не знаешь?
А он и отвечает, знаю, мол.
— А если бы она сейчас пришла сюда и сказала тебе, люблю тебя, чтобы ты сделал?
— Я бы пошел за ней…
На том и свадьбе конец
.
Прошли круги по воде. Река обогнула камень, разлилась на два рукава и каждый поплыл своей дорогой. Он – быстрой и короткой. Я – долгой и прямой.
Далеко утекла река моя от того камня. Остались под ним наследные янтарины. И бабкины Гашины, и бабкины Дунины.


В одном из семейных альбомов есть фото на котором запечатлены похороны прабабки. Обычно убираю такие подальше. А здесь рука не поднимается.В центре круга маленький гробик, в нём изможденное долгой болезнью тело. Череп обтянут платочком, глазницы темны, словно и не человек это, а мумия. Под ногами присутствующих глина разверстая. А вокруг буйство цветения. Бутоны так и брызжут. Невысокие кустики сплошь в белых фестонах. На переднем плане, среди людей, дед в гимнастёрке, верхняя пуговка под самое горло. Он напряженно держит за руки сыновей. Маленький мой папка застыл на одной ножке и заглядывает в земляную пасть. Ребёнок есть ребёнок. Любопытные детские глазёнки распахнуты широко. Брат его Колька, белобрысый глупыш, не понимающий всего происходящего действа, вот-вот готов расплакаться, но нельзя. Дед склонил голову на грудь. Он похож на Григория Мелихова — буйный чуб и такая же непокорная бровь в изломе. А дети его — коники стреноженные.Вообще вся картинка бы сошла бы за лубок с первомайскими праздниками, кабы не этот гробик. Кабы не бабка в нём, темный лик которой невольно выхватываешь взглядом. Одновременно есть в этом снимке и нечто иконописное: и смертью смерть поправ…Фигура деда над гробом вкупе с сыновьями, как олицетворение триединства.Кладбище на котором похоронена дедова мать давно снесено. Могила её затерялась. И никого в живых из тех, кто зафиксирован на фотографии. Но словно все живы. Остались где-то там, по ту сторону весны и первомая, для торжества жизни над смертью.


Мама с тётушками на Введенском погосте. Пришли проведать. Без острого словца и тут не могут.

— Нога болить, — говорит тётка, — вот прям от самого бедра…

— Дак сердце наверно, Валя? — участливо подхватывает разговор мама.

— Како сердце? Не быват сердца возле
кунки.

— Всё быват! Поживи столько, — вступает другая тётка (тоже Валя) — оно и не туды провалится…

***

Вчера на ветеранском кладбище меня настигло озарение. Рядом с дедом и бабушкой есть одинокая могила. Очень редко её посещают. Один раз, сразу после захоронения, видели возле старую женщину. И все. Очевидно близкие далеко.

Много лет поддерживаем порядок у своих стариков и у дедушки этого заодно. В прошлом году собрались приехать с ножовкой и выпилить облепиху на соседской могиле — кустарник всё заполонил и покорёжил. Приехали, но кто-то до нас здесь побывал. Кусты убрали, вокруг памятника застелили плиточкой. И опять тишина.

А сегодня выгребаю траву и до меня доходит простая мысль — соседа-то нашего Яковом зовут!
Ягликов Яков Петрович. Вот. К своему деду, маминому отцу, не ходим. Далеко. Он в Забайкалье похоронен. Один раз всего там и была. А Бог вот как распорядился. Нате вам Якова. Следите и поминайте добрым словом чужого человека.

Никогда об этом не думала. Убиралась, сто грамм фронтовых наливала.. А сегодня маме так и сказала: вот, мол, тебе Яков. Нам. За отца, за деда. Мама тоже видимо озарение испытала…приняла не оспаривая


Мама помолись, говорю, за меня, ну так.. можно без подробностей? Материнская молитва ведь самая сильная..

Спустя некоторое время спрашиваю:

— Мама, только честно! О чем молилась?
— О чем надо о том и молилась.
— О чем я тебя просила?
— Об этом просить не надо. Страдать ведь будешь..
— Я и так страдаю)
— Ну, иди дальше страдай.. а я помолюсь чтобы Бог мозги тебе вправил.

У мамы свое представление …


У двадцатипятилетнего Василия на правой руке не хватает трёх перстов. Только и остались — большой да мизинец. Кисть руки похожа на рогатину. Рабочую перчатку он приспособил под увечную руку — отсек серединные фаланги за ненадобностью. Между дел лежит перчатка на завалинке, чёрная беспалая, дожидается хозяина. Десятилетнему Даньке интересно, как же такое могло приключится с Василием?

— Вась, а Вась, ты где пальцы потерял?
— На войне, — отмахивается не нюхавший пороха Василий.

— Бабушка, а Вася пальцы на войне потерял.
— Да? Это на какой же? — спрашивает бабушка.
— На третьей мировой! — авторитетно заявляет Данька.
— Не может этого быть.
— Может! Он сам сказал!
— Ты пойди распроси его хорошенько.
Данька послушно ковыляет с распросом.

— Спросил?
— Спросил.
— Так на какой же?
— На японско-китайской!
— Батюшки! Это что же за война-то такая?
— Н-не знаю, — смущается Данька и тут же поспешно добавляет — На второй! На второй мировой, бабушка!
— Да твоего Васьки и в прожектах тогда не было!

В доме Данька долго рассматривает портреты.
— Бабушка, а это кто?
— Это Григорий Павлович, это Вера Николаевна. Родители мужа моего. А это муж мой, Сергей Григорьевич.
-А где он, бабушка?
— Умер, Даня.
Спустя некоторое время Данька убегает в огородик через дорогу рвать крапиву. Возвращается скоро.
— Бабушка, я мужа твоего видел!
— Данька, в уме ли ты? Я же тебе говорила. Умер он. Ты просто крапиву рвать не хочешь.
— Да я же рву! Рву, бабушка! А он рядом ходит. Я всегда его там вижу. Тень такая…
— Врешь ты всё, Данька!
Бабушка вздыхает укоризненно, но внутренне соглашается и долгий взгляд её течёт через дорогу. За дорогой, в маленьком огородчике, согласно кивают макушками березы, некогда посаженные её мужем.



Сначала куклу уложили на гладильную доску посреди игровой. Провели все возможные реанимационные мероприятия: послушали, поставили градусник, придавили грелкой, поставили укол.
Комментарии по ходу действа:

— Мы же её любим..
— Да! А она болеет!

В конце концов, диагностировали смерть. Подходили прощаться. Кто гладил по волосам, кто целовал в холодные уста.


я хочу дом
посреди старого нашего загона
ничем не занятого
там только папины деревья
и маленький вросший в землю
домик из досок
я провела в нём детство
когда-то дядька готовился
здесь к экзаменам
и обои пришпиленные
к стенам на кнопки были исписаны математическими формулами

потолок до которого можно было
с высоты детского моего роста
дотронуться рукой
был сплошь заклеен репродукциями
(о непреодолимая тяга
отца к прекрасному )
мария лопухина
маленькая инфанта
портрет мусоргского
и прочие лица
соседствовали
с осиными бумажными гнездами
обильно висевшими там и тут
осы деловито сновали
сквозь приоткрытую дверцу
они никогда не жалили меня
увлеченную игрой
так осуществлялся симбиоз
и коммуникация со всем сущим

в домике имелись старая
панцырная кровать с шишечками
столик прибитый под окном
сквозь стекло проходил ясный свет
оживляя живописные лица на потолке
усиливая запах сухого дерева
бумаги и созревающих трав..

на столике поблескивал
кукольный кофейник
с крошечными чашечками
кремового цвета
желтый букет в синей рюмке
подсыхаюший песочный пирог украшенный мелкими брызгами
битого бутылочного стекла
все вместе
окно и стол и предметы
составляли натюрморт
не уступавший по живописности
и полноте бытия
натюрмортам малых голландцев
висевшим над моей головой

теперь в домике обитает
грибной дух запустения
в низкое оконце не проникает свет
все имеет вид
завершенный и не эстетичный
и потому фотографий не будет..
фотографий не будет


В детстве её возили к бабке Шуре от испуга лечить. Бабка лила воск в старый алюминиевый ковшик. Воск застывал в воде, свивался в клубок.

— Что видишь? Змеи, змеи.. — шамкала бабка беззубым ртом.

Бабка дура — думала она, сохраняя собственную тайну. Какие змеи? Откуда им взяться? Живьём их не видела никогда. Помнится летом, в покосную пору, за рекой, отец велел не шуметь на тропе. Тропа песчаного сланца круто вела вверх, осыпалась под ногами. Но ни одна змея не осмелилась переползти дорогу. Страшилки для маленьких детей. Ей было жалко змей, как и всякую тварь бессловесную. Особенно после рассказа соседа. Молодой парень, гордясь собой, вещал:

— Не успела она на меня прыгнуть! Я ей на голову сапогом наступил и раздавил!

Добрая девочка внутри её существа мгновенно сжалась до точки и вместо неё выступила другая.. Отец всегда чувствовал появление этой другой. Взгляда этой другой он не переносил.

«Тебе бы на голову кто наступил» — молча бушевала в ней скрытая сила и испепеляла парня внутренним огнём.

Змей она не боялась. Причиной визита к знахарке стал её ночной кошмар. Толком объяснить его она не могла потому, как слов таких в своём детском багаже не имела.

Ночью она вцепилась ручонками в подол подошедшей к кровати матери. Мать не успела опомниться, как её дитя вскарабкалось к ней на плечо, а затем, перегнувшись, сползло по спине на пол и забилось под кровать.
Её поймали, бьющуюся и кричащую вынесли на свет.

Во сне она видела своё рождение — вот она, пятилетняя, проходит родовые пути. Животный страх тащит её сквозь влажный узкий ход. Задыхаясь и захлёбываясь сукровицей, она раздирает упругую плоть и выпадает на свет, мокрая дымящаяся.. и прочь прочь, не смея оглянуться назад, ибо там в смертных корчах содрогается материнское тело.. и она, маленькая гадина, причина её смерти.

Осознание вернулось к ней на коленях у матери. Мать, живая и невредимая, гладила её облепленное мокрыми волосами лицо.



Шарик появился в доме маленьким лопоухим щенком. Тогда дед был уже болен. Мы все были больны той зимой. Жесточайший грипп скосил всю семью. Тяжелее всего пришлось старикам. Постепенно все пришли в себя. Бабушке тоже стало лучше, а вот у деда случилось осложнение. Пневмония. Дед долго восстанавливался. В это же самое время Шарик заболел чумкой. Бабушка ставила уколы деду, а потом дед держал Шарика ослабевшими руками и бабушка колола щенку антибиотики. В один из морозных дней Шарик вырвался на улицу, пересёк двор и скрылся в куриной дырке. Бабушка метнулась было за ним, но Шарик забежал в загон для скота и забился там под стог.

— Помирать пошел, — махнула рукой бабушка.

За многие годы жизни в деревне человек научается позволять домашним животным иметь право выбора — жить или умереть.
Сорокаградусный мороз, казалось, не оставлял никаких шансов на благополучный исход. Однако на следующий день Шарик явился, покачиваясь на слабых прогибающихся в суставах ножках. Кризис миновал. Щен пошёл на поправку.

Вскоре из маленького щенка он оформился в некрупного, но ладного пса дворовой породы. Дед с бабкой души в нём не чаяли. Много фотографий сохранилось той поры: Шарик и дед на брёвнышке, Шарик и бабушка на скамейке — вот она смеясь запрокинула лицо и Шарик отчаянно пытается дотянуться до неё языком в порыве собачьей своей любви и признательности.

Однажды Шарик затосковал. Выбегал на дорогу, подолгу глядел в даль, подвывал по ночам. И вдруг пропал. Старики были безутешны. Бабушка упорно и безуспешно обходила ближайшие улицы. В конце третьего дня, услышав что-то подозрительное, она занялась исследованием зарослей тальника, протянувшихся за загоном. Вскоре вернулась радостная и загадочная..

— Нашла?
— Нашла!

Через некоторое время появился и виновник треволнений. Пряча виноватые глаза, он молотил хвостом и пытался расцеловать бабушку в лицо. Вскоре собачья радость поутихла и пёс, накормленный и обогретый, счастливо уснул, уткнувшись в бабушкины колени. Она же ласково похлопывала его по спине и всё повторяла:

— Мужичок ты мой, мужичок!
— Чего это он вдруг мужичок? Откуда ты знаешь?
— А вот.. знаю — отвечала она пряча улыбку.

Первым ушёл дед. Ровно через год не стало бабушки. Когда она была в реанимации Шарик решился на отчаянный поступок. Это было точное повторение эпизода с собакой из фильма «Мужики»

Отец и дядька поехали в больницу на стареньком нашем жигулёнке. Пес рванул за ними по дороге. Не догонит — решили мы. Однако пес, как рассказывал потом отец, свернув с основной дороги и обогнав жигули, распластался на проезжей части. Ничего не оставалось, как взять его с собой. Естественно, ни отец ни дядька и не думали тащить пса в больницу. Но Шарик, словно понимая это, не рвался никуда. Он сосредоточено и смиренно ждал их возвращения в машине, отдавая тем самым свой странный собачий долг хозяйке. На следующий день бабушка тихо скончалась.

В скорбных заботах никто не обращал внимание на Шарика. Только вечером перед девятым днем обнаружили его сидящим на дедовом камне у забора. И все словно обожглись. Такая вселенская тоска сквозила в его взгляде. На девятый день, когда все собрались на кладбище, пёс требовательно попросился в машину. На кладбище он вёл себя как обычная собака. Деловито обежал округу, вернулся. Никаких душещипательных сцен с припаданием к могилам не устраивал. Вместе со всеми приехал домой. А ночью Шарик изгрыз в щепу деревянную задвижку в курином ходу и ушёл навсегда.


В День Военно-Морского Флота дядя Юра Соколов водружал над домом белый флаг с выцветшей синей полосой. Флаг гордо реял на длинной струганной палке и дом Соколовых превращался в корабль, плывущий важно над улицей Шелеховской. Если зайти со стороны фермы, присесть на кочку и глядеть через луг, то можно было явственно принять набегающие травяные волны за морской прибой. Дочь его, подружка моя Наташка, ходила важная с гордо задранным конопатым носом:

— Мой папка — моряк!

Обзавидоваться можно.

К закату дня дядя Юра напивался в зюзю и выплывал на просторы родины. Но дальше скамейки уплыть не мог — машинное отделение работало с перебоями, да и лопасти не слушались. Так и сидел у палисада — пьяненький, несуразный, утративший речь. Он и в трезвом-то состоянии изъяснялся невнятно, а в пьяном и подавно — то гоготал гортанно, то всхлипывал по-чаячьи и тряс цыганскими кудрями.

Всё остальное время Наташкин отец служил пастухом. Для этого дела совхоз выделил ему белую кобылу. В длинном всаднике, облачённом в
старый дождевик и резиновые сапоги, трудно было распознать моряка. Скорее он был похож на Дон Кихо́та Ламанчского. Долговязые ноги продетые в стремена, вся его сухопарая фигура, и венчающая голову старая кепка, с обвисшими бортами, усиливали это сходство. Так и вижу его — на белой лошади уплывающего в туман..

Закончилось всё печально. Спустя несколько лет, заметив издали приближающуюся невнятную фигуру, с трудом распознала Наталью. Тельняшка сползла с плеча, одна штанина мужских брюк подвёрнута, другая волочится по земле. В руке авоська бряцающая стеклом.

— А мы тут вчера водки попили, — сказала она, стараясь дышать в сторону. — Вот, опохмеляться несу! Ну, ты это.. того.. не осуждай меня.. Х-хоррошая ты! Ну, бывай!

Вся семья сгорели один за другим.

Родственники долго не могли продать одичавший дом. Наконец покупатель нашелся. Осмотрел жилище и поставил условие: землю беру, а дом разбирайте.
Так и сделали. Раскатали по бревну и сровняли с землёй. Вместе с палисадом. Новый хозяин возвёл глухой забор и жилище установил в глубине усадьбы. Не принято нынче чтобы дома на улицу глядели.

Несуразным напоминанием о прежних жильцах остался старый пёс весь заросший дредами. Новый хозяин пса не принял. Пес перекочевал к таким же неприкаянным соседям. Кусок какой-никакой перепадает. И морозы можно переждать.
Но каждый день, из года в год, он приходит на старое место к новому забору — охранять.


Издревле бабы на реку ходили. За своим, за бабьим. Одно дело — река днём. Ничего в ней странного. Хоть зимой, хоть летом. Река как река. Другое дело, когда она во сне пригрезится. И свет другой — потусторонний, и цвета ярче. Трава нездешняя волна за волной накатывает. И не понять уже где трава, а где река начинается. Входишь в неё — она на две стороны расходится, словно кто золотой апельсин над головой разломил. Мякоть сочная пульсирует. А как войдёшь, так и сомкнутся створки. Идёшь по дну аки по лесу, водоросли руками раздвигаешь. Глянь — поляна. А на поляне рыб видимо-невидимо. Висят пластами сонными. Хвостами вверх, мордами вниз — будто что на дне высматривают. Глаза мутные, однако живые. И так плотно друг к другу — не протолкнуться. Осерчаешь и ну их расталкивать. А они ни с места. Тут возьмёшь да стукнешь первую встречную кулаком по лбу. Рыбина пасть сомкнёт и не шелохнётся. Возьмёшь её под мышку, как полено и, пока не очухалась, назад-назад.. А во рту у ней фиолетовая жемчужина..


Горе выжигает человека изнутри. Падает до кишок и выедает там себе пространство.

— Витенька, болит?
— Тётка, болит. Дай руку, потрогай вот.

Тётка протягивает руку, и он прикладывает её к своему животу. Под рукой лёд и камень.

А ведь только жить начали. Перестал боль свою неизбывную тушить. Тринадцать лет назад, зимой, в соседском дворе упал пласт снега и задавил насмерть дочку, светлоокую Алёнку.

— Витька! Ты что сидишь? Там Алёнку снегом придавило!

Помнил ли, как высочил из дому босой, как подхватил её тёплую. Как бежал через всю улицу с бездыханным ребёнком на руках. К дороге, к людям, к кому-нибудь.. Следом бежала сестра Наталья.

— Витя! Витенька! Куда ты бежишь?
Посмотрел безумными глазами и осел в снег с тяжкой ношей своей.
— Не знаю я..

Через три года родилась Маша, такая же светлоокая девочка. Женщина завсегда сильнее мужика. А там, где сама не догадается, мудрая её природа возьмёт своё. Рану не затянет, но обнесёт корой, защитной плёночкой, чтобы только можно было дышать. А после возьмёт и выстрелит в мир новым побегом, новой жизнью. Вот тебе! Бери, люби.. радуйся!

И Витя радовался. Но горе жило само по себе. Наваливалось по ночам и давило. И тогда не помнил он сам себя.

— Похороните меня с ней!
— Витя, что же поделать, если такая её судьба?
— А зачем, тётка, она нужна такая судьба?

Время не лечит, обманно притупляет боль. И с этим жить бы можно. Ан нет. В один из последних выходных уговорила тётка Витю наведаться в церковь. Поехали на тёткиной машине. Батюшка велел приходить в четверг на исповедь.

— Витя, всё будет хорошо! – твердила тётка весь обратный путь.
— Ты сама-то в это веришь?
— Верю!
— Ну, ладно тогда.

Хоронили Витю всем миром. Душа его заглядывала в лица близких. На отдалении видел он светлую девочку в белокурых кудрях. Алёна.

В конце уже, когда люди шли бесконечной вереницей к раскрытой могиле, тётка, бросив три горсти земли, поплелась к машине. Присела на пассажирское сидение. Ноги гудели, воздух качался перед глазами и оплывал от слёз. Она прикрыла глаза. Кто-то невидимый опустился рядом. Несколько раз щёлкнул ключ зажигания. От неожиданности тётка вздрогнула

— Отче наш еже еси на небесех.. – зашептала она было, но вдруг догадка осветила её лицо.

— Витя, это ты? Витенька, я скорблю. Скорблю-у..

— Ты же сказала, что всё будет хорошо.. Всё хорошо, тётка! Всё хорошо.


Намедни маменьке приснились тятенька. Надо заметить, что просто так тятенька маменьке не снятся. Чего между мирами шастать без дела? Разве что случай какой исключительный.

Так вот, снится значит маменьке тятенька — ручками машут, ножками топочут. Гневаться изволят: вы, говорит, как две курицы — дерьмо к себе гребёте, а путного ничего не видите. И много ещё разных умных слов говорили папенька, да маменька, как всегда, не расслышали-с.

А ещё раньше маменьке другой сон был. Папенька пришед, а маменька спрашивает:
— Серёжа, это ты?
— Я
— Ты пришёл?
— Пришёл.
— Серёжа, а зачем ты пришёл? Вот, ты как придёшь ко мне, так я и заболею. А сейчас что случится? Что-то ведь случится?
— Ноги у тебя болят?
— Болят.
— Ноги у тебя болят. Коленочки слабые. Вот они у тебя через десять дней и лопнут!
Маменька проснулись в холодном поту. Коленочки, конечно, через десять дней не лопнули. Но поясницу прихватило люто.

Тятенька-с! Какой исключительный коллапс вырвал вас из внеземных областей, дабы вы аллегорию сию маменьке нарисовали?



Пододеяльник

…моя семейная жизнь напоминает мне самошитый бабушкин пододеяльник.
Хорошая была вещь!
Безразмерный, немаркий, весёленькой расцветки – жёлтенький мелкий цветочек по чёрному полю. Служил пододеяльник долго. Но всякой службе свой срок. Бабушка старела, пододеяльник ветшал, расползаясь с той стороны, на которой, если вспомнить   Ильфа и Петрова,  могло бы красоваться устрашающее слово «НОГИ». Но бабушка, соблюдая  крестьянские традиции – копейка к копейке, лоскуток к лоскутку, упорно латала пододеяльник, как Акакий Акакиевич свою  шинель. Заплатка к заплатке, заплатка на заплатку…
С фактом своего старения она смирилась куда быстрее, нежели с мыслью о том, что пододеяльник  пора пустить на ветошь. Постепенно все трудоёмкие хозяйственные дела – стирка, глажка, мытьё полов перешли в руки невестки и подросших внучек. А бабушка всё латала и латала…
В конце концов, нижняя часть пододеяльника от обилия разноцветных заплат стала радужно переливаться. В мокром виде это сокровище было неподъёмно и вызывало жуткую неприязнь потому, что машинки-автомата тогда в доме не имелось и бельё бултыхали в старенькой «Сибири», а после полоскали и отжимали вручную.
В тот памятный день полоскала раритет и, по привычке, поминала бабку и её скопидомство недобрым словом. Изначально, будучи существом нежным, часто  приходилось выслушивать бабушкины сетования:
– Дай-ко ручку! Это что за пальчики? Как же ты, девка, такими ручками
работа́ть будешь?
«Работа́ть» получалось плохо, а отжать пудовый пододеяльник не получалось совсем. Приходилось хитрить, топча мучителя ногами. И вот,  когда пододеяльник лежал на резиновом коврике, выпуская последнюю влагу, и случилась эта трагедь. Дел осталось всего ничего – вывесить бесформенный куль на просушку. Но не тут-то было, сбитый ногами в плотный ком, пододеяльник не желал расправляться. Пришлось что есть силы тряхнуть его… в этот момент латаная-перелатаная  половина, с воображаемой надписью «НОГИ», с треском отвалилась. В руках осталась лёгкая парусина…
Надо ли рассказывать, как поминутно оглядываясь, прятала рванину за огородом? После бабушка, конечно, дозналась, куда подевалась её парча домотканая. Пряча улыбку,  грозила загрубелым пальцем:
– Вот я тебе, щучка, ужо задам!


Про зайцев

У подъезда обнаружила зайца. Огроменного лохматого зайца нелепого китайского окраса – цвет фуксии. Грязной фуксии. Звоню:
– Юрьевна, нам нужен заяц?
Юрьевне хорошо известна моя страсть к собирательству бесхозных котиков разных калибров и мастей.
– Зачем?
В вопросе отчётливо звучит: «шо? опять???»
Юрьевне явно привиделся бедный бездомный кролик, которого я (безумная Сергеевна) волоку за шкирку в садик. Кролик обречён на спасение и потому флегматично едет на попе…
Объясняю:
– Заяц. Большой. Интенсивно розовый. Пушистый. Грязный, как чёрт.
– Отстираем! – дошло, наконец, до Юрьевны.
Котов она не жалует. Инопланетные кролики цвета фуксии совсем другое дело.
Сидит вот теперь чумазая животина посреди прихожей, косит пластмассовым глазом. Дочь смеётся:
– Мама, где ты взяла этот ужас?
А он не ужас. Он – заяц. Фуксиевый. Зайцы тоже жить хотят.


Кнопка

Мне часто снятся замкнутые пространства. В зависимости от   жизненной ситуации – чем заковыристее ситуёвина, тем непрогляднее сон.
А тут приснился лифт.
Захожу, встаю спиной к задней стенке, нажимаю кнопку.
Вдруг кабина начинает делиться пополам. То есть  половина, в которой  нахожусь я, частично отделяется ширмой и затевает самостоятельный подъём. В открытый проём вижу мелькающие коммуникации. Мало того, на голову с потолка  опускается  ремень, типа упаковочной ленты. Судорожно сбрасываю его, при этом соображаю, что я каким-то непостижимым образом  попала в отсек для транспортировки   тяжёлых хозяйственных предметов (тюков белья, коробок с продуктами, ну примерно). Затем сверху струиться нить красного цвета. Я пытаюсь её скинуть, она меня опутывает.
В конце концов, лифт, достигнув определённой точки,  резко устремляется вправо и вниз, как на лыжах. Только это уже не лифт, а узкий железный каркас, двигающийся по рельсам. Наконец я вкатываюсь в какое-то подсобное  помещение. Прачечная не прачечная…вижу стол, на нём простецкая такая сковорода с макаронами. Возле стола  — девушка и старик.
Старик сидит на стуле, опустив руки между колен и, ничему не удивляясь, говорит изумлённой девушке:
– Во… и эта не ту кнопку нажала.
А я стою в энтом дурацком каркасе посреди комнаты, пальтецо на мне времён советской студенческой юности, и чувствую – нет на мне сапог. Босая!
Всё.
Проснулась с ощущением  босоты и… нитки застрявшей в зубах.
Весь день распутываю логику этого дурацкого сна.


Как прабабка японцев поила

Дед мой не любил рассказывать о войне. И бабушка тоже. Как жили? Тяжело.
Вот и весь сказ. Потому те скудные воспоминания, которыми они делились, в моей памяти сохранились, как яркие монеты, брошенные в тёмную воду.
Одно такое воспоминание относится к послевоенной поре. Это эпизод из жизни прабабушки Пелагеи. По рассказам родственников бабуля отличалась крутым нравом и острым языком. Мой дед так говорил про мою прабабку и свою тёщу: « Что за порода такая! Ты её по плечи в землю вбей, так она и оттуда будет ядом харкать!»
Однако вздорный прабабушкин характер помогал ей в самых тяжёлых жизненных ситуациях. Надо сказать, что в то время в Иркутскую область, были направлены японские военнопленные. В селе Олха организовали 18-е отделение лагеря № 32 «Иркутсклаг». Поселение было сравнительно небольшим – состояло из нескольких десятков человек.
По прибытию на станцию партию военнопленных, как стадо загнали за ограждение из колючей проволоки и приставили караул. Жара стояла страшная, пленные томились на солнцепёке без еды и питья.Бабушка, узрев это издевательство, не долго думая, взяла кружку, два ведра воды и пошла поить горемык:
« Люди же они, не гляди, что япошки».
Возле ограждения её остановил солдатик с автоматом. На все бабушкины увещевания караульный отвечал односложно: « Не положено!» Когда терпение прабабки лопнуло и она пустила в ход своё традиционное «мать-перемать!» солдатик, сатанея, вскинул автомат и закричал: « Не положено! Отойди, а то ведро прострелю!» Тут уж бабушка окончательно вышла из себя. Мало того, что ей не позволяют совершить задуманное, так ещё и порчу имущества собираются учинить! Поставив одно ведро на землю, выплеснув воду из другого, она ринулась на ошалевшего караульного, размахивая пустым ведром, как метательным снарядом. Караульный вынужден был отступить. Бабушка благополучно завершила свою миссию. Следом потянулись другие женщины с водой и провиантом, караулу ничего не оставалось, как пропустить сердобольных тёток.



Текст гинекологический

Гинекология, второе отделение. Ежедневный осмотр у заведующей в два часа пополудни.
К кабинету предписано явиться в халатах (сорочках) и без трусов. Беструсые пациентки нестройно подпирают стены около смотровой, лица у всех озабоченные. Неважнецкие такие лица.
Ровно в два из-за двери смотровой начинают выкликать.
— Романова!
Сжав подкладную салфеточку в худеньких кулачках, первая пошла…
На осмотр отвешено три минуты. Через указанное время осмотренная пробкой вылетает из кабинета. По лицу счастливицы блуждает странненькая улыбочка.
— Фирсова!
Следующую жертву «инвентаризации» неведомая сила вырывает из среды и уносит в открывшийся зев кабинета. На мгновенье сквозь узкую щель можно увидеть двух стоящих навытяжку докториц — в руках папки с историями болезней. Двуухое гинекологическое кресло и рядом с ним санитарку вооружённую мокрой тряпкой. У окна видна сухонькая фигурка заведующей, лицо прикрыто медицинской маской. Пока пациентка проходит расстояние от двери до кресла лечащая доктор, чеканя слова, зачитывает историю болезни.
Дверь захлопывается и через три минуты отворяется снова. Девушка пулей свистит по коридору, мелькая розовыми пятками. Конвейер работает споро, без сбоев.
В начале осмотра предпочтение отдают молодым и лёгким на подъём, в прямом и переносном смысле.
— Кулиш!
От стены отделяется внушительных объёмов матрона и чинно вплывает в кабинет. Три минуты и она с той же с блаженной улыбкой проносится мимо ожидающих своей очереди.
На единственной во всём отделении скамье сидят две старые, как грех, бабки с угрюмыми лицами. В смотровую бабок закликать не торопятся. Некоторое время они наблюдают действо молча. Наконец одна не выдерживает:
— И чего это все такие довольнёхонькие оттуда выскакавают?
Голос из толпы:
— Щас и вас, бабуля, осчастливят. Как начнёте на метле порхать…



У меня сегодня была собака. Утренняя такая собака с палкой колбасы в зубах. Иркутское время 07.00. Спящая улица Ядринцева и шкандыбающая по ней Алёна Сергеевна. На пересечении с улицей Трилисссера меня обогнал пёс апокалипсиса с батоном колбасы наперевес. Сюр. Утренний иркутский сюр..



СОН

После папиного ухода были мне сны. Разные. Один был белый-белый. В нём папка носил со двора дранку и всякий хлам, перегораживал дорогу у дома с двух сторон – со стороны Иркутска, и со стороны Шелехова (там кладбище) Вдруг в этой белой пелене – мужчина и женщина. Идут со стороны Иркутска. Силуэты знакомы, а распознать не могу. Папка калиточку с иркутской стороны им отворил и пропустил. Они мимо дома и прямиком в другую калиточку – шелеховскую. Прошли, значит, а калиточки как не бывало – глухой забор. И всё белым-бело, как в тумане. Думаю, к чему такой сон? А потом вот что случилось. Позвонили родственники из Иркутска и сообщили, что умер их сын, Миша. Саркома. Хоронить, мол, будут на Шелеховском кладбище. Где папа с Колей.. В день похорон нас накрыл циклон. Машина увязла брюхом. Снег. Снег. Снег.
Не пустил нас папка на кладбище.


На том конце тоннеля.

После ухода папы сны о нём стали реже.
Один из них отбрасывает свершившееся на несколько шагов назад, словно давая возможность исправить…
Районная больница выглядит более ветхой чем наяву. Старая мебель, краска чешуйчато сползает со стен. Кафельная плитка скрипит и крошится под ногами.
Можно целый век прождать своей очереди-участи у окна регистратуры — снулые серые люди тянутся бесконечной аморфной лентой. Вижу только их спины, не вижу лиц. Жду. Ращу надежду. Все ждут. Вот оно проявление ноосферы! Сцена подобна эпизоду из фильма «Забытая мелодия для флейты.» Там, где главный герой встречается с умершими родителями.
Внезапно кто-то плотно обнимает меня, берёт под локоть, приникает тесно. Сразу делается душно и горячо. Обернувшись, с изумлением распознаю отца. Он поразительно молод и свеж. Ветровочка на нём серенькая, его – папина. Вижу ворот рубашки — верхняя пуговка расстёгнута, всегда она ему мешала… По обыкновению, он чисто выбрит, я чувствую запах его кожи. Вижу ссадинку на подбородке. Помню из детства, как после неосторожного бритья он приклеивал кусочек бумаги на порез.
Одна, лишь одна, маленькая деталь говорит о неправдоподобности происходящего – шов. Шов за ухом, грубо стянутый чёрной ниткой. След недавней трепанации.
Отец же, не давая опомниться, властно увлекает меня прочь:
— Идём отсюда! Немедленно!
Жар его тела обжигает. Зная его нелюбовь к медицине, я с ужасом думаю о том, что это БУНТ. Но ведь теперь он здоров! На всякий случай спрашиваю:
— Папа! Как же мы пойдём? У тебя ведь температура…
Последний довод звучит совсем уж беспомощно. В глазах отца загорается живой огонёк иронии. Неугасимой, «рычковской.»
— Ха! Какая может быть температура… у трупа? – говорит он, смеясь.
Дальнейшее происходит молниеносно. Отец жестом фокусника вынимает из-за уха комочек ваты, испачканный кровью, бросает его на откуп. Мы стремглав пролетаем коридор, и он выталкивает меня в провал дверей. Я лечу-лечу по длинному светлому тоннелю. «Мы вместе!» — радостно стучит в голове.
— Да, па? – оборачиваюсь я за подтверждением.
Но позади лишь стремительный промельк стен, удаляющаяся точка входа. Или выхода?
Через сутки мне станет ясен символизм сна.
А через некоторое время я смогу отпустить. Потому что высветится главное.
Малая кровь ничто иное, как предзнаменование малой жертвы, жадно вытребованной действительностью. Предупреждающий сигнал.

О, папа! Мой дорогой, бесконечно любимый папа. Даже там, за чертой, он не утратил своего упрямого несгибаемого характера и обжигающей, язвительной порой, иронии. Даже там он знает, как и что лучше для меня. Для нас.
Я до сих пор чувствую его плечо. И я знаю – так будет всегда. И он будет ждать меня.
На том конце тоннеля.



Мои старики

Бывали времена, когда дед с бабкой крепко ссорились. Было дело и до рукоприкладства доходило. Но этого я совсем не помню. Мудрые старики мои по рождению внуков усмирили таки свои строптивые характеры, дабы не травмировать нежные детские души.

Да что там говорить, понятие смерти и то входило в неокрепшие детские мозги постепенно, очень дозировано и только тогда, когда факт этот скрыть было невозможно. Первыми кого нам с сестрой довелось хоронить были цыплята, утята и птенцы, принесённые с покоса из, бог весть кем, разорённых гнёзд.

На посещение нами, детьми, похорон и поминок дальних ли близких родственников и знакомых дед наложил строжайший запрет. Люди умирали вокруг, да. Но мы с сестрой были ограждены от этого. Первым кого мы похоронили стал дед. Бабушка ушла следом.
— А это моё место! – сказал она, отступив от дедовой могилы в сторону на шаг.
Туда мы и положили её год спустя.

А в молодые годы дед с бабкой были горячи. Нашла коса на камень – говорят про таких.
Помню, как спросила бабушку о происхождении нескольких тонких едва заметных шрамов над её верхней губой.
— Да, дед это меня.
— Как дед?
— Да так. Скалывала я топориком лёд с дверей в стайке. А он прибежал, ногами топает, кулаками машет, орёт. Чего орёт? Тут и зашлось у меня сердце от обиды. Аж крови возжаждала я. Взмахнула топором и пошла на него. Он отпрянул. А мне плохо содеялось, как представила, что могу убить. Руки затряслись. Уронила топор. Он и схватил его, да обухом-то мне по зубам: взялась бить, так бей!
Вот и остались шрамы-то…

— Я ротой командовал! А тебя построить не могу! – в сердцах кричал дед, задирая вверх скрюченный указательный палец с чёрным ободком ногтя. Верхние фаланги его разбитых работой пальцев были непомерно утолщены и напоминали набалдашники.
— Ууу! Курва! – беззлобно отзывалась бабушка.

Со временем реплики эти утратили остроту и стали лишь ритуалом. А вскоре дед, который в былое время мог проповедовать и разглагольствовать сутками, замолчал. Взгляд его живой и проницательный стал многомудрым и потусторонним. Часами он просиживал на камушке у дома и думал, думал. С бабушкой они почти не разговаривали. А о чём говорить, когда всё сказано и всё давно понятно без слов.



Диван

В предбаннике нашем стоит деревянный резной диван. Недавно его покрыли белой краской поверх голубого кракелюра старых слоёв. Получился предмет интерьера в стиле шебби шик.

Было время, когда диван долго проживал во дворе под дождём и снегом. И только после переехал в новый предбанник. Это была моя детская комната. Там пахло банными вениками и струганой сосной. Диван застелили лоскутным одеялом, на пол бросили домотканый половик. Вместо стола мне выделили табуретку. Но скатерть была почти настоящая – бабушкина салфетка, украшенная кружевом ришелье. А ещё у меня был кукольный жестяной таз и настоящая маленькая стиральная доска. К этому набору прилагалась тонкая бельевая верёвка и пластмассовые прищепки.

Однажды под диваном исчез дарёный новенький олимпийский рубль. Рубль блеснул луной и закатился в щель. Но огорчения это не вызвало, скорее у меня появилась собственная тайна и клад. Позднее, когда дед вздумал увеличить поголовье скота, на диванчик взгромоздили бочки и сундук с комбикормом. В предбаннике поселился сытный хлебный дух, а вместе с ним и мыши. Играть там стало неудобно.

Самое главное воспоминание о диване оставило след в моей памяти и буквально отпечаталось на лице.

Дело было осенью, во времена бытования дивана во дворе. Уже приморозило и падал снег.
Вместе с соседскими ребятишками, Наташкой Соколовой и Андрюшкой Викуловым, проводила я свой досуг. На диван мы выкладывали нехитрую кукольную утварь и возились до самозабвения.

В нашей компании я была самой младшей по возрасту и самой мелкой по росту и весу. Помнится, как сотоварищи мои деловито расположились около дивана и вскоре оттеснили меня в сторону. Помыкавшись, я решила зайти сбоку. Но там игровое пространство загораживали диванные перила. Диван стоял под скатом крыши и около него образовался высокий ледяной бугор.

На него то и ступила я обеими ногами, чтобы быть повыше. Боты на резиновом ходу немедленно соскользнули, и я упала ртом на перила, прокусив нижнюю губу насквозь. Дальнейшее помню смутно: мой рёв, мамины объятия, перепуганного дядьку Колю – у него ходуном ходили руки, когда он нёс ковш воды.

— Что же ты стоишь? Лей! – крикнула ему мама.
Бедный мой дядька, не выносящий вида человеческой крови, готовый грохнуться в обморок, со всей дури, одним махом выплеснул содержимое ковша в моё растерзанное лицо. Мгновенно наступило блаженное за.тэ.мэ.

Сознание и память предупредительно покинули меня. Всё дальнейшее я не помню, знаю только из рассказа мамы. Лицо моё распухло. Губы разбарабанило так, что внешним видом я стала похожа на маленькую чёрную мартышку. Кормили меня следующим образом: укладывали на спину и, чайной ложечкой, по капельке, вливали пищу в иссиня-бурую полость рта.

С той поры под нижней губой у меня остались тонкие, едва заметные перламутровые шрамы. А в предбаннике — молчаливый виновник и свидетель.


Сон во сне. Снится, что проснулась от пристального взгляда Юрьевны.
— Ну что? — спрашивает она, — тебе что-нибудь приснилось?
Спрашивает так словно мы устроили гадание на Святки. Есть такое проверенное…щас научу.

Значит так. Нужно чулок надеть. Да чтобы не микрофибра и прочие прибамбасы, а старенький такой – бабушкин, хэбэшный. Чтобы полосатенький, с коленочкой оттянутой. И никаких подвязок, и пояса с пажами! Тесёмочкой, девы мои, тесёмочкой(!) чулочек к ноге привязываем. И спать ложимся, сказав при этом:
суженный мой ряженный, приходи ночью чулок снимать!

По всем законам жанра суженный должен явиться. Маменька тятеньку на такой чулок приманила. Приснился, как миленький! А потом и наяву случился. Два года спустя.

Продолжу про сон-то. Спрашивает, значит, меня Юрьевна: никто тебе, мол, не приснился?
— Нет, — отвечаю, — а тебе?
— Приснилось..
— И что же?
— Сад с бога-ами! И ты там.. с мужиком.
Немного подумав, Юрьевна уточнила: с му-жи-чон-кой!


В молодости любил дядька выпить. И выпить крепко. А после и прилечь там, где сон сморил: в клубе на скамейке, на автобусной остановке, на берегу Иркута. Честной кампании нести его домой было недосуг. Самих бы кто донёс.. Но всё-таки, как верные товарищи, подгулявшие парни, средь бела дня и тёмной ночи, непременно заворачивали к нашему дому, чтобы оповестить на какой лавке спит их друг Колька.

Отцу моему приходилось ходить за меньшим братом в самый дальний край села, в любую непогодь. Матерясь и чертыхаясь, взваливал он неподъёмное братово тело и тащил домой.
Я была совсем ребёнок, но цепкий детский ум обладает уникальной способностью ухватывать и запоминать странные вещи и в частности всё то, за что взрослым потом бывает неловко. Хорошо помню тот крайний случай, когда терпение моего отца лопнуло.

Дело было ночью. Сбросив брата на пол, на скорёхонько подстеленный бабушкой тюфячок, он объявил деду:

— Батя! Что хочешь делай! Больше носить его не буду!

Дед, посмотрев на старшего сына долгим взглядом, ничего не ответил. Все улеглись. И только бабушка, скорбно морща губы, долго хлопотала возле своего храпящего отпрыска. А как же? Одеялко поправить, водички подать…

— Чадо, ты моё чадо..

Младший, Коля, был всеобщем любимцем. Его иначе и не назвал никто. Коля и всё.

Утром, когда Коля спал, свернувшись калачиком, по-детски подсунув под щёку обе ладони, дед, не глядя на сокровище своё, первый вышел во двор и вскоре вернулся с намотанной на руку вожжой. Секунду помедлив, решительно сдёрнул с младшего одеяло и огрел его вдоль спины.

Дядька подскочил, как ошпаренный, и сел на зад, хлопая белыми с похмелья глазами. Не давая опомниться, дед принялся охаживать сына вдоль и поперёк. Порол с остервенением, вкладывая в каждый удар весь свой отцовский стыд и гнев, и приговаривая:

— Ну, что сынок? Не знаешь последнюю рюмочку? Так я тебя научу! Вот тебе последняя рюмочка!

Николай молча метался по тюфяку, как волчонок в сетке. Запутался в одеяле и, в конце концов, взмолился:
— Папка! Ты што? Хватит!
— Вот тебе последняя рюмочка, сынок! — дед последний раз опоясал сына, отшвырнул вожжи и вышел вон, громыхая сапогами.

Дядька ошарашенно оглядел всех нас, замерших кто где. Поднялся медленно, собрал раскинутые вожжи, медленно и аккуратно смотал через локоть, пошёл на задний двор, где и повесил вожжи на положенный им крюк. Потом, у колодца, долго лил воду на багровый затылок. По возвращении избегал глядеть в глаза. И мы все, от мала до велика, до обеда молча глядели в пол, потому, как никто не ожидал такого поворота событий. Дед был исключительно мягок к младшему.

После всего произошедшего последнюю рюмочку дядька запомнил крепко-накрепко. Злоупотреблять, бывало, злоупотреблял, но домой приходил своими ногами.


Малины в этом году страсть как много. В прошлое лето заросли у теплицы совсем не плодоносили. Мама осерчала. По весне грозилась посечь топором да руки не дошли.

— И подвязывать не буду. Гори она синим огнём.
Малина ожила, зазеленела и разродилась небывалым урожаем. Вьются длинные плети по земле все в отборный крупной ягоде. Мама глазам не поверила когда принесла ей полнехонький котелок.
Помнится росла она у соседей за забором — красивая, рясная. Но всему свой срок. Пришла пора и оскудел соседский малинник. Соседка вырезала кусты под корень. Однако все в природе устроено мудро. Хилые стебельки пробились на наш участок. Родители пожалели пришельцев и малина праздновала новоселье, одаривая сладкими ягодами.
Вот и нынче растёт и плодоносит согласно своему мироустройству.. и норовит захватить новые территории. Не сдерживай её — будет расти и радовать. Загоняй в рамки — зачахнет. Сколько человеческого в ней..


Пришёл, мама говорит, сосед.
— Соседка! Я один и ты одна. Давай вместе жить!
Ну, спрашиваю, а ты что?
— Да на кой ляд он мне сдалси? Глаз фанерой заколочен.. черт хромой! Ширинки ему стирай на старости лет. И второй приходил.
— Кто таков?
— Марафонец.
— Как это?
— А с палками скандинавскими. Седенький такой, благообразный.
— И что?
-Да ничего. Не желаете, говорит, разделить одиночество?
— А ты что? — спрашиваю, еле сдерживая смех.
— Не желаю, говорю. Лети, орёл!
— А он что?
— Укандыбал, палками поцокивая. Боле не видала.



Путешествуя из Иркутска в Тюмень.
В Омске в поезд загрузилась шумная ватага мужиков. Дочь поморщилась:
— Не люблю таких..
— За что же их не любить? Ну, мужик обыкновенный. Так что с того?

И бабушка припомнила давнишнее свое путешествие на родину. Как бежала с сумками к поезду в Петровске Забайкальском с нами маленькими, цепляющимися за эти сумки. Бежала почему-то по железнодорожным путям. Сумки неподьемные — гостинчик от тётки Марьки, гостинчик от тётки Аниськи..

— Грибочки-груздочки, черничка-голубичка — как без гостинчика?

А теток шесть человек, не считая сестер и братьев. В метрах ста от последнего вагона матушка запнулсь и рухнула вместе с сумками. Мы с сестрой полетели следом на железнодорожным гравий. Мужики курившие у вагона сорвались с места, подхватили сумки, маму и нас на руки и понесли к поезду.

— Девка! У тебя там кирпичи ли чо ли?

Девка же, как рыба глотала воздух ртом и слова благодарности застряли в горле. А мужики деловито растолкали вещи, посадили нас на верхнюю полку и удалились, балагуря и посмеиваясь в усы.
Мужик обыкновенный..
На всех путях твоих, Господи.


Дед был прямым человеком, пунктуальным до мозга костей. Жил согласно установленному расписанию. И весь мир, в его представлении, должен был подчинятся одним и тем же раз и навсегда установленным правилам. К примеру, согласно дедовскому плану, корова должна огуляться такого-то числа, отелиться такого-то. Информацию обо всех животноводческих событиях дед скрупулёзно фиксировал в своей хозяйственной тетради крупным чётким почерком ординарца. И всё складывалось так и не иначе.
Биологические ритмы домашней скотины удивительным образом вписывались в очерченный дедом круг. Механизм работал как часы.

Домочадцы жили согласно установленному дедом распорядку. Ломка системы началась с появлением в доме внучек. Дед растаял и помягчел характером. Нам было позволено всё. Он с улыбкой смотрел на все наши шалости и глупости. А будучи в подпитом состоянии сам дурачился с нами так, что дым стоял коромыслом. Дед подхватывал нас на плечи, скакал козлом, притопывая сапогами выкрикивал потешки, частушки и отрывки из » Ходока к Ильичу» Матрёны Смирновой:

Са-по-ги па-ху-чим дёг-тем
Смазал густо Емельян!
По-чи-нил у шу-бы ло-кти,
Документ зашил в карман!
При-вя-зал ме-шок на пле-чи,
Взял кленовый падожок!
И от-пра-вил-ся под ве-чер
К ближней станции ходок!

Мы крутились в его руках вверх тормашками и ходили ногами по потолку. Словом, это было время абсолютного счастья.

Озаботился нашим воспитанием, в частности моим, дед только тогда, когда подростковый возраст накрыл нас с головой. По городским понятиям тихая и скромная девочка, в деревне я плыла по воле волн в окружении сверстниц и ребят постарше. Мы убегали в клуб на танцы, после всю ночь жгли костры на берегу Иркута. Собственно это были вполне целомудренные и невинные забавы. Но как это было объяснить моим родным, которые ночи напролёт сходили с ума? Однажды бабушка встретила меня, припозднившуюся, берёзовой палкой. Я ускакала от неё прочь по росе. Все попытки воздействия были бесполезны. Дед всё это время мужественно сохранял нейтралитет.

Но однажды поздно ночью я застала его на кухне за початой бутылкой водки, беседующего сам на сам. Я всегда любила слушать деда, пристроившись рядом с чашкой чая. Дед хмелел, речь его становилась всё более бессвязной. Я уже было начала клевать носом, когда он, наконец таки, созрел для решительного разговора. Начал издалека. Сквозь наваливающуюся дрёму я слушала повествование про то как он был молод и горяч.

— А парни и девушки они отличаются того.. мироустройством.. парням им чего надо? того и надо..

Далее следовал какой-то сложный рассказ про любовь в стогу.. про мужское коварство и девичью наивность. Чем дальше дед углублялся в подробности и тонкости, тем круглее становились мои глаза. Дед всё плутал и плутал околотками, не находя правильных ударных слов, дабы донести наконец всю суть, всю правду жизни до моей тупой башки. И в конец заплутал бы, но тут у меня в голове прояснилось. Взорвавшись, я оборвала мутный поток:

— Дед, ты чего?? Ты мне про что сейчас?!
Дед посмотрел на меня пьяными несчастными глазами и уронил голову на кулак.
— Деда? Ты что? Ты думаешь я тебе в подоле принесу??
Деда затрясло мелкой дрожью и глаза его стали мокрыми.

— Дед! Я даю тебе слово. Я никогда. Не опозорю тебя. Никогда. Тебе никогда не придётся меня стыдиться. И давай уже.. это.. спать пошли!
И не рассказывай мне больше про.. /в стогу/!

Никогда больше дед не возвращался к этому разговору. Иногда только, за рюмочкой да за беседой с каким-нибудь залётным трактористом, увидев меня, дед смотрел любовно в мою сторону и заявлял ничего не понимающему собеседнику:

— А внучка мне слово дала! Вот! — и задирал вверх указательный палец с чёрным растрескавшимся ногтем.


Когда я родилась Славентию было немногим больше десяти. Завидев его вихрастую башку, мелькающую в тальнике, бабушка всплеснув руками приговаривала:

— От ты глянь на него! Он, шалопай, вообще в школу-то ходит?

Школу Славка прогуливал немилосердно. Однако дед и бабка любили его беззаветно. Тетка Рая, бабушкина сестра, не особо озадачивалась воспитанием сына. Не справлялась она с ним. А у нас Славке было раздолье и непререкаемые авторитеты — дед мой фронтовик и старшие двоюродные братья.

— Меня никто в Баклашах пальцем не трогал. Все знали что у меня два брата — Рычковы.

Славентий и жену старшего брата, мою мать, принял как сестру. А вскоре они стали закадычными друзьями. Славка делился с ней своими пацанячьими секретами. И она бесхитростно по-девчачьи и отчасти по-матерински втолковывала ему обыкновенные житейские истины.

— Сав-в-ва! Сав-в-ва пишол! — кричала с придыханием и нескрываемым щенячьим восторгом, когда Славка появлялся на пороге. Он был любим мной до умопомрачения.

— Савва! Посади меня на копу и помай лягушку!

Славка немедленно подбрасывал меня в травяное облако и вскоре приносил полную фуражку барахтающихся земноводных.

А чаще всего он хватал двухколёсную коляску с одной длинной ручкой-оглоблей, закидывал меня в неё вместе с мешком колготок и бутылкой молока и катил вдоль по Шелеховской и дальше в неизвестном направлении.
Родители мои доверяли ему как самим себе.
И ни разу не усомнились в своём безграничном доверии.
Хотя повод был. Но это выяснилось потом, когда я повзрослела.

Славентий припомнил, как в один из летних дней меня чуть не утопил полоротый сосед Витька, которому он доверил меня пока сам купался с пацанами в покрытой ряской старице на улице Озёрной.

Витька стоял на мостках, толкал коляску взад-вперёд и, засмотревшись на кувыркающихся сверстников, запустил мой шарабан под воду вместе со всем скарбом. Коляску стремительно извлекли, я даже нахлебаться не успела, одежонку просушили, Витьке навтыкали. Дома никто не узнал о случившемся. Может быть я и смогла бы что-то рассказать на своём лапотамском, но сознание благорассудно выветрило этот эпизод из закоулков памяти.

Следующее происшествие память сохранила, ибо отчасти в нем была и моя вина. Я упросила Славку покачать меня на старых качелях. Верёвки у сиденья подгнили и мне строго настрого запретили к нему приближаться. Но я уговорила Славку, пообещав не плакать в случае падения. Полёт был феерическим. Перепуганный Славентий выхватил меня из зарослей бурьяна и долго тряс за плечи.

— Ты живая?! Ты живая?!

Улица Шелеховская плыла перед глазами и качала меня туда-сюда. Последствия аварийной посадки обнаружились много позднее, ибо плакать я не стала — дал слово крепись. Один из позвонков выбился из общего строя и съехал в сторону левой лопатки. Восстановление было долгим и трудным. Родителей пугали горбатыми карликами, штырями в позвоночнике и прочими ужасами. Но слава богу страхам не суждено было сбыться. Хотя позвонок на место так и не встал. Он и по сей день напоминает о себе. Существенное неудобство — невозможность отвешать подзатыльник собственному дитяти. Рука замирает в крайней точке размаха, в спине срабатывает тормозной механизм, и рука падает плетью не долетев до объекта воспитания.

Однажды матушка вознамерилась установить мраморный памятник на могилу своей матери, моей бабке Евдокии. Упрямства матушке не занимать. Вскоре памятник был изготовлен, замотан в мешковину и доставлен в Баклаши. Там его занесли в пустующую стайку для скота. Постепенно с памятника сползла ткань и оголила мерцающую глянцем поверхность. Проходя мимо я всякий раз вздрагивала, припоминая матушкины рассказы о том как в старинных закутах её детства старики хранили выдолбленные кедровые домовины. Памятник между тем оставили в стайке до лучших времён, то бишь до попутного ветра в богом оставленное село Афонькино, Красночикойского района, Читинской области. Ехать туда матушка собралась самостоятельно. На своей машине. Не хватало только доброго попутчика. Вскоре он сыскался. Быть сопроводителем вызвался Славентий.

Долго ли коротко, цель путешествия была достигнута. Памятник установлен. Начались долгие ежедневные гостевания у многочисленных родственников с неизменными дарами тайги на столе — рыжики-груздочки, ягода всякая разная. Брусника, черника, голубица. Забайкальская голубица отличается от нашей Прибайкальской. Наша-то водяниста, а Забайкальская крахмалиста да сахариста. До сих пор ягоду там умудряются сохранять без всякого сахара — ягодка к ягодке. И вообще сахар там почти не употребляют. Славентий испорченный «сладкой жизнью» приспособился носить с собой в каждый дом по килограммовому кульку сахара. Если доводилось в каком доме бывать дважды, напоминал хозяевам: я, де, у вас тут сахар оставлял.

На все гостевания сопровождали их матушкин старший брат Василий и его средняя дочь Татьяна. Старшая и младшая дядькины дочери вышли замуж, завели детей, жили отдельно. А у средней, Татьяны, судьба не задалась. Осталась она при родителях. Работала бухгалтером при сельском совете, вела хозяйство. Помогала растить племяшей от обеих сестёр. Потом схоронила мать и присматривала за отцом. От тяжёлой работы стала она сутулой, почернела лицом, руки вытянулись. От предков по материнской линии досталась ей смуглая гуранская кожа и чёрные непокорные волосы, что грива у дядькиного коня. Гриву состригала она коротко, голову повязывала платком и вообще мало заботилась о красоте потому как считала что жизнь её к сорока-то годам дело уже решенное.

Славентия, прошедшего к сему времени и Крым и Рым, пожившего на северах, отмотавшего километры дальнобойных дорог, имевшего два неудачных брака, мало чем можно было удивить. Однако он нет-нет да и запоглядывал на сутулую фигурку спрятанную то в фуфайку, то в польтецо неприметное.

Однажды на очередных родственных посиделках честной компании не хватило горячительного. Кого послать? Конечно Таньку безотказную! Славентий вызвался проводить. По дороге разговорились.

— Танька, а ты что правда ни разу замужем не была?
— Я и не целовалась ни разу.
— Замуж за меня пойдёшь?
— Пойду!

На том и порешили. Свадьбу играли там же в Афонькино.
Тётка наша, Вера Степановна, не зря пророчила, что выйдет Танька замуж. Только нескоро и за человека пришлого.

В подарок молодым везла я иконы Спасителя и Богородицы, купленные в Иркутской старообрядческой церкви, писанные по особым канонам. Тётки беспокоились, что молодых благословить нечем: на старой-то иконе лики поистёрлись! По приезду я передала иконы завернутые в полотно Вере Степановне. Все присутствующие замерли в ожидании вердикта. Тётка отвернула тряпицу, вгляделась в лики.

— Настояшшие! и приложилась к иконам лбом.

Окружающие выдохнули облегченно.

— А тебе, — сказала она обращаясь к моей матушке, — благословлять! Матери у ней нет. А ты тётка родна. Считай — мать!

Настал момент — отправили молодых в баню. Опосля тетки шутили да посмеивались: молодые, мол, весь жар повыстудили! На что Славка, острый на язык, отвечал немедля:

— А вы как хотели? Держали девку в чёрном теле столько лет! Я же с неё кое-как три лифтика смыл и пять трусов!

И я там, как говорится, была.. мёд-пиво пила, по щекам текло в рот не попало, а на душе пьяно и сытно стало.


Мне четыре года. Я рисую петуха. Большого, красивого петуха. Петух получается замечательный. Подходит дядька Славентий.

— Слава, посмотри какой у меня петух!

— Это не петух, — говорит он, — это корова!

Он берёт у меня карандаш и пририсовывает петуху вымя. Какой кошмар, думаю я. Почему корова? Вот же клюв! Борода, гребешок… Крылышки! Кошусь на дядьку — Славентий серьёзен как никогда. Наверное ему видней. Наверное я, и правда, как-то не так нарисовала петуха. Наверное он получился слишком большой…

Старательно вывожу новую птичку. Только чуть-чуть поменьше.
.
— Слава! Посмотри!
— Это ко-ро-ва! — утверждает дядька и снова пририсовывает петуху вымя.

Да что же это такое! Я чуть не плачу, но упорно и заново рисую коварную птицу. Вот! Вот! Вот клюв! Вот гребешок! Вот бородка! Крылышко!
Петух готов. Славентий подходит молча. Молча глядит через моё плечо. Молча берёт карандаш и молча очерчивает вымя.

Искры из глаз! Ну, как же так? Какая же это корова?
Наверное нужно нарисовать совсем ма-а-ленькую птичку…
В уголке листа я рисую крошечного зашуганного петушонка. Вот клюв. Вот бородка! Вот гребешок! Вот крылышки! Вот ножки со шпорами. Одна. Вторая. Третья. Четвертая! Четыре великолепных петушиных ноги!

— Корова! — итожит Славентий мои труды, подхватывает карандаш и, одним движением, дорисовывает между птичьих ног шарообразное коровье вымя с задорно торчащими сосками.


Гимн по утрам не самое ужасное воспоминание детства. Во время болезни, а в детстве такое случалось часто, моим кошмаром была композиция «Темп» в исполнении Ротару. Сейчас и не вспомню какая передача начиналась под этот навязчивый скоростной рокот. Эта музыка действовала раздражающе, заставляла вращаться невидимые шестерёнки. Время скоростей настигало и сминало своим катком мой маленький неравновесный мир.

Родители уходили на работу, а радио продолжало сокрушать пространство, внедряясь в мой мозг острыми победитовыми свёрлами. А мозг требовал тишины и покоя. Никакие другие бытовые шумы не вызывали такого отторжения, как звуки радио и телевизора.
У отца и дядьки была странная страсть к радиотехнике. И наша квартира, и дом в деревне были запружены радиоприёмниками всех мастей. Своеобразная примета времени. Излюбленным занятием дядьки было чтение справочников и другой технической литературы. Соорудить радио он мог из чего угодно, даже из пресловутого утюга. И надо ли говорить, что все приёмники исправно работали, треща из каждого угла.
Занимаясь хозяйственными нуждами, или просто слоняясь без дела, я то и дело нервически вырубала горлопанящие радиоточки, разбросанные по всей усадьбе. Дядька, парящий на своей волне, не замечал моего психоза, и, проходя следом, методично восстанавливал вещание. Чуждый мир, торчащий из всех динамиков, прорывал защитные оболочки и настигал меня везде. Это был ад для прогрессирующего интроверта. А для предыдущего поколения этот радиошум имел какой-то сакральный смысл, был стимулом к вечному движению, своеобразным счетчиком времени – от звонка до звонка.
Иногда страсть к порядку приводила родителей к разнообразным казусам, ибо и закаленным людям ничто человеческое не чуждо. Тогда система давала сбой.
Однажды отцу причудилось, что радио неисправно и потому подъемный сигнал не воспоследовал в обычном режиме. Дисциплинированные мои родители решили, что они проспали. Отец впопыхах подхватил младшую мою сестру и уволок ее, сонную, в школу. После он обнаружил, что забыл портфель. Это заставило его вернуться домой. Мама, к тому времени уже прозревшая и трагическая, встретила его на пороге:
— Серёжа, еще пяти нет. Куда ты дел нашу дочь?
Папа стремглав прибежал в школу. Школьный коридор пустынно отзывался эхом на его шаги. Маленькая фигурка ребёнка одиноко выделялась на фоне стены. Она медленно, словно баюкаясь, раскачивалась сидя на корточках. Шестерёнки бултыхнули и остановились.
В одно из зимних темных утр, во время отсутствия папы, внутренний будильник подвел и маму. Она выскочила вон из дома, не дождавшись гимна. Улица встретила тихим снегом, безлюдьем. Это и приостановило её беличье колесо. Методичный маховик заводской служащей замер на половине оборота. Город удивил первозданной нетронутой чистотой. Снег искрил в свете редких фонарей. Единственные следы, нарушавшие снежный покров, принадлежали ей. Она шла и удивлялась этой пустоте, тишине, обступившей её и воцарившейся внутри. В одном из дворов ей повстречался первый живой человек. Это был сонный дворник, с пихлом и метёлкой наперевес. Удивленно поймав мамин взгляд, он, кажется, догадался о причине, выгнавшей её из дома в такое время.
— Шли бы вы, барышня, домой! Рано ещё.
И, помедлив, добавил по-свойски:
— Иди доспи, девка!
Чем дальше, тем ценнее мне эти воспоминания. И на фоне их другое, хранимое мамой, воспроизводимое ею время от времени. Воспоминание о последней встрече с бабушкой. О том дне, когда её, больную, самолётом отправляли в Читу. Во временной межуток, до отлёта, она потянула маму за руку. И они пошли вдоль взлётной полосы Черемховского аэродрома. Июль звенел многоголосо и многоцветно. В знойной дымке синела тайга. Бабушка, оглядевшись, раскинула вдруг руки, словно хотела обнять всё вокруг.
— Посмотри какая красота, Наталька! Ты только посмотри, какая красота! А мы живём и не видим её, красоту-то.
Где-то, разрезая тишину, неотвратимо замолотили лопасти самолёта.
Простая истина её слов обрушилась на меня много лет спустя, в такой же июльский покосный день, когда я шла выбирая дорогу, всматриваясь в каждый камушек, в каждую выбоину на пути. Обострившаяся застарелая травма требовала осторожности. Посреди поля, устав бороться с собой и препятствиями, я остановилась. Здесь и настигло меня лето во всём своем оглушающем великолепии. Что я видела и ощущала до сего момента? Ямки да колдобины, назойливое мошкарьё, зной нестерпимый, собственное бессилие и беспомощность. Подумалось, что я сто лет уже хожу вот так, приноравливаясь, слепо. Словно жук-навозник качу свой груз, не осознавая ничего кроме тяжести несомого и временно конечной точки пути. А мир вокруг? Он словно только и ждёт, когда заглохнут шестерёнки, когда остановится колесо, когда упадёт навозный шарик. Ждёт тишины, чтобы проявиться.


У мамы костылик. Неудобно с тростью по огороду. Потому костылик. Проще говоря, черенок от лопаты. Кошка боится маму потому что у неё костылик. А мама вопросы задаёт.

— Зачем кошка? Почему кошка? Все кошки, как кошки. Пришли и ушли. А эта пошто здесь?
— Потамушта сирота — говорю я и глажу сироту по треугольной голове.
— Страхолюдина, прости Господи, — говорит мама и показывает кошке костылик.
«Ты добрая, я знаю, — говорит кошка и жмурит рысьи глаза, — а костылик это для порядка, дисциплина чтоб…»

***
Раскормили тебя, говорит бабушка, что того порося. Поднимай задницу, Лизка. Вон кот пришел. Сейчас пометит нам тут все. Гони его в шею! Отрабатывай харчи.
Лизка жмурит рысьи глаза. Ну, что ты ворчишь, бабушка. У нас пакт о ненападении.
Кот обходит собеседующих стороной, соблюдая дистанцию. Бабы дуры, думает кот, что ждать от них неизвестно…

Recommended articles